Павел Глушаков
«Сон разума» и «сон ангельский»
Несколько слов о рассказе А.П. Чехова «Спать хочется»
...Нет, я больше не имею сил терпеть. Боже! что
они делают со мною! Они льют мне на голову
холодную воду! Они не внемлют, не видят,
не слушают меня. Что я сделал им? За что они
мучат меня?.. Что могу дать я им? Я ничего не
имею. Я не в силах, я не могу вынести всех мук
их, голова горит моя, и всё кружится предо мною.
Спасите меня! возьмите меня!
Николай Гоголь
Ты проснешься ль, исполненный сил,
Иль, судеб повинуясь закону,
Всё, что мог, ты уже совершил, –
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..
Николай Некрасов
Николай Некрасов в стихотворении «Тройка» писал о судьбе простой женщины:
От работы и черной, и трудной
Отцветешь, не успевши расцвесть,
Погрузишься ты в сон непробудный,
Будешь нянчить, работать и есть1.
Эти три последние обязанности, похожие больше на приговор, как бы предвосхищают то, что также будет сформулировано в «немецкой триаде»: Kinder, Küche, Kirche.
И еще: не из этого ли текста родился чеховский рассказ «Спать хочется» (1888), в котором нянька Варька, обладающая некрасовским «выраженьем тупого терпенья» и испытывающая «бессмысленный, вечный испуг», видит полусон-полувидение – широкое шоссе с проносящимися по нему обозами («И зачем ты бежишь торопливо / За промчавшейся тройкой вослед?...»). Трагический финал чеховского рассказа чем-то сродни призыву «заглушить» «тоскливую в сердце тревогу»: «Задушив его, она быстро ложится на пол, смеется от радости, что ей можно спать, и через минуту спит уже крепко, как мертвая...»2 Это «ложное представление» Варьки похоже на иллюзии героини «Тройки»:
Знать, забило сердечко тревогу –
Всё лицо твое вспыхнуло вдруг.
И «благостный» («как мертвая») сон героини Чехова «рифмуется» со смертью героини Некрасова:
И схоронят в сырую могилу,
Как пройдешь ты тяжелый свой путь,
Бесполезно угасшую силу
И ничем не согретую грудь.
Некрасовское проявляется в рассказе «Спать хочется» через посредничество Лермонтова: «Ночь. Нянька Варька, девочка лет тринадцати, качает колыбель, в которой лежит ребенок, и чуть слышно мурлычет: «Баю-баюшки-баю, / А я песенку спою...» Девочка выборочно «цитирует» «Казачью колыбельную песню»:
Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю.
Тихо смотрит месяц ясный
В колыбель твою.
Стану сказывать я сказки,
Песенку спою;
Ты ж дремли, закрывши глазки,
Баюшки-баю.
Здесь тот же мотив дремы, сна; оттуда же, видимо, появление повторяющейся детали – образка святого:
Дам тебе я на дорогу
Образок святой:
Ты его, моляся богу,
Ставь перед собой;
Да, готовясь в бой опасный,
Помни мать свою…
Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю3.
«Казачья колыбельная» перекликается и с некрасовскими текстами. Рефрен «баюшки-баю» есть в одноименном стихотворении 1877 года:
Непобедимое страданье,
Неутолимая тоска... <…>
Но перед ночью непробудной
Я не один... Чу! голос чудный!
То голос матери родной:
«Пора с полуденного зноя!
Пора, пора под сень покоя;
Усни, усни, касатик мой!
Прийми трудов венец желанный,
Уж ты не раб – ты царь венчанный;
Ничто не властно над тобой!4
Перед читателем возникает любопытная метаморфоза: превращение раба в «царя венчанного» достигается посредством сна, навеваемого «голосом матери родной». Однако эта якобы успокоительная песенка исполняется всё же странным «существом», уводящим от жизни к сну вечному. Человек, поддавшийся этой мелодии, умирает, становится добычей смерти, как произошло с чеховской Варькой. Слишком уж неравны силы этого ночного боя: уставшей девочки и самой Смерти...
«Казачья колыбельная песня» Лермонтова также «аукается» в рассказе Чехова мотивом «ночного томления», бессонницы, а с «Баюшки-баю» Некрасова еще и мотивом смертельной опасности («Влечет, как жертву на закланье…»). Девочка, отданная «на закланье» нечеловеческой среде существования, как это ни удивительно, выступает в роли бунтовщика – она бросает вызов самому Богу:
«В печке кричит сверчок; зеленое пятно на потолке и тени от панталон и пеленок опять лезут в полуоткрытые глаза Варьки, мигают и туманят ей голову.
– Баю-баюшки-баю, – мурлычет она, – а я песенку спою...
А ребенок кричит и изнемогает от крика. Варька видит опять грязное шоссе, людей с котомками, Пелагею, отца Ефима. Она всё понимает, всех узнает, но сквозь полусон она не может только никак понять той силы, которая сковывает ее по рукам и по ногам, давит ее и мешает ей жить. Она оглядывается, ищет эту силу, чтобы избавиться от нее, но не находит. Наконец, измучившись, она напрягает все свои силы и зрение, глядит вверх на мигающее зеленое пятно и, прислушавшись к крику, находит врага, мешающего ей жить».
Сравним этот образ с «ужасным пятном» и атмосферой ночного кошмара и попыткой одолеть его посредством «детской молитвы» в «Записках сумасшедшего» Льва Толстого:
«Я вошел, был коридорчик, заспанный человек с пятном на щеке, пятно это мне показалось ужасным, показал комнату. Мрачная была комната. Я вошел, еще жутче мне стало.<…> Мне страшно было встать, разгулять сон и сидеть в этой комнате страшно. Я не встал и стал задремывать. Верно, и задремал, потому что когда я очнулся, никого в комнате не было и было темно. Я был опять так же пробужден, как на телеге. Заснуть, я чувствовал, не было никакой возможности. Зачем я сюда заехал. Куда я везу себя. От чего, куда я убегаю? – Я убегаю от чего-то страшного и не могу убежать. <…> Всю ночь я страдал невыносимо, опять мучительно разрывалась душа с телом, ‘Я живу, жил, я должен жить, и вдруг смерть, уничтожение всего. Зачем же жизнь? Умереть? Убить себя сейчас же? Боюсь. Дожидаться смерти, когда придет? Боюсь еще хуже. Жить, стало быть? Зачем? Чтоб умереть’. Я не выходил из этого круга. Я брал книгу, читал. На минуту забывался, и опять тот же вопрос и ужас. Я ложился в постель, закрывал глаза. Еще хуже. Бог сделал это. Зачем? Говорят: не спрашивай, а молись. Хорошо, я молился. Я и теперь молился, опять как в Арзамасе; но там и после я просто молился по-детски. Теперь же молитва имела смысл. ‘Если ты есть, открой мне: зачем, что я такое?’ Я кланялся, читал все молитвы, которые знал, сочинял свои и прибавлял: ‘Так открой же’. И я затихал и ждал ответа. Но ответа не было, как будто и не было никого, кто бы мог отвечать. И я оставался один, сам с собой»5.
Но продолжим цитату из Чехова:
«Этот враг – ребенок.
Она смеется6. Ей удивительно: как это раньше она не могла понять такого пустяка? Зеленое пятно, тени и сверчок тоже, кажется, смеются и удивляются».
Необъяснимое с психологической точки зрения проявление «она смеется» становится яснее, если вспомнить иной литературный вариант – пушкинский Евгений видит гибель дома своей возлюбленной:
Что ж это?..
Он остановился.
Пошел назад и воротился.
Глядит... идет... еще глядит.
Вот место, где их дом стоит;
Вот ива. Были здесь вороты –
Снесло их, видно. Где же дом?
И, полон сумрачной заботы,
Все ходит, ходит он кругом,
Толкует громко сам с собою –
И вдруг, ударя в лоб рукою,
Захохотал.
У современного читателя возникает и еще одна как минимум реминисценция – уже к Брюсову. «Подмена» (страшная игра, искушение) лампадки искаженным и мнимым в воспаленном воображении девочки образом «колеблющегося» и «мерцающего» пятна и «теней на стене» щекочут мысли героини, доставляя ей род «адского удовольствия», родственного брюсовской пляске ластящихся «фиолетовых рук»:
Тень несозданных созданий
Колыхается во сне,
Словно лопасти латаний
На эмалевой стене. <…>
Всходит месяц обнаженный
При лазоревой луне…
Звуки реют полусонно,
Звуки ластятся ко мне7.
Вернемся к удивительному многоплановому рассказу Чехова.
«Ложное представление овладевает Варькой. Она встает с табурета и, широко улыбаясь, не мигая глазами, прохаживается по комнате. Ей приятно и щекотно от мысли, что она сейчас избавится от ребенка, сковывающего ее по рукам и ногам... Убить ребенка, а потом спать, спать, спать...
Смеясь, подмигивая и грозя зеленому пятну пальцами, Варька подкрадывается к колыбели и наклоняется к ребенку. Задушив его, она быстро ложится на пол, смеется от радости, что ей можно спать, и через минуту спит уже крепко, как мертвая...»
Слово «ложное» несколько выбивается из стилистики текста. Кажется, здесь Чехов-художник уступает место Чехову-клиницисту, отсылающему читателя к сугубо психиатрическому объяснению поступков своей героини8. Зеленое пятно – это горящая зеленая неугасимая лампадка. Упование и обращение к этому символу не спасает Варьку. «Грозящий» (точнее – отчаянный) жест Варьки чем-то родственен маленькому кулачку Матреши из «Бесов» Достоевского и тому жесту («пальцы сжав»), который посылает пушкинский Евгений, герой «Медного всадника», прибавляя «Ужо тебе!..»:
Но бедный, бедный мой Евгений...
Увы! его смятенный ум
Против ужасных потрясений
Не устоял. Мятежный шум
Невы и ветров раздавался
В его ушах. Ужасных дум
Безмолвно полон, он скитался.
Его терзал какой-то сон9.
Превращение веры в «зеленое пятно», сон разума, забитость и беспросветность людского существования роднят, казалось бы, разные произведения. Они «стягивают» эти образы в единый тугой узел неразрешимых проблем, вызванных кризисом общества, подошедшего к своей трагической черте, за которой уже угадывались потрясения ХХ века10.
Всё это –с разницей в какие-то пару лет – угадали два художника и мыслителя. Один в 1882-м сформулировал свою мысль лапидарно: «Бог умер! Бог не воскреснет! И мы его убили! Как утешимся мы, убийцы из убийц!» (Ницше)11. Другой – в 1886-м, в родном отечестве, более пространно, но не менее отчаянно:
«В некотором царстве Богатырь родился. Баба-яга его родила, вспоила, вскормила, выхолила, и когда он с коломенскую версту вырос, сама на покой в пустыню ушла, а его пустила на все четыре стороны: ‘Иди, Богатырь, совершай подвиги!’ Разумеется, прежде всего Богатырь в лес ударился: видит, один дуб стоит – он его с корнем вырвал; видит, другой стоит – он его кулаком пополам перешиб; видит, третий стоит и в нем дупло – залез Богатырь в дупло и заснул. <…> И все ходят кругом на цыпочках и шепотом повторяют: ‘Спи, Богатырь, спи!’<…> Словом сказать, всю тысячу лет оная страна всеми болями переболела, и ни разу Богатырь ни ухом не повел, ни оком не шевельнул, чтобы узнать, отчего земля кругом стоном стонет.
Что ж это за Богатырь такой?
Многострадальная и долготерпеливая была оная страна и имела веру великую и неослабную. Плакала – и верила; вздыхала – и верила. Верила, что когда источник слез и воздыханий иссякнет, то Богатырь улучит минуту и спасет ее. <…> Подошел в ту пору к Богатырю дурак Иванушка, перешиб дупло кулаком – смотрит, ан у Богатыря гадюки туловище вплоть до самой шеи отъели. Спи, Богатырь, спи!» (Салтыков-Щедрин)12.
Но раньше всех кое-что о «слезинке ребенка» и о людях, убивших Бога в своей душе, сказал Ф.М. Достоевский в «Братьях Карамазовых»:
«Эту бедную пятилетнюю девочку эти образованные родители подвергали всевозможным истязаниям. Они били, секли, пинали её ногами, не зная сами за что, обратили всё тело её в синяки; наконец дошли и до высшей утончённости: в холод, в мороз запирали её на всю ночь в отхожее место, и за то, что она не просилась ночью <…> И эта мать могла спать, когда ночью слышались стоны бедного ребёночка, запертого в подлом месте! Понимаешь ли ты это, когда маленькое существо, ещё не умеющее даже осмыслить, что с ним делается, бьёт себя в подлом месте, в темноте и в холоде, крошечным своим кулачком в надорванную грудку и плачет своими кровавыми, незлобивыми, кроткими слёзками к ‘боженьке’, чтобы тот защитил его,понимаешь ли ты эту ахинею, друг мой и брат мой, послушник ты мой божий и смиренный, понимаешь ли ты, для чего эта ахинея так нужна и создана! Без неё, говорят, и пробыть бы не мог человек на земле, ибо не познал бы добра и зла. Для чего познавать это чёртово добро и зло, когда это столько стоит? Да весь мир познания не стоит тогда этих слёзок ребёночка к ‘боженьке’… Пока ещё время, спешу оградить себя, а потому от высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребёнка, который бил себя кулачонком в грудь и молился в зловонной конуре неискуплёнными слезами своими к ‘боженьке’!» (Книга V, Глава IV).
Эта, так сказать, моральная, общественная, религиозная, «высокая» линия чеховского рассказа не имеет (да и не может иметь) завершения на этой «грешной земле». С этой точки зрения, проблема вечна и, следовательно, – перед лицом этой вечности – трагична.
Но в русской литературе нам дан всё же иной, пусть и не завершенный, лишенный «оптимистической определенности», мотивный ход – к образу другой няньки, если так можно выразиться, архетипичной для отечественной культуры:
Наша ветхая лачужка
И печальна и темна.
Что же ты, моя старушка,
Приумолкла у окна?
Или бури завываньем
Ты, мой друг, утомлена,
Или дремлешь под жужжаньем
Своего веретена?13
В пушкинском «Зимнем вечере» есть и буря, которая плачет, как дитя, и душевная тоска, которая в чеховском тексте, скорее, не отрефлектирована юной героиней, но явственно ощутима самим читателем рассказа. То, что няне свойственно дремать, занимаясь однообразным и повторяющимся трудом, не ставится Пушкиным ей в упрек. Дело в другом: перед нами живой человек, со своей несложившейся судьбой, со своими горестями и печалями. Такой мы видим героиню и в другом пушкинском стихотворении – «Няне»:
Глядишь в забытые вороты
На черный отдаленный путь:
Тоска, предчувствия, заботы
Теснят твою всечасно грудь.
То чудится тебе…14
И здесь уже всё закольцовывается: вновь отсылая к некрасовской «Тройке» (которая является как бы продолжением пушкинского неоконченного текста): «Что ты жадно глядишь на дорогу…» – некрасовское (а вслед за ним и чеховское, и далее) «продолжение» (движение по «шоссе» и «железной дороге») – отупляющее терпение, выученная покорность, рабство и, как следствие, духовный сон. Против этого у Некрасова один рецепт (появляющийся в стихотворении с центральным образом няни):
Будешь редкое явление,
Чудо родины своей;
Не холопское терпение
Принесешь ты в жертву ей:
Необузданную, дикую
К угнетателям вражду
И доверенность великую
К бескорыстному труду.
С этой ненавистью правою,
С этой верою святой
Над неправдою лукавою
Грянешь божьею грозой...15
Пушкинский же путь, а скорее, тропинка – кажется – стоическое терпение, надежда, что «сердцу будет веселей». Верность, сравнимая разве что с воинским долгом («Горюешь, будто на часах»). И голубиная («Голубка дряхлая моя!») кротость ангельской веры.
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Некрасов, Н.А. (1967) Полн. собр. стих.: В 3 томах. Т. 1. Л.: Сов. писатель. С. 106. (Библ. поэта. Большая серия).
2. Здесь и далее рассказ цит. по изд.: Чехов, А.П. (1977) Полн. собр. соч. и писем: В 30 томах. Т. 7. М.: Наука. С. 12.
3. Лермонтов, М.Ю. (1989) Полн. собр. стих.: В 2 томах. Т. 2. М.: Сов. писатель. С. 27. (Библ. поэта. Большая серия).
4. Некрасов, Н.А. Указ. изд. Т. 3. С. 328-329.
5. Толстой, Л.Н. (1982) Собр. соч.: В 22 томах. Т. 12. М.: Художественная литература. С. 46-50.
6. Пушкин, А.С. (1948) Полн. собр. соч.: В 16 томах. Т. 5. М.; Л.: Изд-во АН СССР. С. 144-145.
7. Брюсов, В.Я. (1913) Полн. собр. соч. и переводов. СПб.: Сирин. Т. 1. С. 9.
8. По этому пути пошла современная исследовательница: Зейферт, Е.И. (2021) «‘Спать хочется’ А.П. Чехова: поэтика, ‘оправдывающая’ Варьку». Вестник РГГУ. Серия «Литературоведение. Языкознание. Культурология». № 3. С. 42-52.
9. Пушкин, А.С. Указ. изд. С. 145-146.
10. Ср. у Блока: «И всем казалось, что радость будет, / Что в тихой заводи все корабли, / Что на чужбине усталые люди / Светлую жизнь себе обрели». И слова матроса Железнякова, сказанные в 1918-м: «Я получил инструкцию, чтобы довести до Вашего сведения, чтобы все присутствующие покинули зал заседания, потому что караул устал».
11. Ницше, Ф. (1990) Собр. соч.: В 2 томах. Т. 1. М.: Мысль. С. 593.
12. Салтыков-Щедрин, М.Е. (1974) Собр. соч.: В 20 томах. Т. 16, кн. 1. М.: Художественная литература. С. 192-194.
13. Пушкин, А.С. Указ. изд. С. 439.
14. Пушкин, А.С. Указ. изд. С. 33.
15. Некрасов, Н.А. Указ. изд. С. 19-20. Далее эту «методу» описал Ленин в статье «Памяти Герцена», употребив известную «будительную» метафору: «Декабристы разбудили Герцена». Это только продолжение слов самого Герцена: «Это какие-то богатыри, кованные из чистой стали с головы до ног, воины-сподвижники, вышедшие сознательно на явную гибель, чтобы разбудить к новой жизни молодое поколение и очистить детей, рожденных в среде палачества и раболепия». К слову сказать: в стихотворении Некрасова после такой «грозовой» сентенции – «Вдруг проснулося и заплакало дитя». То, о чем заплакало дитя, кажется, уловил уже Блок: «И голос был сладок, и луч был тонок, / И только высоко, у Царских Врат, / Причастный Тайнам, – плакал ребенок / О том, что никто не придет назад».

