Сергей Попов

 

НАПРАСНАЯ МУКА

 

Тогда врывалась оттепель в умы

и перспектива выглядела круто

по яростным окрестностям зимы

на юных раскладушках неуюта.

 

В окне как будто зрела бирюза,

в крови без спроса музыка играла,

где партию клеймили за глаза

и уши до полярного Урала.

 

И на ура встречалась красота,

и сигаретки вспыхивали дико,

когда о жизни с чистого листа

на кухне танцевала Эвридика.

 

Аккорды никотиновой любви

горячей дрожью шли по средостенью…

Но как сплетенье нот не назови –

мелодия подёргивалась тенью.

 

Скользило вдохновенье в никуда,

припев смолкал и пестовался снова…

И времени горючая вода

не приносила опыта иного.

 

Цвели красавиц шалые зрачки.

Заря теряла трепетные краски.

И набирало прошлое очки,

в реальность превращаясь по указке.

 

Но для поправки мятого лица

прекрасно шли сто семьдесят на рыло,

чтоб счастью не предвиделось конца

и разочарованье не накрыло.

 

И на подпитке мир существовал,

порой припоминая для порядка

не почитавших сызмальства овал

и живших непростительно и шатко.

 

И если звук лукавил за окном,

Орфей c гусиной слаживался кожей

и думал о периоде ином

как переобувании в прихожей.

 

И отходил от мутного окна,

но всё равно от опыта мутило,

где кухонная лампочка одна

пылала как последнее светило.

 

 

* * *

 

                                    В. С.

Это Шамбола шалого эмбола,

утешенье блаватской бедой.

И без разницы – было ли, не было –

Рая и Горбачев молодой.

 

Это как в зазеркалье забвения –

нет ни смеха, ни плача уже.

Всё наладилось более-менее

на хрущевском еще вираже.

 

И банальны, и непритязательны

ранних опусов рифма и ритм,

но налёт исторической патины

тем не менее неповторим.

 

МГУ, философский, издательство,

безалаберный Литинститут,

допотопное богоискательство –

даром если потом проклянут.

 

И с портфелем бухгалтерским следуя

души через культуру пасти,

он ни с правой не ладил, ни с левою,

но держал мирозданье в горсти.

 

Воспален семилукской смекалкою,

окрылен индостанской жарой,

не смущался ни участью жалкою,

ни родимой землею сырой.

 

Там где оттепель, оторопь, каверза,

он отметился не для того,

чтоб навзрыд сокрушаться и каяться,

если понял почем волшебство,

 

а чтоб всё оприходывать сызнова

и на запад умножить восток,

ведь у прежней политики вызова

обломался извечный шесток.

 

И выходит Христос на братания,

тянет Кришна улыбку к ушам,

чтоб в тени отдыхала Британия

и пришельцев позор иссушал.

 

Это дело приблудного Рериха –

мухлевать с подоплёкой судéб.

Это старого мира истерика,

это бархатный рис, а не хлеб.

 

Это знаки, что звуков полезнее,

где Охотный манúт калачом…

Если спросят, при чем тут поэзия,

то поэзия тут ни при чем.

 

 

* * *

Здесь Клигман доходный выстраивал дом,

выпрашивал в банках кредиты –

то всё же давали с великим трудом,

а то говорили: «Поди ты...»

 

И кованым солнцем светился фасад,

решетки цвели на балконах.

И радуга больше столетья назад

играла на стеклах оконных.

 

Здесь «Первого мая» кооператив

в двадцатых лепил коммуналки,

и пил председатель, суров и ретив,

и взносы взымал из-под палки.

 

Здесь запросто даже водила гусей

и мелкую живность жилица...

Но звал жилотдел с непреклонностью всей

на классово близких не злиться.

 

И мне довелось тусоваться в одном

из этих позорных пристанищ,

когда всё на свете летело вверх дном

и гусь был свинье не товарищ.

 

Печальная дама на самом верху

почти в облаках обитала.

Таких на моем не бывало веку,

хоть всякого было немало.

 

И звезды являлись намного крупней

глядящим на них из-под крыши.

И зрела уверенность, будто бы с ней

возможно подняться и выше.

 

Она украшала нору как могла

и стряпала, как не умела.

И непоправимые наши дела

мешали дышать то и дело.

 

На лестничной клетке сиял «Виллерой

и Бох» под ботинками буки...

И кажется, мы говорили порой

о традиционной разлуке.

 

И гневно в ответ пламенела луна

за рамой из черного бука…

И радость светилась, нема и полна,

где слово – напрасная мука.

 

 

* * *

Он плёл, что дед в тридцать седьмом

нашел на лестничной площадке

уездной барышни альбом,

где снов теснились отпечатки.

 

Смеялись ангелы с небес,

цветы разлуки зацветали...

Ведь был сосед и вдруг исчез –

но это общие детали.

 

Глядели с выцветших листков

слова про жуткие измены...

Жил-поживал и был таков

служитель местной Мельпомены.

 

Квартировал один сезон,

срывался в страшные загулы...

«Ужели это был не сон,

и от любви сводило скулы?»

 

Неслись в распахнутую дверь

наркомов радиоприветы...

«Мой приснопамятный, поверь,

душа не канет в струях Леты.»

 

И не решился заглянуть –

лишь подобрал, что уронили…

«Земной оканчиваю путь,

но не забуду и в могиле.»

 

Сначала выкинуть хотел,

потом толкнуть на барахолке...

Но сам попал под беспредел –

одни осколки да наколки.

 

Да непомерная труха

страстей под ветхим дермантином.

Страна родна и широка

в оцепенении едином.

 

И как беде ни прекословь,

та огрызается вначале...

«Была без радости любовь,

разлука будет без печали.»

 

И криком сорвано с цепи,

молчанье катится на сцену...

Лишь внук твердит «купи, купи»,

пугаясь выговорить цену.

 

 

* * *

Кто с многоточием, кто с точками над и

в смертельном сговоре пожизненно завис,

под знаком ветра препинанием воды

с неверной почвой объясняя компромис.

 

Всё изменяется и якобы течет,

но время кривды – небогатая вода –

и точек в нем как ни крути наперечет,

и с восклицательными сущая беда.

 

Гуляет ветер по страницам темноты,

пустое слово выбирается на свет,

где полевые и военные цветы

как запятые презентуются в ответ.

 

Но то, что стебли – вопросительной дугой

и все в подпалинах седые лепестки,

цветет и пахнет пунктуацией другой,

где допущения убийственно легки.

 

И позволительно писать как умирать,

и брать в кавычки всё, что вздумается, влёт :

какая твердь, какая смерть, какая рать –

кромешный Хронос как по писаному врет.

 

Кто с правдой парится, кто силится тире

себе подобному поставить между дат...

И при обозе, при остроге, при дворе –

везде и всюду каждый сам себе солдат.

 

 

* * *

С Воронежем он расставался легко –

загул и нелепая драка –

стяжатель побед, подпоручик Лойко,

стервец без печали и страха.

 

До подвига дикой душой распростерт

и в скуке провинции заперт,

писал, что хотел не во фрунт, а на фронт,

и слезно просился на запад.

 

Уже новый год приближался и жёг –

пятнадцатый в шалом двадцатом –

а он всё надеялся на посошок

дерябнуть и выдохнуть матом.

 

От здешних девиц воротило с души

и от командиров тошнило –

хоть сдуру стреляйся, хоть рапорт пиши

о том, что милее могила.

 

Но жизнь подмигнула, и карта пошла,

и штаб разразился депешей,

что воину суша отныне мала

и в небо отправится пеший.

 

Барона Буксгевдена лётная часть

и авиашкола на Каче...

И вместо решимости жертвою пасть –

капризные крылья удачи.

 

«Моран-Парисоль», истребитель «Ньюпорт»,

румынские заросли в дымке...

Владимиром жалован, Анною горд,

он с шашкою на фотоснимке.

 

Отвязный угонщик, чумной дезертир,

растрава чекистского ока,

с семьей из-за лишних ее десятин

расстался, спасаясь от срока.

 

И даже когда угодил на Вайгач,

тайком сочинял самолеты

и не растворялся – хоть смейся, хоть плачь –

в наплывах полярной дремоты.

 

Ему Водопьянов стволом угрожал,

недремлющий сталинский сокол,

и он подчинялся, но не угождал

в горячечных снах о высоком.

 

Когда же случайная бритва для вен

в пустой медсанчасти мелькнула,

он вспомнил, что смерти не будет взамен

моторного стука и гула.

 

И не подфартит вознестись задарма,

какая бы фишка не пёрла

в местах, где всегда квартирует зима

и хлещет безумье из горла.

 

 

* * *

На фоне транспортной развязки,

где мать кругом и перемать,

дурак рассказывает сказки,

как будто жаждут понимать.

 

Он перемешивает сходу

слезу безумья от любви

и беспробудную природу

очередного визави.

 

Ветвится трасса в ритме рваном,

играет время на убой…

И если звать его Иваном,

он видит небо над собой.

 

Когда вокруг менты да урки,

стократ роднее облака

и слаще мятые окурки,

и божья бережней рука.

 

Ведь забивать прохожим баки –

немаловажная судьба

в микрорайоне, где собаки

страшнее Страшного суда.

 

Но правоту нести как знамя

легко у неба на виду –

ее материя сквозная

не подответственна суду.