Марина Эскина

 

Среди чудовищного бедствия

 

 

МАРТ

 

                                                На лбу высоком человечества

                                                Войны холодные ладони.

                                                               О. Мандельштам. 1923

 

То дождь, то снег, то ветер бешеный,

то – солнце, как нарцисс, приветственное;

стихами делимся, как брашнами,

среди чудовищного бедствия.

 

Нечеловеческое пучится,

на части рвет тела и души

тех, кто достоин лучшей участи,

и тем печальнее, тем горше.

 

Где год пройдет кровавой поступью –

всех поголовно окровавит,

нарциссов не спасают россыпи,

и смерть бесстыдно кóсу правит.

 

Уже и откупаться нечем нам,

стыдом и страхом совесть гонит;

на лбу клейменом человечества

войны холодные ладони.

                                                2023

 

 

* * *

Не матерится, не курит, не пьет вина,

до чего же скажут, жизнь у нее пресна,

и чему это она отдана, верна – 

мужу, сыну, другу, жужжанью веретена,

одиночеству выпитому до дна?

 

Там, на дне, когда туда доберешься сам,

ты увидишь, не поверишь своим глазам, –

небо плещется и луна в нем, как большой сазан,

и ушедшие навсегда, а как будто на полчаса,

подают из вечности голоса.

 

И тогда всё равно – хоть пей, хоть кури траву,

хоть мимоходом, к слову, матерни братву,

или пресно живи, как я живу, –

отвечая на зов, кого-то сама зову –

удивляясь мотовству своему, щегольству.

 

 

ОСЕННИЕ СНЫ

 

В голове роятся пчелы-слова, мелькают, жалят,

не обретя еще ни смысла, ни звука;

меня выслеживают, загоняют и окружают,

сеть набрасывают, не велика наука.

 

Вот я – «в домике», где ничего не решаю,

некого защищать, поздно бить посуду,

отмолчала свое, прозевала – горе шарику-шару,

он подожжен, пламя уже повсюду.

 

Или это клены вспыхивают отважно

красным, желтым огнем когтистым,

чтобы потом стоять в пепельном камуфляже,

каждый вьюгой обруган, ветром освистан.

 

Или я – девушка с веслом в опустевшем парке,

все ушли на фронт или куда далече,

по домам развели детей, пообещав подарки,

гипсовый снег сыплется мне на плечи.

 

 

* * *

На елях, потемневших от грозы,

лежит небесная флюорография,

проси кукушку, ласточку проси,

чтобы с диагнозом тебе потрафили;

 

Попробуй озеро уговорить,

пока оно тебя в себе баюкает

меж быть или не быть. Забудем прыть

соревноваться с тишиною звуками,

 

Молчи, как музыка молчит во сне,

скрывайся на виду у всех насмешливо,

таи, укрой, храни на глубине

свидетельство аванса рукопашного.

 

 

* * *

Осенние бабочки, стрекозы, жухлые мотыльки,

божья коровка, упавшая с неба? с ветки?

Как перезимуют ее пятнистые детки,

дождутся ли старики?

 

Сажаю ее, как всегда, на ладонь – лети,

она притворяется мертвой, спящей,

осень обманывает теплом томящим,

последним у зимы на пути.

 

Война сжигает сердце, жжет губы/уста,

беспомощность – новая, главная из утех,

а пепла, посыпать голову, хватит на всех,

на всех, кто горе оплакивать не устал.

 

Божья коровка взлетает – летит, летит,

знак ли это, что есть надежда, заступа,

у стариков будет крыша, тарелка супа,

у деток – мама с папой и аппетит.

 

 

* * *

Не тоскую о детстве

неутолимо жадном

до ласки,

сытом, но одновременно жалком,

на любое средство

ради нее готовом

без подсказки

быть послушливым, образцовым.

 

Соединяю звенья,

включаю обратное зрение –

любовь отмеряли как снадобье,

как редкое удобрение,

чтобы задобрить зло,

чтобы дерево

усердно росло,

чтобы ствол был прям,

ветви густы,

плоды, если не многочисленны,

то чисты

от червоточин.

 

Но блокадой, сиротством, войной,

ярости кипящей волной

источник был почти обесточен,

жизнь пробивалась чудом,

вопреки ку́хонным пересудам,

оригинал смыло, остался подстрочник,

страх очередного цунами,

только временами

накатывало тепло,

и если везло

счастье было не за горами,

тогда в Крыму загорали,

жили в Литве на хуторе,

где никого не знали,

собирали грибы,

путали следы судьбы.

 

Катится детства

недолепленный колобок,

не услышавший говорок

дедушек-бабушек,

зато в ожиданье лисы и волка,

только

не по зубам им камешек

детского сердца

тоже всегда голодного,

знающего про пирожок с гвоздями,

не озабоченного новостями,

но уже/еще не свободного.

 

 

* * *

Я не знаю, где мой дом,

мне узка кровать,

подышу закрытым ртом,

буду крепче спать

в том, последнем что ли, сне,

в сине-голубом,

буду путать дождь и снег,

над холодным лбом.

 

Я не знаю, где лежит

памяти предел,

будто каждый может жить

сколько захотел.

Все слова мои сожги,

письма, дневники,

встану я с другой ноги

у другой реки.

 

Бостон