Владимир Ханан

ОБУХОВО

Обухово, на кладбищах твоих,
Я буду ждать суда, покоя, мира.

Кресты и звезды, точно души мертвых,
Разделены дорожным полотном,
И в небе правит полукровка ворон –
Два гноя в нем текут, он сыт и пьян.

В чужих гробах лежит моя душа
И сквозь гнилые доски прорастает.
Ее глаза – кресты, березы, липы,
Простой цветок и драгоценный мрамор –
Безмолвный или с надписью короткой
На клинописном языке иврит.

Два кладбища лежат в душе моей,
Уже не разделенные дорогой.
И нет уже «направо» и «налево»,
Не существует чисел, направлений,
А только почва... Почва и судьба.

Как просто жить на свете фаталистам,
Как в самом деле просто, Боже мой!
Сойти вот так однажды с электрички
И, пристально взглянув по сторонам,
Вдруг осознать – легко и беспощадно –
Что ничего другого не осталось,
Как только ждать суда, покоя, мира,
Обухово, на кладбищах твоих.

* * *
Какая твердая вода!
Какая мрачная погода!
Ты помнишь – в прежние года
Была приветливей природа.

На сине-белые снега
Слетает воздух безучастный.
Когда-то слишком дорога,
Прощай, мой первенец напрасный!

Живи легко. А мне в пути
Меж той и этой немотою
Свою отверженность нести
Как одиночество простое.

И на площадке без перил
В знобящем мире без названья
Жечь смоляные фонари
Раскаянья и упованья.

КАЛЯЕВА, 6*

Нас в камере сидело восемь рыл,
Из них я был единственным евреем,
Цигарки самодельные курил, да, курил
И бормотал то ямбом, то хореем.

Там близко хулиган не ночевал,
Их всех сдавали жены после пьянки.
Один я только был из подпевал, да, подпевал
Враждебных голосов и подлых янки.

Я бодро называл свою статью,
Вставая поутру на перекличку,
Позоря этим самым и семью, да, и семью,
И школу, и училку-историчку.

Я посещал истфак семь лет подряд,
И знал про рабский труд, что он напрасен,
И весь наш многочисленный отряд, да, весь отряд
Работал, как один примат из басен.

По жизни процветал у нас соцарт
(Еврей на сутках, как в снегу мокрица),
И на меня ходили, как в театр, да, как в театр,
Работницы и даже кладовщица.

Обман ментов я не считал за грех,
И между башмаками и носками
Я в камеру носил табак на всех, да, на всех,
За что был уважаем мужиками.

Хоть не считал я суток и минут,
Хоть не спала ментовская охрана,
Я твердо верил, что за мной придут, да, придут
Большие корабли из океана.

Я их дождался через много лет,
Но вспоминаю с нежной ностальгией
Баланду с кислым хлебом на обед, да, на обед,
Который там едят теперь другие.

                 27.01.1973 – 12.02.1974

______________________________
* На улице Каляева, 6 (филиал Большого Дома – ленинградский аналог московской Лубянки) содержались административно осужденные на 5, 10 и 15 суток. Среди последних был и я. (Авт.)

ДОМСКИЙ СОБОР. НОЧЬ. РИГА

...а музыка была темна,
Как ночь над крышами собора,
Как те, глухие, времена,
Которых много видел город,
Куда, отвержен и гоним,
Стекался люд со всех окраин
Страны.
                 Но был необитаем
Ночной собор. И вместе с ним,
Таким торжественно бессонным,
Томилась ночь. И, как дурман,
Светился где-то над колонной
Свечой и музыкой орган.
И эта тройственная сила,
Что прямо в душу мне текла,
О чем-то важном говорила
И убеждала и звала.
И понял я в минуты эти
Сквозь ночь, и музыку, и свет,
Что нет отчаянья на свете.

Но и надежды тоже нет.

* * *

Неспокойные, вечно «на взводе»,
С хамоватой ухмылкой у рта,
Посмотри – это молодость, вроде,
Непростая ее простота.

Оттого ли борзые, крутые,
Что учеба им не по уму?
Им дубинку б в эпоху Батыя
Иль оглоблю в эпоху Муму.

Ради них, что ли, дед в Сталинграде
И Керенский на белом коне?
У прогресса не то, чтобы сзади, –
Черта-с-два! – вообще в стороне.

Ребятишки мои дорогие –
Мы и сами бузили подчас...
Почему они нынче такие,
Не похожи нисколько на нас?

Ни походкой, ни словом, ни взглядом,
Им избить и убить – баловство.
Отчего же так близко, так рядом?
И агрессия их – отчего?

Зависть – штука, что точит и точится.
Колесо – не задержишь его...
Как им хочется, хочется, хочется,
Очень хочется – сразу – всего.

Понимаем ли, что происходит?
А пока – в ожиданье даров
Стаи злобные нелюдей бродят
В гулких омутах наших дворов.

* * *

В том месте снов и тишины,
Где я болтался горстью чёток
В тени костела, и в холодный
Любил смотреться монастырь,
И католическим старухам
Дарил копейки от души –
Грибами пахло и чужбиной.

Но приезжали в гости к нам
Высокие и свадебные гости,
И я летел за ними на коленях
По скользкому от близкой крови полу,
И непонятных звуков языка
Ловил стихи и радовался жизни.

Как я был счастлив в этом октябре! –
В прозрачном холоде над Неманом серьезным,
И у хозяйки доброй на дворе,
Где яблоки росли, и ночью звездной
Кричал петух, и жук звучал в коре.

Где звонкие я складывал дрова
Для пасти однотрубного органа
С окаменевшей глиною на швах,
Где у соседки древнее сопрано
Светлело, как лучина в головах.

Где я два дня Вергилия читал,
И пас быков, и птичье слушал пенье,
И узнавал счастливое уменье
Лесную тишину читать с листа.
Где я забыл, что значит пустота.

Где я обрел и вынянчил терпенье
Для зоркости, для доли, для судьбы
Страдать и петь с тростинкой у губы,
Которой вкус труда и смерти равно впору,
Где я слова по-новому чертил,

А монастырь густел, венчая гору,
И серп луны меж избами всходил.

* * *

На семейном старом фото
Улыбающийся кто-то –
Щеки видно со спины.

Видно, был фотограф мастер,
Был он спец по этой части,
Просто не было цены.

Всё бурчал он: «Тише едем...»,
И меня с моим медведем
Папа на колени взял.

Сколько лжи во взрослом мире!
И разинув рот пошире,
Я напрасно птичку ждал.

Дни идут, года мелькают,
Птичка всё не вылетает,
Мне, должно быть, на беду.

Простучат по крышке комья...
До сих пор с открытым ртом я
Птичку – сволочь эту – жду.

                 Иерусалим