Михаил Моргулис

Рассказы

СНЫ НИКИТЫ

Что-то случилось с Никитой. А что, он и сам не знает. Лежит бородой кверху, да и не знает, что к чему.

А за окном темной пышной грудой лежит ночь и тихо дышит знакомыми пряными запахами деревьев и разных цветов. Запахи эти давно стали привычными, потому как чувствует он их побольше семидесяти лет.

Вот так капризная барышня судьба распорядилась его жизнью: забросила сюда, в теплые восточные края. И прожил он тут почти всю жизнь, и стал тут старым. А старость замечаешь по мелочам: не по бороде седой, а по тому, что руки стали корявей работу делать. Или вот скручиваешь папироску, а хоть немного табаку с бумаги да просыплется.

Что-то беспокоит Никиту в последнее время, не болезнь ли какая завелась? Да вроде не болит ничего. И никогда не болело. Вот у жены – болело, хоть и моложе его была намного.

Лола красивая была. Как и все армянки, с черными волосами да с черными глазами, да покрасивее других. И волосы покрасивее, и глаза, да и вся она покрасивее. Обнимал ее когда-то Никита возле моря и назвал ее «ночкой», уж точно она была похожа на тeмную ночку ласковую. Не суждено им было детей иметь – стала Лола болеть и на руках у него умерла. Вроде вышла куда-то, да никак с тех пор не воротится.

Нет, ничего не болит у Никиты, вот только в последнее время стали кости по ночам поскрипывать. От старости, надо думать. Тихо так поскрипывают. И скрип этот что-то Никите напоминает, а что – никак он вспомнить не может. А что-то знакомое-знакомое напоминает. Это как иногда вспоминаешь фамилию совсем известного тебе человека, она уже на языке вертится, а не вспоминается, а ты аж трясешься весь, так вспомнить хочется.

И еще – последнее время дни для него стали как-то по-другому видеться. Раньше-то теплыми утрами, пышными ночами отмечались, а сейчас стали они какими-то прозрачными. Прозрачно текут мимо него дни. Так прозрачно, что сквозь них вся жизнь просвечивается. А мало ли чего за семьдесят лет случилось...

Вчера – или когда, ну да, вчера – приснился ему единственный дружок его, грек Харлампий, тоже здешний. Приснился он довоенным, с синими щеками: борода выбривалась не до конца. Сидят они на каком-то празднике. Харлампий кричит Никите что-то приятное, а Никита вроде оглох, ничего не может услышать.

А кончился сон тем, что Никита глянул – а глаза у Харлампия печальные, стонущие. И не говорит уже приятное, только повторяет: «Помни, Никита! Помни, Никита!» И звук такой, будто в пустой церкви говорят. Вместе они на войну ушли. Убил Харлампия немец с истребителя, когда Харлампий бежал в укрытие, нес солдатский котелок с кашей. А потом, когда самолет улетел, притащили и Харлампия, и котелок. Каша была еще теплая.

А то вот недавно ему послышалось – вроде Челнок залаял? Вскочил он, да лег снова, вспомнил: Челнока уже нет. Любил его. Да и тот, умирал – смотрел на него так, что Никите на земле оставаться не хотелось. Да кто ж виноват, что когда мир – собачий век короче людского.

А один человек специально не заводил у себя собак, оттого что собака меньше живет. А другой был человек, он не понимал тех, кто попугаев заводит. Разве, говорит, не страшно: смотришь на попугая и знаешь точно: ты помрешь, а он после тебя жить будет. И тошно от этой точности.

Много разных людей на свете...

Вдруг ветер за окном задышал с присвистом. Закричали гортанно какие-то птицы, разбуженные ветром. Никита опустил ноги на половицы. Прохладно гудел под ногами пол. Это ноги гудели натруженно, а казалось – пол.

Вышел на крыльцо. Ветер маленько буянил, вплел ему в бороду пару листьев. Вгляделся Никита в темноту и крикнул на птиц, словно на кошек: «Брысь»! Но тут же их пожалел, сердце как-то непонятно защемило; он еще раз оглядел темноту и вошел в дом. А потом решил выпить водки. Зажег свет, выпил, хватанул крупными ноздрями ржаного воздуха от корочки.

Захотелось посмотреть на себя в зеркало. Хмыкнул от смущения, покосился в зеркальную дверь шкафа. Погасил свет и снова сел на кровать. От луны в окно ворвался лоскут света, улегся на полу. Глядит на него Никита и думает: отчего это, когда он на птиц крикнул, сердце вдруг защемило. И тут он увидел в лоскуте света плетень – только не такой, как здесь, а петух на плетне сидит и кричит-кричит – про утро, значит, рассказывает. А вокруг всё зеленое и синее.

И лоскут света превратился вдруг в прозрачное течение дней. И в течении этом прозрачном увидел Никита давнее: он, совсем маленький, летает во сне. И трава, ласково стегающая босые ноги. И круги от камня, брошенного в тихий печальный пруд. И кукушка, сошедшая от весны с ума и нагадавшая ему сотни лет жизни. И дым, до боли знакомый дым. И перезвон каких-то родных голосов. И руки мамы, пахнущие хлебом.

Охнул Никита и понял, отчего у людей щемит сердце. И тогда уже совсем легко вспомнил, что старческий скрип его костей напоминает скрип первого снега под валенками. И как только он это понял, так стало ему легко. Перестало что-то мучить, загладилось.

И с той минуты стал Никита понимать, что пора и ему собираться в дорогу. Лола жена умерла, дворняга Челнок помер, детей нет, даже попрощаться по-родному не с кем, пообниматься, поплакать.

Второй раз в жизни Никита обратился к Богу. Первый раз – когда Лола мучилась, умирала, а сейчас вот второй раз.

Толком Никита не знал, как и что сказать, но похмыкал, слюну позаглатывал, потом заговорил, хоть и не очень складно. Я, значит, такой-то, скоро мне помирать, а я ведь ждал-ждал, что детишки у меня будут, не дал ты их мне, но понимаю, что на Бога нельзя обижаться, но вот видишь, мне и попрощаться не с кем, и никто не поплачет, когда меня в земельку положат. Ох, вроде не хочу обижаться на тебя, но, по правде, немного обижаюсь. Ну, а так всё хорошо: друзей не осталось, а  коты приблудные приходят. Придут и уйдут, не задерживаются, не нравится им, что ли, здесь.

И стал думать Никита: когда помрет, куда всё потом денется, как приготовиться, чего надеть, да и кто придет. Ну, если оставить стол полный, да самогона бутыль-другую, то придут, конечно.

Скрутил Никита цигарку, руки давно дрожать стали, прикурил со второй спички и решил сходить к Матрене Акульшиной, она баба неплохая, даром что, как и он, бобылихой живет. А он уже редко с людьми встречается, все думы про то, что прошло. Хлеб-соль-сахар когда покупает – здоровается, берет – и домой.

Сварил как-то суп из крапивы, хлеба накрошил, и вдруг голос девчоночий:

– Дед! Мальчишки кричат, чтоб водяной меня утащил!

Никита видит, что никого нет, но ответить надо:

– Пугают зазря, никого он не утащит.

Только раз такое случилось, больше не приходила, не звала она его.

Застал Матрену возле изгороди. В этой деревне она и еще ну пара человек – русские, а остальной народ – осетины. Прислонился Никита к забору и начал разговор, что вот помирать собрался, совет нужен, как вырядить его, когда преставится. Хозяйство оставлять некому; что ей надо – пусть Матрена возьмет, остальное раздаст людям.

Матрена, тоже старая, говорит:

– Ты только не помирай в воскресенье, лучше во вторник или в среду. Людей я соберу, нас-то здесь сколько, ну человек двенадцать осталось.

Какие двенадцать, подумал Никита, и семерых-то не вспомню, а может, Матрене видней…

Так и порешили.

И в понедельник стал Никита готовиться к смерти. Растопил свою баньку, покряхтел, попарился всласть; побрился; одеколоном припасенным, «Шипром», обмыл лицо. Оделся во всё не надеванное – ну, кроме костюма. Медали достал свои три, орден за подбитый немецкий танк. Носки такие длинные, сорочка холщовая белая, кальсоны как полагается, белые с тесемочками.

Вспомнил, что ногти растут и на мертвых; покряхтывая, как сумел, срезал ногти на ногах и руках. Подумал, надо ли есть напоследок. Но захотелось. Луковицу почистил, картофелину тоже, вспомнил про припасенный шматочек сала, отрезал ножиком, с войны еще привезенным; пошел к шкафчику, там в бутылке чуть меньше половины казёнки, налил, бережно донес, выпил, крякнул, прожевал со вкусом луковицу с картофелинкой, подошел к кровати, улeгся сверху всего.

И стал ожидать.

Думает: придет старуха с косой, бр-рр, ну, придется терпеть. А куда потащит, толком не известно. Слышит: зашли... да нет, это Матрена. Говорит:

– Как помрешь, я тебе глаза закрою... Ну чего, Никита, пора тебе, я лопаты приготовила, гроб какой-никакой, но всё ж сколотили, земля сейчас мягкая.

– Да вот, жду, – говорит Никита, – а она не приходит.

– Ну жди, жди, забегу через часок; может, отойдешь от жизни-то грешной.

Ушла Матрена, а Никита лежит себе, лежит, и как будто пчелы вокруг зажужжали. И залезает легко через окно девочка, – та, что разок уже приходила. Славненькая такая, белобрысенькая.

– А я за тобой.

– Да как так? – удивился Никита, – старуха ведь приходит.

– За плохими людьми – она, а за хорошими я прихожу. И по дороге вам ранки глажу.

Обрадовался Никита и шепчет:

– Слава тебе, Боже, что послал за мной ее.

– Медальки твои и орден я сберегу, с тобой они будут.

– Девочка, славная, с тобой умирать совсем не страшно… А ты кто та…

Но не закончил Никита вопроса, выдохнул и помер.

А девочка не стала дожидаться Матрену и Никите глаза закрыла.

НА УГЛУ, ГДЕ ЗАКАНЧИВАЕТСЯ ЖИЗНЬ

Тишина вокруг. Она бывает разная, светлая или смертная. Вышел из дому.

Две мои собаки пошли было за мной, прошли чуть-чуть и решили вернуться. Понимаю их, настроение людей переходит к ним. Коты сейчас прячутся, собаки тревожно повизгивают. Иду и вспоминаю старый рассказ Уильяма Сарояна, где человек, почувствовавший себя самым одиноким в этом мире, кричит: «Эй, кто-нибудь!».

Прохожу по улице. Дубы склоняются ветвями, пальмы равнодушно, как люди, смотрят в небо. Прохожу дома один за другим – никого. Попрятались все от коронавируса.

Ночами по нашей улице бегает дикий черный кабан; вернее, часто перебегает дорогу; я один раз остановил машину перед ним, он замер, смотрит подслеповато. Помолчали, потом я ему по-русски:

– Борька, чеши отсюдова!

Он понял и рванул. Но сейчас и кабана не видно.

Иду дальше. Никого. Дохожу до дома, покрашенного синим, а крыша темно-красная; стоит одинокая девочка, лет пяти-шести. Сегодня пасмурно, после дождя и перед новым дождем, а она смотрит на меня прижмурившись, как будто солнце ей мешает. Говорит как начитанный ребенок, редко такое:

– Привет, прохожий… ranger…

Отвечаю:

– Привет, девушка из дождя…

Она мне:

– Сегодня ты один – а где твои собаки? Они раньше с тобой ходили…

– Дома решили остаться, одиноко им…

– И мне одиноко, а тебе?..

– А мне… как тебе сказать… Еще одиноче, чем моим собакам…

– А мои родители каждый в своей комнате, за компьютерами…

– А ты чего в игры компьютерные не играешь?

– Наигралась. Сказки знаешь? Не, лучше скажи, какой это – коронавирус?

– Ну, я его всего два раза видел и плохо запомнил. И потом, он маски надевает – то как бомж, то как царь, то как злой вампирчик… Но всегда таскает корону с собой… У него комплекс неполноценности… И кажется мне, что им управляют, в короне у него какое-то устройство, оттуда жужжит что-то…

– И мне он роботом приснился… Я в гараже сани искала и там заснула…

– А зачем тебе сани тут, во Флориде?

– А может, я от этого злюки на Аляску убегу…

Тут выбегает к ней собака, небольшая, с развесистыми ушами, спаниель, наверное… Она ему замечает:

– Джозик, ты бы тоже дома сидел, вдруг эта вирусня и на собак полезет…

– Да нет, он собак не трогает…

– Не говори, от животных всё и пошло, и на нас перелезло… Вот Джозик лает целыми днями и неизвестно на кого… А мне известно: это он на него, на вирус, отгоняет его от нас…

– Жаль, что детям нельзя отходить от дома, а я до конца улицы дойду – помнишь, там старый-престарый дуб стоит… Я ему скажу пару добрых слов, может, он меня утешит…

– Он и меня знает… Передай привет от меня и от Джозика…

– Передам. А что-нибудь еще сказать?

– Скажи, что мы все стали одинокими, как он… И скажи: жаль, что он ходить не может, так бы пришел и ветками закрыл…

Я отдал ей честь по-военному, она обрадовалась этой глупости, и тоже отдала мне честь, и тихо засмеялась…

И пошел я, дошел до дуба. Никого и здесь. И говорю ему, шамкая, специально как старик:

– Вот, Дуб Дубыч, пришел я; ты вот ничего не боишься, и я не боюсь, и еще эта девочка с собачкой… Так что же будет?

Зашелестел он в ответ, присвистнул:

– Да не шамкай ты, раз ничего не боишься. Собаки лают, чувствуют – смерть идет. А я знаю: всех не заберет. Не дам я им, да и другие есть, что вас защитят… А ты иди в свою часовенку и призови ангелов белых, чтоб счастье твое сохранили… А счастье какое твое?

– Вот прожил долго – а сам не знаю, какое мое счастье… А может, его нет?

– Ну вот иди и проси ангелов сохранить то, чего нет… А может, это жизнь, а может, небо… и любовь к звездам или глазам…

Подумал я: может быть и не заканчивается всё это на углу нашем. Может, прав старый Дуб Дубыч.

И побрел я обратно, к тихому свету над домиком с крестом.

И слышу свой шепот:

– Эй, кто-нибудь!

Флорида