Марк Зильберштейн 

Лирические отрывки 

				Не возвратится более в дом свой, 
				и место его не будет более знать его.
                                                                    Книга Иова

                         I
Ветреный день улетает в корзину,
очередной черновик,
палимпсест грядущего дня,
который еще не прожит.
Переходя от отца к сыну,
традиция претерпевает сдвиг
(отец ежедневно читал газету и выходил на пробежку).
Но где обступавшая нас в первых действиях многочисленная родня?..
Нас уже итожат.

                         II
Бабушка говорила: «Он тянет резину».
Тетя, жившая на 8-й Советской,
нашла подходящее: «кишкомот».
В те незапамятные времена, 
еще не запятнанные рефлексией,
мы жили, все вчетвером, на Васильевском, в одной комнате,
где имелись: черный комод,
продавленный низкий диван под портретом
серьезного мальчика, приходившегося мне братом,
хромоногая этажерка и красный шкаф,
по совместительству служивший буфетом,
а жизнь напоминала собой дрезину:
она шла строго по рельсам
и, казалось, приводилась в движение
исключительно мускульной силой людей.
Главное, почему-то подразумевалось,
что всё еще можно отыграть назад:
извиниться перед отцом,
перед учителем,
переписать сочинение,
научиться играть в футбол,
построить общество на справедливых началах.
Времени было навалом;
мы отправлялись в будущее пешком.

                         III
...Бабушка была круглолицей, розовощекой и белокожей.
По определению брата, нос у бабули был сапожком».
Она была светлоглазой и... непохожей:
граждане в очередях искали ее сочувствия,
а то и крыли евреев люто.
«Мы тут стоим за треской, а они хотят рыбу».
Бабушка возмущалась: «Я – еврейка и тоже стою за треской!»
Твердости ее принципов позавидовал бы Лютер.
Недопустимые по надрыву
семейные сцены, где она всегда оказывалась
потерпевшей стороной,
происходили тогда вдалеке, на Фонтанке.


                         IV
Климат в городе был морской.
Вернее, вредный
(город был холодный и продувной, нездоровый).
Сырость приходила из прачечной,
помещавшейся тут же, в подвале:
стирали сами жильцы, наполняли чаны, подливали,
и пар поступал прямо наверх –
ко мне в легкие...

Эта сырость плавно перетекала в серость
будней и неба, хронически обложенного облаками 
и неделями не менявшего цвета.
Плотно натянутый тент облаков
(кто же мог знать, что транзитных!),
накрывший серый гранитный город
померкшей славы и непомерной беды, –
вот образ давних дней, ненастных – ненасытных:
уже затопленных, но алчущих воды...

Говорить о городе
приходится в неопределенно-прошедшем времени,
ибо определенно можно утверждать
лишь то, что описываемое время прошло.
Но что же прошло на самом деле?
Едва ли это поддается определению.
А память – услужливый ластик...

                         V
Тот серый обгрызенный ластик,
уже потрудившийся в детстве,
стирая подробности «бедствий»,
сегодня, не льстя и не ластясь,
вытаскивает: за хлястик –
пальтишко, беретку с помпоном,
Смоленскую церковь со звоном
и полчеловека с тележкой,
шары на железной кровати
и всё, что нам шили на вате
еще молодые мамаши, 
проведшие юность в Cтройбате
(они приходили с работы,
измучены ею и слежкой,
и, сняв тяжеленные боты,
перешивали гамаши,
рейтузы и телогрейки),
воротники из цигейки,
в трамваях сиденья-скамейки,
свинцовую жидкость в канале,
в которую окунали
подмоченные отраженья
великолепные зданья,
утратившие положенье.

                         VI
...Мать, случалось, тоже стирала в прачечной...
Дед Наум, а по паспорту (это не спрячешь) – Ной
(умер от рака еще в тридцатом),
по профессии, как и другой дед, портной,
был небольшого роста, усатым,
красивым и смуглым брюнетом,
которому очень шла военная форма.
Когда разразилась Первая мировая,
его отправили на фронт санитаром,
и, вероятно, недаром:
ибо предание сохранило,
как, многократно намыливая и смывая
(и значит – совсем не жалея мыла),
строгий Наум Ильич
тщательно и подолгу
мыл руки под струей воды
в старом сером доме с остатками витражей на лестницах,
рустикой,
великолепным лифтом 
и медными дверными ручками,
построенном английской компанией
на набережной Фонтанки.

                         VII
...Щеки у бабушки были округлы.
Она носила русское имя Ольга.
Ее отличали известный апломб
и особые отношения с буквой «л» –
она грассировала!
Меня, отродясь не имевшего пломб,
занимали ее розовые челюсти,
отдыхавшие по ночам в чашке с водой.

Эта маленькая семья, в которой совсем не осталось мужчин,
была не понаслышке знакома с бедой.

В этом доме был двор-колодец, 
куда не заглядывало солнце
и где в любое время года темнело в пять часов дня.
Потолки в квартирах были заоблачно высоки;
по возвращении от бабушки
в пятиэтажку на Гáванской
казалось, что наш потолок нахлобучен на брови…

Мы стояли посреди двора-колодца
перед тем, как нырнуть в подворотню 
и выйти на набережную,
обернувшись к бабушкиным окнам,
а тетя или кузина махали нам на прощанье.

                                                        2012‒2013, Холон