Владимир Батшев

 

Черным по красному

Третья книга трилогии[*]

 

 

ПРОЛОГ

 

Итак, я начинаю последнюю книгу моего романа. Где мои герои? Персонажи разбежались по Европе и Америке, как капли дождя по стеклу. Я их собираю и задаю первый вопрос:

– Чем пахнет утренний город, Мишель?

– Еще кофе и теплым багетом.

 

– Чем пахнет утренний город, Лидия?

– Каштанами, пыльными бумагами, кабинетом врача, теплым молоком.

 

– Чем пахнет утренний город, Артур?

– Типографской краской, коллега.

 

– Чем пахнет утренний город, Жорж Олонецкий?

– Морем за недалекими домами. И отхожим местом.

 

– Чем пахнет утренний город, Эрик Блэр?

– Он не пахнет. Утренний город воняет войной – пироксилином, ремнями, грязными бинтами, триппером.

 

– Чем пахнет утренний город, Варлофф?

– Наградами, повышением, интригами, сплетнями, доносами.

 

– Чем пахнет утренний город, Марселина?

– Надеждами.

 

– Чем пахнет утренний город, Хайнц Нойман?

– Лубянским подвалом, куда меня ведут убивать.

 

ПРЕССА

 

«Истекший год был годом начального расцвета социалистического гуманизма. Социалистический гуманизм есть фактор величайшего значения именно в наше время».

Н. Бухарин, «Известия» (Москва), 1 января 1936

 

Валентин Горянский

 

                                        Житейские неприятности

 

                                    Взяли и закрыли электричество.

                                    Однако, стонать не буду –

                                    Соли некоторое количество

                                    Требуется к каждому блюду,

                                    Это принцип известный.

                                    Закрыли, ну и закрыли!

                                    Все-таки, выход из пресной

                                    Благополучно-мещанской были.

                                    Не вешаться же на ветвь осиновую,

                                    Не из пистолета же в сердце метиться?

                                    Зажгу лампу керосиновую

                                    И всё прекрасно осветится.

 

                                    Взяли и закрыли газ,

                                    Свинство в некотором роде,

                                    Однако же не весь погас

                                    Пламень-огонь в природе.

                                    Никакой катастрофы нет:

                                    Только соли щепотка

                                    Жена сварит обед

                                    На спирту, мило и кротко.

 

                                    Взяли и мебель описали,

                                    Кастрюльки жалко звякали

                                    Конечно, мы не плясали,

                                    Но во всяком случай и не плакали

                                    Конечно, с женой в пылу

                                    Перешли на недостатки личные,

                                    Но прекрасно выспались на полу

                                    И видели сны вполне приличные.

 

                                    Взяли и выгнали с квартиры,

                                    Заботы укоротив –

                                    Для вдохновенной лиры

                                    Очень трогательный мотив.

                                    Вышли под осенние тучи

                                    Под мост, в черную пасть...

                                    И все-таки это лучше

                                    Чем советская ваша власть.

                                                                        «Возрождение» (Париж), 3 января 1936

 

Судьба Сент-Экзюпери

 

Согласно официальным данным, аэроплан Сент-Экзюпери, вылетевший в воскресенье из Парижа в Басору, был замечен последний раз на пограничном пункте Триполитании 30 декабря в 2 ч. 30 м. утра, в то время, как он направился к Солуму.

Однако, согласно известию, полученному от департамента гражданской авиации в Бухире (Иран) в районе Персидского залива видели аэроплан, который, как полагают, был аэропланом Сент-Экзюпери. Ожидаются дополнительные сведения. Такова телеграмма, полученная вчера «Пари Суаром» из Каира.

Антуан де Сэнт-Экзюпери и Прево вылетали в воскресенье в 7 ч. утра из Парижа. В 10 ч. они остановились в Марселе. В 1 ч. в Тунисе, и затем, после остановки в Бенгази, ночью вылетели на Восток.

После этого наступило молчание – летчики не подавали вестей о себе. В Басоре, куда они летели, не видели никакого аэроплана. Возникло предположение, что летчики упали либо в Аравии, либо в Месопотамии. либо в Египте. Поиски не дали результатов. В них принимали участие английские и французские летчики. Согласно другой телеграмме из английского источника, на берегах Персидского залива будто бы найдены остатки какого-то аэроплана.

«Возрождение» 3 января 1936

 

* * *

Трудно признать, что Сталин – под культом родины, под заботами об уважении к родителям и семье и всеми прочими мерами – в сущности восстанавливает в правах понятие жизненного уюта, самое, кажется, антиреволюционное понятие из всех, какие существуют. Именно таков смысл пресловутого возгласа: «жить стало лучше», – и оттого он так восторженно (едва ли всегда лицемерно-восторженно) комментируется. Нельзя жить на вечных сквозняках, – и Сталин захлопнул окна: оттого стало жить «лучше». Еще, может быть, и голодно, и холодно, и беспорядочно, – но уже можно устраиваться, обзаводиться бытом, врастать в почву, отказавшись от принципиального аскетизма революции, от ее презрения к мелким житейским благам…

Г. Адамович

«Последние новости» (Париж), 9 января 1936

 

 

FRANKFURT AM MAIN. ХАННЕЛОРА. ЯНВАРЬ 1936

 

Ой, мама, ты не представляешь, Ханс Альбрехтс!

Я буду с ним сниматься! Нет, дублировать на самолете я буду не его! Какой шикарный мужчина! Какие огромные прожектора! Скольких их – ты не представляешь, и на потолке, и за декорациями, и на штативах! Светло, словно на пляже!

Я видела, как тебя, Марианну Хоппе! Она такая хорошенькая! Она тоже будет со мной сниматься.

Вот договор, мама, неужели ты думаешь о самом главном я забыла? Мне восемнадцать лет, а у меня уже договор с киностудией в Бабельсберге. Паушальная плата за все съемки…

Ну, мама, я же не Пола Негри, чтобы получать за каждую съемку. Мне только восемнадцать. Ольга Чехова и та получает паушально за всю картину. А ей побольше, чем мне. Да-да, мне рассказывала костюмерша, мы примеряли мой комбинезон, его надо ушить в плечах, Чехова играет только аристократок, у нее такое амплуа, потому и такая оплата. Не знаю, может, в одном фильме паушальная, а в другом – за каждую съемку.

Комбинезон очень хороший, такой же на Хайнце Рюмане. Он его мерил. Ему комбинезон как раз, а мне чуть велик, поэтому ушьют, потом будет примерка… Он пилот-аварийщик, всё время терпит аварии, понимаешь? Это я терплю аварии, я делаю самолетокрушения, а он вылезает из развалин… Ну, из разбитого самолета…

Ой, мама, ты паникуешь! Это модель! Я уже видела три или четыре готовых модели. Один «Хейнкель», другой спортивный самолет, еще один биплан… Самолеты ломаются, а с него как с гуся вода. Нет, он самолет не водит, он же артист, а не пилот.

В пятницу мы едем на аэродром, киностудия обо всем договорилась. Приезжает оператор с помощником и второй режиссер. Пробные съемки взлета и посадки.

Мама, я знаю эту машину прекрасно, я на ней уже летала. Не одна, не одна! С Максом. С каким Максом? С моим инструктором, если хочешь знать. С каким своим? С таким. С Максом Вальзером. Известный пилот. Он мальчиком участвовал в войне, у него две медали и Железный Крест. Он сбил три английских самолета и поджег дирижабль. Он старший инструктор, он доволен мной. Он поручился за меня на киностудии. Он будет всё время рядом. Да, он мне нравится, он настоящий мужчина. Я хочу быть похожа на него. Хочу так же крепко держать штурвал, так же небрежно опускать на лоб очки, так же легко сажать самолет.

А потом у стойки в баре посмотреть на пивную пену в кружке и сказать: нет в таких густых облаках я не летаю, себе дороже… Вообще, он обещал показать полет на новой машине «Мессершмитта», это моноплан. Что такое моноплан? У него не два крыла, а одно, поэтому скорость больше. Да, конечно, все учебные машины – бипланы, они более устойчивые в воздухе…

Ты ездила на рынок? В Хекст? Мама, это же далеко, будто в лавку зеленщика нельзя зайти. Что значит дешевле? А дорога? А потраченное время?

Вот в Берлине всё не так, как у нас во Франкфурте. Там митинги, демонстрации с факелами, премьеры, скандалы, а у нас? Тишина и запустение. Торговый город – одно слово. Банковская столица Германии. У нас даже настоящих драк нацистов с коммунистами не было.

Конечно, хорошо, что не было, какие банкиры позволят драки перед банками? Они же клиентов растеряют! Представляешь, приезжает во Франкфурт какой-нибудь султан или набоб, хочет деловые контакты с банками наладить. А тут на тебе! – наци и коми выясняют отношения! Конечно, султан повернется и поедет в другое место контакты налаживать. Или в свой гарем вернется, к своим наложницам. Вот что значит торговый город. Банки, банки, банки… Никаких политических баталий. Но зато есть социал-демократы. Даже среди врачей. Молчу. Молчу, мамочка! Бывшие социал-демократы, бывшие… Не буду вспоминать старые истории.

Как здорово твоя адвокатесса буквально отхлестала этого мерзавца Бухгольца в суде! А откуда у вас такие сведения? Ах, вам их рассказал человек, которого вы не помните. А не вашей ли рукой написано это письмо? Ах, у вас плохо со зрением, господин судья, прошу предоставить свидетелю очки с самыми сильными стеклами. А не ваш ли счет в банке пополнился на сумму в три тысяч марок? Вы впервые об этом слышите? Ах, у вас проблемы не только со зрением, но и со слухом…

Я просто хохотала, видя его гнусную рожу! Замечательная адвокатесса. Что ты говоришь? Уехала в Америку? Почему? Вышла замуж… За американца, наверно? Американцы – они богатые, у них небоскребы, авианосцы, джаз и Голливуд.

Может, и меня когда-нибудь возьмут сниматься в Голливуд таким же дублером, что и в Бабельсберг, как ты думаешь, мам?

 

PARIS. ЯНВАРЬ 1936. КРАСИЛЬНЯ

 

На Святки только волки женятся.

На Святки 1936 года поэт Игнат Варфоломеев проснулся в неизвестном для него месте.

Неизвестное потому, что проснулся не один.

Рядом кто-то лежал и тихо дышал во сне.

Запах женщины.

Он повернул голову. Марселина.

Слава Богу, что никто другой!

И место узнал: знакомое – его, Игната, комната в отеле. Только очень светлая. Так раньше не было. А почему? Марселина вымыла окно. Он удивился – в комнате стало светло.

За окном прошуршали шины раннего велосипеда.

Вчера они с Виктором смотрели в театре Кировой пьесу генерала Краснова «Смена». Спектакль им понравился, к тому же встретили несколько знакомых, Олонецкого с пожилой дамой, которая оказалась его матерью, княгиней Ларисой Владимировной, она приехала из Германии в гости к сыну («проверить, с кем он живет», прошептал на ухо другу Кольчужный).

А когда вышли из театра и распрощались, Игнат поехал в центр и встретился с Марселиной.

Он подумал, что Марселина стала занимать много места в его жизни. И слишком часто в ней появляться. Вот на днях – пришла прямо в красильню.

– Давайте знакомиться, – говорит.

Леонид с Виктором даже не удивились. Виктор высказался:

– Помещение рабочее, предприятие наше хорошее, но сортир во дворе, – разводя руками, признался Кольчужный.

Марселина хохотнула.

– Во дворе – значит, во дворе.

И стала заходить к ним запросто – не просто, а с чем-то вкусным, необычным – то с копченой печенкой, то с хорошо выдержанным рокфором, то с рыбой, приготовленной в томате. Откуда она брала деликатесы – непонятно. Кольчужный подозревал, что она водится с ворами или сама ворует. Варфоломеев отрицал, утверждал, что «в этом нет проблемы».

Может, с ней расплачиваются деликатесами?

«Ты ешь и не задавай глупых вопросов.»

Марселина рассказывала, что снимает комнату вместе с подругой.

– Она такая же проститутка, как и я. Работа у нас тяжелая, сами понимаете. Но я женщина строгая на работе. Как клиент появляется, я сразу – презерватив с собой? Нет? Не будет тебе удовольствия. Погоди, не ерепенься. Ты меня не знаешь, я тебя не знаю. С кем ты был вчера, с кем я была сегодня. Так? Так. Так в чем вопрос? Очень хочется? Хорошо. Иди – аптека за углом. Не хочешь в аптеку? Ладно. У меня есть свой. Но удовольствие будет дороже -– ставлю презерватив в счет.

Кольчужный выпил и почти с восторгом воскликнул.

– Да ты бухгалтер!

Марселина скривила губы.

– Не бухгалтер, а деловой человек.

– Ты вина выпьешь? У нас хорошее.

– Нет. Сейчас я иду в Марше. Там распродажа. Куплю себе перчатки, мои порвались, и американские чулки.

– Почему американские?

– Что ты понимаешь? Это – шик. Тончайший шелк. И главное – распродажа.

Марселина накопила денег на модную юбку с молнией, последнее изобретение Коко Шанель.

– Это зиг-заг называется, смотри: раз! – и расстёгивается. Красота! – восхищенно показала она.

– А, вот про что говорят : застежка «мужчине некогда»», – подал голос Кольчужный

Женщина засмеялась.

В день рождения Игната принесла в красильню подарок – котенка, который стал жить в мастерской, ловить редких мышей и ходить гулять в форточку, которую ему оставляли на ночь открытой. Но недолго продолжалось сладкая жизнь хвостатого. Когда Леонид заметил открытую форточку, то сразу закрыл: воров приманивать – себе в карман гадить, сказал он.

А как же кот?

Ты уходишь, выпусти его гулять, захочет – вернется.

Варфоломеев, за два дня привыкший к животному, не поверил, но удивился, когда утром первым пришел в красильню и увидел у запертых дверей спокойно спящий подарок.

Кот носил желто-коричневую окраску, которую Леонид определил, как цвет кальвадоса.

Кольчужный обрадовался.

– Вот так его и назовем – Кальвадос! Прекрасное имя для кота! – хохотнул он.

– Кальвадос – очень длинно, – засомневалась Марселина. – Надо короче.

– Ну не Барсик же, – подал голос Варфоломеев.

– Сократим, – предложил Проценко. – Пусть будет Кальвой.

– Кальва – неплохо, – согласился Кольчужный. – Эй, Кальва! Кальва, иди сюда, – позвал он кота.

Тот на удивление подошел к Виктору.

– Во! – обрадованно заявил он. – Животное знает свое имя! Ах, ты, Кальва, Кальвочка ты наш котик, – взяв на руки животное, начал Виктор. – Ты наш котик-обормотик… Игнат, про него не стихи, а песни надо слагать.

– Согласен, – кивнул Варфоломеев. – Такой умный котяра только песни и достоин.

Марселина переводила взгляд с одного красителя на другого. Леонид перевел диалог.

 

И вчера пришла.

Варфоломеев даже удивился, но не подал виду.

– Привет, рыжая.

– Я не рыжая, а русая, – обиделась Масрелина.

– Рыжая, – поддразнивал Варфоломеев, улыбаясь ей и неизвестно чему. Он не хотел признаваться, что рад ее приходу.

Марселина оглядывалась.

– Чего пришла? – сделал недовольное лицо Варфоломеев. – Я сегодня не при деньгах…

Она удивленно посмотрела на него и подошла ближе.

– А, может, я тебя в кредит обслужу.

Варфоломеев смутился и отвел глаза.

– Ха! В кредит… Скажешь… Работать мне пора…

Марселина усмехнулась.

– Какая работа! Никого нет. Сам говорил, заказов нет.

– Не нет, а мало, – нахмурился он. – А Леонид с Виктором еще не пришли…

– А когда придут? – сделала хитрую гримасу проститутка.

Варфоломеев посмотрел на часы.

– Через полчаса.

– Так мы с тобой успеем, – беря его за руку, уверенно объявила Марселина.

Действительно, успели…

 

В двери загремели, потом она открылась. Вошла… елка. За ней следом – Кольчужный.

В отличие от друга, он интересовался внешнеполитическими вопросами. Ему интересно, почему Саар присоединяют к Германии; как абиссинцы сражаются против итальянцев и что это за новый автомобиль с автоматическим переключением передач изобретен в Соединенных Штатах. Варфоломеева же интересовали только французские проблемы, ибо он с первого дня знал – здесь ему жить и умирать, поэтому надо выучить язык и устроиться на хорошую работу.

Романы с женщинами старше его, отсутствие матери сказывалось на Кольчужном, да и женщинам он нравился больше по-сыновьему, чем как любовник. И он чувствовал себя увереннее с ними, всегда шел навстречу их пожеланиям, делал то, что они хотели. Они были ему благодарны, и он ни разу не ошибался. Одно время он думал вести жизнь жиголо, стать альфонсом. Но быстро почувствовал некие неудобства, которые не смог себе объяснить. Что-то его отвратило от подобных занятий. Он тогда работал в Сараево в ресторане, мыл посуду, позже стал официантом. Когда женщина за обедом в другом ресторане – не в том, где он работал, – заплатила за него, он почувствовал непонятное неудобство. Он вообще перестал с ней ходить по ресторанам. Потому что не мог чувствовать себя обязанным.

Именно – быть обязанным.

Хотя тогдашний приятель смеялся и убеждал его в обратном:

– Ты же ее ублажаешь! Ты ее – в постели, она тебя – в ресторане!

Он понимал, что эти женщины хотят от него. Не глупые девчонки, не томные барышни, а солидные женщины и несолидные дамы. И догадывался, откуда это идет, – он был избалован материнской заботой гораздо больше, чем младшие. Он в семье всегда был любимчиком. Это осталось на года.

 

Много лет жизнь его шла монотонно, и дни казались похожими один на другой: утром отец шел на службу, он – в реальное училище, мать целовала («на дорожку!»), позже и младшие братья шли учится (их она тоже целовала), он с удовольствием вел их впереди себя, как пастух стадо.

Летом 1918 года он сбежал из дома на фронт. Конечно, не натурально сбежал, а объявил родителям, что не может оставаться дома. И мать кивнула, понимая, что держать его бесполезно: он видел, как уходил с добровольцами сын соседки, одноклассник Виктора, его ровесник.

– Пусть идет, – объяснила она отцу. – Если не уйдет с нашими, то придут красные и заберут его в свою армию. Я не представляю, что Витя сможет воевать в армии большевиков.

И он не представлял себе подобного, поэтому спокойно пошел на войну.

Он пристал к артиллеристам, скоро избавился от неминуемого страха, привык к разрывам снарядов, подносил снаряды во время боев вместе с солдатами, пока его не свалил тиф, а позже его отправили домой, но дома уже не существовало, как и половины улицы, на которой он когда-то жил, родители и братья пропали неизвестно куда, найти их не представлялось возможным – и он вернулся на войну.

Свою последующую жизнь Виктор не любил вспоминать, она мало чем отличалась от жизни однополчан, а позже – товарищей по эмиграции.

В первые годы эмиграции он давал объявления в различные русские газеты в разных странах, однажды получил ответ – оказалось, при обстреле города погибли два младших брата, а родители живы; он добрался к ним в Югославию.

 

Сейчас он хотел проворчать, но ворчать под нос самому себе неинтересно, а поворчать нужно.

Еще бы – 10 января и дождь. И какой противный: мокрый, нудный, мелкий, холодный. И никакого снега. А когда вообще в Париже была зима и снег? В прошлом году были холода. Но снега не выпало. А почему? Потому что Европа, а не матушка-Россия. Какая она тебе матушка? Окстись, дурак. Мачеха – вот кто она!

Записать на память – «Десятого января тысяча девятьсот тридцать шестого года в Париже шел дождь». Пошел дождь, но у него имелся башлык. Настоящий казацкий башлык, что сохранился со времен войны. Он лежал несколько лет в чемодане, и Виктор не знал, что с ним делать, когда вдруг догадался: под дождем лучше накидки на голову не найти. Кепка или шляпа промокнет и потеряет форму, а башлык – то, что надо! И он надевал его и наматывал вокруг шеи, завязывал на горле концы башлыка, шерсть приятно щекотала подбородок, лучше шарфа трудно придумать.

Варфоломеев, когда увидел Виктора в башлыке, только вздохнул.

– Герой! Казак лихой…

– Завидуешь? – поинтересовался Кольчужный.

Друг и коллега согласился.

– Завидую. Удобная вещь…

Увидев Кольчужного в башлыке, пронеслась волна зависти, больше ироничной, и на Монпарнасе. Он ухмылялся – дескать, вы все гении и парижская нота, по утверждению вашего мэтра Адамовича, а для меня – все вы одной краской мазаная компания, смотрящие ему в рот и подражающие друг другу. Нет у вас музыки, сплошная какофония. А посмотрите на стариков, которых вы боитесь, – Бальмонт, Вячеслав Иванов, даже Цветаева, даже дядя Ваня Бунин, пусть он прозу сейчас пишет, но стихи-то у него хорошие!

Проклятый дождь… Но что такое, что такое интересное валяется у банка... Взгляд уперся в... Елка! Как новая. Словно только что купленная к праздникам. Кто же ее выбросил? Из банка? Неважно. Возьму ее, у нас в красильне поставим. Точно! Недельку еще постоит. Ведро землей наполнить, стояло ведро за ванной в углу... Посадим елочку в ведро... Марселина что-то глупое скажет... Тьфу, с чего я ее вспомнил? Марселина – не мои заботы, а Игната.

Он даже остановился при мысли, что Марселина пришла на ум. Да никогда! Да видал я таких! Знавал я и не таких проституток. Память тут же раскрутилась, напоминая, как полгода назад, когда Марселина только появилась, он ей предложил... ну, как любой бы другой проститутке предложил... и что же она ответила?

– Я со знакомыми этим не занимаюсь... Особенно с друзьями моих хороших знакомых. Убери свои деньги – для других сгодятся. Вон сколько на улицах ходят, у всех одна цена, может, на Пигаль или на Сен-Дени – дороже.

А тут и Варфоломеев вернулся, он бегал в русскую лавку за пирожками с капустой, внимательно посмотрел на них, и Виктор даже смутился, а Марселина засмеялась и отошла. Но что-то заподозрил Игнат, не иначе.

 

И вот, переходя улицу, с елкой на плече, абсолютно автоматически смазывая взглядом на противоположной стороне улицы, сидящих на террасе кафе, нечто знакомое на секунду задержало его, но он не остановился, а прошел дальше. На террасе пил кофе... Аббиа. Именно в него на этот раз уперся взгляд Виктора.

На сидящего в кафе Кольчужный не обратил бы внимания, если бы тот не поднес ко рту чашку кофе. Чашка загородила усы, и Кольчужный узнал человека – хозяина белградского ресторана «Пти Пари» Ролан Аббиа. Виктор работал в ресторане два месяца, замещая больного отца и хорошо запомнил хозяина.

Виктор отвернулся и перешел на другую сторону улицы. Он не хотел, чтобы его заметили.

Чего только не говорили три года назад про исчезнувшего хозяина ресторана – и что он связан с усташами, которые убили короля Александра, что он большевистский агент, что его видели в притонах, что его разыскивает полиция, что он погиб вместе со своей красавицей Бригиттой в горах… А он живой и невредимый. Кофе-натур попивает.

Но что он человек темный – точно. Такой убьет и не поперхнется. Скажет – так и было. Надо бежать.

Кольчужный прошёл несколько шагов, свернул за молочной лавкой в переулок и остановился. Как же так бежать, если Аббиа кого-то убьет. Точно убьет. Надо бежать в полицию.

Но я никогда не был доносчиком!

München. Князь Р.Н. Олонецкий

 

Роман Николаевич стал забывать об обществе АУФБАУ, в котором состоял десяток лет назад, и которое распалось после смерти Штойбера-Рихтера. Однако его бывшие члены не забывали князя, он это понял, получив приглашение на обед в одном из мюнхенских ресторанов.

Олонецкий пришел вовремя, его ждали – Бискупский, полковник Грюневальд из Генштаба, генералы Лист и Мюффке и некий фабрикант, имя которого князь, признаться, забыл.

Роман Николаевич хмыкнул – штатский среди вояк.

С опозданием появился герой прошлой войны генерал Леттов-Форбек, он вошел пружинистой походкой бывшего бывалого кавалериста.

– Привет, тезка, – фамильярно приветствовал промышленника.

Полковник, один из бывших подчиненных Леттова-Форбека, разумеется, в другом чине, ныне служил в штабе то ли Фрича, то ли Бломберга и был в курсе всех последних новостей.

– Ну, что решили делать с этими болванами-штурмовиками? – намекая на то, что вопрос решался наверху, поинтересовался Леттов-Форбек, заправляя салфетку за воротник.

– Ничего, – пожал плечами полковник.

– Но их два миллиона!

– Поменьше. Объединят с армией. После ликвидации Рема это вопрос не актуальный…

– Ну, разумеется, Рем пытался вместо рейхсвера организовать «народную армию», что нарушало существующее равновесие фактически властных группировок. А Гитлер всё время напоминает о том, что он – простой солдат.

– Ефрейтор.

– Пусть ефрейтор. Это позволяет ему поддерживать ореол создателя народного немецкого государства, в котором он установил классовый мир.

– Но как же Версальский договор!

Полковник с генералом переглянулись, и оба улыбнулись.

– Ну, Версальский договор нарушается не первый день…

Леттов-Форбек ухмыльнулся.

Когда в 1914 году в Европе началась война, английские и французские войска приступили к захвату четырех немецких колоний на африканском континенте. Особо жестокими были бои в бывшей Германской Восточной Африке. Полковник фон Леттов-Форбек, который командовал немецкими частями, сделал упор на партизанскую войну. Для транспортировки оружия, боеприпасов и продовольствия он рекрутировал 200 тысяч носильщиков из местного населения и не проиграл ни одного сражения.

Когда после революции он вернулся в Германию, то мог смотреть на всех с высоты своего седла. Они проиграли, а он нет. Они потерпели поражение, а он был вынужден сложить оружие. Его не победили англичане. Потому он с некоторой долей презрения поглядывал на тех, кто произносил: «мы воевали».

Новая власть произвела его в генерал-майоры. Отношение к ней у Леттов-Форнбека оставалось равнодушным. Ну, власть и власть. Ну, социал-демократы. Завтра будет партия центра. Послезавтра еще кто-то. Нацисты делали вид, что забыли о его существовании.

Обедающие заговорили о перспективах грядущей войны.

Полковник считал, что главной движущей силой ее станут секретные агенты. Благодаря современной технике они располагают всевозможными приспособлениями и механизмами. Сигнализировать будут инфракрасными и ультрафиолетовыми лучами. Шпионы-резиденты могут подавать сигналы самолетам, поместив источник ультра-фиолетовых лучей, скрытых в виде какой-нибудь безобидной посудины вроде горшка в глубине дымовой трубы.

– Война формально объявлена не будет, так как внезапность нападения является необходимейшим условием ее успешности. Это считается более «гуманным», если рассматривать внезапность нападения как средство сократить срок войны. Внезапное нападение – быстрый и «почти безболезненный» удар ножом в спину – сократит сроки военных действий

– Мало того, уменьшит испытания, которые предстоят гражданскому населению, и сократит огромные расходы, требуемые современной войной.

– Механизированной войной, – уточнил генерал Лист.

– Если удастся провести основные операции и удары, то ничего не подозревающий неприятель в течение 48 часов будет разбит почти на 20-40 процентов. В этом внезапном нападении должны принять участие воздушный флот и наиболее подвижные части армии. Произойдут одна или две крупных битвы, в которых решающую роль должны сыграть разрушение неприятельских путей сообщений и последующее расстройство транспорта и мобилизации, – заметил генерал.

– Всё это может казаться весьма жестоким и бесчеловечным. Тем не менее, в недалеком будущем все эти действия будут рассматриваться как методы «современной» войны, и для них найдут те же оправдания, какие были найдены для всяких других видов беспощадных средств ведения прошлых войн.

– Может, и так, но я не вижу пока большого желания…

– О?

– Да, не вижу у новой власти желания привлекать старые испытанные военные кадры.

– Себя имеете в виду, конечно?

– Кого же еще? В первую очередь себя.

– Всё впереди. К тому же почти все они воевали.

– Господин Геринг – летчик. Маловато для оперативного мышления. Обзор – с высоты полета аэроплана. Ха-ха. А у ефрейтора тоже не может быть стратегического мышления. Хотя допускаю, господа, что личная храбрость… Железный Крест… но это еще не всё…

– Но именно Геринг уговорил Гитлера опираться на армию, а не на штурмовые отряды.

– Всё правильно, он военный, пусть и летчик, и армия ему ближе…

– Говорят о планах…

– Говорят пока только о походе на Восток. Воевать с русскими? Еще Бисмарк предостерегал от подобного шага. И Великая война доказала его правоту.

– И что же?

– Надо возвращать свои колонии. Да-да! Наши колонии в Африке.

– Ну, тут вы специалист.

– Да! Я не стесняюсь оставаться специалистом. По Африке. Я четыре года воевал в Африке с англичанами и не проиграл войну. Я знаю Африку и африканцев так, как мало кто знает. Знаю, как там бороться с любым противником.

– И в результате?

– В результате новая власть пока не заявляет, что хочет восстановить колонии. Заигрывают с англичанами. А Альбион всегда славился коварством. Обманут! Обязательно обманут.

– Но новая власть, как я понимаю, отрицательна относится и к идее возвращения императора…

– Увы! Впрочем, нам должно быть всё равно, что за окном – монархия ли, республика, диктатура ли…

– Да, разумеется. Законно избранная власть. Национальные социалисты получили большинство в рейхстаге, а не захватили власть устроив очередной путч…

– Как в двадцать третьем году.

– Да-да! Помните, князь?

– Как не помнить. Помню даже, как господин нынешний рейхсканцлер сбривал свои знаменитые усы моей бритвой.

Разговоры за обедом с Леттовым-Форбеком и другими бывшими членами кружка АУФБАУ, разбудили в нем воспоминания о семнадцатом годе. Возникли они, когда полковник между делом заявил:

– Видите, рейхсканцлер наводит порядок. Перестреляли головку этой коричневой шпаны…

– Но и генерала Шлейхера застрелили, и Бредова, – заметил Леттов-Форбек.

– Издержки производства, – ухмыльнулся фабрикант. – Зато и левых, коммунистов…

Полковник кивнул.

– А могло произойти обратное. Если бы победили коммунисты, то они не только коричневых, но и нас с вами поставили бы к стенке. Коммунисты оказались слабее. Коричневые сделали свое дело и стали требовать от Гитлера оплаты долгов. Они считали себя оплотом новой власти. Считали, что они привели национал-социалистов в рейхстаг. А он не посчитал необходимым расплачиваться.

Генерал фыркнул.

– Почему же? Он расплатился. Только другой валютой.

Присутствующие усмехнулись, как по команде, – острота понравилась.

– Да-да! Расплатился. Они ожидали министерских постов, государственных назначений, дотаций, пенсий, акций реквизируемых предприятий… Не знаю, о чем еще они мечтали! Мечтатели! А он расплатился с ними свинцом.

– Это хорошая валюта.

– Надежная.

– Действует замечательно. И на мечтателей, и на смутьянов, и просто на дураков.

– А как вы думаете, генерал, как подействует…

– Никак не подействует. Все останутся довольны.

– Не знаю, не знаю…

– Вы имеете в виду провинцию?

– Именно. Это в Мюнхене или в Берлине все довольны, а там…

– Настроение провинции очень интересно. И важно знать, как она реагирует на последние события. Не хотите ли узнать?

– Кто? Я? Вы предлагаете устроить опрос населения? Как в Америке институт Гэлуп?

– Зачем опрос, князь. Просто поговорите с людьми в провинции. С разными людьми, разных классов.

 

FLASHBACK

МОСКВА. МАРГАРЕТ И ХАЙНЦ НОЙМАН: ЗА ГОД ДО

 

Кто на самом деле инициировал преждевременное возвращение Ноймана в Москву, так и осталось неясным.

То, что он вдруг понадобился Коминтерну, было одновременно и показательно, и удивительно. Функционер, которого из-за его политической позиции отстранили от руководства коммунистической партией в собственной стране и теперь за эту позицию непрерывно «прорабатывали» в печатных органах Коминтерна, – этот самый функционер должен был проводить линию партии в другой стране (которую он к тому же совершенно не знал), дабы поставить на место тамошних упрямых товарищей и реорганизовать испанскую секцию Коминтерна.

Иногда Маргарет раскрывала «Правду» или «Известия», и Хайнц зачитывал ей что-то вслух (сама она едва могла связать два слова по-русски), но о бедственном положении на селе там никогда не писали. Словно в редакции и не слышали ничего о голоде. Эту тему в прессе ни разу не затронули. Позиция газет всегда одинакова – читателю неустанно твердили, что Советский Союз стремительно двигается в светлое будущее, а его граждане постоянно помнят о своем общественном долге и исполняют его с радостью в сердце, под знаменем надежды. Чаще всего в печати и в устных выступлениях встречалось слово «прогресс». Еще пять лет назад Сталин произнес речь, которая повлекла за собой фундаментальные изменения в жизни советских граждан, проводимые под лозунгом «Против уравниловки!».

Она еще не знала, что в результате борьбы против «уравниловки» различия в оплате труда достигли немыслимых размеров, и таким образом из людей в Советской России стараются выжать более высокую производительность. Странные последствия этой кампании Маргарет наблюдала в столовой «Люкса». В один прекрасный день заднюю часть столовой отгородили большой занавеской, и удивленные работники Коминтерна узнали, что отныне функционеры с «более высокой» ответственностью будут вкушать еду несравнимо лучшую, нежели большинство рядовых сотрудников, рабочих и домохозяек.

Дисциплинированные сотрудники Коминтерна безропотно подчинились новым «социалистическим требованиям», да и не только они – по всей стране творилось то же самое.

В Москве находилось странное, на ее взгляд, заведение – «Торгсин», магазин, в котором за иностранную валюту, золото и серебро можно купить всё, чего нет в стране. Она вспоминала восторг своей подруги Хильды, которая приобрела там на остатки немецких марок детскую ванночку. К витринам, в которых красовались масло, белый хлеб и румяные яблоки, ломился голодающий народ и пожирал глазами недоступные сокровища.

Москва, в которую Нойманы приехали в 1935 году, разительно отличалась от той Москвы, которую они помнили.

Общение умерло. Хайнц объяснял это тем, что они сами стали отверженными, изгоями, отщепенцами. А потому едва ли кому-то хватит смелости прийти к ним в гости. Нойманы быстро поняли, что опальные в Советском Союзе подвергаются безжалостному общественному бойкоту. Несколько старых друзей, таких, как Йожеф Лендьел и Генрих Курелла, еще не позабыли дорогу в номер в «Люксе», но из остальных товарищей почти никто не показывался. Для Хайнца, который любил общение больше всего на свете, это явилось серьезным ударом. Он трудно переносил изоляцию. Ему казалось, что именно так ярче всего выражается поворот к худшему в судьбе.

Впрочем, вскоре Нойманы узнали, что между функционерами, которые оставались в милости, живое общение тоже угасло. Создавалось ощущение, что все всех боятся. Но это мало утешало. Скорее угнетало еще больше.

Поэтому они безмерно обрадовались, когда однажды в гости пришел Амо Вартанян. Ранее Вартанян принадлежал к группе Ломинадзе–Шацкина. С Хайнцем он дружил давно. Некоторое время назад его назначили парторгом на авиационный завод в Горьком – это было одно из тех назначений, посредством которых нарком тяжелой промышленности Орджоникидзе пытался спасти от гибели молодых оппозиционеров из окружения Ломинадзе.

Вартанян на несколько дней приехал в Москву и, вопреки всем опасностям, не преминул зайти к Нойману. Хайнц сиял, а Грета обратила внимание, как изменился Вартанян. Еще в 1931 году ее поразило, как переменился Ломинадзе по сравнению с двадцатыми годами. Эти молодые большевики были горячими, веселыми, иногда просто буйными парнями. А в 1931 году – Ломинадзе уже попал в опалу – он стал серьезным и подавленным, как бы ушел в себя. Однако Вартанян переменился еще больше. Живость покинула его. Он выглядел как человек, на котором лежит тяжкое бремя.

Из-за грустного настроения, в котором пребывали в то время, его рассказ показался Нойманам еще мрачнее. Вартанян описывал произошедшее скупо, но было очевидно, как сильно хочется ему раскрыть эту тайну. Не его одного гибель Хёльца повергла в смятение. Он утверждал, что всюду, где только узнавали о Хёльце, тут же начинали шептаться, что это дело рук НКВД. Радости от прихода Вартаняна как не бывало.

Он же сообщил подробности смерти Ломинадзе. Хайнц побледнел, когда Вартанян описывал самоубийство их общего друга. Вартанян подбирал слова, запинался. Он явно старался говорить правду, но осторожность не позволяла даже друзьям выложить всё начистоту.

– Что-то готовится, – сказал он, – до сих пор не могу понять, что именно. Куда ни кинь, всюду слышишь об арестах. Даже на самой верхушке. Повсюду членов партии вызывают на допросы. Следят за каждым шагом. Скоро начнут опасаться даже лучших друзей. Что происходит?

Маргарет с тоской произнесла:

– Если во всем происходящем не можешь разобраться ты, русский большевик, что же остается нам, иностранцам?

Вартанян продолжал:

– Дело не только в экономике. С 1932 года, со времен большого голода, страна уже оправилась. Хлеба хватает всем – пусть его и немного, но достаточно. Однако о передышке нет и речи. Боюсь, что дальше будет хуже. Думаю, это только начало... – он стал прощаться: – Сходи к жене Ломинадзе, Хайнц. Поговори с ней, чтобы она не думала, что ты веришь той клевете, которую распространяют о ее муже!

Хайнц пообещал, что сходит.

– Бесо был великий человек, – добавил Вартанян в дверях. – Он сумел умереть вовремя.

Прошло около недели после того как Хайнц навестил вдову Ломинадзе. Он уже забыл и думать о посещении, когда, как гром среди ясного неба, раздался звонок: Хайнцу приказывали явиться в Интернациональную контрольную комиссию Коминтерна.

В ожидании его возвращения Маргарет сидела как на иголках. Что случилось? Что им от него нужно? Не прелюдия ли это к аресту?

Хайнц вернулся через три часа. Он был молчалив и подавлен, и жене стало страшно спрашивать, как всё прошло. И вдруг его прорвало.

– Да что они себе думают?! – кричал он. – С ума что ли все посходили?

Редко приходилось видеть его в такой ярости. Он то и дело упоминал Мануильского – по-видимому, тот взбесил Хайнца больше всех. Мануильский был секретарем западноевропейского отдела Коминтерна и членом ИКК. Немного успокоившись, Хайнц стал рассказывать, как шел допрос:

«Из каких соображений вы посетили жену Ломинадзе? Какие разговоры с ней вели?» Хайнц отвечал правду: навестил жену умершего друга, чтобы выразить ей соболезнования. Это более чем убедительное объяснение члены контрольной комиссии отбросили с негодованием.

– Может, оно попросту слишком очевидное? – предположил Хайнц. – По-моему, они вовсе не пытаются раскрыть правду. У них одно намерение – забросать грязью.

Мануильский спросил насмешливо, придумал ли Хайнц более убедительную отговорку по поводу второго визита к жене Ломинадзе. Хайнц снова сказал правду. Он забыл у нее плащ и потом зашел, чтобы забрать. Едва он договорил, как члены ИКК разразились хохотом. Особенно Мануильский никак не мог успокоиться.

 

Путь в пропасть неровен. Судьба словно страховала Нойманов, чтобы они не разбились в одночасье. Кончалась третья неделя пребывания в Москве, когда Осип Аронович Пятницкий пригласил Хайнца в Коминтерн.

Пятницкий, давно знавший Хайнца, – типичный старый большевик. Больше десяти лет он работал в Коминтерне начальником отдела кадров, распоряжался средствами Комитета и возглавлял Отдел международной связи (в его подчинении находился Абрамов-Миров). По Москве ходил анекдот о самой яркой черте характера Пятницкого – о его скупости. При царизме в обязанности Пятницкого входило распространение запрещенной литературы: он годами жил в подполье и организовал эту работу. Каждый месяц он подсчитывал, сколько денег получил от партии, и в его расчетах всегда присутствовала такая статья расхода: «½ копейки на корм канарейке».

Хайнц отправился к Пятницкому с тревожными предчувствиями: именно теперь должно было решиться, дадут ли ему хотя бы возможность работать и какое партийное взыскание на него могут наложить. Тем сильнее поразило его дружеское приветствие Пятницкого, который шутя осведомился, как Хайнцу понравился тюремный санаторий в Швейцарии. Затем он сменил тему и сказал подчеркнуто серьезным тоном:

– Нойман, нехорошо, что вы сидите в Москве, здешний воздух вам не на пользу…

Хайнц всегда умел быстро реагировать, он тут же выдвинул встречное предложение:

– Так пошлите же меня работать в Германию, если здесь мне нельзя оставаться!

Пятницкий возмутился.

– А ну-ка прекратите валять дурака! Вы отлично знаете, что это невозможно! Но я даю вам последний шанс – вы поедете по поручению Коминтерна в Бразилию. Там вы сможете искупить свои ошибки!

Хайнц колебался лишь мгновение.

– Нет, товарищ Пятницкий, я не хочу, я не коммивояжер от Коминтерна! Что я забыл в Бразилии? Почему мне, немецкому коммунисту, не разрешают бороться с нацистами?

– Как вы себя титулуете! – окрысился Пятницкий. – Да вы радоваться должны, что вы всё еще в партии! Вашими позорными фракционными делишками вы сами на долгое время лишили себя возможности работать в КПГ. Я вам советую по-хорошему, обдумайте мое предложение в спокойной обстановке, а потом возвращайтесь с ответом.

 

ПРЕССА

 

Александр Зубков умер от туберкулеза

Александр Зубков умер в большой нужде. Он болел туберкулезом, который свел его в могилу. В последнее время Зубков служил в одной из люксембургских фирм. Газета «Пари Суар» добавляет, что Зубков умер, так и не получив 10 миллионов, которые он требовал судом от экс-кайзера Вильгельма, в виде «возмещения за убытки»

«Сегодня» (Рига), 2 февраля 1936

 

Конец Торгсина

 

Московский корреспондент «Тан» сообщает о том, что в пятницу вечером закрылись существовавшие в течение пяти с половиной лет магазины Торгсина. Они не оставляют сожаления у населения, которое в особенно тяжелые годы пятилетки не могло не делать сравнения между ними и другими магазинами, в которых почти ничего не было. Власти заявляют, что Торгсин достиг намеченной цели, которая заключалась в накоплении золота и иностранной валюты. Ныне, по заявлению властей, когда цель эта достигнута, существование Торгсина не имело бы смысла, за пять с половиной лет Торгсину удалось собрать 3.750.000.000 франков.

«Возрождение» (Париж), 3 февраля 1936

Москва. весна 1936

 

Действительно, в СССР начало 1936 года не предвещало бури.

Всё шло как обычно: в начале января в Кремле вручались ордена передовикам урожайности; на партийных активах обсуждались итоги декабрьского пленума ЦК ВКП(б); в московских театрах шла «Семья Волковых», очередная пьеса «о любимцах страны – летчиках»; стратонавты летели наблюдать лунное затмение...

Правда, Молотов на сессии ЦИК СССР говорил о «нарастании угрозы войны», но добавлял при этом, что «взаимоотношения СССР с другими странами развивались в текущем году, в общем, нормально».

В новогоднем номере «Известий» Бухарин, подводя итоги 1935 года, писал, что в 1935 году в СССР забили «родники общественного богатства» и было положено «начало неслыханно быстрому развертыванию великой демократии». Надо добавить, что в 1935 году народу действительно стало немного легче жить.

И вот, на фоне этого, казалось бы, начинающегося благополучия, на этом ясном новогоднем небосклоне, вдруг появилось облачко: 28 января «Правда» напечатала статью «Сумбур вместо музыки» – об опере Дмитрия Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда». Статья была редакционная, без подписи. Это означало, что она выражает официальную точку зрения ЦК ВКП(б).

Несмотря на то, что люди уже привыкли и притерпелись к резкому тону советских газет, эта статья поражала нарочитой грубостью. В ней была прямая угроза: «Эта игра в заумные вещи может закончиться плохо».

Всем было понятно, что речь идет о чем-то гораздо более важном, нежели диссонансы Шостаковича. «Леди Макбет» была лишь зацепкой, поводом открыть новую политическую кампанию. Так и случилось:

6 февраля 1936 года – вторая статья «Правды»: «Балетная фальшь» (о балете «Светлый ручей» Шостаковича);

20 февраля – третья статья: «Какофония в архитектуре»;

1 марта – четвертая статья: «О художниках-пачкунах»;

2 марта – закрыт театр МХАТ Второй.

9 марта – пятая статья: «Внешний блеск и фальшивое содержание» (о пьесе М. Булгакова «Мольер» в филиале МХАТ).

За полтора месяца – пять редакционных статей «Правды» по вопросам искусства! Статьи передавались по телеграфу во все концы страны, перепечатывались местными газетами. Кампания начала разворачиваться: изо дня в день газеты публиковали отчеты о собраниях, обсуждавших статьи «Правды».

Потом наступил перерыв. После 9 марта в «Правде» в течение четырех месяцев не появлялось никаких редакционных статей.

Первое собрание московских писателей по вопросу о формализме в искусстве состоялось 10 марта 1936 года. Собрание было плохо подготовлено и прошло вяло. Партийное руководство осталось неудовлетворено, и за первым собранием последовали следующие (одних только собраний писателей с 10 по 31 марта 1936 года прошло семь).

13 марта Пастернак в своей речи говорил: «Товарищи, мне, главным образом, хочется тут поделиться с вами просто ощущениями, настроениями, так сказать, вызываемыми, в частности, у меня, к кампании этой, на тему о формализме и натурализме, вернее, о форме, какую она получила в наши дни. Ужасная судьба этих разговоров, потому что, несомненно, они исходят из каких-то повелительных убеждений, очень серьезных. В то же время ход этого обсуждения не только миниатюрен по сравнению с этим, но просто удушлив».

16 марта 1936 года Олеша заявил: «Читая статьи в ‘Правде’, я где-то очень далеко со стороны, из возникших ассоциаций услышал голос того, чей авторитет для меня непоколебим, особенно в том, что касается искусства. Я подумал о том, что под этими статьями подписался бы Лев Толстой. Я не собираюсь находить сходства между духом Толстого и духом тех строителей социализма, которые управляют нашей страной. Это разные и противоположные вещи. Но страстная, неистовая любовь к народу, мысль о страданиях народа, которые надо прекратить, ненависть к богатым классам, к социальным несправедливостям, презрение к так называемым авторитетам, ко лжи – эти черты объединяют великого русского писателя с вождями нашей великой родины».

Шагинян в своем выступлении на собрании 16 марта заявила: «Прежде чем сказать свое слово, я хочу обратиться к тем писателям, которые хотят отвести от нас или, по крайней мере, смягчить статью в ‘Правде’. Эти товарищи говорят: ‘Нас, писателей, не бить совсем, или, если уж бить, то как можно полегче’. Я битый человек и хочу вам чистосердечно сказать, что это утверждение – губительная точка зрения и для нас, и для нашего общего дела. Вы знаете, что я сорвалась до грубой политической ошибки, знаете, что меня за нее крепко ударили. Конечно, я никак не могу похвастаться, что мне было легко, что мне сейчас легко и что вообще такие срывы переносить – пустяки. Но если вы спросите, что мне помогло устоять на ногах и не скатиться окончательно, то я должна сказать, что помогла как раз беспощадность, резкость, грубость, – грубость – это неверно, – вернее, абсолютная резкость критики, прямота ее».

Народу, особенно легко ранимой его части – художественной интеллигенции – дали время выговориться. Тайные информаторы, вероятно, отбирали отклики на дискуссию по всей стране. Но вот, после че­тырехмесячного перерыва «Правда» выступила опять с двумя редакционными статьями. Теперь статьи были направлены против научной интеллигенции:

3 июля – «О врагах в советской маске» (против академика Н. Лузина)

9 июля – «Традиция раболепия».

Июльские статьи были гораздо яростнее февральско-мартовских. В них говорилось уже прямо о «змеях», «фашиствующих», «врагах в советской маске». Политическая кампания перешла в новую фазу. Стало совершенно ясно, что просто так статьями дело не кончится. Кампания, начатая статьей об опере Шостаковича, была не чем иным, как психологической подготовкой к грядущим процессам.

 

PARIS, МАРТ 1936. ЮРИЙ ОЛОНЕЦКИЙ

 

Непонятно зачем он согласился и пошел на вечеринку в отеле. Впрочем, его буквально потащил старый приятель Жофруа, предложив лишний билет. Чарли тоже работал в ночной страже, его участок находился рядом с Олонецким. Но когда это было…

Они выпили несколько бокалов шампанского, и Юрию захотелось веселиться. Он оглянулся, но Жофруа пропал. Вместо него кто-то малознакомый, но определенно знакомый, кажется, с ним учился в университете, махал призывно рукой. Олонецкий в ответ закивал, тот подошел с бокалом, и Юрий вспомнил его имя – Сполдинг, строгий молодой человек с тонким профилем и уверенными во всем глазами. Такие глаза имеют люди, убежденные, что они обладают истиной в последней инстанции. Да, мы с ним учились.

– Привет, Сполдинг, как она?

– Кто? – не понял Сполдинг и сделал глоток.

– Я про жизнь. Как она, жизнь, а?

– Жизнь прекрасна. А ты где и как?

– Болтаюсь между небом и землей, зарабатываю на бутерброд и бокал красного вина.

– По-прежнему не пьешь белого? – вспомнил Сполдинг.

– Шампанское иногда разрешаю. Как сегодня.

Сполдинг допил.

– Иди к нам работать. Нам люди с образованием нужны.

– А где ты работаешь? – равнодушно спросил Юрий.

– В контрразведке.

Юрий не понял.

– В какой контрразведке?

Сполдинг остановил официанта с подносом, взял себе белого, а Олонецкому красного вина.

– Так и работаю.

– В армии, значит, так что же ты не в форме…

Тот улыбнулся.

– Когда надо – и в форме, когда надо – в штатском. Но зачем мне сюда на гулянку приходить в форме, обращать на себя внимание, если я могу прийти сюда в штатском?

Оба засмеялись.

– Надо выпить чего-нибудь покрепче, – предложил Сполдинг. – За встречу.

– Согласен. У меня от вина кислотность повышается. Вон на том столе, кажется, шотландский виски.

– Пойдем посмотрим – правда, я предпочитаю ирландский, но виски все-таки лучше, чем вино.

– Когда как…

– Даже самое хорошее вино, – уточнил Сполдинг, и Юрий окончательно вспомнил его – ленивого пьяницу и прогульщика лекций. – Согласен?

Юрий по-прежнему считал предложение бывшего однокурсника розыгрышем. Что ж, и мы можем…

– А форму мне дадут? А чин какой присвоят? Вот ты в каком чине?

Сполдинг выпучил глаза.

– Зачем тебе форма, старик? Я тебя пристрою на хорошее место. Форма не проблема… Ты где живешь?

Юрий назвал свой адрес.

Однокурсник вынул из кармана маленький блокнот, потом достал из другого кармана маленький карандаш и аккуратно записал.

– Какой изящный карандаш! – похвалил Олонецкий.

– Это не карандаш. Американское изобретение! Называется шариковая ручка.

– Шариковая? – удивился Юрий.

– Да. Так называется. Специальная чернильная паста накачивается в маленький цилиндр, и ты пишешь, как авторучкой или карандашом.

Он показал.

– Потрясающе! – воскликнул Юрий, который охоч до всевозможных новинок. Особенно, если их нельзя приобрести. – У меня обычное вечное перо. Я такого еще не видел…

– Увидишь и не такое, – глубокомысленно изрек наниматель на работу.

Юрий понимающе кивнул.

– Конечно, контрразведку снабжают подобными штучками… всякими новейшими изобретениями…

– Бывает, и новейшими, – довольно кивнул Сполдинг, добираясь до бутылки. Он прочитал название, потом протянул бутылку собеседнику.

– Наливай! Ирландское. Телефона у тебя, конечно, нет.

– Нет, – подтвердил Юрий, наливая в стаканы виски. – Гарсон, принесите, пожалуйста, лед.

– И лимон, – добавил Сполдинг.

– Да. И лимон. На телефон пока не заработал. Но погоди! Ты меня приглашаешь на службу, а о главном забыл.

– Ты про жалованье? Армия платит хорошо, не обидит.

– Так уж и не обидит…

Сполдинг кивнул.

– Не обидит, старик. Я пришлю тебе открытку. Самую обычную открытку. На ней будет адрес. В адресе номер дома. Впереди подставишь 24, а позади 42. Очень просто. Это телефон. Позвонишь. Я сниму трубку и расскажу куда ехать.

– Почему бы и нет...

– За это нельзя не выпить, – предложил Сполдиг.

– Согласен. Впереди 24, а позади 42.

– Молодец, запомнил, – похвалил Сполдинг. – Позвони, как только получишь открытку. Хорошо?

Юрий согласно кивнул, понимая, что никакой открытки Сполдингу не напишет, потому что послезавтра они с Зуевым уезжают в Толедо, где им обещана работа.

Он не предполагал, что предложение Сполдинга будет иметь последствия, а со Сполдингом он встретится в нереальных обстоятельствах.

 

АНГЛИЯ. ЭРИК БЛЭР

 

Он считался молодым литератором, хотя ему исполнилось тридцать три. Он усмехался, когда намекали на возраст Христа и отшучивался, говоря, что его пока не распяли. Он написал несколько романов, которые не сделали его знаменитым, но сделали известным в тех литературных кругах, которые манили и кружили.

Он был против:

пижонов, которые пьют фруктовые соки и носят сандалии,

короткостриженых феминисток,

вегетарианцев,

хитрожопых барменов,

пацифистов,

нахальных автомобилистов,

тупых редакторов,

наглых санитаров в больнице.

 

Он стеснялся:

собственной бедности (хотя  имелись крыша

над головой и обед на столе),

высокого роста,

таланта,

высокомерных литераторов,   

пьяных приятелей,

своей гомофобии.  

 

Он предпринимал «экспедиции» в бедные районы Лондона для изучения жизни их обитателей и переехал в Париж, где в газете «Монд» опубликовал первую статью – о британской цензуре; легкие дали себя знать, и он оказался в госпитале для бедняков Кошен, потом мыл посуду в ресторане и бегал посыльным, но наступила зима, и он вернулся к родителям в Саутволд.

Он печатался в левых изданиях и отправлялся в новые «экспедиции» в районы бедноты, потому что писал книгу о жизни бедняков в Париже и Лондоне.

Денег не хватало, и он отправился на уборку хмеля, а когда сезон закончился, то стал преподавать в частной школе, а когда книга оказалась законченной, то выпустил ее под названием «Почем фунты лиха в Париже и Лондоне» и под псевдонимом Джордж Оруэлл.

Ему становилось всё хуже, он устал преподавать, легкие то разрывались, то скукоживались, и он снова оказался в больнице с тяжелым воспалением легких, а когда выздоровел, то затеял сразу два романа, поссорился с родителями и переехал в Лондон. Здесь он устроился работать продавцом в книжном магазине «Уголок любителя книги», писал романы, а в начале 1936 года уволился из книжного магазина. По поручению издательства он поехал в Северную Англию для сбора материала о положении и настроениях рабочих и безработных.

Эрик жил литературным пролетарием, который провёл большую часть своей жизни в нужде, – его писательский труд начал приносить нормальные деньги через полтора десятка лет. Нищету отчасти спровоцировал он сам: в то время как некоторые его однокашники по Итону процветали на литературном поприще, Блэр предпочитал вкалывать на парижских кухнях, даже когда харкал кровью; спать в ночлежках, выпрашивая несчастные десять шиллингов у своих ошеломлённых родителей, надрываться носильщиком на Биллингсгейтском рынке и раздумывать, как бы попасть в тюрьму на Рождество. Подобно Брехту, он всегда выглядел так, словно брился последний раз дня три назад...

Наконец, вместе со своей подругой Эйлин О’Шонесси Эрик переехал в поселок Воллингтон в графстве Хартфордшир, а 9 июня женился на Эйлин.

 

МОСКВА. МАРГАРЕТ И ХАЙНЦ НОЙМАН

 

Она не могла понять, как Хайнц вообще мог колебаться. Ведь командировка означала бы, что они уедут из этой страны с ее удушливой атмосферой. Они только разговаривают и разговаривают, а надо что-то делать, делать, делать.

– Что делать? Что?

– Бежать, бежать отсюда.

– Куда бежать?

– Бежать из Москвы!

– Бежать!

– Что ты говоришь! Как ты можешь такое!

– Или ты будешь ждать, когда тебя арестуют?

Хайнц вздрогнул и изменился в лице.

Наконец, они решили использовать задание Коминтерна как прикрытие и сбежать по пути в Бразилию. На следующий день пошел к Пятницкому и заявил, что согласен.

Предполагалось, что Хайнц станет политическим советником генерала Луиса Карлоса Престеса из бразильской делегации Коминтерна, в которую, помимо еще одного бразильца и американца по фамилии Бэррон, входил также Артур Эверт – немецкий коммунист из старой гвардии.

В одночасье их жизнь переменилась.

Комнату загромоздили горы книг о Бразилии, взятых в коминтерновской библиотеке. Перво-наперво они должны были узнать как можно больше о стране, за освобождение которой от капиталистического ига собирались бороться.

Они читали о кофейных плантациях, о производстве каучука, о составе населения, о тропических болезнях и о многом другом. Маргарет долго помнила, какое волнение охватило её, когда прочитала у одного немецкого знатока Бразилии, что при отборе рабочей силы на кофейные плантации предпочтение отдавали семьям, в которых много детей, так как «маленькие ловкие детские ручонки прекрасно приспособлены для того, чтобы выпалывать сорняки между кофейными кустами и исполнять подобную нетрудную работу»… Такие методы колониальной эксплуатации привели ее в негодование – на время она даже забыла о своих предательских намерениях и загорелась целями генерала Престеса.

Естественно, они изучали и португальский язык, но куда важнее была военная подготовка, так как угнетенный бразильский народ нужно было освободить путем восстания, свергнув правительство Варгаса.

За пределами Москвы, в Рублево, в строго охраняемом поселке, застроенном домиками коминтерновских функционеров, они получали практические навыки ведения гражданской войны. Преподаватель, имевший не слишком воинственное прозвище Фред, пытался втолковать им, как при атаке установить пулемет, а самому спрятаться в укрытии; он же обучал искусству точной стрельбы.

На практических занятиях она, к своему удивлению, успевала лучше Хайнца, но в теоретических познаниях он решительно её превосходил.

Тем временем наступил конец июля, и однажды Пятницкий вызвал её. Он сурово наставлял, как себя вести, особенно – как соблюдать конспирацию в дороге. Оказалось, что им предстоит отправиться в путь под видом канадской супружеской пары, и из них двоих именно она будет изображать уроженку Канады. Она попыталась возразить, что её английский никуда не годится, но это не произвело на Пятницкого никакого впечатления.

Теперь она могла сама убедиться, насколько Пятницкий скуп. Их маршрут был чётко расписан. Они должны отплыть из Дании в канадский порт и оттуда извилистыми путями, частично по воде, частично по суше, добраться до Рио-де-Жанейро. Пассажиры, которые путешествуют на океанских пароходах не туристическим классом, обычно хорошо одеваются. Пятницкий потребовал, чтобы она составила подробный список одежды и прочих вещей, которыми их нужно снабдить. У них же не было ничего, кроме эмигрантских обносков. Тщательно всё обдумав, они составили перечень. Пятницкий вычеркнул из него половину и выразил уверенность, что двух платьев для неё и костюма для Хайнца будет более чем достаточно.

Только после долгих споров они сумели его убедить, что старый берлинский картонный чемодан ничуть не отвечает требованиям конспирации, если они собираются путешествовать на роскошном лайнере.

Скоро всё было готово к отправлению. Не было только паспортов и билетов до Ленинграда. Их им должны были выдать, как всегда делается в таких случаях, только утром, когда коминтерновская машина повезёт их на вокзал. Они сидели в лихорадочном ожидании, как вдруг вечером зазвонил телефон.

Уже неделю в Москве проходил VII Всемирный конгресс Коминтерна. В тот день, решивший их судьбу, старого большевика Пятницкого сняли с должности, генеральным секретарём назначили Георгия Димитрова, а Дмитрия Захаровича Мануильского утвердили как второго по значимости человека в Коминтерне. Мануильский им и позвонил. Убедившись, что говорит с Нойманом, он произнес всего одну лаконичную фразу:

– Нойман, вы не едете! – и бросил трубку.

Всё было кончено.

Ещё много дней стояли в комнате нераспакованные чемоданы. Оба отчётливо ощущали, что упущена последняя возможность. Им ничего больше не оставалось, кроме как сидеть и ждать.

 

Спустя годы, когда в 1940 году её выдали Германии и отправили из Сибири в концлагерь Равенсбрюк, ей вспомнился рухнувший бразильский план.

Как-то, вскоре после прибытия в Равенсбрюк, она шла по лагерю, и ей навстречу строем, как было положено, прошла группа евреек. Её внимание привлекла вышагивающая рядом с колонной старшая по бараку – высокая женщина с темно-русыми волосами и большими голубыми глазами, она показалась Маргарет знакомой. Это была Ольга Престес-Бенарио из Мюнхена, жена бразильского народного генерала, которую в последний раз она видела в 1935 году в Москве, в столовой отеля «Люкс».

В конце 1935 года, после неудачной попытки переворота, затеянной коммунистами против Варгаса, Ольгу с мужем схватили в пригороде Рио-де-Жанейро. Та же судьба постигла и Артура Эверта и его жену Элизабету Сабо. Престеса и Эверта приговорили в Бразилии к тридцати годам каторги, их жен выслали в нацистскую Германию. В немецкой тюрьме Ольга Престес родила дочку. Ребенка передали родственникам, а Ольгу отвезли в Равенсбрюк. Туда же отправили и Элизабету Сабо, где она и умерла в штрафном бараке.

Ольгу было не так просто забыть. Она держалась с таким достоинством, что отпугивала даже эсэсовских бестий. В 1942 году ее отравили газом, как и многих других евреек из Равенсбрюка.

Здесь, в немецком концентрационном лагере, круг замкнулся. Маргарет не знала, что лучше: крюк ли через Бразилию или через Сибирь, так как совсем не была уверена, что у них достало бы мужества и политической прозорливости, чтобы действительно, как они намеревались, ускользнуть от судьбы и пуститься в бега.

 

USA. АПРЕЛЬ 1936.

СУПРУГИ ОЛОНЕЦКИЕ ЕДУТ НА АМЕРИКАНСКИЙ ФУТБОЛ

 

– Вчера я была на лекции доктора Викилера. Зал оказался полон, – рассказывала Лида, выжимая из своего автомобиля максимальные для этой люксозной модели мили.

– Никогда ничего не слышал про доктора Викилера, – признался Олег, смотря на дорогу.

Лида усмехнулась.

– Он очень популярен. Если верить газетам, большой любитель научных сенсаций.

– Ну и чем он поразил общественность в очередной раз? – наблюдая за женой, поинтересовался Олег.

Лида кивнула, не отрываясь от дороги.

– Если я правильно поняла, он утверждает, что с момента рождения до пятнадцати лет человек умственно развивается; с пятнадцати лет до двадцати пяти умственные способности на том же уровне; с двадцати пяти лет уже падают; а к сорока годам человек начинает быстро глупеть, причем глупость ускоряется по мере приближения к дряхлости.

Олег хмыкнул.

– Ох уж эти теоретики...

Лида возразила.

– Он и практик. Обследовал пятнадцать тысяч здоровых американцев. Произвел опыты над множеством пациентов госпиталей.

– Почему ты сбавила скорость? – поинтересовался Олег.

– Ты разве не видишь, что мы в потоке машин?

Действительно, впереди двигался плотный поток автомобилей.

– Неужели все едут на футбол?

– А куда еще можно ехать в воскресенье? – парировала Лида.

– Так что еще рассказал доктор Викилер? Неужели все люди старше сорока лет дураки?

Лида парировала.

– А кто может точно сказать, что такое дурак?

– Кто или что?

– Что! Вот ты можешь точно определить дурака, положа руку на сердце?

Олег на секунду задумался.

– Какого дурака? Круглого?

– Можешь взять параболического или гиперболического.

Он рассмеялся.

– Что ж... Для англичанина, например, безусловный дурак тот, кто вместо преследования своих национальных выгод занимается освобождением чужих стран от ига или братской помощи соседям. А для русского, наоборот, дурак тот, кто не создает себе друзей, вызывает всеобщую ненависть, а с завоеванными цветными народами обращается высокомерно, не считая их за людей. Или еще… У француза дурак тот, кто зовет к себе в дом гостей или тратит на текущую жизнь всё свое жалованье. А у русского дурак, напротив, тот, кто живет скупо, размеренно, без именин, без долгов и ради черного дня все свои белые дни делает серыми.

Теперь засмеялась Лида.

– Выходит, национальная особенность есть глупость?

Олег продолжал с улыбкой.

– Не обязательно национальная. Может быть профессиональная. Для профессионального спортсмена всякий кабинетный ученый или углубленный в свои думы философ существо вырождающееся. Разновидность кретина. Наоборот, для кабинетного ученого или уединенного философа всякий непрерывно скачущий, бегающий, прыгающий, летающий, плавающей спортсмен – природный болван. Ну, а сколько, кроме того, ты встречаешь в нашей жизни людей, которые друг друга считают дураками? У теоретика практик дурак. У практика – теоретик. У ученого – неуч. У неуча – ученый. У писателя – актер. У актера – писатель.

Лида кивнула.

– Ну да. У адвоката – прокурор, у прокурора – адвокат. У врача – пациент, у пациента – врач.

– Конечно! У поэта – читатель. У читателя – поэт. У администратора – подчиненный. У подчиненного – администратор.

Лида обдумывала сказанное.

– В общем, что такое глупость, никто никогда точно не определит. Все люди, даже сумасшедшие, с разных сторон глупы и умны, способны и неспособны, понимают одно, не понимают другого. Ясный ум в одной области может принять форму идиотизма в другой.

Олег согласно кивнул.

– Глупость есть в каждом человек – или теоретическая, или практическая, активная или пассивная, или во вкусе, или в темпераменте, или в медлительности мышления, или в быстроте... Мы подъезжаем?

Лида кивнула.

– По крайней мере, поворачиваем вслед за другими. Найдем ли мы место на стоянке…

– Так что же Викилер? – решил закончить тему Олег.

Жена вместо ответа затормозила – машина впереди стала поворачивать.

– Кажется, подъезжаем, – резюмировала она.

На стоянке оказалось большое незанятое машинами пространство, Лида повернула «порше».

– Так что Викилер? – ждал окончания рассказа муж.

– Из его теории можно сделать грустные выводы. Во-первых, американцы вырождаются, так как после двадцати пяти лет от роду уже впадают от своей американской жизни в маразм. Во-вторых, что еще печальнее, все американские врачи и психологи, чтобы быть умнее в выводах, должны выступать со своими теориями с пятнадцатилетнего возраста и только до двадцатипятилетнего, – Лида остановила машину и нажала на тормоз.

Олег открыл дверцу.

– Как я понял, сам доктор Викилер вызывает сомнение в своих умственных способностях. Если ему около пятидесяти лет, то совершенно впал в детство парень…

 

FLASHBACK.

АВГУСТ 1935. МОСКВА. НКВД. КРИВИЦКИЙ

 

Летом 1935 года меня вызвали из Голландии в Москву. Я и не предполагал, что мне придется допрашивать политического заключенного. Это был знакомый мне Владимир Дедушок, осужденный в 1932 году к десятилетнему сроку заключения в Соловецких лагерях.

Арестован он был по скандальному делу нашего главного военного разведчика Басова в Вене, связанного с германской военной разведкой. Дедушок, которого я знал лично, был ни в чем не виноват, но Басов был в тот момент слишком важной персоной, чтобы его засадить немедленно. Дедушок стал просто козлом отпущения[**]. Это был украинец, пришедший к большевикам в годы Гражданской войны. Прослужил он в военной разведке более десяти лег. За время моей работы в военной разведке я не раз сталкивался с последствиями упомянутого венского дела, отнюдь не ясного. Решив, что Дедушок, быть может, поможет мне прояснить его, я спросил начальника Иностранного управления НКВД Слуцкого, нельзя ли допросить этого осужденного. Оказалось, что Дело в руках отдела, возглавляет который Горб.

– Мне нужно узнать подробнее обстоятельства следствия и вынесения приговора Дедушоку.

– Прочтите это, и вы всё узнаете, – сказал следователь Кедров, указав на толстое досье.

В Деле было несколько сотен страниц – протоколов допросов, письменных показаний, рекомендательных писем, полученных в свое время Дедушоком, и т. д. Наконец я добрался до его перекрестного допроса, его вел не Кедров. После ряда вопросов и ответов более или менее формального свойства протокол прерывался, и следовало пространное изложение, собственноручно написанное подследственным.

Следователь ОГПУ или спешил, или устал, как это часто бывало, и поручил Дедушоку самому написать все, что он знает, в присутствии часового. Прочитав повествование, я понял, что Дедушок совершенно невиновен, хотя и подписал формальное признание.

Кедрову я сказал:

– Что за странное дело – вся писанина. 600 страниц текста, из которых ничего не следует, а в конце: Деду­шок признает свою вину, и следователь предлагает коллегии ОГПУ отправить его на Соловки на десять лет. Коллегия, за подписью Агранова, соглашается.

– Я тоже это пробежал, – сказал Кедров, – но не разобрался, в чем дело.

Была уже полночь, когда Кедров позвонил коменданту изолятора и попросил привести Дедушока. Через десять минут он был здесь в сопровождении часового. Высокий, с резкими чертами, прилично одетый, в белой рубашке и чисто выбритый, он показался мне совсем не изменившимся. Только за те три года, что я его не видел, волосы у него совершенно побелели. Он смотрел в упор на Кедрова, потом заметил меня, сидящего на диване.

– Что вы хотите от меня? Зачем меня доставили с Соловков? – спросил он.

Кедров молчал, Дедушок обратился ко мне:

– Меня затребовал Четвертый отдел?

– Нет, не Четвертый отдел, – ответил Кедров. – У Кривицкого к вам есть вопросы.

Атмосфера стала напряженной. Дедушок переводил взгляд с Кедрова на меня. Он замер, собираясь дать отпор нам обоим. Оба мы тянули паузу.

Наконец я нарушил молчание:

– Дедушок, я не знаю вашего дела и не имею полномочий касаться его. Но я занимаюсь делом Басова – помните, из нашей разведывательной службы. Думаю, что вы могли бы прояснить мне ряд моментов. Если вы вспомните некоторые детали этого дела, вы сможете быть мне полезным. Если нет, я попытаюсь выяснить их другим путем.

– Да, этого дела я не забыл. Попытаюсь ответить на ваши вопросы.

Но я задал ему другой вопрос:

– Как идут ваши дела вообще?

Он ответил в стоическом духе:

– Поначалу было очень плохо. Сейчас лучше. Я заведую теперь мукомольней в островном лагере. Регулярно получаю «Правду», иногда книги. Вот так и живу.

Теперь была его очередь поинтересоваться, как идут мои дела.

– Неплохо, – ответил я. – Работаем вовсю, жизнь идет по-советски.

Так больше часа ушло на беседу о том о сем. Когда Кедров ушел, Дедушок несколько расслабился. Указывая на свое дело, он спросил безличным тоном, как если бы бумаги касались не его:

– Читали эту писанину?

Я ответил, что читал.

– Ну и что вы об этом думаете?

Я мог дать только один ответ:

– Вы же признались, не так ли?

– Да, я признался.

Дедушок попросил дать ему чаю и бутерброд, и я тотчас распорядился. Скоро мы забыли, беседуя, о цели его вызова. Он сказал, что ждал в лагере свидания с женой – награда за его хорошее поведение, но теперь, после вызова в Москву, он вряд ли ее увидит. Он не задержался на этой теме, но обратился с интересом к шкафам, где стояли книги на русском и иностранных языках, взял в руки несколько томов и жадно их разглядывал. Я обещал попросить Кедрова дать ему кое-что почитать. В четыре часа утра мы еще не дошли до цели нашей встречи.

Дедушок хорошо понимал и свое, и мое положение. Он догадывался, что я могу легко оказаться в его положении, и не хотел представлять себя мучеником. Несколько часов с человеком из внешнего мира – слишком благоприятный случай, чтобы тратить их на жалобы на судьбу.

Я ему обещал, что заявлю властям НКВД о том, что мы должны еще раз встретиться через сутки, поскольку допрос не закончен. На рассвете я позвонил начальнику тюрьмы, попросив часового для сопровождения заключенного в камеру. Как водится, начались недоразумения – дежурный комендант сменился. Поднялся шум, пришлось будить начальника.

На следующий вечер я явился вновь, и Кедров опять оставил нас вдвоем. Я вооружил Дедушока пером и бумагой и попросил написать обо всем, что ему известно по занимающему меня вопросу. Он справился с этой задачей минут за двадцать.

Мы вновь раздобыли чай с бутербродом и проговорили опять до утра.

– Почему же вы признались? – спросил я его как бы мимоходом, с наигранным равнодушием, под конец беседы, перелистывая какую-то книгу.

Дедушок сразу ничего не ответил, меряя комнату шагами, словно занятый другими мыслями. Потом заговорил отрывочными фразами, которые мало что говорили постороннему, но были понятны всякому, кто проводит всю жизнь в советском аппарате.

Дедушок не мог говорить открыто, как не мог говорить и я. Тот факт, что я задал свой вопрос, уже ставил меня в рискованное положение, которое он легко бы мог использовать против меня. При всей осторожности, с какой он высказывался, я смог понять, что с ним произошло.

Его не подвергали пытке третьей степени. Лишь раз следователь заявил ему, что он сможет отделаться десятилетним сроком, если признается. Зная чекистские обычаи, Дедушок предпочел согласиться на предложение. Он не был, конечно, замешан в заговоре, в связи с которым его привезли в Москву.

...Он не вернулся на свою мукомольню. Он был расстрелян.

 

FLASHBACK

24 ДЕКАБРЯ 1924. PARIS. МИШЕЛЬ

 

Он уже три года в Париже и второй год крутит баранку автомобиля. Против ожидания, на этот раз он очень мило провел сочельник.

У Мишеля, конечно, много приглашений встретить Рождество в знакомых русских домах. Но, откровенно говоря, он не любил эмигрантских вечеринок. Мишелю становится скучно от воспоминаний о елках давно прошедшего детства, о рождественских праздничных столах, о зваре и кутье, о рождественском гусе, о катаньях на тройках ряжеными – совсем как в «Войне и Мире»... Старое русское радушие еще осталось у всех его милых соотечественников, но как трудно быть радушным в тесных жилищах, без мебели и посуды, с бюджетом, в котором отсутствуют сверхсметные праздничные ассигнования...

Вполне естественно, что на таких вечерах и хозяева, и гости отводят душу на воспоминаниях. И, вспомнив все предыдущие эмигрантские елки и встречи нового года, Мишель решил в сочельник работать.

Работа шла хорошо. Обалдевшие хозяйки и отцы семейства делали последние запоздалые покупки. В обувных магазинах стояли очереди, на больших базарах на приобретение паяца или куклы надо затратить не менее часа и притом с риском быть заживо раздавленным. Он видел, как одна старушка, выйдя из такого предрождественского чистилища на свежий воздух, упала без чувств на тротуар, и все бесчисленные свертки ее покатились в лужи и грязь, а маленький внучек стоял над ней, беспомощно ревел и пищал:

– Ма grand’mere! Ма grand’mere!

И все торопились скорее пройти мимо этой мученицы сочельника, спеша закончить свои собственные покупки до закрытия магазинов. Мишаль ей помог подняться и довез ее до дома. Она долго искала свою сумочку и, найдя, расплатилась и щедро дала на чай.

Уже к концу дня Мишеля наняла круглолицая, очень миловидная, немного полная дама. При ней был очаровательный «пупс», одетый столь модно и кокетливо, что он не мог разобрать, мальчик это или девочка. Черепашьим шагом передвигался Мишель с дамой от магазина к магазину. И по мере продвижения, бесчисленные картонки, коробки, свертки, пакеты, деревянные лошади и тротинетки, воздушные шары угрожающе заполняли его машину. И когда подъезжали к «Галереям Лафайета», он уже обнимал свободной рукой огромного, игрушечного слона, занявшего место у руля.

Наконец пупс не выдержал и окончательно раскапризничался. Как ни тянула его мамаша из автомобиля, он решительно не хотел снова толкаться в толпе.

Мишель посочувствовал бедному карапузу.

– Что делать с этим капризулей? – с искренним отчаянием в голосе воскликнула бедная мамаша. – Мне еще необходимо купить свечи для елки, новый чайный сервиз, подушку для дивана, себе перчатки и еще... и еще очень, очень много разных вещей...

– Знаете что? – легкомысленно предложил водитель, сам не подозревая, какую участь себе готовит. – Оставьте его в такси, пусть поиграет игрушками, а я его посторожу...

– Правда? Как просто! – обрадовалась дама. – Какой вы милый! Посмотрите за ним, а я вам прибавлю на чай.

И она исчезла, утопая в изнемогавшей от усталости и предпраздничного возбуждения толпе.

Тем временем стало темнеть.

Мишель запер на всякий случай обе дверцы и начал наблюдать через окно за своим очаровательным пушистым арестантом. Покинуть машину он не мог – полицейские уже несколько раз перегоняли Мишеля с места на место...

Пупс вел себя как образцовое дитя. Сначала он раздавил несколько воздушных шаров, потом разворотил несколько пакетов. Далее разбил фарфоровую статуэтку и разделался с умопомрачительно воздушным, бледно-зеленым бельем своей мамаши. Кусок фарфоровой статуэтки он попытался взять в рот, и Мишелю пришлось срочно извлечь оттуда неподходящий для сосания предмет. Малыш обиделся и заревел во всю силу своей малолетней глотки. Весь скудный «утешительный» и «развлекательный» репертуар для этого случая не оказал никакого эффекта, и Мишель философски решил, что рев, также как и смех, не может продолжаться вечно, и желательная реакция, рано или поздно, но должна наступить. И действительно, маленькая плакса понемногу затихла и, вероятно, от волнения и горя прикорнула среди пакетов и свертков. Успокоившись на его счет, он выглянул на улицу и обомлел. Магазин давно закрылся, толпы разошлись, а мамаши очаровательного пупса не было и в помине.

Дело принимало серьезный оборот. Паническую мысль, пришедшую Мишелю в голову в первый момент, что мамаша пупса подбросила, он оставил немедленно, взвесив здраво все «за» и «против». Зачем, в таком случае, подбрасывать в его машину бледно-зелёные панталоны и рубашки?.. Но, может быть, мамаша, выйдя из магазина и не найдя Мишеля на прежнем месте, с которого Мишеля согнали полицейские, решила, что он украл ее покупки и в придачу к ним ее очаровательного, пушистого пупса, и понеслась в комиссариат сделать соответствующее заявление?

Пупс спал, и Мишелю пришлось самому принять определенное решение. Конечно, он мог всё содержимое машины отвезти в ближайший полицейский участок, но, откровенно говоря, ему не хотелось подвергать маленького товарища по несчастью новым, тяжелым для его нежного возраста впечатлениям от знакомства с дядями в полицейской форме. Он припомнил улицу и наружный фасад дома, у подъезда которого посадил рассеянную мамашу и злополучное дитя и, с надеждой сдать пупса прямо в родительский дом, помчался туда.

Его появление со спящим бэбсом на руках вызвало бурю восторга и целый фонтан благодарности и восхищения честностью и любезностью. Неужели и впрямь она могла вообразить, что шофер способен украсть пушистую плаксу?

– Ах, шер мосье, надо немедленно телефонировать в комиссариат, чтобы они перестали искать моего кролика! – сказала она и указала на телефон.

Мишель исполнил ее просьбу, потом в три приема поднял в третий этаж бесчисленные покупки.

Квартира оказалась небольшая, но очень мило обставленная. Прислуги у хозяйки или не было вовсе, или была отпущена по случаю праздничного дня.

Она уложила спящего ребенка и вышла к Мишелю.

– Здесь – всё, – сказал шофер, указывая на гору покупок.

– Благодарю вас, благодарю! Сколько я вам должна, мосье?

Мишель назвал сумму, показанную счетчиком.

– Вы, вероятно, не могли найти меня, мадам? – спросил он. – Меня прогнали с того места полицейские.

– Разве? – удивилась она. – Но, представьте себе, я вас и не искала. Я просто совсем забыла, что на этот раз я была с кроликом. И когда вышла из магазина, прямо поехала домой.

Мишель невольно развел руками.

– Как хорошо, – воскликнула она, – что я напала на такого честного человека, как вы, и вы вернули мое сокровище!

– Я думаю, каждый парижский шофер на моем месте поступил точно также.

– О нет, нет! Не скажите... Есть и бандиты... Есть ужасные бандиты... Особенно из иностранцев... Вот только одни русские, говорят, страшно честные. Но ведь они – все бывшие генералы и принцы.  Может быть, и вы русский, мосье?..

– Да, я русский, – ответил Мишель, не будучи в состоянии скрыть улыбку.

– Русский? Но у вас очень хороший выговор, и я приняла вас за француза. Так вы – принц?

– Нет, я не принц, мадам.

– Значит, генерал?

– Тоже нет.

– Тогда, может быть, вы бывший мэр или кардинал?..

– Нет и нет, мадам... Я только поручик.

– Лейтенант?.. Ах, это очень интересно! Лейтенант де ла гард империал?

– Нет, я не гвардеец... Я был гусаром.

– Гусаром?!!

Женщина была восхищена.

Она подошла к камину и показала Мишелю фотографию усатого капитана, украшенного Военным Крестом, медалью и орденом Почетного Легиона.

– Это мой муж. Он убит в пятнадцатом году. Я – «вдова войны».

Конечно, это вышло не деликатно, но Мишель несознательно покосился на детскую, мысленно подсчитывая, сколько было бы лет этому ребенку, если бы он был отпрыском славного капитана.

– Ах, нет, нет! – поспешила объяснить женщина. – Кролик у меня от второго брака. С его отцом я развелась в прошлом году. Он оказался недостойным и легкомысленным человеком. Теперь я живу одна.

Мишель вспомнил о своей машине и сделал шаг к передней.

Она его остановила.

– Знаете, что, мосье... мосье лейтенант… Я не знаю, как вас отблагодарить. Я сегодня совершенно одна... Мосье Лекок вчера уехал по делам в Швейцарию и вернется только в будущем году... то есть через две недели.

Мишель улыбнулся ее остроте.

– Так вот, – продолжала она, – может быть, вы не откажетесь провести этот вечер у меня? Мы устроим елку Кролику, а потом прекрасно поужинаем вдвоем. Моя прислуга с утра приготовила всё для рождественской встречи. Какое вы любите шампанское, мой лейтенант?

Это было довольно неожиданно и напомнило Мишелю сказку о замерзающем рождественском мальчике, хотя на дворе осенняя слякоть, и он не мальчик – увы, уже перевалил за тридцать...

– Я в восторге от вашего предложения, мадам. Но на мне рабочее платье, и машину надо поставить в гараж.

Она обрадованно взглянула на часы.

– У вас еще есть время! – воскликнула она. – Отведите машину, переоденьтесь и приезжайте! Только не надуйте!..

И когда он спускался с лестницы, она погрозила Мишелю пальчиком и еще раз повторила.

– Только не надуйте!

Он не надул.

Через час Мишель возвратился к ней, успев побывать у парикмахера, одетый в смокинг, с большой корзиной цветов...

Всё это вместе взятое произвело на нее потрясающее впечатление.

Они устроили Пупсу великолепную елку: он сидел на ковре и совершенно терялся в хаосе своих новых игрушек, но увы, это великолепие пришло слишком поздно, так как был уже одиннадцатый час и больше всего на свете ему хотелось спать. И он был уложен в свою кроватку и немедленно погрузился в легкий детский ангельский сон. И он не слышал, как хлопнула вторая пробка шампанского, и его мама, одетая в очаровательное вечернее светло-зелёное платье, в приливе откровенности, так свойственной, очевидно, ее характеру, рассказывала Мишелю:

– Господин Лекок – крупный коммерсант и деловой человек. И он редко бывает в Париже и всё время проводит в разъездах. Он добродушен и не скуп, у него отвислые щеки и живот, как турецкий барабан.

Она любила только первого своего мужа, героя-капитана, с которым не успела прожить до войны и пяти месяцев... Жизнь так трудна, особенно с ребенком... А необходимых покупок так много – сколько ни покупай! Господин Лекок это понимает и ни в чем ей не отказывает. Она никогда не огорчает господина Лекока, то есть никогда не рассказывает ему чего-нибудь такого, что может его огорчить...

Свечи на елке догорали, и в столовой стало полутемно, очень уютно и немного грустно...

– За ваше здоровье, мадам... Простите, но ведь вы не сказали еще Мишелю вашего имени?..

– Мадам Бланшар... – тихо ответила она... – Если хотите... если хотите... вы можете называть меня Сюзетой.

 

PARIS. ЗАЛ ЛАС-КАЗ. 3 АПРЕЛЯ 1936

 

– Ну и тема доклада – «Что делать?» Надо же придумать! – ворчал Кольчужный, усаживаясь на свободное место в центре зала.

– Сразу видно, кто придумал это собрание и такую тему, – вторил Варфоломеев, усаживаясь по соседству.

– А что ты хочешь от объединения русских поэтов и писателей в Париже? – презрительно уточнял друг, коллега и собутыльник.

Оба недоговаривали, что их в Объединение не приняли, может за острые языки, а может, за то, что они не входили в круг монпарнасских «гениев», опекаемых Адамовичем.

Публики оказалось много, свободных мест – мало.

Виктор встал, поискал знакомых, помахал кому-то рукой, кивнул симпатичной девушке.

Первым говорил прозаик Владимир Варшавский.

На свободное место рядом с Варфоломеевым уселась незнакомая дама, которая, однако, кивнула ему как-то по-приятельски. Игнат недоуменно кивнул в ответ.

– Кто выступает? – спросила дама.

– Варшавский, – пояснил поэт.

– А… – понимающе согласилась дама, но по лицу было видно, что она не понимает, о чем говорит оратор, и лично его не знает.

Доклад казался длинен – по существу, не столько доклад, сколько «мысли вслух». В общем же, насколько удалось понять, говорил Варшавский о ценности идеи справедливости.

Кольчужный заскучал, но место за кафедрой занял Илья Исидорович Бунаков-Фондаминский. Он говорил, как всегда, увлекательно.

– В темпераменте ему нельзя отказать, а равно и в ораторском даровании, – прошептал на ухо другу Виктор.

– Я не понял, – признался в ответ Варфоломеев.

– Какой смысл в вопросе «что делать?», – воскликнул Илья Исидорович и уперся взглядом в пожилую даму в платке, накинутым на плечи. – Никакого. Ибо как на вопрос, что делать часовых дел мастеру, естественно ответить – часы, или поэту – писать стихи, так на вопрос, что делать эмигранту, нет другого ответа, как бороться с тиранической властью в своей стране. Эмиграция – авангард освободительного движения. И не ответить сразу на вопрос «что делать?», свидетельствовало бы о том, что эмиграция разложилась.

По залу прошел шумок.

– Бороться? Как? – послышался вопрос.

Фондаминский кивнул головой, и улыбка пробежала по губам.

– Естественно, тем орудием, которым обладает эмиграция: словом, живым словом. Вспомним журнал «Числа», целых десять томов. Это прекрасная литература. Но разве во всем, что писалось в «Числах», был пафос, бодрость. жертвенность? Боюсь, что если бы «Числа» и разрешили читать в России, то их там всё равно читать не стали бы, и уж во всяком случае, никакого бы взрыва они там не произвели. Мировая революция удалась. Тому доказательства, что происходит не только в Китае и Индии, но и то, что происходит в Америке, Германии и Италии. Национал-социализм и фашизм – лишь варианты социальной революции. О каком же можно говорить, в таком случае, возвращении России к буржуазно-капиталистическому строю?

В зале поднялся молодой человек в пенсне.

– Кто это? – прошептал Варфоломеев.

– Не помню, но я его знаю, – ответил Кольчужный. – Кажется, из младороссов…

– Это те, которые «Царь и советы»? – ухмыльнулся Варфоломеев.

– Они самые, убогие…

Молодой человек вещал:

– Вы, господин Фондаминский, очевидно, не отдаете себе отчета, что если бы Россия действительно превращалась ныне из коммунистической в фашистскую, то происходящее сейчас в СССР действительно имело бы огромное значение.

Илья Исидорович понимающе закивал.

– Совершенно верно. Россия сегодня – центр всеобщего возбуждения. В этом смысле и только в этом, она во главе общей мировой революции. Но Россия хочет ныне свободы во имя социальной справедливости. Эмиграция своим словом должна именно удовлетворять этим ее запросам.

В зале зашумели. Молодой человек уселся на свое место.

– Я обращаюсь к молодежи! – провозгласил Фондаминский. – Россия может стать и, наверное, станет первой страной в мире...

– Когда!? – засмеялись в зале.

– Не мешайте! Молодое эмигрантское поколение может быть авангардом новой России. И потому те, кто становятся возвращенцами, продают свое первородство за чечевичную похлебку. Не будьте ни возвращенцами, ни полуфранцузами или полунемцами, а будьте просто русскими, и тогда вы исполните свой долг перед родиной, и слово ваше будет услышано там.

Он сел под аплодисменты половины зала. Его место занял Георгий Петрович Федотов. С обычной для него манерой, задумчиво-грустно, начал свою речь:

– В нынешнее время надо обладать холодной головой при горячем сердце. Нужно понимать, что происходит. Россия ныне становится национальной деспотией. Коммунизм изживается, Россия возглавляется диктатором монархического типа. Война с Россией, по-видимому, неизбежна. Что произойдет? Я принадлежу к оборонческому лагерю. Да, господа, мы здесь должны оборонять Россию. И я это говорю потому, что мне страшно, слишком страшно за Россию. Я боюсь, что Россия не в силах выдержать нового поражения, и потому мы не должны препятствовать заключению договоров с советской властью. Но надо и бороться с этой властью. Оборонческий фронт себя часто компрометирует, сливаясь с фронтом возвращенческим. Но возвращенцы нам чужды. Ведь подумайте: возвращенцы должны быть готовы на предательство. Нет, не возвращаться следует в Россию, а быть с ней душой и сердцем и в борьбе с властью не сдаваться.

Под аплодисменты Федотов сошел со сцены.

– Он сошел с ума или всегда был сумасшедшим? – громко сказал Варфоломеев и чуть не получил оплеуху от сидящей сзади девицы, но вовремя увернулся.

– Это вы с ума сошли, хам! – заявила она.

Следующим говорил князь Ширинский-Шихматов, возглавитель еще одной группы. Речь его не представляла интереса для поэтов, и они громко шептались, не обращая внимания на окружающих.

Кольчужный схватил друга за плечо.

– Пауза! – объявил он.

Варфоломеев не понял, потом посмотрел на сцену.

– А… Мережковский…

Мережковский говорил с большим внутренним подъемом. Некоторые особенно оголтелые «патриоты» оборонцы и возвращенцы самым неприличным образом его прерывали.

– Все говорят о пустяках, – заявил Мережковский. – Вот говорят, что надо во что бы то ни стало жить, дышать бодростью, а ведь иногда надо и за что-то умирать. Упоминали «Числа». Нет, никогда бы их не пустили в советскую Россию – потому что в них был дух свободы. Верьте, у меня есть критическое чутье. Вот Поплавский был одним из драгоценнейших явлений в эмиграции, а его почти никто не заметил. Умирают, потому что хотят свободы. Профессор Федотов говорил об оборончестве и пораженчестве. Какие ужасные, какие бессмысленные термины! Я оборонец!. Я потому оборонец, что, если будет война с Россией, я буду желать, чтобы не Россия была побеждена, а большевики и красная армия! Чепуха…

При этих словах в зале снова раздались крики. Мережковский отмахнулся от них, как от надоедливого комара.

– Но я считаю, что русский народ достоин лучшей участи. Говорят о кризисе капитализма. Но гораздо страшнее другой кризис – национализма. Будем рассуждать ледяной головой... Почему, если какая-нибудь страна служит злу, губящему весь мир, то я должен быть с нею, даже если она моя страна? Ведь есть что-то выше, чем Россия. А если нет этого чего-то, то нет ведь и России.

Из зала снова закричали:

– Вы скажете, что Бог, но Бог – это чепуха!

Дмитрий Сергеевич развел руками:

– В таком случае, говорить не о чем.

Зал разразился овацией и возмущенными криками. Мережковский поднял руки – дескать, он не закончил:

– Эмиграции нужно сказать такое слово, которое было бы противопоставлением большевицкому соблазну...

Варфоломеев наклонился к другу.

– Дмитрий Сергеевич пытается перенести прения в более высокую плоскость.

Кольчужный кивнул и добавил с сожалением:

– Усилия его едва ли увенчаются успехом. Смотри, большинство публики обуреваемо чисто «митинговыми» страстями.

И тем не менее, значительность того, что сказал Мережковский, без сомнения, все ощутили. Это стало ясно по воцарившийся странной тишине. И в этой тишине Мережковский сказал то, что было, вероятно, для него главным

– Большевицкая идея – это всемирная идея, идея антихристианская. И идея эта может восторжествовать. Да, вполне возможно. Стыдно спорить о том, кто из нас больше любит Россию. Оборонцы, несомненно, болезненно любят ее, но любят ее неразумно. Если мы не скажем, что Россия не может существовать без христианства, то будем говорить только о пустяках. Ведь лучше было бы, чем слушать всё то, что говорилось на этом собрании, посидеть дома и почитать детективный роман.

Кольчужный согласно кивнул, словно Мережковский разговаривал с ним лично:

– Конечно! Сущность этой идеи в отрицании божественного начала. Коммунистическая идея может победить в мире...

– Нет! Нет! – закричали в зале.

– Да! Да! Победит! – отозвались оппоненты.

Очередной оратор продолжал мысль Мережковского.

– Я был вчера на докладе Бухарина. Хм... Приехал из Москвы большевик и стал нам рассказывать... Впрочем, о чем я? Я о словах Дмитрия Сергеевича. И причем здесь большевик из Москвы Бухарин? Что, казалось бы, может быть противнее живому, вольному, «игривому» французскому уму, нежели однообразный строй правоверной марксистской мысли, да еще переваренный туповатым, но не лишенным косоглазой ленинской хитрости русским уездным интеллигентом? А между тем профессора Сорбонны, передовые французские интеллигенты ловили слова Бухарина, упиваясь его хитросплетениями, и, как вещание, воспринимали препарированную им догматику. И не в Бухарине тут дело: марксистская догматика обладает свойством побеждать, покорять умы часто самые отшлифованные и острые. Почему это так, в чем магия марксистского учения? Да, магия, ибо кроме белой магии, есть и черная. Сила марксизма, что особенно ясно было на этом собрании, в том, что абсолютный его рационализм притягивает, внедряется в душу, и кажется уже покоренному некоей полнозвучной, истинным духом овеянной поэзией. Всё вытекает одно из другого, всё объяснено, нет трещины в цепи, и потому так удобно, так заманчиво покориться этому однообразному, успокаивающему строю рассуждений и выводов.

В зале зашумели, но оратора трудно было сбить. Он продолжал:

– Но в том-то и дело, что поэзия тут кажущаяся, и что нет в основах марксистских рассуждений живого духа. Нет его в конечной цели марксизма. А конечная эта цель, естественное его завершение, как сказал в той же своей речи Мережковский, – превращение человечества в термитник. Черная магия марксизма приводит к тому, что в термитник готовы идти с легким сердцем убаюканные ровным гулом двигающих марксистскую мысль рычагов люди, рожденные свободными.

Дама на соседнем месте пожала плечами и наклонилась к Варфоломееву.

– Ничего не понимаю.

Тот сделал гримасу и не ответил – слушать интереснее.

– Утверждение, что коммунистическая идея может победить, следует, думается нам, понимать в том смысле, что в человечестве всегда были свойства, могущие его повести на путь, ведущий к абсолютному материализму. Но в человечестве имеются и другие свойства, которые позволяют ему и, несомненно, позволяли до сих пор, вести против этой идеи упорную и, в конце концов, заканчивающуюся победой борьбу. Не характерно ли, что Бухарин, этот некогда первостепенный советский сановник, а ныне уже несколько опальный, исполняющий всего лишь директивы диктатора, в своем докладе вдалбливал в умы в первую очередь, что социализм ведёт к свободе духа? В восторг приходили, слушающие такие слова старые французские вольнодумцы, сторонники всех свобод, потомки французской революции. Бухарин улавливал души тем способом, который для данной аудитории казался ему наиболее пригодным. И слушая его, становилось лишний раз очевидно, что вся суть происходящих в мире событий в борьбе между этой мертвящей идеей, идеей термитника, и древними духовными силами человечества.

Кольчужный и Варфоломеев зааплодировали. Публика подхватила рукоплескания.

 

Письмо Виктора Сержа Андрэ Жиду

 

Брюссель, май 1936 г.

 

Дорогой Андрэ Жид,

Вы недавно председательствовали в Париже на международном конгрессе писателей в защиту культуры. На этом конгрессе вопрос о праве мыслить в СССР был поставлен лишь в связи с моей судьбой и, по-видимому, против воли большинства участников. Мне сообщили, что тогда же Вы делали попытки спасти мои рукописи, задержанные московской цензурой. Рукописи эти всё еще находятся в Москве – так же, как и все мои личные бумаги, заметки, черновые наброски, – всё, что накопляется наиболее ценного за человеческую жизнь… Благодарю Вас за то немногое, что Вы сделали для меня, как и за беспристрастие, проявленное Вами по отношению к моим друзьям, защищавшим меня, которым отказывали в слове…

В той великой драме, в которой мы участвуем, дело, в сущности, не в Вас и не во мне. Вы, Андрэ Жид, заняли место среди революционеров – разрешите же коммунисту говорить с Вами с полной откровенностью о том, что для нас дороже всего. Я вспоминаю страницы Вашего дневника, где Вы отмечали в 1932 году, что принципиально примкнули к коммунизму потому, что он обеспечивает свободное развитие человеческой личности.

(Я восстанавливаю Вашу мысль по памяти – у меня не осталось ни одной книги, и нет свободного времени, чтобы разыскать Ваше точное выражение).

Со смешанным чувством читал я в Москве эти страницы. Прежде всего, я был счастлив, что Вы пришли к социализму, – Вы, за чьими мыслями, хотя и издалека, я следил, начиная с горячих лет моей юности. И вместе с тем я был удручен контрастом между Вашими утверждениями и окружавшей меня действительностью. Страницы Вашего дневника я читал в такое время, когда никто не рискнул бы вести дневник, зная, что в какую-нибудь ночь за ним неминуемо придет политическая полиция. Читая страницы Вашего дневника, я испытывал чувство, похожее на то, которое испытывают фронтовики, получая в окопах тыловые газеты и находя в них лирическую прозу о последней войне за право и прочее. Возможно ли, спрашивал я себя, чтобы Вы ничего не знали о нашей борьбе, о трагедии революции, опустошенной изнутри реакцией? Ни один рабочий не мог высказать своего мнения, каково бы оно ни было и каким придушенным голосом он бы этого ни сделал, – его немедленно выгоняли из партии, из профессионального союза, с завода, арестовывали, ссылали. Три года прошло с тех пор, и какие годы! Отмеченные гекатомбами, последовавшими за убийством Кирова, массовыми ссылками части населения Ленинграда, арестами многих тысяч старых коммунистов, переполнением концлагерей, – несомненно, наиболее обширных во всем мире.

Если я Вас действительно правильно понимаю, дорогой Андрэ Жид, Вы всегда имели мужество держать глаза открытыми. Вы не можете сегодня закрыть глаза перед действительностью – иначе Вы не имели бы морального права обращаться к рабочим, для которых социализм – нечто гораздо большее, чем идея: это дело их духа и их плоти, смысл самой жизни.

Право на духовную жизнь? Сухая доктрина, лишенная всякого содержания, грубо задушенная во всех областях: в области печатного слова – она сведена к обязательному повторению, слово в слово, или, самое большее, к плоским комментариям высказываний одного человека. История каждый год переделывается заново, переделываются энциклопедии; библиотеки чистятся, чтобы вычеркнуть повсюду имя Троцкого, устранить или очернить других сподвижников Ленина, поставить науку на службу агитационным интересам момента; вчера – разоблачая Лигу Наций как низкое орудие англо-французского империализма, сегодня – изображать ее как орудие мира и человеческого прогресса… А условия работы писателя, т.е. человека, профессия которого состоит, в конечном счете, в том, чтобы говорить за тех, у кого нет голоса? Мы видели, как Горький переделал свои воспоминания о Ленине с тем, чтобы в последнем издании заставить Ленина говорить прямо противоположное тому, что он говорил на страницах первого издания… Литература, все мельчайшие проявления которой направляются сверху; подлинный литературный мандаринат, великолепно организованный, с жирными подачками и, разумеется, – благонамеренный. Что же касается других…

Что стало с духовным братом нашего великого Александра Блока, автором «Истории русской общественной мысли», Ивановым-Разумником? В 1933 году он сидел в тюрьме, как и я. Правда ли, как утверждают, что старый поэт-символист Владимир Пяст покончил самоубийством в ссылке? Преступление его было велико: он впал в мистицизм. Но вот и материалисты разных оттенков: что стало с Германом Сандомирским, автором известных работ об итальянском фашизме, приговоренном к смерти при старом режиме? В каком он находится сейчас изоляторе, в какой ссылке и почему? Где Новомирский, тоже каторжанин при старом режиме, инициатор первой советской энциклопедии, приговоренный недавно к десяти годам концлагеря, – за что? Оба они – старые анархисты. Позвольте назвать Вам также и коммунистов, участников Октября, лучших представителей интеллигенции (мне тяжко и упоминать их имена): Анышев, перу которого принадлежит «Опыт истории гражданской войны», единственная честная и яркая работа по этому вопросу по-русски; Горбачев, Лелевич, Вардин – все трое, критики и историки литературы. Эти четверо подозрительны своими симпатиями к зиновьевской группе, и они – в концентрационном лагере. А вот несколько троцкистов, которых подвергают наиболее жестоким преследованиям, ибо это наиболее стойкие. Они находятся в тюрьмах и ссылках в течение последних восьми лет: Федор Дингельштедт, профессор агрономии в Ленинграде; Григорий Яковин, профессор социологии; наш молодой и талантливейший Солнцев умер в январе от последствий голодовки… Ограничиваюсь здесь упоминанием писателей, иначе длинные страницы были бы испещрены именами героев. Я чувствую себя несколько униженным, делая эту уступку – простите мне ее – кастовому духу писателей. Что стало с основателем Института Маркса и Энгельса, Рязановым? Мертв или жив еще после своей упорной борьбы в Верхнеуральском изоляторе историк Суханов, давший нам монументальную историю февральской революции 1917 года? Какой ценой оплачивает он сделку со своей совестью, которую от него потребовали и на которую он имел слабость пойти?

А человеческое бытие и сознание? Но Вы, наверное, сами чувствуете, что надо остановиться. Никакая внутренняя опасность не оправдывает этих безрассудных репрессий, – разве что дело идет об опасностях, выдуманных для своих потребностей за кулисами ГПУ. Бросается в глаза, как чудовищный полицейский аппарат, сам порождая многочисленные жертвы, делает из советских тюрем подлинные школы контрреволюции, где вчерашние советские граждане перековываются в завтрашних врагов. Всё это можно объяснить лишь тем, что, напуганная последствиями своей собственной политики и привыкшая к абсолютной власти над бесправной массой, – правящая бюрократия потеряла контроль над собой.

Здесь пришлось бы затронуть вопрос о чрезвычайно низко упавшей реальной заработной плате; о рабочем законодательстве, скандально нарушаемом принуждением; о системе внутренних паспортов, лишающей население права передвижения; о специальных законах, устанавливающих смертную казнь для рабочих и даже для детей; об институте заложников, безжалостно карающем всю семью за проступок одного; о законе, карающем смертной казнью рабочего за попытку перейти границу СССР без паспорта (не забывайте, что получить заграничный паспорт невозможно) и обрекающем всех его родных на ссылку.

Мы боремся с фашизмом. Но как бороться с фашизмом, когда в тылу у нас столько концентрационных лагерей? Задача эта не проста, как Вы видите, и никому не дано ее упростить. Никакое новое приспособленчество, никакая священная ложь не помогут зажить этим язвам. Линия обороны революции проходит не только через Вислу и границу Манчжурии. Не менее повелителен долг защиты революции внутри страны – против реакционного режима, установившегося в пролетарской столице и постепенно лишающего рабочий класс всех его завоеваний. В одном только смысле СССР остается самой большой надеждой людей нашей эпохи: советский пролетариат еще не сказал своего последнего слова.

Может быть, дорогой Андрэ Жид, это исполненное горечи письмо даст Вам что-нибудь новое. Я на это надеюсь. Заклинаю Вас – не закрывайте глаз, посмотрите на то, что происходит позади изобретательной и дорогостоящей пропаганды, парадов, шествий, конгрессов, новых маршалов, – как всё это старо! – Вы увидите революцию, пораженную в самых ее живых тканях и зовущую нас всех на помощь. Согласитесь со мной, – замалчивая ее язвы и закрывая глаза – ей служить нельзя. Никто не представляет лучше Вас передовую интеллигенцию Запада, которая, если и много сделала для цивилизации, должна еще много сделать, чтобы пролетариат мог простить ей то, что она не поняла смысла войны 1914 года, не признала вначале величия русской революции, недостаточно защищала рабочие свободы. Теперь, когда она, наконец, с симпатией поворачивается в сторону социалистической революции, воплощающейся в СССР, ей надо всерьёз выбирать между слепотой и открытым взглядом на действительность. Разрешите мне сказать Вам, что рабочему классу и СССР можно служить, лишь смотря в лицо действительности. Разрешите обратиться к Вам от имени всех тех, кто там имеет мужество, – имейте и Вы мужество смотреть в лицо этой действительности.

Братски Ваш,

Виктор Серж

 

МОСКВА. НАЩОКИНСКИЙ ПЕР., 7. ИЮЛЬ 1936

 

Как рассказывал один из учителей автора, в начале 1930-х годов большинство советских писателей селились по коммунальным квартирам. Поэтому, когда в Нащокинском переулке решили сделать писательскую надстройку двухэтажного дома № 7, то писатели обрадовались. Еще бы! В перспективе каждый из них мог получить в новом доме квартиру, пусть небольшую, пусть даже маленькую, но отдельную. Образовали жилищный кооператив, председателем стал писатель-орденоносец Матэ Залка. Кроме председательства, он оказался тем, кого назвали бы управдомом. А управдом обязательно должен иметь помощника, который и кран, где надо, новый поставит, и перила покрасит свежей краской, и проверит чердак – не забрались ли туда беспризорные. То есть у помощника управдома – особенно не простого дома, а писательского, – много забот и работы.

Таким помощником у героя Гражданской войны и автора хорошего романа «Добердо» оказался Сергей Мащенко, веселый восемнадцатилетний парень, мордатый, с лихим чубом и нахальными глазами. Он приехал завоевывать Москву из тогдашней украинской столицы Харькова, где слесарил на фабрике «Червонный шлях».

И вот представьте себе, любезные читатели, идет Серега сегодняшним утром по Арбату, в новом пиджаке, серой кепке и в полосатом галстуке с серпом и молотом посредине, глазеет на витрины и проходящих девушек, как вдруг лицом к лицу сталкивается с человеком в форме. И первое, что видит Серега, не лицо человека, а его краповые петлицы с надписью «2 сш нквд», потом замечает и фуражку с синим околышем, и сердце у Сереги уже в пятках. Да что там в пятках! Нет у него ни сердца, ни разума – ничего. Да вы сами не перепугались бы, если вас останавливает человек, у которого в форменных петлицах зловещие буквы НКВД?

– Серега... – говорит человек в страшной форме. – Серега, ты? Серега, ура!

Сердце возвращается на полагающееся ему место, дыхание приходит в норму.

– Митька... – узнает Мащенко. – Ты ли это, друг сердечный?

– Я! Я! – отзывается форменный. – Тебя не узнать, франтом стал – галстук носишь...

Серега оттаивает: галстук – гордость парня. Он точно такой видел на одном из жильцов дома, в котором работает, и сразу же вынес постановление: приобрести похожий!

– Ну, Митька, тебя тоже не сразу признаешь, – Такая форма…

Он может не договаривать, потому что друг, одноклассник и сосед по харьковской квартире не менее его знает цену своей формы.

– Я уже на последнем курсе, – надувает он губы и тычет в петлицы. – Видишь? «Вторая специальная школа НКВД». Осенью заканчиваю и – айда в штатные сотрудники…

– Ну ты даешь! – только и находит слова Сергей.

Завтрашний штатный чекист объявляет.

– Я в увольнении до завтрашнего утра. Имею предложение – вспрыснуть нашу встречу.

Школьный товарищ не против.

– Имею встречное предложение: отправиться ко мне и отметить встречу там. Митька! У меня же собственная комната с отдельным входом!

Курсант согласен.

– Растешь, Серега. Отдельную комнату заимел в Москве. Молоток! Так держать!

А потом сидели они в Серегиной каморке на первом этаже под лестницей, выпивали и закусывали, и рассказывали, что с ними случилось за три прошедших года, которые они не виделись.

– Стихи-то пишешь? – поинтересовался Серега. – У нас в доме известные поэты живут…

– Да знаю я, – отмахнулся бывший сосед. – Носил я два года назад стихи одному здесь, в вашем доме… Но сейчас не до стихов – учебу заканчиваем, все-таки спецшкола НКВД – не простая штука…

Ему не хотелось продолжать тему. Сергей понял и в очередной раз налил земляку.

– Ну, расскажи еще.

– Что, интересно? – ухмыльнулся Дмитрий.

– Еще бы! А... – он смущенно дотронулся до рукава приятеля. – Только если нельзя – не рассказывай, я понимаю, у тебя работа такая... А говорят, что у вас там... ну, на допросах...

– Пытают, что ли?

– Да.

– Чепуха! Никаких пыток в НКВД нет.

– А если шпион не сознается?

– Если не сознается – то вот, – он показал кулак.

Сергей налил еще водки.

– Погоди, не части, – остановил Дмитрий. Ему хотелось похвастаться своей работой, а лучшего слушателя, чем земляк и старый приятель, не найти.

– Мы, дорогой товарищ, не можем допустить насилие как систему. Но, в то же время, встречаются случаи, когда вовсе без принуждения обойтись нельзя, – цитируя кого-то из чекистского начальства, проговорил он назидательно.

– Да ну!

– Вот тебе и «да ну». Услышал подозрительный разговор – бери на карандаш, увидел подозрительного – глаз в оба; у нас порядок, без порядка ничего бы не было, вот как нас учат. Скоро заканчиваю, распределят…

– А ты куда хочешь?

– Ха! Хочешь! Мало ли куда я хочу… В центральный аппарат, конечно... Но здесь не мне решать, могут и на родину послать… Могут уполномоченным, а то и старшим уполномоченным, все-таки у меня специальное чекистское образование, дадут звание – сержант государственной безопасности…

– Это сколько?

– Сколько, ха! Два кубаря в петлицах.

– Ух ты, Митька, это же как лейтенант…

– Ну да, у нас специальные звания… Нас как учат? Сначала, конечно, смотришь по спискам – кого взять на карандаш, кого – в разработку… В прошлом году нас послали на практику. В Тулу. Прикрепили меня к Вишневскому. Оперуполномоченный, сержант. Долго не разговаривал со мной и повел в подвал. Ладно. Входим в комнату – там, в подвале. Тут же привели одного субчика. Здоровенный, подлюга! И контрой от него так и разит. Немец…

– Немец? Фашист? – ахнул приятель.

– Конечно, фашист. В Коминтерн пробрался… Но разоблачили, гада. Ну, сначала, конечно, культурно с ним – спросили о том, о сём. Ни в зуб ногой – молчит или: нет и нет, мол, не виноват. А Вишневский еще наверху коротко сказал мне, что и как делать. Разозлились мы – чего, сволочь, молчит? Подошел я к нему и резанул в ухо. Другой раз стукнул – свалился, черт, хоть и здоровяк. Дежурный поднял. Дали очухаться. «Будешь теперь признаваться?» – спрашивает его Вишневский. Молчит, зараза. «Сажай!» – велит Вишневский дежурному, и усадили гада посреди комнаты на стул. Велели вытянуть руки вперед, а голову – кверху задрать. Я подошел, да и вышиб стул из-под него. Он – бах на пол, башкой как раз. Доски загудели, а он как заорёт! Вишневский ему: «До горячего, говорит, добрали? Теперь скажешь?.. Молчишь? А ну, ребятки!» – это он нам, мне и дежурному. Ребра мы ему, наверно, поломали кое-которые. И вдруг – кровь изо рта как хлынет. Я чуть отскочил, а то замарал бы, гадюка... Так и не признался! Вот терпение у сволочей!.. Я бы не выдержал – признался бы. Прямо, можно сказать, изуродовали, как Бог черепаху.

– В чем его обвиняли? – спросил потрясенный Сергей.

– Чёрт его знает. Вишневский говорит, что крупная сволочь.

– И ты его, значит, уродовал, не зная за что?

– А чего мне знать?.. Арестовали – значит за дело. Меня это не касается. А чего ты защищаешь гада? – нахмурился он.

– Да я не защищаю, – испугался Сергей. – Просто интересно…

– То-то! – назидательно произнес Дмитрий. – Будем здоровы!

Он выпил, а Сергей отставил свой стакан и полез в тарелку за селедкой.

– Ты закусывай, Мить, селедка – первый сорт.

– Это точно, селедка замечательная. Ты где ее берешь?

– В писательском распределителе. Да у вас в НКВД, небось, и не такие разносолы дают…

Дмитрий кивнул – дескать, дают, а про себя подумал, что кому-то дают, но пока еще не ему, курсанту старшего курса школы НКВД. Вот через три месяца закончит школу, тогда…

– Ну, а еще что-нибудь расскажи... Такое... чтоб дух захватывало! Как вы... ты их... ну, врагов...

Дмитрий вытер рот рукой и высокомерно усмехнулся.

– У нас это называется специальные меры проведения допросов. Меня прикрепили к Луцевичу, авторитетный следователь, лейтенант госбезопасности. Он меня по внутренней тюрьме провел, всё показал, потом – в подвал. А там просто. Подследственный – матерый вражина – не сознается ни в какую. Луцевич подводит к двери, распахивает ее, закладывают пальцы вражины в щель и зажимают дверью. Тот теряет сознание, его уносят, снова приносят и снова прищемляют. После этого он подпишет любой протокол, а Луцевич мне поясняет: «Видите? Разве бы он иначе сознался?» Если подследственный выдерживал пытку прищемлением, Луцевич пробовал другой вид: зажимал кисть руки в тиски и загонял под ногти иглу.

– Ух ты! – ахнул Сергей и посмотрел на свои пальцы.

– Да, – продолжал с упоением Дмитрий. – Знаешь, есть такие, что выдерживают и эту пытку.

«Ага, все-таки проговорился, значит, все-таки пытают, не зря люди шепчутся.»

– Не может быть! Я бы не выдержал.

Дмитрий отмахнулся.

– Нужен ты кому-то… Я видел арестанта в одиночке. Ему долго не давали еды, а потом принесли хлеба и селедки в неограниченном количестве. Он изголодался, наелся, появилась жажда, а воды ему, конечно, не давали. Потом раздели догола, перевели в темную камеру, потомили темнотой и включили свет. Он видит: в стене – ниша, заделанная решеткой. За решеткой – вода в стеклянной банке. Подследственный долго крепился, а потом стал-таки ломать решетку, изуродовал себе руки, даже лицо и, наконец, потерял сознание. Тогда его облили водой, дали глоток воды и тряпку, чтобы собрать воду с пола, и вырвали ее у него, когда он хотел сунуть ее себе в рот.

Сергей потянулся за бутылкой, но Дмитрий отобрал.

– У тебя руки трясутся, уж больно ты впечатлительный, – он налил себе полстакана, а Сергею – на треть. – Ты думаешь, буржуи и фашисты миндальничают с нашими? Они с коммунистами и не то проделывают! И что же, мы будем с врагами либеральничать? – повторяя чужие слова, воскликнул он: – Нет! Не будем.

– Да уж… – пробормотал Сергей.

Дмитрий закусил и заулыбался.

– Это что, Серега! Вот что еще вспомнил, сейчас расскажу. Страшнее всего крысовник («питомник», у нас его называют). Это камера, по стенам которой, с пола до потолка, полки. Проход между ними узкий. На полках – бездна крыс, они там живут и размножаются. Человека вталкивают в крысовник на две-три минуты. Трех минут вполне достаточно. Включают свет, и со всех сторон – сверху, с боков, снизу – на арестанта устремляются сотни крыс. В той камере, которую видел я, посреди стояло сооружение из таких же полок. Один диверсант продержался четыре минуты в крысовнике. Угадай как?

Сергей отрицательно замотал головой, представив жуткую картину крысиного ада.

– А вот как! У него в кармане оказался сахар, и он бросал крысам по кусочку, крысы накидывались на сахар, грызлись между собой. Время шло, наши чекисты открыли камеру и видят, что арестант невредим и не сошел с ума.

Сергей отрицательно покачал головой.

– Едва ли, я крыс знаю! Крысы и сахар не успеют заметить, на человека бросятся…

Дмитрий кивнул.

– Точно. Приучены, не все успеют заметить сахар. Они видят свою жертву и привыкли ничуть не бояться ее. На то и «питомник»! Но, как мне объяснил товарищ Луцевич, питомник – не метод вынудить к «при­знанию».

– А что же? – не понял Сергей.

– Не понял? То-то! В крысовник пускают приговоренного к смерти. Через три минуты служители, одетые в специальные костюмы, вытаскивали изгрызенный труп. Так их, гадов! Ладно, пойдем на двор…

Они вышли. Солнце уже спряталось за облако.

– Это кто? – спросил Дмитрий, осторожно показывая приятелю на двух писателей, разговаривающих на соседних балконах.

– Где? А, эти… Слева – очеркист Габрилович, а справа драматург из МХАТа, Булгаков его фамилия…

– Не слыхал.

– Эх ты, деревня! МХАТ – лучший театр страны. Пьеса Булгакова называется «Дни Турбиных».

– Ты смотрел?

Серега надулся.

– Делов у меня мало, чтобы по театрам ходить… – потом понизил голос. – Эта пьеса самому товарищу Сталину нравится. Он ее несколько раз просматривал.

– Да ну? – не поверил Митька. – Не врешь?

– Вот тебе и «да ну»! У нас тут врать не будут, все как на ладони. Понял?

Он подмигнул приятелю.

– Понял, – Дмитрий вспомнил наболевшее. – А то кричит на меня: «А Исуса Христа печатали? А Гомера печатали?» Тьфу!

Серега улыбнулся.

– Кто кричит?

– Да у вас в третьем подъезде живет… Как его? Мандельштам. Я стихи ему принес года три назад, мне сказали, что он спец по стихам. Говорю: вот посмотрите, меня не печатают. А он меня выгнал и кричит вдогонку: а Исуса Христа печатали? А Гомера печатали? Тьфу. Старорежимный тип. А говорят: спец по стихам…

Сергей хотел сообщить приятелю, что Мандельштам уже второй год как не живет в доме, что его забрали и выслали, но не успел. Из подъезда вышел невысокий широкоплечий мужчина в полувоенном френче защитного цвета и махнул Сергею рукой. Митька всмотрелся в него – на френче краснел орден.

– Мой начальник, управдом наш, товарищ Залка. Я же трубы не проверил в третьем подъезде, заболтался с тобой… Ну, бывай, до встречи! Ох, задаст мне взбучку Матвей Матвеевич! – закусил губу.

 

(Полный текст романа см. в номере НЖ)

 

 


1. Журнальный вариант первой части третьей книги трилогии. Первая книга трилогии – «Серым по белому» – см. НЖ, №№ 309, 2022, 310-311, 2023. Вторая книга трилогии – «Белым по черному» – см. НЖ. №№ 317-319, 2025. Книга «Черным по красному» выйдет из печати в конце 2026 года в издательстве «Мост», Германия.

2. См.: «Серым по белому». Роман первый.