Владимир Батшев

 

Серым по белому

Книга первая романа-приквела[1]

 

Украина 1932. Артур

 

В ту пору Артур представлял себе тот образ России, который создала советская пропаганда: сверх-Америка, страна величайшего исторического эксперимента, полная сил, энергии, энтузиазма. Девиз первой пятилетки гласил: «Догнать и перегнать Запад!», и с этой задачей страна справилась даже не за пять лет, а за четыре года. Другой лозунг сулил: «На границе вы пересядете в поезд, идущий в XXI век!».

Граница проходила в Шепетовке. В качестве репортера он пересекал границы многих европейских и азиатских стран, но с таким досмотром не сталкивался.

Таможенники не довольствовались обычной процедурой – сунуть руки в чемодан, прощупать дно и боковые стенки, вытащить и повнимательней оглядеть два-три предмета, – нет, они распаковали весь багаж, разложили на стойке и на грязном полу все свертки, вскрыли коробки конфет и пакетики с запонками, просмотрели каждую книгу, проверили каждый листок бумаги. Потом они принялись упаковывать всё, как было. Это заняло полдня, и пока досмотр не закончился, в вагоны пассажиров не пускали – купе тем временем подвергались столь же тщательному обыску.

Большинство пассажиров в поезде составляли русские. Они везли еду. На стойке и на полу таможни громоздились сотни фунтов сахара, чая, масла, сосисок, лярда, печенья и консервов. Артура поразило выражение лиц таможенников, перебиравших продукты: зависть и алчность явно проступали на них. Ему приходилось голодать, и он ни с чем не спутал бы тот жуткий блеск в глазах, с каким голодающий бережно и любовно берет в руки палку колбасы.

Поезд, пыхтя, тащился по украинской степи, часто делая остановки. На каждой станции толпились оборванные крестьяне, протягивали белье и иконы, выпрашивая в обмен немного хлеба. Женщины поднимали к окнам купе детей – жалких, страшных, руки и ноги как палочки, животы раздуты, большие, неживые головы на тонких шеях.

Артур не подозревал, что попал в эпицентр голода, который опустошил целые области и унес несколько миллионов жизней.

При виде того, что творилось на станциях, он начал догадываться, что произошла какая-то катастрофа, однако понятия не имел ни о ее причинах, ни о масштабах.

– Это кулаки, богатые крестьяне, – объясняли ему русские попутчики, – они противятся коллективизации земли. Пришлось согнать их с наделов, иного выхода не было.

Когда поезд подъехал к реке, через которую строили мост, проводник прошел по вагону со стопкой картонных листов под мышкой, закрывая ими все окна. Артур спросил, зачем он это делает, и тот с улыбкой ответил, что таковы меры предосторожности против любой попытки сфотографировать мост, ибо все мосты относятся к военным объектам.

Артур посчитал подобный бред проявлением революционной бдительности.

В Харькове на перроне его должны были встретить друзья – ученый физик Александр Вайсберг и его жена Ева, которую Артур не видел несколько лет. Алекс состоял в коммунистической партии Австрии. Артур встречался с ним в берлинской мастерской Евы еще до их свадьбы; поженившись, они уехали в СССР, – Алекса пригласили заняться интересной исследовательской работой.

(Знали бы тогда Ева и Алекс, что в России их ждут годы тюрьмы и пыток, что трагический опыт Евы станет документальной основой романа, который напишет Артур.)

Артура никто не встретил. Он хотел позвонить Вайсбергам, но единственный телефон-автомат на центральном вокзале Харькова не работал. Роль такси исполняли конные «дрожки» – точно, как у Чехова. Ему удалось-таки разыскать квартиру Вайсбергов, а телеграмма, посланная из Германии, пришла через 18 часов после того. В 1932 году письма путешествовали по России неделями, телеграммы внутри страны шли несколько дней, а пользоваться междугородним телефоном могли исключительно партийные и государственные служащие.

Реальность разбивала его иллюзии. Он был смущен, озадачен, но партийная выучка включала внутренние амортизаторы, и они смягчали шок.

Артур успокаивал себя, что он пишет книгу и сможет избавиться от сомнений и страхов, высмеяв их на бумаге. Работа над книгой превратилась в трудотерапию; с ее помощью он преодолевал «заблуждения» и придавал нужную форму «сырым впечатлениям». Он научился автоматически относить всё, что его возмущало, к «наследию проклятого прошлого», а всё хорошее именовать «семенами светлого будущего». Включив в мозгу подобную автоматическую сортировочную установку, европеец еще мог оставаться коммунистом, живя в России в 1932 году.

Такой аппарат щелкал в головах всех знакомых ему иностранцев и наиболее интеллигентных русских.

Они знали,

что официальная пропаганда – сплошная ложь, но оправдывали ее «отсталостью масс»;

они понимали,

что уровень жизни в капиталистических странах несравненно выше, чем в России, но оправдывались тем, что при царизме русским приходилось еще хуже;

их тошнило от поклонения Сталину,

но они считали, что «мужик» нуждался в новом идоле взамен содранных со стены икон.

Артур искал спасения в самообмане.

В мозгу истинно верующего внутренний цензор прекрасно справляется с работой цензора государственного: не дожидаясь требований власти, коммунист сам принуждает себя соблюдать строжайшую дисциплину, сам себя запугивает и подавляет свою совесть.

По-русски Артур говорил неверно, зато бегло. Он выучил язык за четыре месяца, перед самой поездкой, тем же ускоренным способом, что и иврит перед своей палестинской эпопеей, и жонглировал словарным запасом в тысячу слов на манер гидов и портье, пренебрегая грамматикой и синтаксисом. Это позволяло выходить одному на улицу, ездить в трамвае, а не в казенном автомобиле, самому делать покупки, общаться с теми, кто соглашался вступать с ним в разговор.

Единственным видом транспорта в Харькове служили старые трамваи, ходившие с интервалом в 20-30 минут. В них набивалось вдвое и даже втрое больше пассажиров, чем предполагалось «нормой вместимости»: люди висели гроздьями снаружи, цепляясь, словно акробаты, за ручки, окна, решетки, буфера и крышу.

В первую же поездку у него вытащили не только бумажник, но и ручку из нагрудного кармана, а из кармана брюк – сигареты. В такой давке, что он бы не почувствовал, как ему отрезают штанины.

В 1932 году в Харькове в свободной продаже имелись лишь марки, липучки для мух и презервативы. Кооперативные магазины, снабжавшие население продуктами и бытовыми товарами, опустели.

Артур не сразу ощутил размеры постигшего Украину бедствия, поскольку в магазине для иностранцев царило сравнительное изобилие, но с первого же дня его насторожило отсутствие потребительских товаров: ни обуви, ни одежды, ни писчей бумаги, ни копирки, ни расчесок, ни заколок, ни кастрюль – ничего, не было даже иголок для примуса, а без этого инструмента невозможно было прочистить горелку примуса, на котором каждая семья готовила себе еду. Позднее, после аварии на Харьковской электростанции, город остался на зиму без света, и запасы керосина для примусов также иссякли.

Весть, будто в тот или иной магазин что-то завезли, распространялась мгновенно, и люди кидались покупать всё подряд: зубные щетки, мыло, сигареты, фитили или сковородки. Завидев очередь, прохожие тут же присоединялись к ней. «Хвост» заворачивал за угол, и стоявшие в конце понятия не имели «что дают». От скуки они развлекались догадками и слухами. Он пристрастился к этому национальному виду спорта и уже на второй день пребывания в Харькове явился домой с губной гармоникой и пятновыводителем – жидкость прожгла дыру в выходном костюме Алекса.

Самым изматывающим было для харьковчан добывание продуктов. Как только кто-нибудь узнавал, что в магазине сейчас продается что-либо необходимое, сразу вся семья спешила занять места в очереди, потому что признавалась исключительно «живая» очередь и отпускалось в одни руки только положенное на одного человека.

Артур узнал, что в советских магазинах не продают, а «дают», «дают» за деньги. Сложилось даже насмешливое двустишие:

 

                                                        Кто последний? Я за вами.

                                                        Что дают? – Хамсу с гвоздями!

 

Как-то раз в воскресенье соседка Аня сообщила, что в центре в магазине отпускают кусковой сахар по килограмму в одни руки. Артур с Алексом и Евой сразу же поехали туда на трамвае и получили три килограмма сахара.

Сын соседки пришел возбужденный и настойчиво советовал:

– Ребята сказали, в магазине около нас имеются «ходики» и их можно покупать, сколько хочешь. Витька с родителями уже купил пять штук, ведь это редко бывает. Поспешите, а то их скоро все раскупят!

Соседка рассмеялась:

– И что ты будешь делать с ходиками? Солить ведь их нельзя!

По карточкам хлеб населению выдавался по категориям. Самой привилегированной категорией были рабочие – группа «А»; принадлежавшие к ней получали 800 граммов хлеба в день на человека. Категория служащих – группа «Б» – получала уже 400 граммов. А иждивенцы (жены и дети) и пенсионеры – группа «В» – только 200 граммов. Через некоторое время врачи были отнесены к группе «А», то есть приравнены к рабочим.

Хлеб привозили в магазины или «распределители», как их стали называть, горячим, прямо из печей хлебозаводов. Грузили его на грузовики навалом и прикрывали брезентом, а рабочие – помощники шофера – садились на него сверх брезента. Хлеб привозили в распределитель помятым. Распределитель был открыт целый день, но хлеб реально было получить только сразу после его поступления, так как его быстро разбирали, и опоздавшие оставались без хлеба.

Некоторые семьи, получавшие по карточкам много хлеба, если не съедали его, выменивали излишки на молоко у пригородных молочниц-крестьянок, сохранивших коров. Молочницы приходили в город с бидонами на коромыслах, измеряли молоко кружками и выменивали его на хлеб. Хлеб оставался основным продуктом питания.

Соседям Вайсберга приносила молоко крестьянка Матрена из пригородного села Даниловка. Матрена аккуратно приходила в любую погоду – и в дождь, и в снег. Зато домой она возвращалась с хлебом.

Чтобы в городе не возникли волнения из-за недостатка хлеба, поспешили открыть несколько хлебных магазинов, где хлеб продавался без карточек по полбуханки в одни руки, но дорого. И вот тут-то в Харьков повалили голодные из пригородов – за хлебушком. Очереди выстраивались перед магазином с вечера, а чтобы в очередь не прорывался кто-нибудь нахальный, стоявшие держались друг за друга, как в сказке, «дедка за репку, бабка за дедку, внучка за бабку». Хлеб привозили рано утром – его быстро раскупали, так как не надо было взвешивать, а только разрезать буханку пополам и всунуть в протянутую руку.

Походы на базар тоже могли стать для Артура азартным занятием, кабы не сжимающая горло судорога. Рынок находился на большой пустой площади. Продавцы сидели на корточках в пыли, разложив свое добро на платках. В качестве товара предлагались ржавые гвозди, драное платье, сметана – меркой служила ложка, и вместе со сметаной в нее попадали мухи.

Старухи горбились над одиноким яичком или кучкой засохшего козьего творога, старики с босыми мозолистыми ногами меняли разбитые сапоги на кило черного хлеба и щепотку махорки. На обмен шли также лапти и даже каблуки и подошвы, оторванные от сапог, – вместо них привязывали тряпки. Старики, которым нечего было продавать, пели украинские песни. Кое-кто подавал им копеечку.

На коленях у женщин или рядом, на мостовой, лежали младенцы; матери брали их на руки покормить – искусанные мухами губы впивались в иссохшие сосцы и тянули оттуда, должно быть, не молоко, а желчь.

У многих были проблемы со зрением – кто косил, кто без глаза, у кого зрачок затянуло непрозрачным, млечным бельмом. У большинства опухли руки и ноги, лица становились не худыми, а одутловатыми, того специфического оттенка, который Толстой, описывая заключенного, сравнил с цветом побегов, прорастающих в погребе из картофельных клубней...

Официально никакого голода не было, о нем лишь глухо упоминали, прибегая к намекам: «Трудности на фронте коллективизации».

В русский словарь Артура вошли насущные для обихода выражения: «пятилетка», «промфинплан», «командировка», «пропуск», «начальник», «ремонт».

Он узнал, что за валюту в Торгсине можно купить любые, самые недоступные товары;

что «сейчас», хоть и означает буквально «в течение часа», на самом деле сулит то же, что испанское «manana» («завтра»);

а «культурный человек» – это всякий, кто не плюется, не ругается, умеет обращаться с носовым платком и считает в уме, не прибегая к костяным счетам.

Он обнаружил, что советские часы и прочие механизмы приходится отправлять «в ремонт» четыре раза в год;

научился писать на грубых серых листах бумаги,

мыться под повешенным на стене рукомойником в форме самовара – вместо крана у него внизу поршень, на который приходится всё время нажимать, чтобы шла вода.

что ни карта города, ни милиционер не помогут найти нужный адрес, поскольку все улицы переименованы, а жители называют их по-старому;

что работников и служащих перемещают по всей стране, словно шахматные фигуры.

Все эти подробности он впитывал с интересом, даже с энтузиазмом, ведь то, что пугало, было наследием прошлого, а всё хорошее – залогом счастливого будущего. К тому же Артур всегда испытывал ностальгию по первобытному хаосу, жаждал апокалипсиса – и вот, наконец, мог в него погрузиться…

Он узнал, что в СССР упразднено право забастовок, что забастовка, даже просто призыв к ней, карается смертной казнью;

что советскому избирателю предоставляется единственный выбор: «за» или «против» – в единственном списке официально назначенных кандидатов,

но в советской прессе не дозволялось делать ни малейшего намека на действительное положение вещей.

Каждое утро, читая харьковскую газету «Коммунист», он находил статистические данные о реализованных и перевыполненных планах, отчеты о социалистическом соревновании между заводскими ударными бригадами, о награждениях орденом Красного знамени, о новых успешных разработках на Урале.

Фотографии изображали молодых людей, которые всегда смеялись и всегда несли красное знамя, или же живописных старцев Узбекистана, которые тоже неизменно смеялись и неизменно изучали азбуку.

Ни одного слова о местном голоде, об эпидемиях, о вымирании целых сел; харьковская газета не написала даже о том, что Харьков лишился электроэнергии.

В результате в Москве не знали того, что происходит в Харькове или, тем более, в Ташкенте, Архангельске или Владивостоке. Вне небольшого круга посвященных никто не мог понять общей ситуации в стране. И если даже средний житель Москвы в большинстве случаев не знал того, что происходило в отдаленных областях его страны, то неосведомленность иностранцев была беспредельной.

Артур насмотрелся вволю на голодающих и стал ходить пешком, чтобы не быть раздавленным толпой в трамвае, не быть ограбленным – да и опасность заразиться тифом была велика.

Харьковским властям не нравилась масса голодных и оборванных, запрудивших город, поэтому вышел указ: «Очистить!» Харьков был столицей Украины, в городе могли побывать иностранцы и увидеть душераздирающие картины. По городу стали рыскать милиционеры, вылавливая пришлых голодающих. Их грузили на грузовики и – по рассказам – увозили далеко за город, сваливая тех, кто сам был не в силах сойти с грузовика. Там они и умирали, не будучи в силах добраться снова до Харькова. Такая жестокая расправа правительства с пришлыми скоро стала известна народу. В городе уменьшилось количество голодающих, зато селы буквально омертвели.

Все улицы были наводнены милиционерами в белых кителях и в белых перчатках. Они должны были смотреть за «чистотой» города.

Как-то соседка Аня пришла домой в слезах. Утром она с сыном вышла в город, держа его за руку, надеясь купить что-либо в магазине. Шли они по самой лучшей, нагорной, части города – по Мироносицкой улице. Улица была совершенно пуста. Навстречу шел старый худой крестьянин в ветхом зипуне. В одной руке он держал пустой котелок – на счастливый случай, если кто-нибудь даст поесть, а другой рукой держал маленького мальчонку, тоже в зипуне, вероятно, внука. Вдруг лицо голодного старика-крестьянина исказилось испугом, он отчаянно завопил, бросился к деревцу на тротуаре, обхватил его руками, как бы ища у него защиты. Анна, недоумевая, что это могло значить, остановилась и стала оглядывать улицу – нет ли чего страшного поблизости. Она увидела спокойно идущего милиционера. Как к жертве, он подошел уверенно к старику и стал отрывать его от дерева. Старик вопил и еще крепче держался.

Женщина стояла, не зная, что делать, не решаясь сцепиться с милиционером.

– Он мог вынуть револьвер и выстрелить в меня, – рассказывала она. – Вы понимаете? Ничего вы не понимаете! Если бы я вмешалась, это было бы нападение на представителя власти!

На улице не было никого, кто мог бы заступиться за старика.

Жалея сына, она молча ушла.

Ограниченные в праве передвижения, сопровождаемые всюду агентами ОГПУ, не имеющие непосредственного контакта с рядовыми советскими людьми, связанные цензурой и риском быть выброшенными из СССР, иностранные журналисты становились проводниками тех полуистин о советской жизни и строе, целью которых было создать у западного читателя положительное представление об СССР.

Партийное воспитание снабдило Артура искусными амортиза-торами и диалектическими подушками; он укладывал всё виденное и слышанное в заранее приготовленную схему. В нее ложились даже анекдоты, которые не боялись рассказывать за дружеским столом после пары рюмок водки и обязательного винегрета на закуску.

 

«Один за другим»

Приехали ходоки в Москву и дошли до Калинина:

– Дорогой Михаил Иванович! Говорят кругом: «коммунизм», «зажиточная жизнь», а нам – хоть ложись да помирай! Что же это такое – коммунизм?

Калинин подвел ходоков к окну, из которого была видна улица:

– Видите, по улице едет автомобиль. Вот прошел один, а через несколько минут пройдет другой. А как построим коммунизм, так автомобили будут ехать один за другим, один за другим! Надо только подождать. Понятно?

– Понятно, – ответили ходоки, – хорошо ты нам, Михаил Иванович, растолковал про коммунизм.

Приехали домой, собрали сход и рассказывают миру:

– Ну и хорошо принял нас Михаил Иванович! Всё рассказал он нам про коммунизм. Вот посмотрите в окно! – В это время по улице мимо проносили покойника. – Сейчас долго надо ждать, пока пронесут следующего, а как построим коммунизм, так их будут нести одного за другим, одного за другим! Понятно?

 

«Сталин – вождь»

Как-то раз встретился Сталин с Радеком, которому приписывали составление многих анекдотов.

– Слушай, Радек, говорят, что ты сочиняешь анекдоты. Но про меня ты не должен составлять анекдоты, ведь я все-таки вождь!

На это Радек ему ответил:

– Этот анекдот сочинил не я!

 

«Встреча наркоминдела Литвинова с английским премьер-министром Ллойд Джоржем на международной конференции»

Клоун Бим спешит сообщить клоуну Бому, что он только что вернулся из-за границы с международной конференции, где видел многих известных политиков:

– Видел и нашего наркоминдела, и английского премьер-министра Ллойд Джоржа. Литвинов одет так же, как и Ллойд Джорж, и называл его «господином».

– Не могу себе представить, чтобы между ними не было разницы! – не унимался Бом. – На англичанине, наверное, фрак, а на советском наркоме – пиджачная пара?

– Нет, нет, и на Литвинове тоже фрак! – уверял Бим.

– Наверное, на Ллойд Джорже – цилиндр и лакированные туфли, а на Литвинове –  шляпа, если не кепка, и простые туфли?

– Представь себе, Бом, на Литвинове – тоже цилиндр и лакированные туфли! – заверил Бим.

Бом продолжал приставать к Биму:

– Но, наверное, когда Ллойд Джорж закуривал, то достал из кармана золотой портсигар с надписью: «Дорогому Ллойд Джоржу от благодарных рабочих», а Литвинов – коробку с папиросами «Казбек»?

– И Литвинов, когда закуривал, тоже достал золотой портсигар с надписью: «Дорогому Савве Морозову от благодарных рабочих»!

 

Paris – Мünchen. Весна 1932

 

На службе Юрий договорился, что три дня вместо него ночным стражником кто-то другой прошагает ночными улицами и площадями. Он вышел из здания вокзала на перрон, держа в руках билет, и сел в поезд.

Вот он незаметно для себя дошел до горы Святой Женевьевы, ему показалось, что некто знакомый прошествовал мимо, и он пошел вниз, следом, не понимая, зачем это делает. Он шел мимо кафе, в котором пил как-то кофе с ромом, около магазина ИМКИ-Пресс Юрий остановился.

Сегодня назначено.

Что? Где? Зачем? Почему?

Экзамен! У меня сегодня экзамен!

Он хотел побежать назад и снова остановился – какой экзамен, о чем экзамен, что мне сегодня сдавать, Господи, дай мне вспомнить!

И он пошел вниз, к Сорбонне, всё время перебирая в голове события и даты. Да какой же у меня сегодня экзамен, про что рассказывать – не знаю, не помню... но когда уже подходил к факультету, вспомнил и хлопнул себя по лбу – тьфу, разве это экзамен? Чепуха, а не экзамен! Экзамен по английскому языку.

И он пошел сдавать мало ему нужный английский язык, как он считал (он позже поймет, что язык ему понадобится, и хотя знал язык неплохо, червь сомнения копался в нем: английский – не французский, который был ему почти родным, – ну не родным, а «двоюродным»).

И он сдал экзамен, а когда вышел из аудитории в коридор, столкнулся с полузнакомым человеком, а когда всмотрелся, то узнал однокурсника – коротко стриженного с маленькими усиками Пьера Шерно, который произнес, растягивая гласные: пойдем сдавать вместе... Что сдавать? Я только что сдал... что ты сдал... английский язык... а я тебя зову сдавать историю искусств... какую историю искусств, разве надо сегодня... ты больной или как – конечно, сегодня... идем вместе сдадим, ты мне подскажешь, а я тебе... ты ее знаешь, историю искусств... немного... да, немного знаю... и я немного.

И они отправились искать аудиторию, где сдают историю искусств, и, к собственному удивлению, сдали оба, и на радостях Шерно затащил его в какой-то подозрительный кабачок в полуподвале, и они на радостях напились, и у Олонецкого кончились деньги, а Пьер заявил, что деньги – дым, что он платит, и стал гладить Юрия по спине и по заднице, и Олонецкий отодвинулся и сказал, что он по другой части, прости, Пьер, но я по другой части, по женской, сказал, и Шерно засмеялся, заявил, что Олонецкой его не понял, тот ответил, что выйдет в туалет, но сам убежал из кабачка, стало стыдно неизвестно за что и почему, не хотелось обижать однокурсника, но что-то неприятное проползло между ними, как я его сразу не распознал, всякие сексуальные извращенцы, хотя какие извращения в наше время, каждый пятый педераст, не иначе, а каждый шестой – двустволка, как говорят, то есть любит и женщин, и мужчин.

И скоро оказался в поезде и задремал...

Юрий проснулся только на границе, когда проверяли документы, и снова заснул, и проснулся, когда проводник потряс за плечо и сообщил о пересадке; спать хотелось ужасно, словно отсыпался за бессонные ночи своих хождений под дождем и ветром.

Он пересаживается в вагон чужого, не французского, а немецкого поезда, достает из кармана открытку, написанную матерью, перечитывает. Что бы могло означать загадочное «важное событие в жизни нашей семьи»? Отца пригласили на государственную службу? Едва ли. Олег женится? Едва ли, для футболиста главное спорт, а женщины – между матчами. Что ж, потерпим несколько часов….

 

Олонецкий-младший идет через парк мимо стадиона. Погода пасмурная, дождя нет, но на небе грязные тучи. А молодые ребята гоняют футбольный мяч. Юрий не специалист по футболу, он даже не профессиональный болельщик, но хорошего игрока видно сразу. Как он остановил мяч, как подбросил его пяткой, поймал на голову и ударом головы послал в ворота.

– Хороший удар, – раздается женский голос справа.

Он поворачивается в удивлении – только что здесь никого не было!

Незнакомая молодая женщина здоровается кивком и поясняет:

– Я их знаю. Видите – там Олонецкий, он раньше играл в «Баварии», а сейчас помощник тренера. Они будут играть на кубок, – уверенно заключает она. Женщина восторженно смотрит на футболистов.

«Да, ты бы ему отдалась, только он предложи. Впрочем, ты ему, наверно, уже отдалась, раз знаешь такие подробности», – думает Юрий.

Тот, кого женщина назвала Олонецким, а отсюда Юрий не видел – точно ли его брат – машет рукой, вероятно, увидел поклонницу.

«Э-э, – по-своему понимает Юрий, – да ты, браток, футболист наш ненаглядный, времени зря не теряешь, вот какую аппетитную бабенку отхватил…»

Женщина машет кому-то рукой, потом обеими руками, стараясь привлечь к себе внимание. Среди стоящих у кромки поля игроков кто-то высокий машет в ответ, и она кивает головой, словно понимает сигналы, потом показывает рукой в сторону, и высокий кивает несколько раз. Неужели Олег? – не верит Юрий.

Женщина поворачивается к нему.

– Ну, пошли. Он нас догонит.

– Куда пошли? – не понимает младший Олонецкий.

– Домой – куда же еще. Ведь ты приехал к родителям.

Она улыбается ему, а он стоит пораженный таким амикошонством, обращением на «ты».

А женщина неожиданно переходит на русский:

– Что ты стоишь? Пошли, Жорик. Олег нас догонит.

Он вздрагивает. Жорик! Он чуть не задохнулся – так называла его только мать, а тут какая-то…

– Как? Что вы сказали? И по-русски? – он ничего не понимает. Его передернуло от этого «Жорика».

Теперь она смотрит на него удивленно, потом морщины удивления разглаживаются, и она смеется.

– Ах, вот в чем дело! Ты не понял, кто я? Так я – Лида! Лида фон Тизенгазуен!

Юрий ничего не понимает.

Шум быстрых шагов и прерывистое дыхание повернуло головы в сторону – подходит Олег. Он опирается на костыль.

Он обнимает двумя руками обоих.

– Привет дорогим родственникам! – он целует Лиду, потом брата. – Вы уже познакомились? Лида, это мой младший брат – Георгий. Как Победоносец. Как крест за храбрость. Похож на меня, а? Сразу скажешь – братья. А эта замечательная женщина, Юрка, как ты мог понять, моя завтрашняя жена – Лида. Почему завтрашняя? Потому что завтра у нас в церкви – венчание... Если у тебя нет смокинга, я дам тебе свой старый... Ты у нас, правда, безбожник...

– Почему безбожник? – обижается Юрий. – Я по праздникам всегда хожу в храм...

– Ну, по праздникам все ходят, – отмахивается брат. – Ты в душе безбожник, я уверен, что никакого значения не имеет. Ты же приехал в Мюнхен не Богу молиться? Вот смотри, какая у меня невеста, богатая невеста... Ох, Юрка, мне даже стыдно. какая она богатая... Будут болтать – на деньгах женился...

– Перестань, престань, – хлопает ладонью по руке Лидия, – ты же знаешь, приданное – наш капитал для американских дел…

– Да-да, – переводит стрелки разговора брат.

Ах, так вот какое событие ожидает Юрия!

Собачий лай возвращает родственников на тропу реальности. На ней стоит красивый коричневый сеттер и вопросительно переводит взгляд с Олега на Лиду с Юрием.

– Карлуша, – это свои, это мой брат – он свой, свой, понял?

Пес согласно кивает головой, подходит к Юрию, обнюхивает его, подымает голову.

– Красив, черт побери! – вырывается у младшего Олонецкого.

– Не поминай черта, – просит Лида.

Юрий удивленно поднимает глаза на нее.

– Не буду, – искренне обещает он.

Лида гладит пса.

– Он преданный пес, – рассказывает Лида, когда они идут дальше. – Провожает Олега на тренировки и ждет, когда он пойдет домой. С места не сойдет, ляжет позади ворот и ждет. Мне иногда кажется, что он следит за Олегом, как он молодых тренирует.

Олег согласно кивает.

– Точно наблюдает. Он молодой, ему года нет, но умный, не скажешь, что собака… Мы его с Лидой покупали щенком – в Берлине на собачьей выставке…

– Дорого? – спрашивает Юрий, хотя цена собаки его совершенно не интересует.

Он искоса рассматривает избранницу брата. Так вот какая героиня газетной хроники, скандальный адвокат Лидия фон Тизенгаузен!

Газеты писали, что благодаря ей – и только благодаря ее ораторскому дару – фирма ИГ «Фарбениндустрии» отсудила у английского концерна два миллиона марок.

Никто из адвокатов не мог совершить подобное, а малоизвестная женщина-адвокат нашла юридическую зацепку и...

– Это мой подарок Олегу на день рождения, – произносит она.

Улыбка трогает губы женщины.

– И объявление о помолвке, – добавляет Олег.

Интересно, сколько же ИГ «Фарбен» заплатил ей за победу? Не меньше одного процента от сделки, мелькнуло в голове (Юрий ошибался – гонорар Лидии составил 2% от выигранной суммы). Олегу всегда везет – и жена с таким приданным…

Младший брат усмехается.

– Ах, что же за привычки цепляться за эти старинные обычаи – помолвки, венчания, брачный контракт, свадебное путешествие… Кстати, куда вы едете?

– В Америку! – отвечают оба.

Юрий останавливается и смотрит сначала на одного, потом на другого.

– Ага... Старая идея на новый лад, так? Бросите якорь в Новом Свете?

– Тсс! – шуточно подносит палец к губам Олег. – Не вздумай об этом дома. Маман и папан еще не привыкли к грядущим событиям.

 

ПРЕССА

 

«Горгулов – советский комиссар»

Прага, 9 мая (соб. кор. по телефону). Вашему корреспонденту удалось собрать следующие данные:

В 1926 году Горгулов ездил в СССР. Горгулов субсидировал одно периодическое издание на чешском языке, которым руководил член сменовеховского студенческого союза. Одновременно с Горгуловым на медицинском факультете Праги учился студент, знавший Горгулова еще по России. Этот студент, участник белого движения, не успел эвакуироваться при оставлении белыми одного из южных городов. Под чужим именем он поступил санитаром в один советский госпиталь, комиссаром которого был Горгулов. Горгулов разоблачил псевдоним студента, но студент успел бежать и добраться до Чехословакии. В Праге он встретился с Горгуловым как с коллегою по университету. Горгулов предупредил студента, что родные его в СССР поплатятся, если он сообщит про комиссарство Горгулова. Эту тайну студент хранил пять лет, но по окончании курса, навсегда покидая Чехословакию и уезжая в Америку, он поведал ее одному официальному лицу, которое сочло необходимым сообщить все французскому посланнику и французскому консулу в Праге с точным указанием имени и адреса, дающего возможность полной проверки.

С. Варшавский. «Возрождение» (Париж), 10 мая 1932

 

«Доклад Марины Цветаевой»

В четверг, 26 мая, в Дом Мютюалитэ (24, рю С.-Виктор, уг. рю Монж), состоится доклад Марины Цветаевой: «Искусство при свете совести». Краткое содержание: Искусство есть та же природа. – Бесцельность, вненравственность и безответственность искусства. – Пушкинский гимн чуме. – Поход Толстого на искусство. – Гоголь, жгущий Мертвые Души. – Поэт – орудие стихий. – Какова правда поэтов. – Состояние творчества есть состояние наваждения. – Кого, за что и кому судить. Заключение.

Приглашены в качестве оппонентов: Г. Адамович, В. Андреев, К.Д. Бальмонт, кн. С. Волконский, Е. Зноско-Боровский, Н. Оцуп, Ю. Поплавский, М.Слоним, Б. Сосинский, проф. Г. П. Федотов, А. Эйснер.

Начало в 8 ч. 30 веч. Билеты (5 фр.) при входе.

 

«Большевики о Горгулове»

«Правда» посвящает очередной обзор печати вопросу о Горгулове. Позицию иностранной печати она преподносит своим читателям в следующей форме: «Убийство президента Думера послужило новым поводом для братания продажной камарильи, заполняющей редакции печати французского империализма, с белой эмиграцией... Выстрел Горгулова раздался в Париже, а не в Лондоне. Очевидно поэтому лондонские собратья парижских буржуазных писак болтливее и менее сдержаннее, чем их французские коллеги. Передав вздорные слухи, сообщенные было «Дейли Геральд», московская газета продолжает: «Сигнал, данный парижской печати из авторитетных кругов, дошел до лондонских писак, но, по-видимому, с некоторым опозданием, ибо они успели кое-что выболтать».

«Возрождение» (Париж), 24 мая.

 

«Портфель шпиона»

Член французской коммунистической парии Готье совершил во время последней избирательной кампании поездку в Сен-Назер, где он должен был выступать на собрании избирателей. На обратном пути из Сен-Назера в Париж Готье забыл в поезде портфель, туго набитый бумагами. Находка была передана жел. дор. администрации, которая препроводила ее в Париж. Подвергнув содержимое портфеля поверхностному осмотру, с целью составления описи находившихся в нем бумаг, полиция обнаружила, что эти документы относились к государственной обороне и, по-видимому, составляли военный секрет. Портфель был немедленно передан экспертам, на днях сообщивших свое заключение: Готье, оказывается, хранил у себя планы военных заводов, чертежи судов, описания заводов, работающих на оборону страны. Прокурором отдан приказ об аресте Готье, однако тот скрылся.

«Возрождение» (Париж), 25 мая

 

«Из зала суда. На процессе Павла Горгулова»

В момент своего ареста, Горгулов владел французским языком довольно плохо. Но в тюрьме, с первого же дня, он усиленно начал работать. Запасся словарем, начал выписывать незнакомые слова. Директор «Сантэ» поражался его быстрыми успехами. Но еще больше были поражены журналисты на процессе. Ни разу убийца президента республики не прибег к услугам присяжного переводчика Цакина.

Горгулов изъяснялся очень красочно, с ошибками, со страшным акцентом, но он сказал всё, что хотел.

Его любимые фразы:

– Моя великая идея! Моя политическая программа! Жизнь мне больше не нужна. Душа моя умерла до убийства! Я – апостол зеленого движения!

И, наконец, возглас, которым он очень гордился и который использовал несколько раз во время процесса:

– Франция, слушай меня, Франция!

Возглас этот неизменно вызывал смех в зале.

Горгулов провел в «Сантэ» и «Консьержери» всего 80 дней. За это время он изменился до неузнаваемости: страшно исхудал, осунулся, – человека этого пожирает какой-то внутренний огонь.

В первый день процесса пишущий эти строки почти час просидел на скамье свидетелей, рядом с несчастной г-жей Горгуловой. Когда ввели подсудимого, она подняла голову, уставилась на мужа и с ужасом прошептала:

– Мой бедный Поль, что с тобой стало!...

Во всем зале это была единственная душа, пожалевшая убийцу президента.

В зале заседания царил невообразимый хаос. Журналисты попали на скамьи свидетелей, свидетели на места адвокатов.

Молодые адвокатессы бесцеремонно влезали на столы и наблюдали за Горгуловым с высоты птичьего полета. Но лучше всех  устроился небезызвестный Илья Эренбург.

Каким-то образом он очутился в кресле позади председателя суда, рядом с членами дипломатического корпуса. Может быть, Довгалевсюй уступил советскому писателю свое место?

Только немногие «счастливцы» смогли получить пропуск в зал суда. За обладание карточкой журналиста шла настоящая борьба.

Беседовский, явившийся в качестве редактора «Борьбы», не достал места на скамьях журналистов и вынужден был сесть среди свидетелей, рядом с седовласым Клодом Фаррером.

Появление его произвело маленькую сенсацию.

– Вы явились с разоблачениями?

– Нет. За материалом, – ответил человек, прославившийся своим прыжком через стенку на рю де Греннель.

Карикатуристы были в восторге от живописного казака Ивана Лазарева, утверждавшего, что Горгулов лично пытал его в Ростовской Чеке.

Лазарев приехал на суд со своей фермы. Лицо его, обожженное южным солнцем, выражало перманентное изумление. Казак чувствовал себя одиноким. Всякий раз, услышав русскую речь, он останавливался как вкопанный, и бесцеремонно начинал прислушиваться к чужим разговорам.

Вокруг Горгулова уже создается легенда. «Энтрансижан» уверяет, что по примеру других знаменитых узников убийца президента республики привязался к пауку, который делил с ним камеру в Сантэ. При переезде в Консьержери, Горгулов взял с собой «своего верного друга»...

Что станет теперь с дрессированным пауком?

Железная маска

«Иллюстрированная Россия», № 31

 

* * *

Горгулов очень удивлен переменой тюремного режима. Недавно он сказал надзирателю:

– Странные вы, французы, люди. Кормите преступников белым хлебом... А теперь, когда меня приговорили к смертной казни, стали давать каждый день мясо и даже вино...

До суда Горгулов иногда прикупал еду в тюремной кантине. Теперь он в этом не нуждается: смертников кормят отлично.

Адвокат навещает его часто. Убийца президента республики очень любит эти визиты. Он оживляется и начинает убеждать мэтра Жеро перейти в «зеленую веру». Эта «зеленая идея» так поглотила его в последнее время, что он почти ни о чем другом не мог говорить.

Недавно он задумался и вдруг спросил у надзирателя, который постоянно наблюдает за ним через «глазок»:

– Почему на воротах «Сантэ» написано: «Свобода, Равенство, Братство»? Ведь это – ирония... Тут нет свободы, в «Сантэ » сидят арестованные...

Подумал и сам же ответил на свой вопрос:

– Впрочем... Рано или поздно все мы выйдем отсюда. И я получу свободу скорее, чем многие другие.

Каждый раз, когда мэтр Жеро приходит в тюрьму, Горгулов передает ему на хранение всю свою литературную «продукцию». Пишет он много и исключительно по-французски.

– Мэтр, – сказал он на одном из последних свиданий. – Когда меня осудили, я потребовал бумагу и набросал «Песнь смерти».

И Горгулов вручил адвокату листок:

– Это лучшее, что я написал в моей жизни, добавил Горгулов.

 

* * *

Горгулов, вероятно, предчувствовал, что приближается развязка.

В конце прошлой недели он спросил, почему его больше не навещает о. Жилле. Ему объяснили, что тюремный священник отдыхает на Юге.

– Вызовите его... Мне очень хотелось бы с ним побеседовать.

Просьбу обещали удовлетворить;

В понедельник после сытного завтрака убийца президента республики заявил, что он хочет писать.

– Мне необходимо сочинить «Зеленый Календарь» и написать инструкцию для всех «зеленых».

И он принялся за работу.

«1-го января, – писал Горгулов, – большой праздник Отечества и Свободы. Религиозная процессия.

2-го января – праздник Зимы.

15-го мая – праздник Природы, цветов и бабочек. Религиозная процессия.

29-го- июня – праздник лета...»

К вечеру «Зеленый Календарь» был готов. Оставалось еще сочинить «инструкцию».

– Религиозная форма, – лихорадочно писал Горгулов, – должна быть зеленой. Каждый апостол зеленой религии должен надевать по случаю религиозной процессии длинный зеленый хитон. В левой руке он должен держать зеленую вазу с цветами или небольшое деревцо с корнями и землей...

Когда все было готово, Горгулов вызвал надзирателя, передал ему запечатанный конверт и спокойно сказал:

– Теперь я могу умереть. Моя жизненная миссия выполнена!

 

* * *

В Югославии в преклонном возрасте скончался П. В. Родзянко, брат покойного председателя. Легко примирился он с потерей своего огромного состояния, жил в нищете, на крохотное пособье, но тверд был по части этикета и не мог забыть о своем звании шталмейстера Высочайшего двора.

В табельные дни он извлекал из чемодана все свои ордена – Станислава первой степени, Аннинскую звезду, Владимира – и надевал их на свой потертый, заштопанный на локтях френч...

П. В. Родзянко был представителем «Царя Кирилла» в маленьком городе Герцеговины. Русских здесь мало, делать нечего, но он вечно суетился, писал циркуляры, воззвания, устраивал «особые совещания» и вербовал верноподданных... На дверях его висела карточка:

 

Представитель Его Величества,

Шталмейстер Высочайкаго Двора П. В. Родзянко,

принимает ежедневно от 2 до 4.

 

Однажды какой-то шутник приписал к этой карточке слово: касторку. И получилось, что шталмейстер Высочайшего Двора принимает ежедневно от 2 до 4 касторку... П. В. Родзянко возмутился, подал жалобу в полицию, потребовал расследования. Злоумышленник вскоре был найден. Им оказался кадет второго класса, который приехал на каникулы к отцу, жившему в Герцеговине.

Было в этом старике что-то трогательное, что мирило небольшую русскую колонию со всеми его причудами. Похороны были торжественными. В последний раз перед гробом пронесли ордена, которыми так гордился покойный шталмейстер.

 

Paris, 1932. Мишель

 

После дружеского совместного обеда с коллегой Шарлем, Шарль идет медленно – впереди, Мишель – позади. И почти у самых ворот их обгоняет частник в открытой машина. За рулем – усатый, наглый тип в сером костюме и мягкой шляпе. Сзади, развалясь и покуривая, полулежит сильно накрашенная женщина с копною ярко-рыжих  волос на голове. Посмотрев по сторонам, она распахивает пальто и шоферы с изумлением видят, что оно надето на голое тело.

На тротуаре стоят два пожилых господина, покуривая дешевые сигары. От выпитых аперитивов они не совсем твердо держатся на ногах и трогательно поддерживают друг друга.

Проезжая мимо них, усатый человек оборачивается в их сторону и кричит:

– Cochonnerie!...

Потом он дает ходу и мчит в Булонский лес. За ним следуют по пятам пять или шесть машин, собственных и такси. Двое куривших сигары со всех ног бросаются к машине Шарля. Они указывают на удалявшуюся впереди кавалькаду и возбужденно повторяют:

– Cochonnerie!

И Шарль мчит их за майольские ворота.

Расставшись неожиданно со своим приятелем, Мишель вскоре получает двух пассажирок у большого кафе на площади Терн.

Шикарно одетые дамы нагружены громадным количеством пакетов, картонок и свертков, плодами их «трудового» дня и путешествий по разным модным «мезонам» и универсальным магазинам. Пошел сильный ливень, на улицах образовались лужи.

Пассажирки говорят по-русски, очевидно не желая, чтобы шофер мог их понять. Разговор бесстыден и циничен. Пока они болтают о вещах интимных, он старается не вслушиваться во всю эту грязь прошедших огонь и медные трубы бабенок. Он только удивляется, откуда могли явиться в русской эмигрантской среде такие, швыряющие деньгами, циничные нахальные «дамы». И вдруг ему всё стало ясно.

– До черта не хочется возвращаться в Москву – говорит одна из них. – Но, к сожалению, перевод Мишки уже окончательно решен.

Мишель вспоминает, что на улице, куда они его наняли, на рю Гренель, помещается полпредство СССР. Ах, советские сволочи!

Он останавливает машину, выпускает воздух из шины, открывает дверцу и говорит по-русски:

– Выкатывайтесь ко всем чертям!..

Изумление, а вслед за ним ярость и злость коммунистических пассажирок были ему наградою за безвозвратную потерю суммы, показанной на счетчике.

– Нахал! Белогвардеец! Бандит! – вопит одна из них, очевидно ударница и активистка, прыгает из машины в лужу и зовет полицейского.

Ажан подходит.

На скверном французском языке «ударница» рассказывает ему о неслыханной дерзости шофера – «белогвардейца». Полицейский вопросительно смотрит на Мишеля. Тот показывает полицейскому свои шоферские документы и комбатантскую карточку и объясняет:

– К сожалению, я не могу дальше везти этих дам. Как видите, у меня лопнула шина. Пусть они возьмут другое такси.

Но другого шофера поблизости нет, и они, навьюченные десятками своих пакетов и коробок, извергая по адресу Мишеля самые изощренные ругательства, удаляются под дождем.

Мишель протягивает полицейскому сигарету, они закуривают.

– Я тоже воевал... Дамы – коммунистки? – спрашивает ажан.

– Коммунистические канальи... – отвечает Мишель, надувая снова шину.

– Богатые пролетарки! – иронически замечает полицейский и интересуется: – Но почему вы не потребовали денег по счетчику?

Мишель пожал плечами и не стал объяснять, до какой степени омерзительны были бы ему их деньги...

Благодаря дождю, у него возникло еще несколько поездок.

 

Приближается знаменательный для шоферов час. Уже половина одиннадцатого вечера.

В 23 часа вступает в действие двойной ночной тариф.

В 23 часа ко всем парижским вокзалам прибывают поезда дальнего следования.

На Северный вокзал приходят экспрессы из Брюсселя и Голландии. На Лионский вокзал прибывает поезд из Винтимильи, на Орсэйсюй вокзал – поезд из Бордо и на Восточный – экспресс из Страсбурга.

Мишель стоит в районе Восточного вокзала. Все места на стоянках уже заняты. На прилегающих улицах тянутся длинные хвосты такси. Уже без десяти минуть одиннадцать, а потому флажки на машинах подняты, и сами шоферы скрылись в бистро и кафе. Кому охота брать пассажира по дневному тарифу за десять минуть до вступления в действие двойного ночного...

«Мародеры» медленно поднимались со всех сторон к вокзалу, иногда по два и даже по три в ряд. И, грозно размахивая белыми жезлами и надрывая себе горло, кричали ажаны:

– Авансэ! Авансэ!

Но вот вокзальные часы показывают заветное время. Страсбургский поезд пришел. И сотни такси, стоявших в очереди, и сотни «мародеров» пошли в атаку на прибывших и выходящих из вокзала пассажиров. Белые жезлы полицейских еще энергичнее замелькали в воздухе, но повелительные окрики их заглушает какофония клаксонов...

Баталия длится пять-десять минуть. Из пятисот такси быть может только сотня счастливчиков увозит свою «добычу».

Остальные мчат к ближайшим театрам, чтобы поспеть к окончанию спектаклей. Мишелю посчастливилось, и он получил какого-то немца с громадным чемоданом в руке. Немец ни слова не понимал по-французски, но Мишель немного говорит по-немецки – он понял, что пассажира надо отвести в скромный, но приличный отель.

Отелями переполнены соседние с Восточным вокзалом улицы, но глупо же было терять столько времени и ездить кругами только для того, чтобы сделать одну короткую поездку в тысячу метров? Немец не указал, какой район он предпочитает, и шофер считает себя вправе выбрать улицу, более или менее отдаленную от вокзала. Он высаживает пассажира у одного из отелей в районе Сен-Лазар.

Мишель сознает, что он делает глупость и что Шарль этого не одобрил бы. По неписанному шоферскому закону каждый иностранец, не знающий города и языка, должен прежде, чем водвориться в отель, как следует покататься по столице и, хоть и на ходу, но ознакомиться с достопримечательностями... Ведь иностранцы живут на валюту, а все иностранные валюты выгоднее французского франка.

Немец дает приличные чаевые и вежливо говорит на прощание:

– Гуте нахт!

Его пожелание имеет совсем другой смысл. К разъездам в театрах Мишель опоздал и потому скользит по улицам, прилегающим к Внешним Бульварам, Пигалю, Бланш и Клиши. В этом районе у подъездов многих домов от полуночи до двух часов ночи наблюдается оживление, и можно найти пассажиров. Приближается второй важный момент ночной жизни – 2 часа ночи, когда закрываются бары, бистро и кафе (за исключением ночных). Кроме того, после двух часов ночи жизнь веселящегося Парижа начинает понемногу замирать.

На площади Клиши он сажает парочку – плотного, бородатого господина в пенсне и миловидную даму в каракулевом саке. На улице Сен-Жорж господин останавливает машину у одного из подъездов, на котором прибита черная мраморная доска с золотою надписью: «М-м Жоли Вибро – Массаж-Эстэтик».

Дама выходит из такси и нерешительно останавливается. Видно, что она исполняет требование бородатого господина и ее смущает «вибро-массаж-эстэтик». Но господин поспешно звонит, дверь открывается, и на пороге появляется сильно накрашенная, кокетливая горничная в белом переднике и кружевной наколке. Она приветливо улыбается и захлопывает за гостями дверь.

За дверью шла какая-то таинственная, ночная грешная жизнь. По выражению Шарля, «Париж дышал грехом».

Мишель решает постоять у этого подъезда в надежде дождаться новых пассажиров. Еще одна машина останавливается рядом. На этот раз из такси выхоят два господина, и та же горничная впускает их в дом.

К удовольствию Мишеля, за рулем машины Шарль.

– Здорово, дружище! – радостно приветствует он приятеля. – Ты тоже привез сюда пациентов?

– Да, мужчину и даму.

– И мэзон с тобой рассчитался?..

Шарль укоризненно смотрит на него:

– Мишель, ты же не новичок… Ну, я сейчас исправлю твою ошибку.

И он звонит в дверь мадам Жоли.

– Здравствуй, моя милочка!.. – бросает появившейся в дверях кокетливой горничной. – Это я привез двух джентльменов...

– Да-да, я знаю, – отвечает горничная. – Я сейчас принесу.

Шарль ласково кладет ей руку на талию:

– И затем, кошечка, вы забыли моего товарища, который привез вам передо мною кавалера и даму.

Горничная виновато смотрит на Мишеля.

– Я сейчас принесу вам обоим, – любезно обещает она, освобождая свою талию из лапищ Шарля.

Через пять минуть она выходит и протягивает несколько кредитных билетов:

– Вот, берите... Ваша парочка заказала синема... Тут 60%, как мы всегда даем. Имейте в виду на будущее…

Шарль также получает причитающееся.

Мишель пересчитывает деньги. Ровно 180 франков.

Быть может, бессмертный Дон Кихот в данном случае поступил бы иначе. Вернее, он вообще ни за какие блага в мире не сел бы за руль такси. И здесь, на улице Сен-Жорж, он просто дал бы шпоры своему Росинанту и, как на ветреные мельницы, бросился бы в атаку на нечестивый дом мадам Жоли. Но наше время не для Дон-Кихотов...

– Шарль, – спрашивает Мишель приятеля, когда они заходят в небольшое ночное бистро. – Что такое кошонери?..

– Название неправильно и несправедливо, – отвечает Шарль. – Ибо настоящим свиньям никогда и в голову не приходило ничего подобного.

Мишель вопросительно смотрит на него.

– Вся эта процессия такси и собственных машин, к которым и мне пришлось присоединиться, – объясняет Шарль, – забралась вглубь Булонского леса, где «шеф» выбрал уединенную лужайку. Машины с шоферами должны сигнализировать клаксонами в случае приближения «летучих мышей»... А на лужайке устраивают «кошонери». – Шарль плюет на пол и продолжает: – Бывает, что полиция всё же накрывает их, тогда вся кампания, в том виде, как была захвачена, отправляется в комиссариат... Там иногда попадается и очень крупная рыба...

И, как бы отвечая на молчаливый и затаенный вопрос, уже садясь с машину, Шарль замечает.

– Дорогой друг! Если шоферы будут возить только священников и новорожденных детей – они умрут с голоду.

 

...Перед рассветом Мишель медленно едет по бесконечно длинной и скучной улице Вожирар.

Еще темно, но парижская ночь близится к концу. Пятый час утра.

Из грязного, двухэтажного домика, сжатого и сплющенного между двумя восьмиэтажными громадами, выбегает на улицу старушка. Волосы ее растрепаны. Украшенная стеклярусом, черная шляпка-гриб сбита на бок. Она спотыкается. На бледном, сморщенном маленьком лице ее застыл ужас.

Она подбегает к машине, цепляется за дверцу машины и едва слышно произносит:

– На бульвар Apaгo...

Мишель отрицательно качает головой и говорит, что кончил работу и едет домой. Но та или ничего не слышит, или ничего не понимает. Голос ее шелестит опять:

– На бульвар Apaгo... На бульвар Араго...

Какой-то свист и шипение сдавливает горло женщины. Может быть, это рыдания, у которых нет сил разразиться. Уже не обращая на шофера внимания, она лезет в такси и шепчет:

– Скорей... ну, скорей...

Старуха действительно куда-то очень торопится, понимает Мишель и прибавляет газу.

– Какой номер? – спрашивает он, проносясь по площади Данфер-Рошеро.

Гордый бельфорский лев, задрав свою благородную голову, равнодушно взирает вдаль, не замечая внизу у ног своих никого – ни такси, ни смешной жалкой старушки.

– Это – Сантэ... – слышится мне ее чуть слышный ответ.

Мишель вздрагивает от удивления и оглядывается на пассажирку...

У высокой тюремной стены в предрассветных ночных сумерках стоит молчаливая и сосредоточенная, напряженно ожидающая толпа. За нею виднеются темные фигуры конных республиканских гвардейцев. А еще дальше, там, где черным пятном намечались на серой каменной стене тюремные ворота, как раз против них, – смутный и жуткий, словно видение страшного ночного кошмара, высился на быстро бледнеющем небе силуэт гильотины.

Мишель останавливается в хвосте нескольких дорогих частных машин. На них стоят и сидят шикарно одетые дамы в вечерних открытых туалетах и мужчины в смокингах, фраках и цилиндрах. У многих в руках театральные бинокли.

Ему становится жутко и скверно на душе.

На городских башенных часах бьет пять раз.

Мишель сходит с подножки, глядит по сторонам, потом открывает дверцу и помогает старухе выйти.

Она не видит ни его, ни толпы, ни конных гвардейцев, ни каменной серой стены. Она смотрит, не отрываясь, на страшные контуры гильотины и бледные, бескровные и сухие губы ее шепчут что-то невнятное, может, молитву. Чрез мгновение правосудие свершилось.

Кем была старушка – мать ли, близкая родственница осужденного, любительница ли острых ощущений или же просто больная, рассудок которой поразил страшный образ, – он никогда не забудет ею потухшего, мертвого взгляда, жалкой, окаменевшей фигуры.

Удар ножа гильотины по шее Горгулова поразил и ее.

 

– Хватит с меня ночной работы, – укладываясь в постель, говорит Мишель проснувшейся жене. – Буду ездить только днем… Всех денег всё равно не заработаешь.

Жанна согласна и обнимает мужа теплой рукой.

 

ПРЕССА

 

                                                       Качнулся от легкого гула

                                                       Японского сна стебелек, –

                                                       Далёко

                                                       в Париже

                                                       Горгулов

                                                       На место Людовика лег

                                                                                М. Светлов. Пейзаж. «Знамя» (Москва), 1933

 

* * *

…Горгуловская бессмыслица по происхождению и значению ничем не отличается от бессмыслиц, провозглашаемых (именно провозглашаемых – пышно, претенциозно и громогласно) в других сочинениях того же типа. Форма и содержание этих бредов, по существу, безразличны.

О, если бы дело шло просто о сумасшедших! К несчастью, эти творцы сумасшедшей литературы суть люди психически здоровые. Как и в Горгулове, в них поражена не психическая, а, если так можно выразиться, идейная организация. Разница колоссальная: нормальные психически, они болеют, так сказать, расстройством идейной системы. И хуже всего, и прискорбней всего, что это отнюдь не их индивидуальное несчастье. Точнее – что не только они в этом несчастье виноваты. В них только с особой силой сказался некий недуг нашей культуры.

Настал век двадцатый. Две войны и две революции сделали самого темного, самого уже малограмотного человека прямым участником величайших событий. Почувствовав себя мелким, но необходимым винтиком в огромной исторической мясорубке, кромсавшей, перетиравшей его самого, пожелал он и лично во всем разобраться. Сложнейшие проблемы религии, философии, истории стали на митингах обсуждаться людьми, не имеющими о них понятия. На проклятые вопросы в изобилии посыпались проклятые ответы. Так родилась горгуловщина – раньше Горгулова. От великой русской литературы она унаследовала лишь одну традицию – зато самую опасную: по прозрению, по наитию судить о предметах первейшей важности.

Мыслить критически эти люди не только не в состоянии, но и не желают. Любая идея, только бы она была достаточно крайняя, резкая, даже отчаянная, родившаяся в их косматых мозгах или случайно туда занесенная извне, тотчас усваивается ими как непреложная истина, затем уродуется, обрастает вздором, переплетается с обрывками других идей и становится идеей навязчивой.

Владислав Ходасевич. «О горгуловщине».

«Возрождение», 11 августа

 

                                                       Вымирают косматые мамонты,

                                                       чуть жива красноглазая мышь.

                                                       Бродят отзвуки лиры безграмотной:

                                                       с кандачка переход на Буль-Миш.

                                                       С полурусского, полузабытого,

                                                       переход на подобье арго.

                                                       Бродит боль позвонка перебитого

                                                       в черных дебрях Бульвар Араго.

                                                       Ведь последняя капля России

                                                       уже высохла. Будет, пойдем.

                                                       Но еще подписаться мы силимся

                                                       кривоклювым почтамтским пером.

Владимир Сирин. «Парижская поэма», 1943

 

* * *

Вернулся в столицу победоносного социализма Эренбург. Правда, ненадолго. На месяц-два. «Знаменитый» писатель очень занят. Его ждут в Португалии и на острове Таити, ему надо работать над фильмом из жизни Крейтера; наконец, без него опустел Монпарнас.

Все-таки Эренбург успел дать интервью сотрудникам московских газет. Успел сообщить несколько важных и ценных новостей. Например, рассказал, что работает над новым романом.

– На какую тему? – осведомился репортер из «Литературной газеты».

– О пшенице, – медленно и задумчиво проронил Эренбург.

Роман о пшенице. Ново, свежо, вполне созвучно колхозному периоду русской литературы. Боборыкин острее не уловил бы последнее веяние эпохи.

«Последние новости» (Париж), 27 июля

 

* * *

31 июля 1932 на очередных выборах в рейхстаг НСДАП получила 230 мандатов, социал-демократы – 133, коммунисты – 89 мандатов. Национал-социалисты стали самой крупной фракцией в парламенте.

«Иллюстрированная Россия», 1932, № 34

 

 

Berlin. лето 1932. Лида и Олег

 

«Как хорошо, что не поехала на автомобиле. Представляю, что бы случилось с машиной», – так она думала позже, а сейчас села на велосипед и поехала в суд.

У здания суда она даже не успела нажать на тормоза, как на нее на-летели какие-то люди, и она не сразу сообразила, что это штурмовики.

Ее столкнули с велосипеда, но она смогла встать и закричать от удивления и неожиданного страха, потому что люди с палками изо всех сил колотили по ее стальному коню, стараясь выбить спицы, и она им кричала непонятное, а те орали:

– Мы вам, аристократам, покажем, где раки зимуют! Вы узнаете, что такое трудовые мозоли!

Домой она пришла в синяках и разорванном жакете, даже не пришла, а ее привезли полицейские, которые, по существу, и спасли ее от пьяных штурмовиков.

Олег побледнел, потом побагровел и бросился в пивную напротив дома – там был телефон.

Он набрал номер Шираха. Он злился.

– Бальд, что творят твои молодцы! Это же моя жена! Она что – коммунистка, по твоему мнению?!

Тот хмыкнул в ответ.

– Не стой под колесами истории! Во-первых, я не могу уследить за всем. Во-вторых, это вне моего ведения. Мы стоим за деторождение, за то, чтобы в немецких семьях было как можно больше детей…

– Да я тоже за деторождение! Но зачем скандалить? Это же играет против вашей партии! Вы льете воду на мельницу коммунистов. Это негатив… От вас отшатнутся люди… Бальд, это же играет против вас, неужели непонятно…

– Ничего подобного, – отвечал Ширах. – Наоборот! К нам идут немецкие домохозяйки, они за семью… И не забывай, что гнев масс…

Олег готов был плюнуть в телефонную трубку.

– Что ты врешь! Какой гнев масс! Хулиганы с дубинками нападают на женщину! 

– Мы против защиты абортов, это разврат...

Олег понял.

– Ах вот как! Значит, твои хулиганы напали на Лиду не просто так, а как на адвоката, которая выступает за права женщин? Ах ты...

Он хотел бросить трубку, но понял – со стороны покажется позой, «цитатой» из кинофильма, потому повесил трубку и еще пару секунд смотрел, как она раскачивается.

Он не мог успокоиться, Лида пыталась вывести его из этого состояния. На следующий день, в четверг, посыльный принес огромный букет роз и запечатанный конверт.

Муж с женой переглянулись, поняв от кого цветы.

– Все-таки совесть у него есть, – пробормотал Олег, надрывая конверт.

– Осталось немного, – съязвила Лида. – На нашу свадьбу не смог прийти, а на свою приглашает…

Олег кивнул.

– Написал, что не может, поскольку находится в агитационной поездке по стране... Но прислал букет роз.

– Таких же, – подтвердила Лида, разглядывая цветы. – Наверно, его любимые. Если второй раз их присылает…

В конверте было письмо с извинениями, напоминанием о старой дружбе и предложение вскрыть второй конверт как символ союза двух наций и двух их ярчайших представителей.

Лида хмыкнула.

– Вскрывай, ярчайший представитель…

В конверте оказалось... приглашение на свадьбу.

Олег посмотрел на жену.

– Вот тебе и новости! Не хочет ругаться, хочет остаться хорошим… Не пойдем! Еще чего! Его молодцы напали на тебя, а мы идем на его свадьбу... К черту! Пошлем букет... Вот такой же, и письмо с извинениями, что мы находимся в свадебном путешествии…

Лида задумалась, но ненадолго.

– Погоди, – рассудительно произнесла она. – Давай все-таки пойдем. Ну, нацист, ну черт с ним! Лучше, чем коммунист... Вдруг пригодится? Может, не сегодня, а завтра?.. Он все-таки из приличной семьи… Дворянин... Да и на свадьбе, я уверена, будут приличные люди. А чем больше приличных людей – тем лучше. Ты не согласен, милый?

– Ну-ну, – ответил муж, обнимая свою умную жену.

 

Они вошли в зал ресторана. Он был полон.

На возвышении сидел молодежный лидер Бальдур фон Ширах. Он заулыбался и показал рукой, куда Олонецким сесть. Но супруги смотрели не на него. Рядом с молодыми улыбался человек во фраке, в котором можно было узнать лидера партии национальных социалистов – Адольфа Гитлера.

 

Баку. Осень 1932. Артур, Полина

 

Потом я влюблюсь.

Я увижу тебя и пойму – это она, это моя любовь, – ничего прекраснее тебя в жизни не видел и не увижу! Необычайно высокий, подымающийся лоб, губы греческой статуи, словно высеченные резцом скульптора. Ты повернешь голову, и я обнаружу в твоем лице тревожный контраст между профилем и анфасом: профиль грозно-прекрасен, анфас очарователен совсем по-иному. Невероятно большие темные глаза (зрачки расширились, приноравливаясь к слабому освещению) покажутся слегка близорукими; хочется приблизить свое лицо к лицу собеседника.

В профиль ты, Полина, – величественная, недосягаемая знатная дама; в анфас – совсем молоденькая девушка. Бывают же такие лица!

Ты стоишь у окна напротив своего купе, соседнего с моим, любуешься пейзажем.

Я пристроюсь у своего окна. Твоя красота так поразит меня, что я не смогу произнести ни слова. Меня вновь охватит болезненная подростковая застенчивость. Я пойду в вагон-ресторан, и через минуту в дверях появишься ты, Полина. Официант проводит тебя к моему столику, на свободное место, и ты опустишься на стул, молча поздороваешься изящным, легким кивком. Подавив охватившую меня панику, я ничего лучшего не смогу спросить, как «Не в Баку ли?» – будто на этом маршруте есть другие станции.

– Да, – ответишь ты, – и вы тоже?

Так завяжется наш самый горестный роман, и воспоминания о нем будут преследовать меня много лет.

Хочешь – верь, хочешь – нет, я сразу же отчаянно влюбился в тебя, Полина. Малейший жест, наклон головы, когда она подносила стакан к губам, – всё наполняло меня ликованием.

Мне уже стукнуло двадцать семь лет, но я вновь пал жертвой вечной романтической иллюзии.

Кухня вагона-ресторана окажется на удивление хорошо снабжена: черный хлеб, огурцы, селедка, водка, чай и красная икра. Я закажу всё, что было в меню. В Харькове я научился пить водку по всем правилам: опрокидываешь маленькую стопочку чистой, прозрачной огненной жидкости, подносишь к лицу ломоть ржаного хлеба, вдыхаешь его насыщенный, чуть кисловатый, освежающий голову аромат и кусаешь засоленный с петрушкой и укропом большой огурец.

Ты сперва удивишься, затем улыбнешься и примешься с любопытством наблюдать. Внезапно ты откинешь волосы со лба, отставишь в сторону чай в подстаканнике и протянешь пустую рюмку, предусмотрительно поставленную официантом. Не может быть! Какая чудесная девушка! Твоя рука движется мне навстречу, словно заключая тайный союз.

Мы просидим в вагоне-ресторане до полудня, мы будем болтать и есть красную икру и выпьем всего лишь одну маленькую бутылку водки, которая называется «четвертинка».

Я узнаю, что ты служишь в отделе водоснабжения Горсовета Баку, что возвращаешься из Кисловодска, кавказского курорта минеральных вод, где провела полагавшийся двухнедельный отпуск. Ты свободно говоришь по-французски – с мелодичной русской растяжкой, любой другой акцент в этом языке я буду считать недопустимым; ты немного изъясняешься и по-немецки, и я спрошу, где же ты работаешь, если так хорошо знаешь языки, – и ты еще шире раскроешь свои большие глаза, и я потеряю голову, и повторю:

– Отдел водоснабжения – не может быть!

– Почему? – спросишь ты. – Чем бы вы занялись на моем месте?

Я искренне отвечу, что принял ее за актрису, за приму-балерину или, по крайней мере, за жену народного комиссара.

Ты улыбнешься, как можешь улыбаться только ты, и насмешливо ответишь:

– В отделе водоснабжения жизнь поспокойней.

Мы продолжим болтать, и три часа я без умолку буду рассказывать о Париже, Вене, Египте и Северном полюсе, и ты всё настойчивее и настойчивее будешь расспрашивать о Европе.

Я уже знал, как безнадежно томятся образованные русские хотя бы по отблеску того мира, который им никогда не увидеть. Я буду сочувствовать тебе всем сердцем и впервые смутно начну осознавать, сколь чудовищен режим, отрезавший двести миллионов своих подданных от всей остальной планеты. А ты забросаешь меня вопросами – то разумными, то обезоруживающе наивными и невежественными, – и на моих глазах изящная, надменная девушка превратится в ребенка, привязанного тяжким недугом к постели, – так больная девочка жадно расспрашивает о детском празднике, куда ей не суждено попасть.

Контраст между неприступным, классически прекрасным профилем и внушающим безотчетное сочувствие лицом, повернутым анфас, станет более явным и, в то же время, более понятным мне.

Мы выйдем из вагона-ресторана, ты пригласишь меня в свое купе. Там мы останемся, пока поезд не прибудет в Баку. Мы посмотрим книги, привезенные мной из Европы, потом ты внезапно решишь показать мне наряд, добытый через какого-то знакомого в Кисловодске: шерстяной джемпер и пару импортных замшевых туфель. И то, и другое будет самым заурядным массовым товаром, но в России ни о чем подобном и мечтать не приходилось. Я не сумею скрыть свою растерянность, а ты сникнешь – ты хотела продемонстрировать мне свое приобретение, а я испортил удовольствие. Я поклянусь, что в следующий раз привезу из Европы все сокровища земли, от лионского шелка до персидского нарда; я произнесу эти слова, стоя на коленях на полу купе. И ты в ответ вознаградишь меня на русский манер царственным прикосновением своих губ к моему лбу.

Наконец поезд доберется до Баку, и я приглашу тебя на ужин. Ты скажешь, что живешь вместе с тетей, – и вот мы найдем извозчика, отвезем мой багаж в отель «Интурист» и помчимся на квартиру к тете.

Я увижу небольшую двухкомнатную квартиру: спальня и гостиная – в гостиной Полина спит на диване. Мебель старая, облезлая. Тетя окажется маленькой старушонкой, бесцветной и безучастной, одетой опрятно и старомодно, с кружевным воротником. По-французски старуха станет говорить совершенно свободно. Я опасался, что мое появление придется ей не по вкусу, однако она не обнаружит ни малейшего неудовольствия. Любопытства она будет лишена напрочь.

Ты наденешь свой новый джемпер и замшевые туфли. Поймаешь мой взгляд, улыбнешься, посмеиваясь над собой, но промолчишь. Тетя, заметив твой наряд, воскликнет: «С’est joli».

На улице я спрошу, чем занимается тетя.

– Ничем, – скажешь, – тетя – вдова. А дядя при царском режиме занимал должность бельгийского консула.

– А родители?

– Они умерли, – просто ответишь ты.

 

* * *

В Баку я оказался вдвойне связан с ГПУ. Должен напомнить, что все эти события происходили в 1932 году, то есть до Большого Террора. Несмотря на периодические приступы «зубной боли», я оставался верным коммунистом, а потому к товарищам из ГПУ относился примерно так же, как добропорядочный англичанин относится к полиции. Лишь эта организация могла навести относительный порядок в Советском Союзе. Служить в ГПУ было величайшей честью для любого партийца, свидетельством безупречной преданности. «Каждый большевик обязан быть чекистом», – настаивал Ленин, и каждый большевик, как российский, так и иностранный, принимал эти слова за безусловную истину.

На второй или третий день пребывания в Баку я отправился за продуктами в ИНСНАБ, кооперативный магазин, где отоваривались иностранные специалисты. Я питался почти исключительно красной икрой, больше в продаже ничего не было. Рядом в очереди стоял худощавый юноша с искривленным плечом. Он, как и я, говорил с сильным акцентом. Пока наши пайки красной икры заворачивали в старые номера «Правды», мы познакомились.

В реальной жизни его звали Пауль Вернер. Маленького роста, проворный, хрупкий на вид, но выносливый, с бледным острым лицом ребенка, выросшего в трущобах. Правое плечо поднималось намного выше левого, словно защищая лицо от постоянных ударов. Легко было вообразить, как Пауль бежит с газетами по Фридрихштрас-се, выкрикивая заголовки вечерних новостей, или катит тележку с овощами по тротуарам, – если б только не темные, кроткие глаза, глаза печального, стареющего горбуна. Тихий сосредоточенный взгляд противоречил порывистым жестам и резким чертам лица. Он как бы предупреждал: «Неважно, как я выгляжу, как говорю, – на самом деле я совсем другой».

Я сразу же потянулся к Вернеру. Какая радость – здесь, на краю света, повстречать товарища из КПГ, человека, говорящего на том же языке, на том же сленге, что и я. С ним можно было болтать, не запинаясь из-за плохого знания русского; с ним мы тут же принялись обмениваться шутками. Я и не догадывался, как мне этого не хватало, а Вернер истосковался по немецкой речи гораздо больше, чем я. Он уже больше года работал в Баку. Пауль сказал, что состоит на профсоюзной работе. Мне это показалось странным: зачем азербайджанской профсоюзной организации понадобился парень из Лейпцига?

– Я – политический беженец, – Вернер пожмет перекошенным плечом, – партия направила меня лектором по европейскому профсоюзному движению.

Я рассмеюсь.

– Не считай меня таким наивным, товарищ из ГПУ! Пойдем ко мне в гостиницу выпьем водки за встречу.

Мы проболтаем несколько часов, а потом я поспешу на свидание с Полиной. Между прочим, я спрошу Вернера, где мне достать для моей книги материал об иностранном шпионаже в Баку. Он изумится и посоветует отказаться от подобной идеи. Я возражу, что придаю этой теме большое политическое значение. Капиталистическая пресса всё время поносит Советский Союз за подозрительное отношение к иностранцам, жесточайший визовый режим и прочие меры безопасности. Мне требуется материал о шпионаже, чтобы показать необходимость этих правил и реальную угрозу вредительства и шпионажа. В Баку, нефтяной столице, поблизости от турецкой и персидской границы, самое место для тайных интриг. Мне бы раздобыть два-три ярких и убедительных примера.

Вернер только плечами пожмет. И тут меня осенит:

– Знаешь что? Я обращусь к первоисточнику. Пойду в ГПУ и попрошу дать мне консультацию. Конечно же, все имена и подробности мы изменим.

Вернер расхохочется:

– Сколько ты уже в Союзе? Шесть месяцев? Пора бы научиться соображать. В ГПУ приходят не задавать вопросы, а отвечать на них. Идиот! Тебя спустят с лестницы, и ты наживешь серьезные неприятности.

На следующее утро я отправлюсь в бакинский отдел ГПУ. Он находился во внушительном здании Белого города – современного европейского квартала, однако атмосфера внутри этого дома покажется мне самой заурядной: перед будкой бюро пропусков выстроились длинной цепью те же угрюмые, плохо одетые люди, каких я вижу повсюду в очередях. Они не выглядят расстроенными или напуганными. У коменданта (так именовались консьержи в официальных учреждениях), невзрачного и неряшливого человечка, было на редкость отталкивающее лицо. Меня это почему-то удивит.

Комендант перейдет в другую кабинку со звукоизоляцией и позвонит по телефону. Мне он велит ждать. Я простою с полчаса, а затем явится человек в форме, отвезет меня на лифте наверх и проведет по коридору в кабинет – маленькую комнату с массивным столом и тремя стульями. За столом – высокий, наголо бритый офицер. Он без улыбки предложит мне сесть и рассказать, в чем дело. Офицер будет вежлив, холоден и напряжен. Я выложу перед ним свои верительные грамоты и кратко поведаю о причинах визита. Офицер несколько минут будет пристально изучать мои документы, перечитает их трижды, точно захочет запомнить наизусть. Затем уставится на меня – на лице никаких эмоций – и изречет: «Мы не предоставляем такую информацию, гражданин».

Меня заденет, что он назвал меня «гражданином», а не «товарищем».

Я повторю аргументы, которые уже приводил в споре с Паулем. Пока я говорю, в дверь постучат и войдет другой офицер. Он на военный лад козырнет моему собеседнику и положит перед ним стопку бумаг. Начальник займется бумагами, а вновьприбывший, не присаживаясь, всмотрится в меня с любопытством и, кажется, с иронией. Мои документы он изучит внимательно, затем выйдет из кабинета, вновь молодцевато отдав честь, а начальник лишь коротко кивнет в ответ. Затем обернется ко мне: «Мы обсудим ваш запрос с коллегами. Вероятно, мы вас вызовем».

Я спрошу, следует ли мне заглянуть через несколько дней. Он отрежет: «В этом нет необходимости. Мы своевременно дадим вам знать».

С этими словами он меня отпустит. Разумеется, меня никто не вызовет – глупому иностранцу просто преподали урок.

Мне живо запомнится краткая немая сцена с двумя офицерами. Что-то в ней было неправильное, какой-то обман. Вернер разгадает эту загадку.

– Они проделали с тобой обычный трюк: тот, смуглый, молодцеватый, и был начальником, а за столом сидел его подчиненный. Начальник придумал предлог, чтобы войти, потому что он интересовался тобой.

– Зачем же они поменялись ролями?

– Раз ты не понимаешь, что я могу сказать?.. – ответит Пауль.

Эта сцена в ГПУ запомнилась навсегда, так что и годы спустя я всё еще видел ее, словно наяву. Через шесть лет, когда я стану рыться в памяти в поисках прототипов двух персонажей романа, этот образ вспыхнет вновь.

Я не уверен, что память сохранила точную последовательность событий, произошедших в Баку. Во время второй или третьей встречи с Вернером, за обильной трапезой с водочкой, я напрямую спрошу, что ему нужно от меня. Он не станет отрицать, признается, что ему поручено сблизиться со мной, однако через пару дней задание отменили, поскольку в местном ГПУ получили из Москвы сведения обо мне, и начальник сказал: «Твой приятель в порядке, не стоит его разрабатывать».

Разумеется, я буду доволен и польщен этим решением, но Вернер радовался еще больше. Он был так одинок, что у него была почти физиологическая потребность в собеседнике, которому можно доверять.

Пауль вырос в Саксонии, в Лейпциге, в семье рабочего. Он рос уличным мальчишкой и всё еще смахивал на него, а из задумчивых глаз выглядывал книгочей и мечтатель, которым он стал. Вернер вступил в Молодежную коммунистическую лигу, а затем его приняли в партию. Партия запасалась оружием для уличной войны с нацистами.

Вернер застрелил полицейского и вынужден был бежать за границу. Об этом убийстве Вернер говорил не мучаясь, но явно смущаясь, – как человек, сделавший глупость и страшащийся показаться собеседнику смешным. Он закончит рассказ, и я спрошу, не снится ли ему убийство по ночам.

– Нет, – ответит Пауль.

Пауля вывезли в СССР и предоставили политическое убежище, а затем и нынешнюю его работу. В чем именно она заключалась, он не скажет, а я не стану спрашивать.

О Полине и ее тете Пауль сообщит мне через несколько дней после того, как рассказал о себе.

– Они обе шпионки. Старуха – старая шпионка, – передаст он мнение начальства.

Я буду потрясен и не поверю Паулю. Две одинокие женщины, причем одна – вдова иностранного консула, другая – ослепительная красавица, неизбежно навлекают на себя подозрение. Полина – агент иностранной разведки? Какая чушь! Она находится под наблюдением – что ж с того? Пусть только Вернер познакомится с ней, и он убедится в абсурдности этой идеи.

Вернер того и добивался. Я не помню, кто из нас предложил устроить встречу – да и какая разница!

Мы пойдем обедать в один из двух «коммерческих» ресторанов Баку. Тогда, наряду с рабочими столовыми, еще функционировали такие рестораны, но они считались дурным местом, где собирались лишь иностранцы, дельцы черного рынка и «паразитические пережитки НЭПа». В любом большом российском городе был такой ресторан, а то и несколько (самый знаменитый – московский «Метрополь»), и все хорошо понимали, что каждое произнесенное здесь слово сейчас же станет известно ГПУ. Но только в этих ресторанах можно было (за бешеные деньги) хорошо поесть и выпить; в них царила дореволюционная атмосфера с услужливыми официантами и цыганским хором. Это было так заманчиво, что люди рисковали своей репутацией, и в залах не оставалось ни одного свободного столика...

Наш обед не удастся. Я с трудом уговорю Полину прийти. Она явится не в новом джемпере и замшевых туфлях, а в черном, пошитом на заказ костюме. Когда она плавной, плывущей походкой направится к угловому столику, где ждали мы с Вернером, по залу пронесется шепот восхищения. Девушка приветствует нас знакомым мне легким наклоном головы, но я сразу же пойму, как ей неприятен Вернер.

О Вернере я ей сообщил, что случайно встретил в кооперативном магазине молодого немца, работающего в системе профсоюзов. Теперь я видел, что напрасно свел их вместе: мне почудилось, будто Полина ревнует к нашей дружбе, но потом я увидел, что она напугана. Может, она знала, что он служит в ГПУ? Или догадывалась? Отталкивание, которое вызывал в ней Вернер, естественно перерастало в недоверие ко мне. Наши отношения рушились на глазах, а я ничего не мог поделать.

В отчаянии я буду пить рюмку за рюмкой. На столе появится вторая бутылка. Внешне всё вроде бы сгладилось, но тут до меня дошло, что скованность Вернера вызвана вовсе не поразительной красотой нашей гостьи, а комплексом социальной неполноценности, – этого еще не хватало!

Пока мы общались один на один, я не замечал за ним ничего подобного, тем более, что в партии пролетарий стоит выше представителя среднего класса, но здесь, в ресторане, он оказался в меньшинстве против нас двоих, умевших орудовать ножом и вилкой. От этого первобытного ужаса не избавит и марксизм.

Я не мог рассеять тревоги Полины, она полностью отгородилась от нас, – но я мог подбодрить Вернера, проявить солидарность с ним, подчеркнуть нашу с ним близость. Полина отталкивала его, как мне казалось, с аристократическим высокомерием, тем самым превращая нас с Вернером в союзников. В каждом треугольнике два угла соединяются основанием, а вершина остается в одиночестве – в тот день на вершине была Полина.

После этой встречи Полина с неделю избегала меня. По телефону она отвечала, что занята. Мы не поссорились, не сказали друг другу ни единого резкого слова. Потом мы случайно столкнулись на улице, и вплоть до моего отъезда всё шло вроде бы по-прежнему, хотя в глубине что-то изменилось необратимо.

 

Как-то мы вместе с Полиной пошли на почту (я получал корреспонденцию до востребования). Пришла телеграмма из Берлина, что-то вроде: «Стокгольм и Мадрид гарантированы, Цюрих и Варшава под вопросом. Телеграфируйте маршрут, срочно высылайте материал». Мой агент Карл Дункер сообщал о размещении моих статей в прессе, но со стороны этот текст мог показаться загадочным и даже подозрительным.

Я засунул телеграмму в карман пальто. На обратном пути по привычке мы сплетем пальцы, спрятав руки в тот же карман пальто, где лежала телеграмма. Возле здания, где работала Полина, мы простимся. Дома я не обнаружу телеграммы в кармане.

Может, Полина – агент ГПУ, и всё ее поведение, в том числе и откровенная враждебность по отношению к Вернеру, – умело разыгранная комедия? Но ГПУ и так читает все мои телеграммы (они проходили через цензуру). А если Полина шпионка, то какой интерес для иностранных держав представляет телеграмма, адресованная журналисту? Бессмыслица, да и только... В конце концов, я расскажу про телеграмму Вернеру.

Донос – прямая обязанность каждого члена партии, испытание его лояльности. За семь лет пребывания в компартии я предал только одного человека.

Дороже Полины в те годы у меня никого не было. Я без преувеличения мог сказать, что с радостью, с восторгом умер бы за нее. Партию, во имя которой я предал Полину, я не любил; я терзался сомнениями и подчас даже отчаивался, но я был частью партии, подобно тому, как мои руки, мои внутренности – часть меня. Это не особые отношения, это – тождество.

Я цеплялся за смягчающие обстоятельства: я изо всех сил буду подчеркивать перед Вернером вероятность случайной потери телеграммы, и он вроде бы спокойно примет мой рассказ.

Самым мучительным стала для меня разгадка, на которую я набреду чересчур поздно. Полина никогда не задавала мне вопросов, довольствуясь тем, что я сам рассказывал. Ее интересовали Париж и Берлин, Нил и Иордан, а к обстоятельствам моей личной жизни она, по-видимому, была равнодушна. Я был слеп, я не понимал, что любая женщина жаждет узнать о возлюбленном как можно больше. Полина с надменным профилем и статью балерины из гордости скрывала свое любопытство, но девочка, тоскующая взаперти, украла телеграмму, чтобы проверить, не от любовницы ли это послание, не от жены ли из далекого обольстительного Парижа или Берлина. Я предал ребенка.

Накануне моего отъезда Вернер, тщательно подбирая слова, предложил: «Посоветуй ей найти работу в другом городе». Раз Вернер дал этот совет, стало быть, он не верил в виновность девушки и пытался ее спасти.

С Вернером я попрощался еще в гостинице, чтобы на причале меня провожала только Полина. Мой пароход отплывал около полуночи, но, как всегда, задержался. До четырех утра мы с Полиной болтали на опустевшем причале. День и ночь на Баку падает черный снег с нефтяных вышек, из огромных труб нефтеочистительных заводов. Около часа ночи пошел моросящий дождь. У Полины намокли волосы – она никогда не носила ни шляпу, ни платок. На дождь она не обратила бы внимания, если б не липнущий к волосам вместе с влагой запах нефти. У меня заныло сердце: я представил себе, как Полина будет отмывать густые волосы хозяйственным мылом, шампунь в Баку не продается.

Мы никак не могли закончить тягостное препирательство: я советовал Полине поискать работу в Ленинграде, она спрашивала – зачем? «Просто так», – отвечал я. Она повторяла свой вопрос, я – свой ответ. Конечно, мы будем переписываться, обещал я, – завершив поездку, я вернусь в Баку, – и оба мы понимали, что нашим планам не суждено сбыться. На причале – ни души, лишь время от времени проходил патруль красноармейцев.

Остальные пассажиры спали на борту в ожидании отплытия. Мы же шагали взад-вперед, не обращая внимания на слякоть и вонь.

Я сожму холодные ее пальцы, прятавшиеся в кармане моего пальто. Отсрочка лишь затянет пытку. И снова Полина будет выспрашивать:

– Почему ты советуешь мне переехать в Ленинград?

В темноте лицо девушки вновь сделается таким, каким я увидел его впервые в распахнутую дверь купе три недели – нет, вечность – тому назад. Выражение надменной, неприступной чистоты вернется к ней. Больше мы ничего не сможем сказать друг другу.

Ее рука, лежавшая в моем кармане, перестанет быть теплой. Безжизненный, из вежливости одолженный мне предмет.

Я буду ждать спасительного свистка парохода с тем нетерпением, с каким приговоренный к повешению ждет, чтобы распахнулась под ногами крышка люка, – скорей бы покончить со всем этим. И вот свисток прозвучит. Мы медленно подойдем к сходням, остановимся.

Я попытаюсь поцеловать ее – и не смогу. Полина не сделает ответного движения, она опустит голову – с волос стекала вода, – посмотрит на новые замшевые туфли:

– Теперь им конец, – пробормочет она. И на этом всё кончится.

Я поднимусь на борт. Меня заведут в душный спальный отсек, полный храпящих тел. Из соображений государственной безопасности на палубу никого не выпустят. Я не смогу даже махнуть ей рукой на прощанье.

Плавание по Каспийскому морю от Баку до Красноводска займет около суток. Меня охватит апатия, перешедшая в острое физическое страдание. Я обнаружу, что болен, – оказывается, Полина была нездорова, и я заразился. Я не буду ни удивлен, ни шокирован, почувствовав симптомы гонореи. Тем острее станет жалость и нежность к тоненькой одинокой девушке, покинутой на причале в Баку.

Я был так опустошен, так одинок посреди Каспийского моря, что приветствовал болезнь как напоминание о ней.

В России, при отсутствии элементарных понятий о гигиене, заболевание гонореей было повальным. Мужчины излечивались за две-три недели, но у женщин болезнь принимала более длительную форму. Я знал, что у Полины был до меня другой возлюбленный. Символом и воплощением ее судьбы показалось мне, что подобное унизительное заболевание постигло именно ее, прекрасный и чистый призрак погибшего мира.

Письма Полине останутся без ответа. ГПУ столь же капризно, как и боги. Во время большой чистки все немецкие коммунисты, жившие в России, за очень небольшим исключением, были арестованы, депортированы или выданы гестапо. Так и Вернер был выдан гестапо в сороковом году.

Если Полина осталась в Баку, она, конечно же, погибла; если успела уехать – быть может, спаслась. Иногда я уговариваю себя, что она устроилась в Москве или Ленинграде, представляю себе, как она живет в столице, но воображение подводит меня, и мне всё время представляется иное: тот вечер в ресторане, как она необычайно высоко и неподвижно держала голову. Она была из тех, кто, как говорит Коран, носит на шее свою судьбу.

 

FLASH-FORWARD

 

Они будут стоять на мосту.

Ветер налетит, обхватит со всех сторон и умчится дальше.

В тишине с противоположной стороны моста раздастся стук шагов, он будет приближаться, станет громче, проникнет в уши, чтобы надавить на барабанные перепонки.

Шаги смолкнут. Маргарита поднимет голову.

Стоящий рядом Пауль Вернер тоже поднимет голову. Из-за спины раздастся стон, это Бетти Ольбрехт.

Все арестанты одновременно поднимут головы и увидят:

Людей в черной форме, которые подошли с другой стороны моста.

Эсэсовцы, догадаются они.

Капитан НКВД улыбнется, поднесет руку к козырьку фуражки.

Офицер СС подаст руку, и капитан протянет свою для дружеского рукопожатия.

Вернер закричит и бросится прочь, но конвоир подставит ногу, и он растянется на мосту. Конвоир за шиворот подтащит его к группе дрожащих арестантов.

Арестантов погонят на немецкую сторону.

Маргарита оглянется на Советскую Россию. В голову придут коммунистические заклинания:

родина тружеников...

                         бульвар свободы...

                                                  царство гонимых.

 

СЕНТЯБРЬ 1932. МЮНХЕН

 

Георгий шел размашисто, цепко выхватывая из городского пейзажа новое, что появилось здесь за те несколько месяцев, что он не был у родителей – кинотеатр «Метрополитен», предвыборный плакат коммунистов с неизбежным серпом и молотом, закрытая фанерой витрина магазина – он и не помнит, что за магазин здесь находился.

«Мюнхен – не Париж, зелени в городе много», – заключил он. И очень много различных фонтанов – пока шел от вокзала, встретил три или четыре.

Человек в форменной куртке железнодорожника (что-то знакомое показалось в нем) повернулся в профиль, пенсне в золотой (или позолоченной) оправе блеснуло на солнце, и Юрий сразу узнал его обладателя, и тот почувствовал на себе взгляд, обернулся.

– Дядя Wowa!

– Юрка!

Родственники обнялись.

– Ты к нашим?

– Конечно, что мне еще делать в этот городе?

Владимир Николаевич, видно, устал от ходьбы и попросил племянника посидеть с ним на лавочке передохнуть пару-тройку минут.

Юрий был рад дядьке.

– Ну, расскажи дядя Wowa, бандиты, наверно, снова напали на твой поезд?

Дядька служил проводником в знаменитом «Восточном экспрессе». В мае 1891 года греческие бандиты в Турции свели поезд с рельс, ограбили пассажиров (главарь был настолько великодушен, что вернул всем обручальные кольца) и захватили кучу заложников. Поскольку среди них оказались немецкие банкиры, случай быстро перерос в международный скандал. К счастью, выкуп был уплачен вовремя, и атаман, продолжая играть в галантность, подарил на прощание каждой из жертв золотую монету.

Владимир Николаевич засмеялся.

– Сорок лет прошло, а ты всё вспоминаешь! Я тогда в Зимнем дворце служил, а не на железной дороге!

Юрий смеялся в ответ.

– Да я знаю, Дядя Wowa, я шучу.

– Я понимаю. Кстати, после этих событий многие пассажиры стали ездить с пистолетами. Но случаи воспользоваться ими представляются крайне редко, поэтому некоторые нашли иной путь к созданию драматических ситуаций.

– Не понимаю, – признался Юрий.

– Рассказываю. Один венгерский аристократ стрелял по пугалам, когда поезд шел вдоль полей, и однажды в тумане застрелил по ошибке крестьянина. В другой раз некая «жрица любви» выбила пассажиру глаз за то, что он застрелил ее ручного питона...

– Питона? – не поверил Юрий. – Змею?

– Да, змею.

– А зачем ей змея? – глупо поинтересовался он.

Дядя пожал плечами.

– По-видимому, змея играла какую-то роль в ее экзотических шалостях.

Дядя помолчал, потом с грустью произнес:

– Авторитеты утверждают, что ныне состав пассажиров не тот, что до Мировой войны.

– Объясни.

– Охотно. Рассказываю. На смену аристократам пришли левантийские купцы, греческие судовладельцы, контрабандисты, шпионы, оперные певцы, балетные импресарио, равно как и американские нефтяные магнаты и банкиры из Вены, подкупающие контролеров, чтобы получить место рядом с хорошенькой графиней.

– Тебя тоже подкупают? – усмехнулся племянник.

– И меня, – согласно кивнул дядя. – Некоторые проводники имеют неплохой приработок, поставляя девочек богатым джентльменам. Среди сластолюбцев долгое время был один православный священник, пользовавшийся подобными услугами еженедельно на перегоне София–Белград... Скажу тебе, дорогой, что список пассажиров сейчас выглядит, как справочник «Кто есть кто» – от искусства до политики. Сара Бернар и Элеонора Дузе, Артуро Тосканини и Густав Малер, Вацлав Нижинский и Анна Павлова… Скрипачам разрешают практиковаться по ходу поезда, а акробатов подчас можно видеть подвешенными на трапециях в багажном вагоне. Я работаю больше десяти лет и чего только не насмотрелся... Помню Айседору Дункан. Когда она проскальзывала из своего купе в душевую, из одежды на ней была какая-то вуалька, размером не больше носового платка, да и то не на нужном месте...

– Пойдем? – вставая, предложил Юрий.

– Пойдем, – согласился Владимир Николаевич. – Про сэра Базиля Захарова, ты, конечно, читал…

Еще бы Юрий не знал романтической истории любви знаменитого торговца оружием!

Считалось, что каждый солдат, убитый в Первую мировую войну, принес Захарову один фунт стерлингов. Но любовная история произошла задолго до этого, в 1886 году, когда Базилю было 30 лет. При посадке в «Восточный экспресс» объявили, что поезд задерживается по вине пары молодоженов, родственников испанской королевской фамилии. Мужем был 24-летний герцог Марчена, маловыразительный молодой человек. Зато его 17-летняя жена Мария выглядела очаровательной.

В половине третьего ночи раздался стук в дверь купе Захарова, и туда вбежала герцогиня Марчена в разорванном пеньюаре. Ее шея и грудь были в крови: «Помогите мне... Он убьет меня». В коридоре в это время шла борьба между слугой Захарова и обезумевшим герцогом, в руках которого блестел кинжал. Захаров спас Марию, и, к ужасу испанского двора, они стали любовниками. Мария родила Базилю трех внебрачных дочерей, но пожениться они смогли только через 38 лет, после смерти герцога Марчена.

Балканы были подлинным очагом интриг и заговоров, а «Восточный экспресс» стал любимым транспортом шпионов. Самой известной из них, безусловно, была Мата Хари. Среди ее любовников были и министры французского правительства, и офицеры германского штаба. В 1917 году, когда шпиономания во Франции достигла предела, Мату Хари арестовали и казнили, хотя многие считали, что подлинные ее секреты были далеки от политики.

Шпионы облюбовали Восточный экспресс за мобильную связь между восточноевропейскими странами. Один из них, сэр Роберт Баден-Пауэлл, который основал движение бойскаутов, любил на ходу поезда рисовать бабочек с самыми замысловатыми рисунками крыльев. На самом деле хитроумные сплетения и узоры представляли собой зарисовки фортификационных укреплений неприятеля.

 

Лицо вышколенной немецкой прислуги выражало полное недоумение, когда дядя Wowa сел за стол рядом с хозяйкой. Как так? Проводник – за барским столом, а она должна ему услуживать! Но, с другой стороны, какой же это проводник – такой изящный, с такими изысканными манерами – не грех бы и барам моим у него перенять!

Георгий наблюдал за родственниками и знакомыми и рассуждал: как здорово, что он не живет в Германии, а окопался в Париже. Он бросил взгляд на служанку и подавил смешок – хорошо еще, что она разговора не понимает.

Потом перевел взгляд на дядю: не сочтет ли тот бестактностью, если спросить, как он чувствует себя на службе. Уверен, что ответит: она обеспечивает кусок хлеба насущного – вот и всё! Но смутился, словно вслух выдал заготовленную глупую тираду, а дядя оживился, почувствовал себя в своей тарелке и на вопрос свояченицы с большим увлечением стал рассказывать:

– Благодарение Богу, мне повезло, больше всего благодаря знанию иностранных языков, которым обучился у гувернеров во дворце. Служба приятная, легкая, чистая. Конечно, приготовить и убрать постель меня не обучали, но наука несложная, и сноровка вырабатывается быстро. Случаются неожиданности, но редко: недавно наш экспресс попал в снежные заносы и застрял между двумя станциями. Провизии не хватило, пришлось пробираться за несколько километров, увязая в глубоком снегу, за съестными припасами и табаком. Зато пассажиры расщедрились, и этот рейс принес чаевых вдвое больше обычного.

– Как чаевых? – вырвалось у Олонецкого-отца.

Князь-проводник «Восточного экспресса», дядя Wowa улыбнулся:

– Вы шокированы: конногвардеец – и чаевые! Поначалу и мне вспоминалось, с каким пренебрежением сам когда-то одарял хамов. А теперь хамами считаю скаредов и с удовольствием ощущаю в руке крупную монету. И знаете ли, что еще скажу: много я перевидал пассажиров экспресса и, уверяю вас, ни разу не позавидовал – всё это либо скучающие, либо тревожно спешащие. Кто это удачно сказал: это не жизнь, а скетинг-ринг? Ноги скользят, животы трясутся. А у меня никаких забот, никаких вожделений – живу, как у Христа за пазухой. Одна забота – не потерять бы места. Больше открою вам: от скуки пассажиры норовят вступить в разговор и, узнав – я не стесняюсь, – чем я был когда-то, начинают смущенно ерзать и уж вовсе теряются, суя в руку щедрую подачку. Может быть, скверное это, мелкое чувство, но признаюсь, что я испытываю не то гордость, не то злорадство – поставил-таки в неловкое положение. И тогда вспыхивает ощущение своего превосходства, так сильно, как не бывало прежде, когда считал себя солью земли. И хочется еще глубже погрузиться в роль проводника. А то еще бывало на первых порах – что-то взбудораживалось в душе, когда, отобрав у пассажиров билеты и паспорта для ночного контроля на границах, я находил среди них красную паспортную книжку советского сановника. С каким наслаждением задушил бы большевика, а должен оберегать его сон. Потом и к этому привык. Так и живем – порхаем: Вена – Константинополь, Константинополь – Вена.

– Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман! – заключил дядин монолог Юрий.

– Ты к чему? – нахмурился тот.

– Да просто вспомнилось. У нас, в Париже – ты, наверно, знаешь, – давно на это никто не обращает внимания. Юсупов! Сам Юсупов с женой Ириной держат модельный дом. А кто у них только манекщицами не работает! Самые знаменитые фамилии. Наша кузина, кстати, тоже одно время работала, теперь она нашла хорошее место секретарши... А Эрдели? Генерал Эрдели!

– Знаю его превосходительство, – кивнул Бискупский.

– Таксист. Да-да, такси водит. И никто не переживает. Может, в душе и переживают, но я не замечал... Так что, дядя Wowa, раз ты не задушил того большевика, то понимаешь порядок вещей.

– Зря, наверно, не задушил, – в задумчивости произнес родственник. Он снял пенсне и протер его специальной замшевой тряпочкой, вынутой из кармана.

Он вспомнил, что полгода назад этот человек уже пересекал границу в вагоне. Но в прошлый раз у него был не советский дипломатический паспорт, а польский. Или венгерский. Но точно, что не советский. Два дня дядя Wowa провел в нерешительности, а потом все-таки сообщил венской полиции о странном пассажире.

– Всех не передушишь, – назидательно выдал расхожий афоризм Олег. Все заулыбались.

 

Дома всегда тепло. Даже если ты в нем несколько лет не был. Тепло потому, что в доме – родители. Это родительский дом, тебе в нем хорошо.

Брат и жена Олега, дочь графа фон Тизенгаузена, рассказывали выпускнику Сорбонны:

– Редко, когда совпадают два события, два праздника в один день. Родители хотели отметить твой диплом Сорбонны и наш отъезд в Америку.

– Мы плывем на «Европе». У нее «Голубая лента Атлантики».

– Что это значит?

– А значит, братишка, что Атлантический океан пароход пересекает за 4 дня и 17 часов!

– Отлично, – согласился Георгий.

– Жорик! – позвала мать. – А ты так и не рассказал, какое место ты нашел.

– На заводе Ситроена.

– Как на заводе? – чуть ли не хором воскликнули присутствующие.

Довольный произведенным эффектом, Георгий пояснил:

– Переводчиком в отделе рекламы.

Сказал и подумал, что место ему пока только обещано. И ранее декабря обращаться на завод бессмысленно. Но не посвящать же родителей в собственные проблемы. Не рассказывать же им, что он в роли ночного стражника наряду с полицейскими охраняет покой парижан.

Подали второе. Разговор возобновился.

– Ах, эти автомобили, – вдруг вспомнила мама и повернулась к генералу. – Василий Викторович, мне рассказывали, что на фронте ваш автомобиль въехал на мост, а австрийцы мост взорвали и вы чуть не погибли?

Бискупский молодцевато вытер большим пальцем усы и откинулся на стуле.

– Не совсем так, дорогая Лариса Владимировна. Генерал Ренненкампф, царство Небесное замученному большевиками, приказал срочно отвезти важное донесение Главкому. Время подгоняет, австрияки зашевелились, мы гоним автомобиль, как загнанную лошадь. Вдруг – трах-тарах! – мост. В середине – пролет, аршина два или три. Что делать? Говорю шоферу – гони на всей скорости! Он разогнался и – буквально перепрыгнули дыру. Я всегда слыл отчаянным человеком. Доставил донесение вовремя и мчусь назад – вдруг без меня наступление начнется. Опять тот мост, и показалось мне, что дыра увеличилась, уже аршин пять, наверно. Ну, думаю, кажется. Перекрестился и командую шоферу: «Гони, как в прошлый раз!» Удача, думаю, со мной. Но ошибся мой водитель – автомобиль проскочил дыру и повис, зацепившись за мост передними колесами. Тут он заскрипел, застонал и рухнул вниз, а я чудом остался жив, очнулся уже в госпитале. Но вот на Японской войне…

Роман Николаевич и его брат подняли головы от тарелок.

– Что на Японской? Я был под Лаояном. Как раз приехал Великий князь Борис Владимирович…

Бискупский покачал головой.

– Помню, помню, скандальная история вышла…

Юрий чуть не подскочил.

– Расскажите!

– Великий князь Борис Владимирович ухаживал за сестрой милосердия княгиней Гагариной. Она дала ему пощечину и пожаловалась Куропаткину. Он призвал его и сделал замечание. Тот обиделся: «Вы забываете, генерал, что вы говорите с Великим князем». Куропаткин рассердился: «Молчать, руки по швам!» Тогда Великий князь выстрелил в него из револьвера,

– В главнокомандующего? – блестя глазами воскликнул Олег.

– Да, ранил в руку... Куропаткин запросил Государя, как поступить. Государь ответил: по закону военного времени.

Следовало расстрелять.

– Расстрелять?!

– Да. Именно так. Государь был строг. Но... Вы же понимаете... Составили комиссию-экспертизу умственных способностей. Признали ненормальным, увезли в Россию.

Лариса Владимировна вздохнула и переменила тему.

– Выпейте ликера, с этими пирожными – прелесть.

– Спасибо, дорогая хозяюшка. Шартрез прекрасен.

– Василий Викторович, вы сочувствуете национальным социалистам. Все знают, что вы их вождя, Гитлера, у себя в квартире прятали.

– Да.

– Но ведь вы монархист!

– Да, дорогая Лариса Владимировна, я монархист. И как монархист, как верный слуга Государя Кирилла Владимировича, не могу быть нацистом, потому что идея монархии и идея национал-социалистического государства не совпадают. Но у монархистов и национальных социалистов есть общий враг – большевизм. Поэтому, когда Германия поразит мировой коммунизм, то его поражение будет означать восстановление русской монархии.

– Я знаком с Бальдуром фон Ширахом, – улыбаясь, сообщил Бискупскому Олег.

– Он руководит национал-социалистической молодежью, – показал знание предмета генерал.

– Мы с ним вместе учились в университете... – Олег не захотел посвящать родственников в сложности отношений с бывшим однокурсником, отделался общими фразами. – Бальдур оказался настоящим товарищем. Ну еще бы! Ведь мы оба изучали историю искусств, и нас обоих ругали за то, что вместо лекций мы гоняем в футбол... Да, я стал футболистом, а он... Он теперь... как это называется? Да, функционер. Ничего себе словцо... братишка, что ты усмехаешься? То есть штатный работник, получает зарплату в национал-социалистической партии рабочих...

Георгий снова хмыкнул.

– Рабочей. У них в партии есть рабочие?

– Еще сколько! Ты думал, что рабочие только у комми и у соци? У наци их тоже достаточно. Но Ширах из очень приличной семьи.

Тут уже мама подала голос.

– Никогда не думала, что наци могут быть людьми из хороших семей.

Олег кивнул.

– Есть, мама, есть. И не только Ширах.

– Принц Август-Вильгельм – член партии, – сообщил Бискупский.

– Ты рассказывал, что мать Шираха – американка.

– Да, мама. Из Филадельфии.

– Где это?

– Кажется, на Тихоокеанском побережье. А ее брат, его дядя, Альфред Норрис, – банкир с Уолл-стритта.

Лида подала голос.

– Мы с Олегом присутствовали на свадьбе Бальдура фон Шираха.

– На ком же он женился?

– Такая милая барышня, Генни. Замечательные глаза. Наверно, за глаза он ее и полюбил.

– Или за папашу, – съязвил Олег.

Отец вскинул брови.

– А кто ее отец?

– Фотограф господина Гитлера

– Ага, – ухмыльнулся Юрий.

– Вот тебе и «ага». Кстати, Гитлер и начальник штурмовиков Рём тоже присутствовали на свадьбе. Они исполняли роль шаферов.

– И вы, Олег Романович, видели фюрера? – наклонился вперед Бискупский.

– Видели! – ответила Лида. – Он был в смокинге. Как на фотографии с президентом Гинденбургом. Он сказал Олегу...

– Что, что он сказал? – горел любопытством Бискупский.

Олег усмехнулся, дескать, что может сказать лидер партии, которая рвется к власти...

– А все-таки? – спросил и дядя Wowa.

– Он сказал, что вы еще увидите вашу родину, освобожденной от большевизма.

Все разочарованно вздохнули – подобные экзерсисы выдавали многие политические деятели разных стран в разговорах с русскими эмигрантами. Повод для интересного рассказа пропал.

– Они быстро уехали, – добавила Лида.

– Но мы не жалели, – добавил Олег. – Веселились от души. А потом, когда я рассказал Бальдуру о нашей поездке, он дал мне рекомендательное письмо к дяде.

– Ого! – подал голос Юрий. – Ты надеешься на банкира?

Брат подмигнул.

– На Бога надейся, а сам не плошай. Понял? Разумеется, надеюсь, но у меня есть два предложения в Америке. Не буду рассказывать, чтобы не сглазить.

– А Лида тоже нашла место? – ехидно поинтересовался младший.

Лида загадочно улыбнулась.

– Нет, действительно, ты, наша знаменитая защитница права женщин на аборт...

Князь-проводник подал голос.

– Это безобразие... все эти аборты, тьфу, раньше такие слова в приличном обществе не произносили.

Лида спокойно ответила.

– Мы живем не в XIX веке, Владимир Николаевич. А женщина имеет право распоряжаться своим организмом так же, как и мужчина. Если у нее пятеро детей, почему ей запрещен аборт? Да ей по состоянию здоровья не выносить шестого ребенка!

Олонецкая-мать поджала губы.

– Вы, Лида, упрощаете.

– Я не упрощаю. Когда я готовилась к процессу, горы статистики изучила. Не хочу говорить, но это – ужас. Ужас! И еще раз ужас!

Князь-проводник пробормотал.

– Могут предохраняться…

У Лиды был готов ответ и на этот выпад.

– Дорого! А вопрос этот касается, в основном, самых бедных слоев населения… В Германии безработица. Три миллиона безработных.

– А ты, Лида, считаешь, что пять детей – это нормально? – вдруг спросил Георгий.

Лида пожала плечами.

– Для меня, как для современной женщины, ненормально.

Георгий похлопал в ладоши.

– Браво! Ура нашему адвокату, защитнику несчастных женщин!

Лида нахмурилась.

– Ты не понял, Юра, что я говорю лично за себя. Женщины, права которых я защищаю как адвокат, родились давно. У них другие понятия о семье, о доме, о супружеском долге, – понятия, честно говоря, устаревшие. Но я же не буду их обращать в свою веру! Я стою на их стороне, потому что они – в первую очередь! – женщины, понимаешь? Потому я их защищаю, потому что я – тоже женщина. Другая. Из другого времени, с иными понятиями, но женщина. И в Америке мы, конечно, заведем ребенка.

– Может, не одного, – подмигнул Олег.

– Может, и не одного, – подтвердила Лида. – Но это в Америке! У нас там будет работа, дом…

– Черные слуги, – съехидничал Юрий.

– Какие будут – такие и будут. Но думаю, что мы едем в демократическую страну, где все равны.

– Ты не спутала с Совдепией?

– Не спутала, не ехидничай. Прислуга в доме всегда нужна. Я приехала к своим, а Ильзе взяла отпуск, поехала к себе в деревню. Так я за неделю просто устала от домашних работ! Мама меня перед отъездом спрашивает: «Ну, теперь поняла, что значит жить без прислуги?» Нет, приедем в Америку, устроимся, сразу возьмем прислугу и купим…

– Автомобиль, – снова ехидно добавил младший Олонецкий.

– И автомобиль! – подтвердил Олег.

– Может даже два? – ухмыляясь, поинтересовался младший брат будущего автовладельца.

– У нас один уже есть, мой «порше». Мы его с собой возьмем.

Лариса Владимировна искренне удивилась.

– Как с собой? Автомобиль?

Лида кивнула.

– Да! Мы уже заказали место в багажном трюме.

Юрий скептически надул губы.

– В Америке своих «фордов» достаточно… Продали бы здесь или мне подарили…

Олег рассмеялся.

– Тебе? Чтобы ты в первый же день разбился? Уж я-то тебя знаю…

Юрий нахмурился.

– Ничего-то ты не знаешь…

– На первых порах машина нам очень пригодится, – продолжала Лида. – Потом Олег научится водить и будет ездить не хуже меня.

– Согласен, – наклонил голову муж. – Мы берем с собой автомобиль и собаку, моего Карлушу.

Мама вмешалась в разговор и обратилась к Бискупскому.

– Я слышала, что господин Гитлер на платных митингах меньше, чем за 15 тысяч марок, не выступает.

– Совершенно верно, – согласно кивнул Бискупский. – Но он все деньги за выступления отдает партии.

– Не может быть, какой оригинал! – засмеялся младший Олонец-кий. – А правда ли, Ваше Высокопревосходительство, что господин Гитлер приказал всем членам его партии, всем этим... ну, в коричневых кепи ходят...

– Штурмовикам, – подсказал старший брат.

– Да, штурмовикам... Приказал приобрести свою книгу. Ведь штурмовики – не все члены его партии, а в основном безработные, которым платят за это деньги.

Олег засмеялся.

– Вот он – бизнес, как говорят американцы! Гитлер имеет процент с каждого купленного экземпляра. Представляешь, папан, его доходы? Он выступает чуть ли не каждый день... И книги! Издатели, на мой взгляд, штампуют тираж за тиражом. Представляете, что будет, если господин Гитлер станет канцлером? Он заставит всех жителей Германии купить его книгу!

Юрий рассмеялся.

– Ты прав – деловой человек. Он тогда сразу станет миллионером, и ему не будет грозить никакое падение кабинета.

Отец снисходительно посмотрел на старшего отпрыска.

– Политика не делается бесплатно. Она требует множества расходов.

– Папан, а ты читал его книгу?

Отец удивлено взглянул на Олега.

– Ты думаешь, у меня есть время читать произведения лидеров политических партий?

– Всех не надо. Тельман повторяет за Сталиным большевистские лозунги. Гуттенберг скучен, как преподаватель латыни у нас в гимназии. А вот Гитлер... Это антирусская книга, папан. И политика Гитлера будет антирусской.

– Ах, обычные пропагандистские выпады, – произнес Бискупский. – Без них нельзя. Вы же знаете, какие хорошие отношения между Германией и большевиками... Скажу вам больше, господа. Германии, как известно, Версальским договором запрещено иметь армию. Но кадровые немецкие офицеры понимают, что это глупость. И потихоньку возрождают армию. И помогают им в этом...

– Большевики! – хором закончили братья Олонецкие и рассмеялись.

– Да. Знакомый полковник, мой старый приятель, рассказывал об этом как о всем известном факте.

Олег кивнул и перешел на другую тему; он видел, что отец неохотно ударяется в воспоминания...

– Я читал в американской газете про шашни большевиков с германским генштабом, но не думал, что дело далеко зашло.

– Еще как далеко, Олег Романович! Германии запрещено иметь авиацию, флот и тяжелую артиллерию. Но она у нее, считайте, уже есть. И есть обученные кадры. Они обучаются в Совдепии.

– Так что никакой Гитлер не страшен нашей многострадальной родине, – закончил отец семейства.

– Почему ты так считаешь, папа? – не понял Юрий.

– Ну, посмотри сам. Гитлер повсюду трубит, что Германии пора разорвать позорные путы Версальского договора. Большевики обучают германских офицеров наводить прицел и держать штурвал аэроплана. Так неужели Гитлер откажется от этого? Он обучит свои кадры и…

– Начнет войну... – хитро подсказал Олег.

– ...вторгнется во Францию. Эльзас и Лотарингия вернутся в состав Германии.

– А если победят в очередной раз французы? – спросил Юрий. Ему становилось интересно.

– Едва ли, – сказал генерал. – Французская армия не та, что в Великой войне. Но я, уважаемый Роман Николаевич, предполагаю, что германская армия не на Францию пойдет войною. А на Польшу.

Олонецкий-отец согласно кивнул головой.

– Возможно, и на Польшу. Этот польский коридор, Данциг, наглые заявления Пилсудского... Но Франция…

– Несомненно, и Франция. Но для этого к власти должен прийти Гитлер.

Хозяйка остановила спор сообщением, что сейчас подадут сладкое.

– А ты не думаешь, папа, что Гитлер объединится с Пилсудским, и они вместе нападут на Совдепию?

Отец укоризненно посмотрел на младшего отпрыска – вот что значит человек, далекий от политики, который не понимает самых простых хитросплетений международных комбинаций!

– Нет, дорогой. Германия и Польша – старинные враги. И Гитлер этого не скрывает.

– Ну, а все-таки? – не отставал Юрий. – Представь невозможное: немцы и поляки объявляют войну большевикам.

Горничная внесла пирог и поставила его на край стола. Олонецкая-мать кивком поблагодарила ее.

Олонецкий-отец переглянулся с генералом.

– Если нападут, то Красная армия даст отпор, – он пожал плечами.

– И, разгромив внешнего врага, непременно ударит по врагу внутреннему! – закончил генерал.

– Вы уверены, Василий Викторович? – откинулся на стуле дядя Wowa.

– Да, Владимир Николаевич, уверен. Красной армии не за что сражаться. За Третий Интернационал? – Не смешите меня. Красная армия состоит в основном из крестьян. Крестьян два года подряд раскулачивают. Придумают такое! Я недавно смотрел кинохронику – парад Красной армии...

– Я тоже видел эту хронику, – признался Роман Николаевич.

– Так вот. Войска маршируют не хуже нашей старой гвардии. Но маршировать – не воевать. Красной армии не за что сражаться и незачем побеждать. «Да так всегда было!» – скажете вы, скептик. Зачем было русским мужичкам побеждать когда-то венгров или брать Париж? А Красная армия вдобавок многочисленна.

– Наполеон сказал: «Большие батальоны всегда правы», – князь ожидал, чем парирует генерал.

– Возможно. Но всё изменилось 15 лет назад... Впервые солдаты убедились в том, о чем они в прошлом столетии не подозревали: стрелять в неприятеля по приказу начальства не так уж обязательно; можно стрелять и в начальство. Вековой инерции послушания у Красной армии нет. Тогда что?

– Может, душа? – усмехнулся Юрий.

– А что у красноармейца в душе? Они видят, что творится вокруг. Стрелять они, вероятно, будут, но в кого?

– Но есть техника, оружие... Разве они не важнее того, что вы сейчас называете «душа»? – не согласился Олег.

– Я хотел бы вам напомнить, Олег Романович, слова маршала Фоша: «Когда я становлюсь на техническую точку зрения, победа над Германией представляется мне невозможной. Когда я подхожу к вопросу с точки зрения духа, я не сомневаюсь в победе ни минуты».

– Словно из «Войны и мира» Толстого, – улыбнулся Юрий и посмотрел на отца.

Тот вздохнул.

– Если эти так прекрасно марширующие войска действительно всей душой преданы советской власти, то мы вряд ли когда-нибудь увидим Россию.

Лариса Владимировна Олонецкая закончила политические дискуссии и предсказания грядущего:

– Друзья мои, не пора ли отведать пирог? Вы о нем забыли.

 

ДОКУМЕНТЫ ВРЕМЕНИ

 

ПОСТАНОВЛЕНИЕ ПОЛИТБЮРО ЦК ВКП(б) «О ПАСПОРТНОЙ СИСТЕМЕ И РАЗГРУЗКЕ ГОРОДОВ ОТ ЛИШНИХ ЭЛЕМЕНТОВ»

 

25 ноября 1932 г.

№ 123, п. 34/10 – О паспортной системе и разгрузке городов от лишних элементов.

Ввиду разгрузки Москвы и Ленинграда и других крупных городских центров С.С.С.Р. от лишних, не связанных с производством и работой учреждений, а также от скрывающихся в городах кулацких, уголовных и других антиобщественных элементов, признать необходимым:

1. Ввести единую паспортную систему по СССР с отменой всех других видов удостоверений, выданных той или иной организацией и дававших до сих пор право на прописку в городах.

2. Организовать, в первую очередь в Москве и Ленинграде, аппарат учета и регистрации населения и регулирования въезда и выезда.

3. Для выработки конкретных мероприятий как законодательного, так и организационно-практического характера, создать комиссию в составе: т.т. Балицкий (председатель), Агранов, Усов, Булганин, Кадацкий, Медведь, Реденс, Кузоятов (Харьков), Акулов, Гроссман, Ананченко (Донбасс), Якимович (НКЗем).

Срок работы – 2 декады. Первый доклад в Политбюро 25 ноября.

 

ПОСТАНОВЛЕНИЕ ПОЛИТБЮРО ЦК ВКП(б) О ВЫСЕЛЕНИИ КУЛАЦКИХ СЕМЕЙ

 

25 ноября 1932 г.

N° 123, п. 67/43. – Вопрос Севкавкрайкома.

Принять предложение т.т. Шеболдаева и Кагановича о выселении из районов Кубани в двухдекадный срок 2 тысяч кулацко-зажиточных семей, злостно срывающих сев. Районы вселения определить совместно Севкавкрайкому и О ГП У.

 

№ 128, п. 59/39. – Телеграмма т. Косиора

Принять следующее предложение ЦК КП(б)У:

Утвердить высылку на север из Харьковской области четырехсот семейств злостных элементов и кулаков, а также высылку на север 40 исключенных из партии коммунистов.

 

ПРЕССА

 

Никогда еще на Ривьере не было так много русских, как в этом году. В Ницце, на Променад-де-з-Англэ на каждом шагу звучит русская речь. При этом следует отметить, что праздношатающихся эмигрантов здесь сравнительно мало.

Большинство как-то пристроилось, что-то делает. Открыли рестораны, мастерские, магазины. Работают в качестве «гарсонов», садовников, шоферов... Эмигрантская изобретательность не имеет пределов: один бывший полковник специализируется на истреблении крыс, тараканов и всевозможных паразитов. Дела его идут блестяще.

Под вечер на набережной можно услышать обрывки разговоров:

– ...Да, три раза подряд поставил на черное. Первый раз – выиграл. Второй раз тоже... Ну, конечно, вошел в азарт. Бог троицу любит... Должно быть, Бог не имеет к этому делу никакого отношения. Поставил все в третий раз на черное и, конечно, просадил...

 

* * *

Совсем особая публика живет в Жуан-ле-Пен. Это всё приезжие, «курортники». В полдень узенький пляж покрыт русскими телами. На раскаленном песке разбросаны обрывки русских газет.

Дамы, вымазанные какими-то жирами, предохраняющими кожу от беспощадных солнечных лучей, сообщают приятельницам последние пляжные новости: – Вы видели Грановского? Вчера он со своим штатом обедал в казино... – А как его фильм? – Не знаю... Из Парижа с ним приехала уйма народа... – А что тут делает Шифрин? Он с Грановским? – Нет, он сам по себе. Приехал отдыхать... – Хорошо было бы познакомиться. А вдруг предложит сниматься?

На пляже движение: окруженная свитой молодых людей проходит прелестная девушка в пижаме.

Мужчины улыбаются, дамы поджимают губы. За спиной своей красавица слышит шепот на всех языках мира: – Мисс Рогая!

 

* * *

В Монте-Карло царит Великий Князь Дмитрий Павлович.

Без него не обходится ни один праздник, ни одно торжество, ни один великосветский прием. Дмитрий Павлович не знает ни отдыха, ни покоя. По утрам его можно видеть в «Пальм- Биче». Он принимает солнечную ванну в обществе нескольких друзей и затем купается в бассейне.

В тот день, когда Великий Князь захочет покинуть Монте-Карло, его некем будет заменить: Альфонс XIII решил прожить всё лето под Фонтенебло, а другой завсегдатай Ривьеры, шведский король Густав, приедет не раньше будущего года.

 

* * *

В Париже находится талантливый русский актер Владимир Соколов, замечательно игравший глухонемого в картине «Ничья земля».

Недавно Соколов ехал по Парижу в своей машине. В одном месте он не заметил сигнального красного огня и не застопорил машину. Раздался свисток. На подножку машины вскочил ажан.

– Ваши документы!

Соколов вынул бумаги и протянул их полицейскому.

Тот внимательно прочел имя и фамилию, потом взглянул на Соколова и рассмеялся:

– Поезжайте дальше. И останавливайтесь, когда вы видите красный свет... Я видел вас в синема... И теперь у меня рука не поднимается составить вам «контравансьон»!

 

* * *

Горгулов на процессе весьма неодобрительно отзывался о своей третьей, самой красивой, жене Штепковой.

Эта последняя не осталась в долгу. В беседе с одним чешским журналистом она сказала: – Прокурор Дона-Гиг назвал Горгулова «Распутиным русской эмиграции». Он даже не знал, насколько был близок к истине... Однажды Горгулов пришел на маскарад в Прешове, загримировавшись под Распутина... Он имел большой успех... На этом балу я имела несчастье познакомиться с этим человеком, который быстро подчинил меня своей сильной воле.

 

* * *

Рижская газета «Сегодня» приводит фотографический снимок с любопытного документа, полученного из Советской России.

Какой-то замученный советский гражданин пишет своей сестре в Ригу: «Дорогая сестра Гельма, мы совершенно остались без ничего, а положение в питании ухудшилось и со всяким днем всё хуже и хуже становится. Если вы замедлите, то не знаю, что будет с нами. Ждем от вас помощи.Спасайте нашу жизнь от голодной смерти. Многие умирают от недоедания. Ради наших малюток, пришлите хоть крохи. Часто приходится детей укладывать спать голодными и почти с дракой, насильно, потому что голодные не хотят спать...»

Это малограмотное письмо было вскрыто советской цензурой. Часть письма, за исключением приведенных строк, замарали китайской тушью. А сверху цензор соизволил написать стишки:

 

                                                        Сыск у нас поставлен чудно.

                                                        В ГПУ попасть не трудно.

 

Никто в этом не сомневается...

 

* * *

Вдова Горгулова затребовала тело казненного мужа. Время от времени она наведывается к мэтру Жеро, чтобы узнать, не пришел ли ответ от префекта департаменты Сены. Ответ пока не пришел, но сомнений быть не может: родственникам никогда не отказывают в выдаче тела.

Если могила на кладбище будет разрыта, вдове придется уплатить за это департаменту несколько сот франков. В эту сумму входит ночная работа могильщика (извлечение тела в квартале казненных никогда не происходит днем, когда кладбище открыто, а ночью, при свете фонарей) и стоимость гроба из простого дерева: 67 франков.

Если Горгулова захочет увезти тело мужа в Швейцарию, это будет сопряжено с довольно значительными расходами: двойной металлический гроб, специальный вагон и т. д. По всей вероятности, убийца президента республики будет попросту похоронен на кладбище Пэ, под Парижем.

Имя его не может быть высечено на могильной плите. По существующим правилам, вдова должна довольствоваться лишь инициалами «П. Г.» и датой.

Делается это для того, чтобы могилы казненных не подвергались надругательствам.

 

* * *

В квартале Отей есть дома, почти сплошь населенные русскими. Надо сказать правду, жить в них нелегко.

Часов в 11 ночи в одном из таких домов, на рю Микель Анж, начинают играть граммофоны.

В 2 часа жильцы просыпаются: со двора несется придушенный голос:

– Нина Ивановна, вы дома? Мы к вам на огонек...

В 4 часа утра гости Нины Ивановны устраиваются у окна и начинают оживленный спор о судьбах русской эмиграции...

В соседней квартире распахивается окно; заспанная дама кричит:

– Черт знает что, отдохнуть не дадут! Мы жаловаться будем...

Гости Нины Ивановны начинают прощаться. И только в пятом часу в доме наступает тишина.

 

* * *

Главный надзиратель вручил директору Санте узел с вещами, оставшимися после Горгулова.

Вещи не Бог весть какие: пиджак, в котором он был на суде, помятая серая шляпа, немного белья, бумажник и груда исписанной бумаги... Последние записи Горгулова очень любопытны. Предчувствуя, вероятно, близкий конец, он описал... свою собственную казнь. Описание фантастическое: оркестр исполняет «Гимн Зеленых», воинские почести, зал и т. д...

В тот самый день, когда мэтр Жеро был принят в Елисейском дворце, Горгулов сочинил стихи:

 

Je meurs, mais mon nom survivra Dans l’histoire de la vieille Russie.

                                                        C’est le grain de sable qui arrête la machine

                                                        Et la goûte d’huile qui la fait marcher.

 

Дальше идут две строки, в которых Горгулов говорит о себе и о своем преступлении как о спасительной капле масла, устранившей вред, причиненный песчинками...

Вещи, остающиеся в Санте после казненных, принадлежат родственникам. Но фактически они очень редко за ними приходят. Директор Гильбер держит у себя скудное «наследство» один год и один день.

После чего он вправе поступить с вещами по своему усмотрению. Платье и белье передается многосемейным надзирателям. Себе лично мосье Гильбер оставляет лишь ворот от рубахи казненного, наскоро схваченный в последнюю минуту ножницами Дейблера. У него имеется целая коллекция таких «сувениров». Ворот от полотняной рубахи Горгулова занял место в коллекции рядом с воротом Гоше, убийцы ювелира с авеню Мозар.

 

* * *

Известие о том, что талантливый драматург и артист Саша Гитри разводится с Ивонной Прентап, вызвало на Ривьере, где он отдыхал этим летом, много шума.

Недавно Саша Гитри решил совершить «инкогнито» экскурсию на парусной лодке. Повез его старый рыбак. Первое время рыбак и его пассажир, мечтательно глядевший на морскую зыбь, не обменялись ни одним словом. Вдруг морской волк нарушил молчание:

– Так, значит, вы и будете знаменитый Саша Гитри, о котором так много говорят?

Польщенный драматург улыбнулся и любезно ответил:

– Да, я...

Продолжительное молчание. Рыбак набил трубку и погрузился в воспоминания:

– Моя тоже ушла... Да... Лет 20 тому назад... С матросом дальнего плавания...

Лицо Саши Гитри вытянулось... Рыбак хладнокровно сплюнул за борт и задал последний вопрос :

– А кроме этого, чем вы занимаетесь в жизни?

 

* * *

В Ницце, на променад де-з-Англэ, можно было видеть известного русского полужурналиста, полукинематографического деятеля.

Он появлялся всегда в обществе прелестной женщины, явно мечтавшей о карьере «ведетты». Потом красавица исчезла. Ее ментор стал совершать прогулки в полном одиночестве.

Один из друзей осторожно осведомился:

– А эта молодая особа... Ее больше с вами не видно?

– Да... уехала... Между нами всё кончено! Поймите... Деньги? Я скуп... Красота? Я уродлив. Обещания? Я их никогда не сдерживаю...

И он хладнокровно погрузился в чтение газеты.

Железная Маска

«Иллюстрированная Россия» (Париж), 1932, № 40

 

Конец 1-й книги

 

 

 


 

1. «Серым по белому» – приквел к роману В. Батшева «1948», НЖ, № 302, 2021. Журнальный вариант. Действие начинается в 1920-х годах, когда герои еще молоды и полны сил и планов. Начало см. НЖ, № 309, 2022, № 310, 2023.