Павел Глушаков

Виктор Некрасов: письма первого года эмиграции

 

27 июля 1974 года Виктор Платонович Некрасов получает разрешение на выезд в Швейцарию, а 12 сентября того же года вылетает из киевского аэропорта в Цюрих. 16 сентября Некрасов переезжает в Лозанну и останавливается у своего дяди. Такова несложная хронология болезненного процесса выдавливания русского писателя из родной страны и начала его эмигрантской жизни.

В письме на имя Л. Брежнева 20 мая 1974 года Некрасов объяснил свое решение об отъезде:

«Я вынужден обратиться к Вам с этим письмом, так как всё, происходящее со мной и вокруг меня, толкает меня на принятие определенного решения.

Условия моей жизни за последние годы сложились так, что я начисто лишен возможности работать. <...> Трудно, конечно, смириться с мыслью, что писателя, в свое время отмеченного Государственной премией за повесть ‘В окопах Сталинграда’, книги которого изданы более чем 120 изданиями на 30 языках мира, полностью прекратили печатать. Но кому-то этого оказалось мало. Найдены были другие меры воздействия и наказания за то, что ты всегда стремился отстаивать свои принципы и убеждения. В январе этого года у меня в квартире был произведен 42-часовой обыск и среди прочих вещей, изъятие которых может вызвать только недоумение, были отобраны и до сих пор не возвращены мои собственные черновые рукописи, которые я не успел перепечатать на машинке. В течение последующих шести дней я был подвергнут допросу. Не избежали и обысков и допросов множество моих друзей. <...> В довершение всего последнее время я ощущаю явное нескрываемое внимание к моей особе. За каждым шагом следят. <...> Все эти факты – значительные и более мелкие – являются цепью одного процесса, оскорбительного для человеческого достоинства, процесса, свидетельствующего об одной цели – не дать возможности спокойно жить и работать.

Я мог бы в этом письме перечислить всё то полезное, что я, на мой взгляд, сделал для своей Родины, но всё это, как я вижу, во внимание не принимается. Я стал неугоден. Кому – не знаю. Но терпеть больше оскорблений не могу. Я вынужден решиться на шаг, на который я никогда бы при иных условиях не решился бы. Я хочу получить разрешение на выезд из страны сроком на два года. <...> Понятно, что такое решение принять было нелегко – слишком многое связано у меня со страной, в которой я родился, рос, учился, работал, защищая которую дважды тяжело был ранен,– но другого выхода у меня нет, меня на него вынуждают. Писатель не может работать, зная, что каждую минуту к нему могут прийти и забрать и не вернуть написанное».[1]

 

Однако даже тогда у писателя теплилась надежда на справедливое решение: завершая свое письмо к Генеральному Секретарю ЦК КПСС, он позволил себе такую приписку: «В ожидании Вашего ответа…»

Едва обретя временное пристанище у своего дяди Н. А. Ульянова, Некрасов в тот же день отправляет своему пасынку Виктору Леонидовичу Кондыреву[2]

письмо с «фирменной» для Некрасова ироничной припиской в конце: «Без подписи (для безопасности)». В этом полушутливом жесте многое: и забота об оставшемся в Союзе родном человеке, и игра с теми, кто еще несколькими неделями назад мог ограничить свободу писателя. Но главное, думается, в том ощущении «промежуточности», которое не могло не возникнуть у человека, оказавшегося в мире столь поразившего его комфорта и вольности. Некрасов начнет ставить подпись (ограничившись лишь первой буквой своего имени) в следующих письмах.

 

Первые письма наполнены бытовыми подробностями, описаниями встреч с людьми, связь с которыми, казалось, была потеряна навсегда. Некрасов, которому шел шестьдесят четвертый год, как ребенок, поражен теми возможностями, которые только теперь открылись перед ним. Возможности эти, в сущности, столь привычные и оттого простые для человека западного общества, кажутся Некрасову безграничными. Позднее писатель будет отмечать и другие стороны «западной» жизни, но он никогда не сбивался в критиканство европейской системы ценностей, видевшейся ему большим завоеванием свободной личности.

В эссе «Взгляд и нечто» Некрасов, скорее, ироничен, чем критичен: он отмечает те черты французской действительности, которые шокируют не свободного человека, а случайного «советского наблюдателя». Именно ему, временно пребывающему здесь, рано или поздно придется вернуться назад, поэтому тот «культурный шок», который испытывает такой советский наблюдатель, ограничен внешним, «сенсационным»: «К тому же проституция. И порнографические фильмы. И гомосексуальные журналы. И гоняющаяся за дешевой сенсацией (а за дорогой можно?) пресса, всякие там ‘Ici-Paris’ с адюльтерными похождениями венценосцев, ну и вообще, мир контрастов, монополис-тический капитал, свобода умирать под мостом. Плохо!

А если говорить всерьез, повторю то, что внушал Вите Гашкелю и с чем он, в общем-то, соглашается,– сытая, богатая, привыкшая к комфорту и не хотящая никаких перемен нация. А так как надо иметь какие-то идеи и за что-то голосовать, будем же левыми, любить рабочих и не любить капиталистов, они бяки.

И, сидя где-нибудь в кафе на бульварах, я рассказываю обо всех этих ужасах своим москвичам, и они только иронически улыбаются. Иногда, больше для приличия, спрашивают: ‘Ну, а клошары?’ Клошары! Самые счастливые в мире люди, как сказал мне как-то всё тот же Витя Гашкель. Никаких у них забот, налогов не платят, о квартире не думают, свою бутылочку вина всегда имеют, муниципальными выборами и русскими диссидентами не интересуются, живут как птицы небесные. Раз в год полиция подбирает их в метро, моет в бане, дезинфицирует портки, и опять на все четыре стороны, парижская достопримечательность!

Ну а похищения, убийства, ограбления банков, музеев, бомбы  наконец? Таки плохо… И похищают, и убивают, и грабят, и поезда сходят с рельсов, и самолеты разбиваются, и засухи даже бывают, как этим летом. Но обо всем этом пишут и говорят во всеуслышание, и убийц судят и приговаривают к каторге (а женщины кричат: ‘Мало! На гильотину!’), а после засухи продуктовые магазины так же ломятся от яств, как и до нее.

Москвичи больше не задают вопросов. Вздыхают...»

В одном из первых своих выступлений на «Радио Свобода» (8 де-кабря 1975 года) писатель выразит свое видение «задач русского писателя за границей»:

«Оказавшись здесь, я понял, что у нас, русских, оказавшихся в Париже, в эмиграции, как говорится, есть своя задача. Не только писать, но и говорить, общаться с людьми. Что-то им рассказывать, о чем-то сообщать. В начале этого года я был в Англии. Целый месяц. Выступал в университетах, перед студентами. Рассказывал о нашей литературе, наших писателях, о моих друзьях, о том, чем я сейчас занят. И когда я смотрел на эти, назовем так, пытливые глаза, которые были на тебя устремлены, на эти уши, которые слушали, мне казалось, я думаю, я не ошибаюсь, что я делаю какое-то дело. Когда потом, после Англии, – а в Англии я объездил почти всю страну, выступал во многих университетах, – я попал в Канаду, то уже с другой миссией – выступать в защиту Валентина Мороза, который находится сейчас в тюрьме, у нас.

И когда я видел перед собой аудиторию уже другую – и студентов, и не студентов, – которая прислушивалась к каждому моему слову, я говорил там по-украински, говорил о других украинцах, и русских, и евреях, которые сидят у нас дома в тюрьмах, психушках, я понял, как это нужно. Что мой голос доходит до этой аудитории, и доходит до другой аудитории. Мне кажется, что это одна из, может быть, основных задач, которая есть у нас, здесь, сейчас живущих»[3]

.

 

Письма к Виктору Кондыреву несут еще и другой посыл – это свидетельство свободного человека о свободной жизни, которой адресат пока еще лишен. В 1976 году интереснейшая переписка будет завершена, потому что семья воссоединится в Париже.

В 1977 году Жорж Нива в предуведомлении к интервью с Некрасовым писал: «Я знаком с ним пятнадцать лет. Он приезжал в Париж с делегацией, вместе с Паустовским и Вознесенским. Втроем они олицетворяли три поколения: некрасовское было посередине, поколение войны, Сталинграда, жертв. Сейчас его юношеский силуэт стал слегка сутулым, усы поседели; но непокорная прядь волос осталась неизменной, юмор продолжал светиться в его взгляде. Некрасов остается шутником, юношей, несерьезным, забавным. Везде счастлив, везде любознателен, он фланирует, насвистывая, а вот сегодня взял и вырядился в кимоно. Некрасов – это спонтанное сопротивление; и это героизм, основанный на верности самому себе. Это и киевское лицедейство, это и московская богема, это и двадцатилетняя дружба. Ты говоришь себе, что он никогда не будет старым, а его секрет… Его секрет – искренность, которая никогда его не покидала. Некрасов – это один и тот же внутренний голос и в Париже, и в Киеве, и в Москве, которому никогда не надо было ни в чем раскаиваться…»[4]

 

Эта цельность человеческой личности, подмеченная Ж. Нива, стала залогом того, что, оказавшись за пределами родины, В. П. Не-красов не занялся поисками своего места в непростом мире эмиграции, не пытался «встроиться» в западный интеллектуальный контекст. Он был и остался верен себе, своим нравственным и художественным принципам. Конечно, нельзя и идеализировать сложившуюся ситуацию: для немолодого уже человека все выпавшие на его долю события стали серьезным испытанием. Помимо писательской рефлексии, Некрасов оставил графические свидетельства, по которым можно, пусть и косвенно, судить о его душевном состоянии. На протяжении почти всей жизни Виктор Платонович создавал автопортреты (иногда в шаржированном виде). По трем из многочисленных его графических работ можно сделать вывод об усложнении писателем взгляда на самого себя, о понимании своей судьбы изгнанника.

На первом рисунке<[5]

(1973) мы видим озорной взгляд, устремленный непосредственно на зрителя. Автопортрет оставляет впечатление оптимистическое (даже понимая, какие события сопутствовали Некрасову в последние его годы на родине): чуть прищуренные глаза, энергичная прорисовка скул, динамичная копна густых волос. Следующий рисунок сделан уже в эмиграции, тремя годами позже (1976). Несколько иная техника автопортрета (мягкий карандаш) и без того утяжеляет фигуру Некрасова. Перед нами сохраняющий твердость и осанку, прямой человек с уставшим лицом. Глаза на этом портрете говорят многое, в них видно полное понимание и объективный взгляд на свою судьбу. Все и всяческие иллюзии здесь рассеяны. Наконец, автопортрет 1978 года устремлен, скорее, в вечность, нежели обращен к современности. Эти три метаморфозы, случившиеся, в сущности, на небольшом промежутке времени, драматичны.

 

Письма В. П. Некрасова печатаются по оригиналам, хранящимся в парижском архиве писателя[6]

. При составлении примечаний использованы материалы В. Л. Кондырева, которому я приношу свою искреннюю благодарность.

 


1. URL: http://www.nekrassov-viktor.com/Letters/Nekrasov-Letters-Brezhnevu-1974.aspx.

2. См. его ценные воспоминания: Виктор Кондырев. «Все на свете, кроме шила и гвоздя». Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове / Киев – Париж, 1972–1987 / М.: АСТ, 2011.

3. URL: http://nekrassov-viktor.com/Books/Nekrasov-O-zadachax-russkogo-pisatelia-zagranicey.aspx

4. Georges Nivat. Nekrassof en kimono / Le Magazine Littéraire. 1977. № 125. – Pp. 37-38.

5. В печатной «бумажной» версии текста в НЖ, №303, даны 3 автопортрета В. П. Некрасова и 2 его фотографии. (Ред.)

6. На сайте памяти В. Некрасова есть доступ к обширной переписке писателя. URL:http://www.nekrassov-viktor.com/Letters.aspx. См. также публикацию из архива писателя: «Постепенно опарижаниваюсь…» Письма В. П. Некрасова к В. Л. Кондыреву/ Публ. В. Л. Кондырева; подгот. текста Н. А. Аль и Л. С. Дубшана; вступ. заметка и комментарии Л. С. Дубшана // «Звезда». 2004. № 10. – Сс. 145-180.