Игорь Гельбах

Опоздавшие[1]

Часть четвертая

Глава 9

– Ну что ж, – сказал мне отец позднее, – тебе придется пожить здесь. Не знаю, сколько лет это продлится, но знание русского языка никак тебе не помешает. Надо бы как-то подтянуть его.

В тот же день мы приступили к занятиям. В библиотеке нашлись собрания сочинений русских классиков, а также отдельные издания известных повестей и романов. Начали мы с Пушкина, с «Путешествия в Арзрум»... «Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моей любимой мечтой», – фразу эту я помню по сию пору.

Отец с матерью оставались со мной в Коджори до осени, а осенью 1939 года началась мировая война, и они уехали.

Позднее я иногда задумывался: отец и мать, кто они были? Почему и как случилось с ними то, что случилось? И не могу найти точного, не допускающего сомнения ответа. Ясно одно: это были люди живого, может быть, даже несколько авантюристического склада, оказавшиеся среди родившихся в один год со Сталиным и Троцким, между жерновами сталинизма и троцкизма, принужденные сделать однозначный и вполне определенный выбор. Причем выбор сделан был в силу внешних обстоятельств и случайностей. И если в отце я вижу продолжение той же закрытости и стремления к самоопределению, которое, как говорят, наблюдалось в поведении деда, – настойчивого стремления к утверждению собственной отдельности и независимости, усиленных стремлением противопоставить себя и деду, то в матери я ясно различаю, насколько ее личность отличалась от отцовской. Это история самостоятельной, смелой и решительной до дерзости женщины со склонностью к разного рода авантюрам. По-моему, Гринфельд был в нее влюблен еще со времен своего первого визита к нам, в Берлине. Впрочем... вспоминаю батумский причал и Annette в костюме от Баленсиаги... Все эти, встречающие нас, в темных костюмах и шляпах, как того требовал их шпионский протокол, явно испытывали благоговение перед нею, им казалось, она вышла из другого мира. Но ведь так оно, в сущности, и было! Из мира, унич-тоженного в России и Грузии, и, как этим людям представлялось, обреченного на погибель.

Приезжая к нам на дачу в Коджори, Гринфельд каждый раз привозил букеты цветов и плетенные корзины со спелыми, ароматными фруктами.

– Ну, не ездить же вам в город на базар за цветами, – говорил он.

Иногда Гринфельд приезжал с женой Кристиной, сестрой отца и моей теткой. В таких случаях он всегда подчеркивал, что цветы и фрукты выбирала сама Кристина.

– Мне нравится жить в Грузии, – говорила та, – здесь много цветов и зелени. Здесь много света.

– А как же красные косынки и синие блузы комсомолок, Гринфельд? – смеялся иногда мой отец, обращавший внимание на то, как менял галстуки, костюмы и запонки всегда безупречно выбритый и благоухающий мужскими духами Оскар Григорьевич.

Мать моя ухаживания эти воспринимала со смехом, но однажды заявила отцу, что не будь Гринфельд ценителем женской красоты и красивой жизни, неизвестно еще, как сложилась бы наша судьба.

– Ведь он сделал всё, чтобы нас не вызвали в Москву, – говорила она. – И, наверное, это было непросто.

– Твоя мама – совершенно замечательная женщина, – красивая, с острым и проницательным умом, – сказал мне отец незадолго перед отъездом.

В тот день мы узнали о подписании пакта Молотова – Риббент-ропа, об этом нам сообщил Оскар. Он был мрачен и на вопрос отца, что он думает обо всем этом, выдавил из себя:

– Ну, к этому всё шло с момента ухода Литвинова.

– Ты считаешь? – спросил отец.

– Литвинов был сторонником сближения с Англией, – ответил Оскар. – К тому же Литвинов – еврей, а жена у него – англичанка. А это – проблема, если ты хочешь установить хорошие отношения с Гитлером. Секретные переговоры с Берлином начались в апреле, а в мае Литвинов покинул свой кабинет в МИДе, и на его место сел Молотов. Я тогда спросил Берию, что делать с вами, – и тут Лаврентий засмеялся своим особенным смехом: «А что ты об этом думаешь, Гринфельд? Это ведь твои люди, а?» – и хихикнул. Я предложил перевести вас в запас, оформить как «спящих» и отослать во Францию, на родину Annette.

– И что же? – спросил отец.

– «Не сразу, – ответил он. – Для начала пусть они приедут сюда, а мы подумаем, что делать. В Москву им ехать не стоит, иначе их возьмут, Гринфельд, а потом и у тебя могут начаться неприятности. Ты думаешь, у тебя нет врагов? Враги есть у всех. Пусть они приедут в Грузию», – потом он задумался на мгновение и добавил: «Мне кажется, Гринфельд, их надо послать в Латинскую Америку. После поражения испанских республиканцев Хосе Диас и его люди находятся в Тбилиси. Со временем эти революционеры уедут в испаноязычные страны, в Мексику или Аргентину, может быть, в Чили. И мы должны быть к этому готовыми.» Всё остальное вам уже известно...

После чего Оскар уехал, попросив родителей не обсуждать с нашими знакомыми с соседних дач визит Риббентропа в Москву и подписание Пакта о ненападении.

– Но если всё обстоит именно так, как говорит Оскар, то мы провели там лишний год, – заявила Annette.

– Ну почему же, мы участвовали в борьбе до тех пор, пока это было возможно, – ответил Аксель.

– Но это была борьба против Гитлера. Теперь она закончилась.

– Кто знает, надолго ли?

– Мы могли бы бросить всё и уехать, мы можем жить вполне независимо от всех, Аксель. Почему наша жизнь должна зависеть от каких-то недоучек и жалких чиновников? – ответила моя мать. – Только потому, что они оказались на своих постах благодаря случаю или собственной подлости?

– Но как же можно так говорить о людях, совершенно их не зная? – возразил отец.

– Люди, манипулирующие чужими жизнями, не могут быть людьми достойными, – ответила мать процитировав Монтеня: – Il  nest pas mal de naître à une époque gâtée, car en comparaison avec dautres, vous pourrez passer pour lincarnation de la vertu. Celui qui n’a pas fini son père et volé les églises est déjà un homme honnête et honnête[2]. От этих людей зависят судьбы Европы. Они теперь вместе. Один установил диктатуру нацистов в Германии, объявил евреев людьми второго сорта и отправил их в концлагеря. Другой установил диктатуру в СССР и сделал всех остальных граждан своей страны заложниками, которых расстреливают и сажают в лагеря. Теперь эти бандиты объединились и хотят поделить Европу между собой. Пойми, Аксель, нам надо уехать отсюда как можно скорее.

– Но нам придется оставить здесь Рихарда... – начал, было, отец.

– Он остается у родственников. Этого понятия, я думаю, здесь еще не отменили.

– Но тебе будет трудно без него.

– А что предлагаешь ты? Остаться? У нас есть такая возможность?

– Я мог бы поговорить с Оскаром.

– Ты хочешь, чтобы мы все вместе проходили по одному делу о саботаже?

– Тебе будет трудно без Рихарда, Annette.

– Меrde! Пускай, – ответила мать, – но зато мы все трое останемся живы. Оставаясь здесь, мы подвергаем опасности нас вместе с Оскаром и твоей сестрой. Я не шучу. Сa me fait chier! Меня это бесит! Мне совершенно наплевать на идеалы. Мы должны выжить, Аксель.

Через неделю Германия напала на Польшу, а Англия и Франция объявили войну Германии. Затем, еще через пару недель, советские войска вошли на территорию «панской Польши», а мои родители уехали в Южную Америку, как и планировал Оскар Гринфельд. Ехали они, должно быть, через Францию, так как мама размышляла о том, чтобы посетить родину, свой город, повидаться с родственниками. Кроме того, им надо было отрегулировать определенные финансовые и имущественные вопросы. Так, во всяком случае, мне казалось в то время. 

Итак, началась война. Это была «странная» война. В то время как на Востоке Гитлер и Сталин делили Польшу, на Западе военные действия не велись. Добравшись до Марселя на борту «Петра Фомичева», родители сумели воспользоваться этим молчанием орудий и побывали в Лионе и в Париже. Судя по всему, им удалось отрегулировать все остававшиеся неразрешенными вопросы еще до того, как в мае 40-го года окончилась «странная война», и немцы, обойдя «линию Мажино», вторглись во Францию.

Какого сорта вопросами им следовало заниматься в Южной Америке, я не знаю, не знал и никогда не пытался узнать у Гринфельда. Ибо, несмотря на всё его родственное, дружеское и даже приятельское отношение ко мне, он никогда не вел со мной разговоров, касавшихся его тайных дел.

– Тебе совершенно не нужно всё это знать, – говорил он, – даже догадываться не стоит. Всё это только осложняет жизнь, а она, поверь мне, и без того сложная.

Есть и еще одна тема, которая не перестает волновать меня. Я думаю об определенном типе людей, которые в силу обстоятельств оказались вовлечены в эту необычную и достаточно опасную деятельность... Нет, нет, я говорю не о палачах, дознавателях, следователях или прокурорах тех кровавых времен... Я говорю о тех, кого использовали для «особых поручений» или для создания «декорума». И в этом смысле Гринфельд, в доме которого я прожил немало лет, почти столько же лет, сколько с родителями, представлял собой, пожалуй, наиболее яркий пример такого типа людей. Они никогда не принадлежали к бедным слоям населения и занимали свое место в разворачивающейся вокруг борьбе то ли из симпатии к обездоленным, то ли из внутреннего стремления к пограничным ситуациям, порожденного модой, самообманом, заблуждением, желанием самоутверждения... да мало ли чем еще. Или просто – по прихоти слепого случая. Одно, пожалуй, можно сказать уверенно: эти люди не убивали своих отцов и не жгли церквей, т. е. ни по темпераменту, ни по поступкам они не были персонажами, которые могли бы захватить внимание... – ну, скажем, Достоевского. Пожалуй, то были люди, более всего преданные «живой современности». То есть, по сути своей, лишенные даже намека на ощущение или переживание того, что мы называем «вечностью». Что же до «живой современности», то содержание ее объяснялось законами материалистической диалектики, включавшими в себя «единство и борьбу противоположностей», «отрицание отрицания» и, наконец, безбрежную и плоскую, как водяная гладь, мысль о том, что «всё течет, всё меняется».

Вернемся, однако, к вопросу о «революционном насилии». Итак, родителей своих такие «гринфельды» не убили бы, а вот лидера анархистов Андреаса Нина в Испании или Льва Троцкого в Мексике – пожалуйста... Но даже самый простой анализ отношений, на которых построено сообщество людей, преданных идее «современности», показывает, что оно обречено, – ибо страх, на котором это сообщество основано, – единственный – и не лучший – фундамент. (Писал же Троцкий о недостаточном интеллектуальном ресурсе отца-основателя этого общества.) Конечно, мне хочется думать, что родители мои в убийствах этих не замешаны, что речь должна идти лишь о тех, кто воспринял и усвоил надиктованную и вбитую им в сознание идею действенности «живой действительности» и требования «диалектики классовой борьбы» по отношению к «врагам» – да и, что греха таить, ко всем вокруг...

Глава 10

Мы жили в Тбилиси, и я изучал сразу два языка: русский и грузинский. Осенью меня отдали в хорошо известную в Тбилиси русскую школу на Барнова, под горой Давида, иначе ее называли «Мтацминда», «Святая гора». В этой школе учились и жившие по соседству ребята, и дети из семей номенклатурных работников, – знать русский язык было требованием времени.

Жил я вместе с Оскаром, которого именовал дядей, и его женой Кристиной, моей теткой, с которой я старался говорить по-немецки. Между собой мы всегда говорили по-русски. Позднее, когда началась Отечественная война, Оскар разъяснил, что нам с Кристиной не следует говорить по-немецки. И тогда Кристина обратила все свои усилия на улучшение моего грузинского, которым я, в конце концов, до какой-то степени овладел. Помимо языков, мы изучали еще и историю Грузии, и все те предметы, что преподавали школьникам в ту пору. 

В школе мы внешне все были как бы равны, но так только казалось; на самом деле было важно, чем занимаются наши родители. Я рос в привилегированной семье, принятой местным «обществом». Частично – из-за поста, который занимал Оскар. Но и благодаря тому, что Оскар и Кристина были достаточно гибкими, да и интересными людьми, с хорошим знанием грузинского языка и умением принять то, что лежит в сердце иной культуры.

Жили мы в сером шестиэтажном доме для советской номенклатуры, выстроенном в конце 30-х годов, под горой Давида. В шестикомнатной просторной квартире на четвертом этаже было два балкона и лоджия, откуда открывались обширные виды на город, его красные крыши, сады, церкви, на убегающую в сторону гор Мтквари (Куру) и впадающую в нее речку Вера. Точно так же назывался район города, лежавший ниже, под горою.

Обстоятельства – или случай – создали достаточно приятную нишу для вполне комфортного существования этой семьи, хотя она целиком и полностью зависела от воли и стабильности положения одного человека. Именно поэтому их modus vivendi, как и modus operandi, сводились к искусству дипломатичного балансирования. Никто никогда не знал, что может произойти завтра. «Живи сегодня, ибо никто не знает, перед чьими очами ты предстанешь завтра», часто говорили в Тбилиси того времени.

Интересно, что подобного же рода настроения можно обнаружить и в написанной на русском языке книге Фридриха Гаазе-Амирэджиби «Грузинские страницы». Вполне возможно, что настроения моего деда были до определенной степени обусловлены не только его собственным жизненным опытом, но еще и нелегкой ситуацией, в которой оказались покинувшие Грузию люди. Обнаружил я книгу в личной библиотеке Оскара. Ее привез из Парижа один из сотрудников ГОКСа и передал Оскару вместе со своим отчетом о поездке. Рядом на полке в кабинете Оскара стояла книга Лиона Фейхтвангера «Москва, 1937», «Возвращение из СССР» Андре Жида и другие подобные книги о первой стране социализма.

В книге побывавшего в Грузии Андре Жида меня поразили подчеркнутые синим карандашом строчки о посещении колхоза-миллионера рядом с Сухуми: «...Я был в домах многих колхозников этого процветающего колхоза... Мне хотелось бы выразить странное и грустное впечатление, которое производит ‘интерьер’ в их домах: впечатление абсолютной безликости. В каждом доме та же грубая мебель, тот же портрет Сталина – и больше ничего. Ни одного предмета, ни одной вещи, которые указывали бы на личность хозяина. Взаимозаменяемые жилища. До такой степени, что колхозники (которые тоже кажутся взаимозаменяемыми) могли бы перебраться из одного дома в другой и не заметить этого. Конечно, таким способом легче достигнуть счастья. Как мне говорили, радости у них тоже общие. Своя комната у человека только для сна. А всё самое для него интересное в жизни переместилось в клуб, в ‘парк культуры’, в места собраний. Чего желать лучшего? Всеобщее счастье достигается обезличиванием каждого. Счастье всех достигается за счет счастья каждого. Будьте как все, чтобы быть счастливым.»

Из книг, написанных в казенно-оптимистическом тоне, внимание мое привлекла книга Лиона Фейхтвангера, особенно же запомнился мне параграф, где излагалось рассуждение Сталина о том, что процессы, проводимые по всем правилам буржуазного правосудия, могут сбить с толку простых русских людей и оттого-то так важны признания вины, сделанные подсудимыми на процессах.

Всё это мне довелось прочесть, сидя в глубоком, обтянутом черной кожей кресле в кабинете Оскара, при свете старой, возвышающейся над круглым мраморным цоколем настольной лампы под старинным китайским абажуром. Однажды Оскар увидел меня в своем кабинете с книгой в руках. К счастью, это был сборник пьес Мольера, читал я пьесу о Дон Жуане.

– Ну что ж, – усмехнулся Гринфельд. – хороший выбор. Как раз для твоего возраста.

В ту пору я увлекся чтением пьес. Занятие это оставляло большой простор воображению. Более того, читать пьесы и не использовать свое воображение – попросту невозможно. И что еще важнее, это наделяет читателя ощущением свободы.

Глава 11

Постепенно я привык разгадывать разного рода загадки, окружавшие меня. Случайно услышанные слова, следовавшие за ними события и становившиеся известными факты – всё это сложное плетение действительности, прояснявшееся с течением времени, – нет, не во всем и не полностью, но частично, отдельными сюжетами, – вновь и вновь заставляло меня задумываться о необходимости внесения изменений, порой довольно радикальных, в тот образ мира, что жил в моем сознании. И постепенно я привык сохранять в памяти множество разрозненных фрагментов реальности – слова, фразы, движения рук и особенности мимики, взгляды, скользящие по лицу тени и т. п., – всю ту тайнопись эмоций, порожденных уже случившимися или ожидаемыми событиями. Да, я привык сопоставлять все эти частички и, доверяя своей интуиции, выстраивать мозаичную картину действительности. Иногда интуиция вела меня по ложному пути, но я не оставлял своих попыток завершить построение мозаики. Мне довелось обнаружить реальность за проекциями, мелодию за хаосом будто бы случайных звуков, и даже развить что-то вроде археологии человеческих чувств и отношений в семье, где двое взрослых пытаются утаить что-то от мальчика, но, с другой стороны, не желают оттолкнуть его, да и, в сущности, не могут это сделать, ибо живут в едином пространстве отношений, желаний, чувств и намерений. И, главное, оттого, что они любят друг друга, испытывают приязнь друг к другу и хотят быть вместе, разделяя свое существование с близкими.

Благодаря услышанным в свое время фрагментам разговоров родителей, я даже представляю, как они объяснили родственникам в Лионе свои планы и обстоятельства, в том числе и мое отсутствие. 

Путешествие в Турцию, поясняла мать, навело их на мысль о том, что им, возможно, следует уехать из Европы и начать новую жизнь в Америке или в Канаде, где проживает множество компатриотов. Или, быть может, в Южной Америке, в прекрасной Аргентине, подарившей миру танго. В настоящее время, поясняли они, им следует дождаться ответов на отправленные в эти страны запросы. Что же касается Рихарда, то мальчик, в легких которого врачи обнаружили затемнения, направлен в небольшую горную страну Грузию, рядом с Турцией, где есть несколько прекрасных горных санаториев для страдающих легочными заболеваниями людей и где его бездетная тетка Кристина, профессор местного университета, и его дядя Оскар, известный деятель культуры, с удовольствием будут присматривать за ним до тех пор, пока здоровье его не пойдет на поправку.

Насколько я смог понять по каким-то маленьким, как будто незаметным знакам, которые я, наблюдая за Гринфельдом и родителями, уже умел различать, путешествие из Стамбула в Марсель должно было занять у них около недели. Проблема, однако, заключалась в получении визы. Транзитной? Деловой? Иммиграционной? Не знаю, но благодяря помощи Рауля и Франсиско (ни людей этих, ни их должностей я никогда не знал; помню лишь, эти два имени постоянно упоминались в разговорах) все вопросы были быстро решены.

В Марселе, куда прибыли из Лиона отец и мать, в одном из южноамериканских консулатов, возможно даже в мексиканском, их уже поджидали визы. Через две недели родители мои покинули Марсель на итальянском теплоходе «Città di Genova», направлявшемся в мексиканский Веракрус (основанный в свое время самим Кортесом!) и далее – в колумбийский порт Барранкилья. Эти детали я узнал годы спустя. И больше ничего о передвижениях родителей я не знаю и не знал никогда – мог только догадываться, строить гипотезы, гадать.

Глава 12

           

Недавно я узнал от Илоны, прочитавшей полученную из спецхрана книгу Х.-А. Вундерлиха «Завещание Троцкого», что в 1936 году художникам Диего Ривере и его жене Фриде Кальо удалось убедить президента Ласаро Карденаса предоставить Троцкому политическое убежище в Мексике.

Лев Троцкий и его вторая жена Наталья Седова прибыли в Мексику 9 января 1937 года. Диего Ривера находился в тот день в больнице из-за болезни почек. В порту Тампико изгнанников встречала Фрида Кальо с группой друзей и единомышленников. Затем специальный президентский поезд El Hidalgo повез их в Мехико, где они пересели в автомобили и в сопровождении полицейского эскорта на мотоциклах отправились в столичный пригород Койоакан, где за высоким голубым забором стоял полутораэтажный La Casa Azul, «Голубой дом», где жили Диего и Фрида.

Ко времени встречи с Фридой Кальо в порту Тампико Троцкому было чуть больше шестидесяти, он поседел, но не выглядел старым. Вундерлих приводит понравившийся ему фрагмент из отчета американской журналистки Маргарет Гаррисон о встрече с Троцким. Отметив его высокий лоб и густую шевелюру, она продолжает: «...я увидела широкоплечего мужчину среднего роста, несколько склонного к полноте, но с прямой спиной и военной выправкой. У него были серо-зеленые глаза, слегка выдававшийся вперед подбородок, что подчеркивалось острой каштановой бородкой и коротко подстриженными усами. Выражение его лица показалось мне жестким, циничным, почти угрожающим, пока он не стал говорить. И тогда я неожиданно поняла, что в его личности было нечто магнетическое, захватывающее».

Троцкий и его жена прожили в La Casa Azul до апреля 1939 года, когда отношения между Львом Троцким и Диегой Ривера испортились из-за вопросов личного и идеологического характера. Диего не нравилось, что писал в то время Троцкий, да и, кроме того, он был не в восторге от романа, случившегося у его жены с русским революционером. 

Итак, в апреле 1939 года Троцкий и его жена покинули La Casa Azul и переехали в виллу на улице Венской во всё том же Койоакане. Покидая «Голубой дом», Троцкий не взял с собой свой, написанный Фридой Кальо, портрет, очевидно, не желая усложнять отношения с женой.

Рассказывая о событиях этого периода в последнем, расширенном и дополненном издании своей книги «Завещание Троцкого», профессор Вундерлих, не раз бывавший в «Голубом доме», писал, что Троцкий не желал расставаться с требовавшей у него развода Натальей Седовой и сумел убедить последнюю, что отношения с Фридой не оказали какого-либо значительного влияния на него. Что же до Фриды, то она, как утверждает Вундерлих, мстила своему мужу за его роман с ее младшей сестрой.

Пишет профессор Вундерлих и о том, что известный невозвращенец, генерал Орлов, резидент НКВД в Испании, организовавший во время Испанской войны похищение и убийство лидера испанских анархистов Андреаса Нина, а также транспортировку золота из Банка Испании в СССР, уже после своего успешного побега в Штаты направил письмо Троцкому, в котором предупреждал последнего о грозящей ему опасности. Письмо дошло до адресата, но Троцкий, похоже, не придал ему значения. Вундерлих полагает, что причиной подобной беспечности Троцкого было ложное ощущение безопасности, связанное с географической отдаленностью от Советской России, на фоне чего и возникло его увлечение Фридой Кальо.

Однако после переезда Троцкого с женой и внуком в особняк на Венской улице, в нескольких кварталах от «Голубого дома», всё изменилось. 

В конце мая 1940 года, следуя разработанному резидентом НКВД в Мексике Эйтингоном плану, художник Давид Альфаро Сикейрос, участник Гражданской войны в Испании, офицер Республиканской армии, собрал отряд из 25 человек, переодетых в полицейскую форму, и ворвался на виллу Троцкого во главе отряда. Ворвавшиеся связали пятерых полицейских, охранявших виллу, и устроили беспорядочную стрельбу, но Троцкий, его жена и внук сумели уцелеть, лежа на полу одной из спален; пули пролетели выше.

Что же до мировой истории... она неслась с ошеломляющей скоростью. Куда? В конце 39-го года началась и в марте 40-го окончилась советско-финская война, а уже летом в столицы Балтии вошли советские танки.

В конце июня 40-го года была разгромлена Франция, а 20 августа в далекой Мексике, в Койоакане участник Гражданской войны в Испании Рамон Меркадер смертельно ранил Троцкого в его собственном доме, раскроив ему череп спрятанным под плащом ледорубом.

Двадцатисемилетний Рамон Меркадер был завербован НКВД при содействии своей матери, Каридад дель Рио. Рожденная в 1892 году на Кубе и получившая прекрасное образование в Европе, испанская анархистка, мать пятерых сыновей, жена богатейшего человека Испании, бросила мужа и вместе с детьми перехала во Францию. В поисках свободы – или возможностей для самовыражения – она попала в Москву, где стала ярой сталинисткой, свела близкое знакомство с Лаврентием Берией и была завербована разведкой НКВД.

Операцию по внедрению Меркадера в окружение Троцкого разработал и проводил сорокалетний Наум Эйтингон, в то время любовник Каридад, – представительный, плотный и темноволосый, с карими глазами мужчина, один из лучших специалистов НКВД по организации актов террора и ликвидаций, известный в годы Гражданской войны в Испании как генерал Котов, заместитель резидента НКВД генерала Орлова.

Сын Каридад дель Рио, аристократичный Меркадер, отличавшийся хорошим ростом и внешними данными (его роль в 1972 году сыграл красавец Ален Делон), оказался в доме Троцкого благодаря знакомству с Сильви Ангелофф, сестрой секретаря Троцкого. 

Рамон познакомился с Сильви в Нью-Йорке, куда прибыл под именем бизнесмена Фрэнка Джексона, и через некоторое время убедил ее переехать с ним в Мехико, куда он направлялся якобы по делам торговой компании, ранее открытой Эйтингоном для поддержания его легенды. 

Познакомившись с Троцким, Фрэнк Джексон сумел убедить его в том, что он – эксцентричный бизнесмен, испытывающий определенный интерес к марксизму.

20 августа 1940 года Рамон Меркадер привез Троцкому написанную им статью о текущей политической ситуации. Охрана его не обыскивала, и он прошел в кабинет Троцкого в плаще, под которым был спрятан ледоруб.

Наум Эйтингон и Каридад дель Рио ждали возвращения Меркадера в автомобиле с работающим мотором, припаркованном у виллы Троцкого в Койоакане. Эйтингон рассчитывал, что если Меркадер нанесет удар по голове сзади, то Троцкий не сможет оказать сопротивление, и Меркадер благополучно покинет дом. Однако на деле всё пошло не так.

Троцкий, усевшись за письменный стол у себя в кабинете, начал читать статью. Меркадер ударил его ледорубом по голове, удар был нанесен сзади и сверху. Меркадер надеялся бесшумно убить Троцкого, но тот закричал, набросился на убийцу и повалил его, приказав появившимся на крик охранникам не убивать Меркадера. Охранники скрутили и избили нападавшего и вскоре сдали его вызванной по телефону полиции. Окровавленного Меркадера провели мимо автомобиля, в котором сидели его мать и Эйтингон, которым ничего не оставалось, как пуститься в бега.

Рана на голове у Троцкого была глубокой, но он прожил еще почти сутки и был похоронен во дворе своей виллы в Койоакане.

Его могила находится посреди агав и кактусов, которые он выращивал. Над ней вовышается надгробная стелла с серпом и молотом.

В своей книге профессор Вундерлих утверждает, что, согласно ряду источников, поначалу Меркадер был внедрен в окружение Троцкого в качестве агента-информатора. И только отчаянная ситуация, в которой оказался Наум Эйтингон после провала покушения Сикейроса, заставила Рамона Меркадера предложить себя в качестве исполнителя покушения на жизнь Троцкого.

К этому шагу его подтолкнула мать, опасавшаяся, что Эйтингон будет ликвидирован, если не выполнит задание Сталина. Его матери было в то время 48 лет.

...Скорее всего, если верить Гринфельду, родители мои не имели никакого отношения к этому убийству.

– И это к лучшему, – мельком заметил Гринфельд через много лет, рассказав мне о том, что встречался в Вашингтоне с моими отцом и матерью, сумевшими, как оказалось, получить въездные американские визы.

Встреча произошла в то время, когда Гринфельд находился в США с делегацией Еврейского Антифашистского Комитета (ЕАК). Целью поездки была организация финансовой помощи СССР в его борьбе с фашизмом.

Глава 13

Долгие годы – ибо в юности годы тянутся долго – жизнь наша протекала вполне размеренно и упорядоченно, даже несмотря на войну. Каждое лето ездили мы в Сухуми, где жили в унаследованной Оскаром части дома старого Ионы Гринфельда и регулярно навещали мою бабку Агнессу; она была всегда рада нашему появлению и, усадив за стол с чаем и пирогами, начинала свои нескончаемые рассказы о театре того времени, когда жила в Москве.

О том, что происходило вокруг, она предпочитала не высказываться, опасаясь какой-либо оплошности, которая может обернуться «неприятностями», – именно это слово она употребляла чаще всего. Она привыкла к отсутствию моих родителей и, как я понял, задавала вопрос-другой о них ради проформы.

Все годы войны в городе было немало военных, а больницы, дома отдыха и курортные учреждения работали как госпиталя. Купались мы на городском «собачьем» пляже, рядом с устьем впадающей в море реки Беслетки, как ее называли местные.

Многие местные дети уезжали в те годы со своими тетками и бабками на отдых в горы, в Цебельду или Цабал, где сохранились развалины старой византийской крепости на холме, под которым далеко внизу течет от ледников к морю река Кодор. Крепость эта – одна из цепи сторожевых укреплений, защищавших от набегов племен Северного Кавказа колонизованное греками побережье. Не раз выезжали мы в горы на пикники у развалин крепости или у Багатских скал, и вот тогда-то, в мирные еще времена, да и позднее, ближе к концу войны, довелось мне купаться у скал в прохладных и чистых водах Кодора, стоять под невысокими водопадами, нырять в прохладные озерца на пути разбегающихся ручьев. Помню я и то, как бродил по ближним к городу предгорьям вместе с местными соседскими мальчишками. Иногда доходили мы до ближайших деревень, собирая с надрезов на деревьях светлосерую «смолу», которую медленно жевали. Мы бродили по Чернявке и поднимались на гору Трапеция, на плоской вершине которой располагались неогражденные в ту пору помещения Института экспериментальной медицины и паталогии и вольеры, где жили привезенные из Африки обезьяны. Старая часть города у подножья горы Чернявского и та, что продолжалась вверх по горе от здания Британской миссии в сторону Горского училища, всегда представлялись мне дремлющими над сверкающим округлым пространством залива с голубой пеленою над его краями.

Из других событий предвоенного периода запомнилось мне разрушение кирхи Петра и Павла в Тбилиси в 1940 году. Летом 1941 года, вскоре после начала войны, тбилисские немцы были выселены в Казахстан. Правда, с ними обошлись достаточно мягко: каждой семье разрешили взять до тонны движимых грузов. К тому времени тбилисские немцы давно уже потеряли свое былое привилегированное положение. Во второй половине 30-х годов все, кто встречался с германским консулом, востоковедом Отто фон Везендонком, были арестованы по обвинению в шпионаже в пользу Германии. Несколько знакомых ребят исчезли вместе со своими семьями – с тем, чтобы вернуться в Тбилиси из Казахстана позднее, уже после смерти Сталина. Но до этих, невообразимых в ту пору времен, было еще очень далеко.

Весной 1942 года на Верийском кладбище был с почестями похоронен Хосе Диас, руководивший коммунистами во время Гражданской войны в Испании. Он выбросился из окна больницы после операции, так как не смог перенести послеоперационные боли. Во дворе под его окном росло несколько магнолий.

Иногда я попадал в дома обычных тбилисцев, родителей мальчиков из моего класса, жилища которых отапливались железными печками с выведенными в окна трубами. Готовили в ту пору на керосинках, и в квартирах стоял неистребимый запах керосина. На печках обычно лежало несколько кирпичей. Их брали с собой в кровать. Они согревали постель в длинные холодные ночи. Я помню керосиновые лампы и свечки. Помню чадившие фитили из скрученной ваты в блюдцах с тонким слоем растительного масла. В таких квартирах было обычно очень холодно. Часть полов и деревянных лестничных ступеней уходили в печки в холодные дни. Дырки заделывались, чем придется. И так до следующих холодов. Непременной частью кухни был умывальник – бачок с хвостиком внизу; его то и дело наполняли водой из кранов, если она была, или набранной загодя водой. И, главное, в каждой квартире была черная круглая тарелка радио. Время от времени по радио передавали важные новости.

Война постепенно приближалась к Тбилиси, и в городе оказалось множество беженцев с Севера и раненых. Появились просившие милостыню безрукие и безногие инвалиды. Воды практически не было, трамваи не ходили, до места работы добирались пешком. Я запомнил название военной операции «Эдельвейс» и разговоры о приезде в город Берии, руководившего битвой с рвавшимися к перевалам немцами. Около двух недель Оскар не ночевал дома, но по завершении операции всё постепенно вернулось к старому распорядку жизни. Многие голодали, спасались как могли – что-то продавали, меняли, как-то выкручивались. Мастеровые в те годы часто расплачивались не деньгами, а натурой – сколоченной табуреткой, сшитыми туфлями; другие – те, у кого были родственники в деревне, расплачивались привезенными оттуда припасами, – кошелкой фасоли или бараньей ногой. Впрочем, нас и других жителей нашего дома всё это не сильно затронуло.

По утрам шофер Оскара отвозил меня в школу. Я всегда приносил в школу еду – аккуратные бутерброды, сделанные Кристиной, – и делился с товарищами. Иногда по окончании занятий за мной заходила Кристина, и тогда мы направлялись на прогулку в сторону проспекта Руставели. Мы спускались на Веру и шли в сторону массивного здания из темного камня, к выстроенному в стиле модерн дому Арамянца, и оказывались на Земеле. Проходили мимо основанной Зиммелем аптеки, оставляли позади площадь Руставели и знаменитый ресторан «Гемо» и, наконец, выходили на проспект Руставели и шли в сторону Оперного театра, Театр Руставели располагался чуть дальше.

На обратном пути мы проходили по проспекту на Веру, заглядывая иногда на Верийский базар. Не пропускали мы и книжные лавки. На базаре же мы обычно покупали цветы, зелень и фрукты. Всё остальное нам привозили домой.

Дома на кухне нас поджидала домработница Вера Ивановна. Приходила она несколько раз в неделю, то реже, то чаще, в зависимости от того, собирались ли мы принимать гостей или нет. Вообще же, и Оскар, и Кристина не любили гонять ее попусту. И она была благодарна им за это.

Кристина любила театр, и Оскар обычно сопровождал ее на спектакли. Меня стали брать в театр сразу же после того, как я начал учиться в школе на Барнова. Иногда Оскар бывал занят, и тогда мы направлялись на спектакли вдвоем с Кристиной. В ту пору я полюбил ходить на одни и те же спектакли по многу раз – так, слушая одни и те же монологи и диалоги, я улучшал свой грузинский язык и учился наблюдать за тем, что происходит на сцене.

Через несколько лет после приезда в Тбилиси я познакомился с дочерью Веры Ивановны. Между нами что-то возникло, какое-то взаимное притяжение; произошло это совершенно внезапно и для меня, и для нее, я полагаю. К тому времени я уже знал город и иногда уходил из школы на шаталó. Так это называлось в Тбилиси в то время. Иногда, в дни, когда Вера Ивановна работала у нас дома, я устремлялся на Батумскую, где в маленькой квартирке на втором этаже жила Зоя со своей матерью. Она уходила из школы в эти дни и ждала меня. Посреди большой комнаты с диваном и трюмо у окна стоял рояль, и однажды Зоя рассказала мне, что, когда она была совсем маленькой, мама ей играла, пела и рассказывала истории под музыку.

Оказалось. что дед Зои со стороны матери был в царское время полицейским. И мать, вполне образованная русская женщина, закончила в свое время гимназию и очень боялась, что рано или поздно это раскроется и приведет к ужасным последствиям для нее и Зои. Она боялась заполнять анкеты и предпочитала работать на кухне и убирать квартиры у людей, которые могли оценить ее умение готовить, воспитанность и такт. Об отце своем Зоя никогда ничего не говорила, но, судя по ее внешности, отец был грузин.

Однажды весной, накануне Пасхи, я встретил Веру Ивановну с веточкой вербы в руке у церкви Михаила Тверского, расположенной на склоне горы Давида. Она, как и другие прихожанки, выходившие из церкви после службы, была в платочке, завязанном под подбородком, и в темном платье, и я не сразу ее узнал. 

«Стройная, как козочка, и гордая, как коза», – сказала о Зое Кристина, как-то раз встретившая нас за рекой, на Плехановском проспекте. Дело было ранней весной 1945 года. Война шла к концу, и я надеялся, что родители мои скоро вернутся. К концу войны Зое было семнадцать лет, и однажды осенью сосед по дому, шофер Шакро, лет на пятнадцать ее старше, пригласил ее покататься в его грузовике. Так он увез Зою в деревню к своим родственникам, и оттуда она вернулась его женою. Об этом мне рассказала Вера Ивановна, когда я вернулся из армии. Лицо у нее при этом было каменнное. Свадьбу играли во дворе дома, где жили Зоя и Вера Ивановна, и Кристина подарила молодым набор привезенной из Германии «трофейной» посуды. Слово это было в большом ходу в то время: «трофейные» фильмы с Марикой Рокк, «трофейные» посуда, обувь, одежда, мотоциклы, автомобили «Опель-адмирал», «Хорьх», «Мерседес-Бенц» и много чего еще... Помню, я слушал Веру Ивановну, и мне пришло в голову, что Зоя тоже оказалась чем-то вроде военного трофея. Но это никак не противоречило местным обычаям того времени.

Меня призвали в армию сразу же после окончания курса в театральном институте, где я учился в группе студентов, которых готовили для будущей работы в русском театре. По просьбе администрации института нас оставили служить на территории Грузии, и я попал в команду призывников, отобранных для прохождения службы в батумском погранотряде. После сильного приступа астмы, когда я вместе с другими первогодками красил суриком корпус стоявшего в ангаре пограничного катера, предварительно ошкуренный и зашпаклеванный нами, медицинская комиссия сочла необходимым освободить меня от дальнейшего прохождения службы. Гринфельд, приехавший из Тбилиси в Батуми, где я лежал в окружном госпитале, получил запечатанный конверт с документами, которые он в качестве моего сопровождающего должен был передать в тбилисский райвоенкомат. По прибытии в Тбилиси я получил новый военный билет и вернулся в театральный институт. Окончив, наконец, институт, я стал членом труппы театра имени А. С. Грибоедова.

Однажды вечером – дело было осенью, через год после окончания войны – Гринфельд сказал Кристине:

– Я уезжаю в Сухуми на несколько дней. Должен отчитаться. В Синопе и в Агудзерах открываются два объекта, там будут работать немцы из института Кайзера Вильгельма. Их работа – важная часть проекта, которым руководит Лаврентий. Всего их несколько сотен ученых, некоторых привезли с семьями и даже с роялями, картинами и библиотеками.

Вернувшись домой через три дня, Гринфельд обнял Кристину и спросил у нее:

– И знаешь, что он сказал? – Он сказал: я знаю, ты любишь этот город, Гринфельд. Я его тоже люблю, – когда выйду на пенсию, перееду в Сухуми. И ты тоже сюда переедешь, но не раньше, чем я...

Однажды осенью, в середине октября 1947 года, Оскар взял меня с собой на охоту на дикого кабана в одном из охотничьих хозяйств в Кахети, на юго-востоке Грузии, несколько в стороне от склонов полупустынного Гареджийского кряжа с его пещерными монастырями. Туда мы выехали вместе с двумя товарищами Оскара по работе – высокими, крупными мужчинами из Москвы, приехавшими в Грузию в командировку. Один из них – седеющий брюнет, слегка экспансивный, со звучным баритоном, с небольшими темными глазами, с узким, плотно сжатым ртом и крутым упрямым подбородком. Второй был моложе – широкоплечий, с запоминающимися темными глазами и хорошо вылепленными, крупными чертами лица. Имен своих они не называли. Одеты они были, как и мы с Гринфельдом, в обычные кожаные куртки и заправленные в кожаные мягкие сапоги галифе, на головах – темные кавказские фуражки. Были с нами и двое сотрудников Гринфельда – из тех, что называли его «батоно Оскар». На этот раз сопровождающие были в полувоенных костюмах – охотничьи френчи, галифе, в сапогах и без шляп, в круглых серых шапочках-сванках. Я поинтересовался у Оскара, отчего они не в шляпах, и он объяснил, что в горах шляпу легко может унести неожиданный порыв ветра. Еще он сказал, что охотник должен всегда учитывать направление ветра, а одежда его не должна иметь специфического запаха – и в тот день никто из участвовавших в охоте не курил, так как кабаны хорошо чувствуют запах табака.

Ехать было километров восемьдесят по дорогам, что шли через лес и рощи, через степь и кустарник, медленно поднимаясь в гору. Располагалось хозяйство в горах на высоте в полторы тысячи метров над уровнем моря, а охоту на дикого кабана здесь вели со специальных наблюдательных вышек, так как кабан – чрезвычайно сильное и мощное животное. Рост его может быть выше метра, тело достигает длины в два метра, весом до ста пятидесяти килограмм. 

Дикий кабан, как об этом рассказал мне Оскар еще в Тбилиси, – очень осторожное животное, у него хорошо развито обоняние и слух, несколько хуже зрение, но передвигается он быстро и может напасть на любого зверя или человека, на расстоянии тридцати-сорока метров от цели резко изменив направление своего бега. Дикий кабан опасен, и, чтобы смертельно ранить его, охотник должен стрелять в голову, шею или грудь. Благодаря толстой коже и слою жира, кровь кабана при ранении задерживается и появляется не в момент ранения, а позже.

Вскоре после прибытия в хозяйство мы выслушали инструктаж Мито, егеря, – основательного, седого мужчины, который еще раз объяснил нам, что раненый кабан чрезвычайно опасен, ибо очень вынослив и уже раненным может пробежать несколько километров. Даже если дикий кабан ранен в сердце, рассказывал Мито, он способен пробежать еще около сотни метров. Так что не стоит подходить к упавшему раненному кабану спереди, подчеркнул егерь, – это опасно, лучше подойти к кабану сзади или сбоку и сделать контрольный выстрел в ухо или в лопатку.

Я знал, что егеря с собаками выведут кабана на нас; помню, как продрог, ожидая на вышке, хотя и был тепло одет. Но это случилось спустя два часа. Наконец Гринфельд коснулся пальцем моего плеча и указал на кабана, двигавшегося через потрескивавшие кусты в направлении вышек. Издалека доносился собачий лай. Затем Гринфельд вскинул ружье, прицелился и выстрелил, я – мгновением позже; звуки выстрелов почти слились. Раненый кабан метнулся – и тут же прозвучали выстрелы остальных охотников. Через минуту раздался еще один выстрел, а за ним последовал крик егеря. Оказалось, что Мито добил кабана, после чего он разрешил нам спуститься с вышек.

Мы подошли к туше забитого кабана. Крови было немного. Один глаз животного был полуоткрыт. Тушу уложили на две связанные плащ-палатки, и все вместе поташили ее в охотничий домик, где освежевали и разделали на куски для всех участников охоты. Голову оставили егерям. Часть мяса решено было пустить на приготовление хашломы с овощами – благо нашлись помидоры, лук, баклажаны и специи. Мясо с овощами и специями поместили в огромный казан и поставили на загодя разожженную печь, сложенную из темно-красного кирпича. Вскоре за ее литой чугунной дверцей загудел огонь.

– Вариться будет часа два-три, – пояснил Гринфельд гостям из Москвы, – потом добавим маринованный в уксусе лук, чеснок и киндзу. Но это уже перед подачей на стол. Ну а теперь посмотрим, что делают с мясом для шашлыка.

Мясо для шашлыка, включая и кабанью печень, замариновали в винном уксусе с добавлением трав, а оставшиеся потроха отнесли на двор собакам.

Гости внимательно приглядывались к тому, что происходило на кухне, и молча слушали объяснения Гринфельда.

Затем все отправились прогуляться под уже поднявшимся в небо нежарким солнцем. Мы прошли через заросли, откуда ранним утром выскочил на поляну кабан, пересекли ложбину и поднялись на поросший лесом холм. Было ясное осеннее утро с желтыми пятнами листвы, голыми ветками кустов, пением птиц и выгоревшей за лето травой.

Вернувшись с прогулки, мы вместе с остальными участниками охоты уселись за большой стол, расставленный во дворе под навесом с разнообразными закусками и соленьями на нем, включавшими и мужужи, холодец из свиных ножек и хвостов в винном соусе. Началось застолье, и Оскар предложил назначить тамадой управляющего охотничьим хозяйством. Тот с достоинством поблагодарил его и выпил стакан вина. Все выпили за здоровье тамады, и пиршество началось.

Тамада, егеря, повар, мой дядя, его коллеги и сопровождающие пили кахетинское наливая его в стаканы из глиняных кувшинов. Светло-соломенной, зеленоватой окраски вино с солнечным весенним привкусом производили неподалеку, на известных виноградниках в Манави из кахетинского зеленого винограда. Запомнил я и вкус мужужи, и сладкого мяса кабана, который, как объяснил Мито, произошел, скорее всего, от винограда. Кабаны, сказал он, любят забегать на виноградники.

Поднято было немало тостов, включая и неизбежные тосты за великого уроженца Грузии, возглавившего нашу великую страну, разгромившую фашистскую Германию. После тоста, посвященного Сталину, пили за Россию и за гостей с Севера, далее последовали персональные тосты.

Гости, назвавшие себя Федором и Андреем, приняли участие в трапезе с видимым удовольствием. Пили они много, но как-будто и не пьянели. Несколько позднее участники застолья запели, и я снова услышал древнее песнопение «Шэн хар венахи» – «Ты есть лоза виноградная».

Ты еси лоза виноградная, только зацветшая,

Ветвь нежная, в раю растущая,

И сама собой ты – солнце сияющее...

На обратном пути я задремал и очнулся только в Тбилиси, когда автомобиль остановился перед нашим домом под горой Давида.

Глава 14

           

В конце января 1948 года Гринфельд позвал меня в свой кабинет. 

Случилось это через два года после того, как мы вместе вернулись домой из Батуми, где я служил на погранзаставе.

Десять лет нашего знакомства его не изменили. Он по-прежнему выглядел сильным, собранным и бодрым человеком. В те годы я был молодым разгильдяем, числился актером в труппе театра имени А. С. Грибоедова в Тбилиси и время от времени пытался уверить публику, товарищей по труппе и режиссеров в своей гениальности – в нее я в ту пору свято и беззаветно верил. Но, как оказалось, в этот раз Гринфельда никак не волновала мое времяпрепровождение. Разговор пошел совсем о других, гораздо более серьезных вопросах и событиях.

– Ты, конечно, слышал о гибели Михоэлса? – спросил он.

– Естественно, – ответил я, – он был великий актер. 

– Будет лучше, чтобы ты уехал отсюда, – неожиданно сказал он, – и дело не в том, что я отказываю тебе в моем гостеприимстве, но так будет лучше для твоей безопасности. 

– Но причем здесь я? Где имение, а где наводнение? – ответил я, процитировав грузинскую поговорку. 

– Пойми, Рихард, – сказал мне Оскар серьезно, – сейчас не время для шуток. Михоэлс был председателем Еврейского Антифашист-ского Комитета, а я, как ты знаешь, сопровождал делегацию ЕАК в поездке по США в 1942 году.

– И что же? – недоумевал я.

– Его странная смерть может аукнуться для всех членов ЕАК. Ты слыхал выражение: «Лес рубят, щепки летят»? Ну так вот: и я, и Кристина считаем, что тебе лучше уехать отсюда, не быть рядом со мной.

– Уехать? – переспросил я. Мне вдруг стало легко и весело: – Но куда? В Москву? В Ленинград?

– Да нет. Уехать в Ригу, там есть старинный русский театр. Работает еще с... с 1883 года, – сообщил он, заглянув в блокнот. – И как раз теперь в труппу набирают актеров. У меня там есть кое-какие знакомые. К тому же, твоя вторая фамилия, Балодис, будет звучать там как нельзя более к месту. Рига – прекрасный европейский город. Поверь мне, там ты почувствуешь себя в своей тарелке. Ну а летом ты сможешь – и даже обязан будешь – приезжать в Сухуми. Кристина и я – мы будем рады тебя видеть. Ну, а я подъеду туда, если всё у меня будет в порядке. В любом случае, для тебя будет безопаснее уехать. И начать там жизнь заново, с чистого листа.

К счастью, репрессии против членов ЕАК не коснулись Оскара Гринфельда. Но я понимал, что Оскар хотел мне добра. К тому же, мне действительно следовало начать жизнь заново, с чистого листа. Жизнь с Оскаром и Кристиной была, в сущности, продолжением моей жизни с родителями, и я понимал, что наступила пора жить самому. Естественно, я был благодарен Оскару и за идею о том, куда мне стоит уехать, и за ту помощь, которую он сумел оказать мне с устройством на новом месте. Более того, раз в год, а иногда и чаще, он навещал меня, приезжая в Ригу по каким-то делам, связанным с его работой в ГОКСе. Несколько раз он привозил с собой Кристину.

Обычно он останавливался в служебной гостинице – небольшом старинном доме в центре старой Риги, переделанном в отель для гостей Латвийского общества культурных связей с заграницей. Находясь у него в номере, мы никогда не выходили за пределы «турис-тических» разговоров. Встретившись, мы обычно отправлялись на длинную пешеходную прогулку по городу или уезжали на взморье. И неизменно в завершение прогулки и длительной беседы направлялись в хороший ресторан.

Я поступил на работу в театр весной 48-го года, а в феврале 49-го года, в преддверии очередного празднования дня советизации Грузии, мне в руки попал свежий номер журнала «Огонек». Весь номер был посвящен расцвету культуры в Грузии. Среди прочих фотографий деятелей культуры республики в номере была и фотография заместителя председателя ГОКСа Гринфельда О. Г., встречающего делегацию прибывших с визитом в Грузию иностранных писателей.

При встречах Гринфельд обычно передавал мне приветы от родителей и давал почитать письма, пришедшие обычной почтой из самых разных стран Южной Америки. Но в 1954 году письма эти, согласно Гринфельду, перестали приходить. Не раз и не два задумывался я о об этом. Отчего письма перестали доходить? Произошло какое-то несчастье? Родители предпочли исчезнуть, воспользовавшись неразберихой 1954 года, когда с политической арены исчез их «хозяин», Лаврентий Берия? Но ведь организация, которую он возглавлял, продолжала существовать. Могло ли быть так, что они сами предпочли разрубить этот узел, – исчезнув? Мне было уже 26 в ту пору – возраст Гамлета, как сказал наш главреж. И если допустить, что их открытый переход на другую сторону мог бы повлечь какие-то карательно-репрессивные акции по отношению ко мне, то что могло последовать за их политически нейтральным исчезновением? А ведь в сущности – иногда приходила мне в голову мысль – многое упиралось в то, как мне относиться к своему «заложничеству».  Можно ли считать, что оно продолжается, если одна из сторон сделки – и именно принуждаемая сторона – исчезла? Или всё зависело от того, как на сложившуюся ситуацию смотрела другая, «принуждающая», сторона? Вскоре я понял, что я всё равно не найду окончательного ответа на вопрос о судьбе моей и моих родителей, и, соответственно, у меня не будет ответа на вопрос, являюсь ли я всё еще заложником, пока я не найду их или их могилы. Или всё это «заложничество» – лишь плоды моего воображения? – думал я. Ну да, меня не выпускают за границу, намекая на то, что у меня нет ни жены, ни детей. Но ведь точно таким же образом они ведут себя по отношению еще к десяткам миллионов людей, что означает, в сущности, что Дания – тюрьма... И притом образцовая, со множеством арестантских, темниц и подземелий, из которых Дания – наихудшее.

Это была роль, о которой я мечтал.

Обычно вместе с письмами приходили и фотографии. Что на них было? Иногда отец и мать, сидящие в креслах или на диване. Похоже, фото с диваном было сделано в холле отеля. Фотографии, сделанные в саду. Так же, как и фото родителей, сидящих в кожаных креслах у небольшого столика с пепельницей и полупустыми стаканами на нем. Стаканов три. Фотографии, сделанные на фоне экзотических растений, агав и араукарий. Фотографии, сделанные в штате Нью-Мексико, о чем свидетельствует надпись на дорожном знаке.

– В этом штате есть место под названием «Лос-Аламос», – сказал мне однажды Оскар, – там сделали бомбу, и в том же штате, в пустыне, ее испытали. Остальное, надеюсь, ты додумаешь сам. 

Не знаю, насколько серьезно мне следовало относиться к этому заявлению и следовало ли доверять его словам. Есть у меня и фотографии отца и матери на каком-то приеме, неясно где, в какой стране. Отец в смокинге, мать – в ослепительном костюме, с улыбкой на устах. Отец на фотографиях всегда холоден и несколько отстранен. Возможно, что такое впечатление создано отблеском линз, на фото он всегда в очках. И самое поразительное состоит в том, что, несмотря на различные пейзажи, автомобили и здания, которые присутствуют на снимках, родители кажутся мне неизменными, словно неподвластными бегу времени, они как бы не становятся старше. Я это вижу и сужу об этом не только по их лицам. Меняется окружение, мода, архитектура, а они остаются молодыми. Фотографии охватывают период в пятнадцать лет, с момента их отъезда и до исчезновения прошло почти пятнадцать лет. А они всегда молоды. Это какой-то непонятный для меня эффект, возможно, связанный с нашими странными отношениями. Ведь я вижу их на фото и, одновременно, гляжу на них из прошлого, из того времени, когда мы были вместе. Родители на фото, родители в моей памяти и, наконец, я – мы вместе составляем треугольник. Но у любого треугольника сумма углов составляет всегда 180 градусов. Отчего-то эта поразившая меня школьная теорема никак не покидает сознание. Может ли быть наш треугольник памяти подобен геометрическому?

Глава 15

Вскоре после смерти Сталина, в июне 1953 года я оказался в Гаграх на съемках фильма о летчиках, готовившихся к рекордному перелету. Согласно сценарию, летчики отдыхают в одном из гагринских санаториев, где знакомятся с девушками-парашютистками...

После окончания съемок на натуре я уехал в Сухуми, собираясь провести несколько дней с Оскаром и Кристиной, а затем уже вылететь в Москву, где должны были начаться павильонные съемки. В один из вечеров Кристина позвала в гости несколько своих сухумских подруг.

В те дни на устах у всех была гибель знаменитой актрисы кино Наты Вачнадзе. В самолет ИЛ-12, в котором актриса летела из Тбилиси в Москву, попала молния. Произошло это в небесах над Кутаиси. Затем разговор перешел на аварии и катастрофы, и Эльза Авитиди, преподаватель химии, вспомнила о недавней смерти Ива Фаржа, французского писателя и деятеля Сопротивления, друга Советского Союза. Он погиб в конце марта 53-го года в Тбилиси, в автокатастрофе. Другие подруги Эльзы вспомнили и об иных событиях того же рода, последовавших после смерти Сталина. Дальнейшее обсуждение напомнило мне фрагменты из «Жизни двенадцати цезарей», посвященные предсказаниям и знамениям. В конце концов кто-то из гостей произнес следующую, объединившую всех подруг, сентенцию: «Великие люди никогда не покидают этот мир в одиночестве». Мне же пришли на ум ведьмы из «Макбета».

Поздно вечером я вспомнил о случайно услышанном замечании Оскара, адресованном моему отцу. Оскар тогда сказал, что никогда не занимался и не занимается грязными делами. Для этого у хозяина – Оскар использовал слово «балабуст» – есть другие люди, готовые на всё.

Вообще же, Гринфельд любил такие слова, как «балабуст» и «цимес». Последнее в его употреблении означало не что иное, как суть дела. Или изюминку. Мне казалось, используя эти и другие словечки, он любил иногда подчеркнуть важность той или иной мысли или ситуации. 

           

Затем, в июне 1953 года Берия, которого Гринфельд иногда по сухумской привычке называл Пенснэ, был то ли застрелен на аэродроме после возвращения из Берлина, где он руководил подавлением мятежа немецких рабочих и последующим наведением порядка, то ли был ликвидирован во время штурма его особняка в центре Москвы, то ли арестован на заседании правительства в Кремле.

В конце того же года стало известно, что Берия и его соратники казнены по приговору военного суда. Газеты рассказывали что «заговорщики» планировали арестовать правительство на премьере оперы Ю. Шапорина «Декабристы» в Большом театре.

И уже следующей весной русские люди отозвались на произошедшее словами частушки: «Цветет в Тбилиси алыча / Не для Лаврентия Палыча...»

– Рябого надо было остановить, – сказал Гринфельд, приехав в очередную командировку в Ригу весной, через некоторое время после смерти вождя и казни Берии. – Рябой создал МГБ и готовил новую чистку партийной и советской верхушки, планировал казни евреев на Красной площади, погромы и последующее выселение в Сибирь. А Берия всегда был и оставался рационально мыслившим человеком. Он понимал, что на взгляд Рябого он – уже отработанный пар, как и Ежов в свое время, и у него нет шансов уцелеть. Ну а после того, как Рябого не стало, сообщники его решили завалить Берию, и дело с концом. Мавр сделал свое дело, – закончил Гринфельд и пожал плечами. Он внимательно посмотрел на меня, и я понял, что ему не хотелось бы отвечать на какие-либо мои вопросы, он уже сказал всё, что хотел сказать, выводы я должен был сделать сам.

Был понедельник, выходной день, мы прошлись по центру города, миновали памятник Свободы и Бастионную горку и решили пообедать в кафе «Луна» на бульваре Падомью.

Той же весной Оскар оказался в числе десятков других людей, лишенных наград и уволенных из органов с формулировкой «дискредитировавший себя за время работы в органах...» и «недостойный в связи с этим высокого звания...» Изгнанному из органов Гринфельду дали неделю на то, чтобы освободить квартиру в тбилисском доме для номенклатурных работников.

Через неделю он совместно с Кристиной переехал к себе домой, в Сухуми. Вскоре по городу пронеслась новость о том, что проживавшая в Сухуми семья Кварацхелия, близкие родственники Берии, были высланы в Красноярский край.

– Мне, кажется, повезло, – пошутил Гринфельд однажды в присутствии приехавшего в Сухуми племянника, – я, в отличие от моего хозяина, все-таки буду жить в Сухуми...

В этот приезд Рихард успел встретиться со старыми знакомыми по театральному институту, служившими в Сухумском грузинском театре, и, находясь у одного из них дома, обнаружил, что все фотографии Берии и его сподвижников, украшавшие страницы старых номеров журнала «Огонек», были акуратно перечеркнуты, и вдоль каждой диагональной полосы присутствовали написанные по-грузински слова «халхис мтериа», что означает «враг народа».

           

Уже после смерти Сталина и ликвидации Берии я однажды спросил у Гринфельда,  как получилось, что страна оказалась не готовой к войне.

Ответ его меня удивил: 

– Потому что Сталин не мог вообразить, что Гитлер нарушит подписанный Риббентропом пакт. Он и представить не мог, что кто-то его обманет, тем более немец.

– Но почему, при чем тут немцы? – повторил свой вопрос Рихард, отвечая на который, Оскар сказал несколько устало:

– Пойми, Рихард, немцев в Грузии всегда уважали. Русские принесли в Грузию власть, а немцы – цивилизацию и какие-то элементы европейской культуры. Именно немцы всегда казались грузинам подлинными европейцами, солидными и основательными.

Сказав это, он направился к книжным полках и, отыскав, если не ошибаюсь, восьмой номер журнала «Большевик» за 1932 год, открыл отмеченную закладкой страницу. Затем добавил:

– То, что я зачитаю тебе, Рихард, было сказано в редкую для него минуту откровенности, в беседе с немецким писателем Эмилем Людвигом: «Но если уже говорить о наших симпатиях к какой-либо нации, или, вернее, к большинству какой-либо нации, то, конечно, надо говорить о наших симпатиях к немцам». Учти, это сказано уже после Первой мировой войны. Он читал по-немецки, и именно от немцев он воспринял идею die Ordnung, идею Порядка. Он самостоятельно занимался французским, но выучить этот язык ему не удалось. Естественно, немцы были ему ближе.

– Ну, а англичане?

– В Лондоне, когда он приехал туда в 1907 году, докеры в порту приняли его за индуса и избили. Такие эксцессы запоминаются надолго.

Глава 16

Вскоре после переезда в Сухуми Гринфельда арестовали, и он провел в тюрьме два с половиной года. После окончания следствия, в ходе которого к нему то и дело подсаживали «наседок», он почти всё оставшееся время просидел в одиночке. В 56-м году следствие по делу Гринфельда завершилось, после чего он провел в камере еще несколько месяцев, а затем вернулся из Москвы в Сухуми, где в доме на горе Чернявского ожидала его возвращения Кристина. Теперь она работала в школе, преподавала языки. После его возвращения она прислала мне телеграмму следующего содержания: «Мы с Оскаром ждем твоего приезда на отдых».

Я прилетел в Сухуми летом 1957 года, как только труппа ушла в отпуск. К тому времени я уже вполне освоился с жизнью в Риге. Прошло около десяти лет со времени моего переезда в этот город.

В тот мой приезд Оскар, который был еще вполне в форме, много беседовал со мной и о многом мне рассказал. Большую часть дня он проводил на веранде, наслаждаясь самыми простыми вещами: видом города, пением птиц и чтением книг. Иногда он просил Кристину сварить ему чашку кофе. Они любили сидеть в плетеных креслах друг против друга и пить кофе. Кроме того, Оскару нравились груши и дыни, обязательно небольшие. Ему нравился их аромат.   

– Дыня с рюмкой коньяка – что может быть лучше?.. – говорил он.

Следствие интересовали многие вопросы, связанные с деятельностью ГОКСа. В ходе допросов следователь задал Гринфельду немало вопросов, связанных с моими родителями, их взглядами, вкусами, устремлениями и особенностями поведения.

– И это естественно, – объяснил мне Гринфельд, – они хотят установить с ними контакт. Завоевать их доверие и использовать их, это классическая схема. Или шантажировать их для того, чтобы добиться нужных результатов.

– Но ведь прошло столько лет... – заметил я.

– Чуть больше десяти, это не так много, – ответил Гринфельд. – В разведке бывают интервалы молчания и подольше. Всё зависит от обстоятельств. Но они не ответили на мои послания после ареста Берии, – добавил он.

Я часами расспрашивал его, вспоминая обрывки разговоров далеких времен, когда я впервые вместе с родителями попал в Грузию. Он с удовольствием вспоминал – вплоть до самых, казавшихся несущественными, подробностей. В большей части своей вопросы мои касались обстоятельств того лета, когда отец, мать и я оказались пассажирами «Петра Фомичева». Естественно, мне хотелось побольше узнать и о других людях; он с готовностью делился со мною тем, что знал о Янсоне, о старом Фридрихе Гаазе, Берии, Лакобе... При этом, однако, он четко соблюдал границы дозволенного – я имею в виду то, что он никогда не делился со мною деталями тайных операций, в которые были вовлечены мои родители.

– Надеюсь, что когда-нибудь всё утрясется, и тебе удастся встретиться с ними, – сказал он однажды.

           

Надо сказать, что всё то время, что я провел на горе Чернявского, приехав в Сухуми летом 1957 года, он не выходил в город. Верхний этаж дома, построенного старым Гринфельдом, – вернее, часть его с глядящей на море верандой, – стала убежищем Оскара. 

– Не хочу быть вовлеченным во всё это безумие, – повторял он, объясняя наложенный им на себя обет молчания по отношению к прошлому. – Я подписал бумагу о том, что буду молчать обо всем, что я видел и через что прошел во время следствия и заключения.

Иногда поздно вечером я выводил из гаража старую «Победу», и мы выезжали на прогулку подышать летним ночным воздухом. Ехали мы обычно к ручью в Кодорском ущелье за чистой горной водой.

Я провел в Сухуми чуть больше месяца и улетел в Ригу, совершенно не представляя себе, что следствие в отношении Оскара Гринфельда может возобновиться по «вновь открывшимся обстоятельствам».

* * *

Прошло около года, и однажды, в самом начале весны, за ним приехала черная «Волга», т. е. ГАЗ-21, и вежливый человек в полковничьей форме пригласил его проехать вместе с ним в управление для прояснения некоторых вопросов. Домой Оскар не вернулся. На следующий же день Кристина направилась в местную прокуратуру.

Вернулся Оскар домой через три года. Как оказалось, «вновь открывшиеся обстоятельства» состояли в том, что бывшие коллеги его сообразили: Оскар является одним из наследников тех немалых сумм, что должны лежать на счету старого Ионы Гринфельда в Леуми Банке в Тель-Авиве. Оскару было предложено написать заявление в Инюрколлегию и заявить о своих претензиях на причитающуюся ему долю наследства Ионы. Понимая, что получение своей доли наследства, львиная доля которого перейдет государству, даст ему шанс на освобождение, Оскар подписал соответствующие бумаги, запросы и исковые заявления. Дело, однако, осложнялось отсутствием юридически правильно составленного и подписанного Ионой завещания; представлять интересы Оскара в суде поручили юридическому представителю Амторга, советской торговой организации в Нью-Йорке. Значительную часть сотрудников этой легальной организации составляли работавшие под прикрытием разведчики, но обращение за содействием к юристу этой организации было более чем естественным.

Переписка с Нью-Йорком и Тель-Авивом тянулась несколько лет; камнем преткновения на пути к признанию Оскара наследником оказалось то обстоятельство. что юристы банка сумели каким-то образом выяснить, что Оскар Гринфельд находился в тюрьме в момент подачи искового заявления – более того, продолжает находиться в заключении на момент рассмотрения вопроса по существу. Это обстоятельство подорвало веру израильского суда в искренность ряда утверждений, содержавшихся в исковом заявлении Оскара Гринфельда. В связи с чем заявителю было предложено прибыть в Тель-Авив и предстать перед судьей Моше Фейглиным в сопровождении своего адвоката и переводчика. Ничего из этого, естественно, не произошло, дело было закрыто – причем, согласно решению судьи Фейглина, оплата судебных издержек была возложена на истца, а соответствующие бумаги высланы на нью-йоркский адрес представителя Амторга.

Через некоторое время следствие по очередным «вновь открывшимся обстоятельствам» продолжилось: Оскару Гринфельду было предъявлено обвинение в использовании своего служебного положения в личных интересах. Речь шла о его контактах со «спящими агентами». Рассматривался эпизод с организацией приезда моих родителей в СССР, нашими путешествиями по Грузии и содержанием на даче ГОКСа в течение длительного срока – за счет государства. Следствие обещало Оскару облегчение режима и даже освобождение за содействие в вопросе установления контакта со «спящими агентами».

Однако, как указывал Оскар, контакты с ними оборвались через некоторое время после ареста Лаврентия Берии. До своего исчезновения они регулярно выходили на связь и осуществляли свою деятельность, четко следуя инструкциям Центра и в полном согласии с поступавшими директивами. Впрочем, Оскар не упоминал имя Берии в разговорах со следователем, а предпочитал рассуждать о «без вести пропавших агентах» в привязке к тому, что происходило в местах их пребывания.

– Ибо их следует считать «без вести пропавшими», – твердо заявил он, указав на то, как можно проверить его показания: – Это был 1954 год, и они продолжали свою работу в Гватемале, стране, граничащей с Мексикой с юга. Президентом Гватемалы был Хакобо Арбенс. Он национализировал земли, принадлежавшие «Юнайтед Фрут компани», а эта компания принадлежала братьям Даллес. Один был в то время госсекретарем США, другой – руководил ЦРУ, обеспечившим финансирование и вооружение армии наемников, которые вторглись в страну с юга, из Гондураса. В середине июня наемники бомбили Сан-Хосе, главный тихоокеанский порт страны, а к концу июня начали бомбить столицу. Хакобо Арбенс ушел в отставку и нашел убежище в мексиканском посольстве в Гватемале. Множество людей погибло или просто исчезло в ту пору. До нас доходили слухи о том, что они были в числе погибших, однако никаких подтверждений этим слухам не было. Не было и сообщений об их пересечениях с кем-либо из наших информаторов. Они проходят и должны проходить в категории «без вести пропавшие».

– Ну а может существовать какой-то резервный канал для чрезвычайных ситуаций? Или код? Какой-то специальный персональный ключ, которым должно быть помечено послание для того, чтобы на него ответили? – не мог успокоиться следователь-полковник. – Мы предоставим вам все возможности для осуществления связи, – предложил он, – а вы напишите им, что и ваша судьба, и судьба их сына будут зависеть от того, насколько разумно они себя поведут.

Спустя некоторое время Оскар подвел итог последней серии не увенчавшихся успехом усилий.

– Они не отвечают. Они молчат уже почти десять лет, и возникает вопрос, каковы шансы получить ответ? Я думаю – никаких. Может быть, этих людей уже нет? Кто знает? Мало ли что могло случиться? – сказал он в конце очередного допроса.

– А деньги? Все эти деньги Степанова-Сваровского?

– Может быть, они их растратили, – предположил Гринфельд. – Или вложили во что-то.

– Вы что-то знаете? – предположил следователь. – Ведь это деньги нашего государства...

– А разве эти деньги не принадлежали Annette? – тихо возразил Гринфельд.

– Она ведь была наш агент, – глядя на Оскара, со значением сказал полковник. – И унаследовала их от Степанова-Сваровского, который работал с самим Дзержинским.

– Агент? – переспросил Оскар и, уже после допроса, в камере, мысленно восстанавливая диалог со следователем, вспомнил слова де Ривароля: «Votre chat ne vous caresse pas, il se caresse à vous» – «Не вас ласкает ваша кошка, она ласкается о вас.» Фразу эту он обнаружил в одном из романов Стендаля, копаясь в библиотеке Ионы вскоре после возвращения из Москвы в Сухум.

Затем он припомнил, как говорил с Annette на французском, припомнил ее улыбки и короткие вопросы.

Однажды, желая развеселить ее, он спросил после совместного с Акселем и Рихардом посещения выставки живописи в Тбилиси, изобиловавшей второсортной живописью увенчанных разнообразными титулами художников:

– Il y a encore des artistes en France? А что, есть еще художники во Франции?

– Народные? – спросила она в ответ с иронией.– Аrtistes du peuple?

На одном из последних допросов он сказал следователю:

– Они молчат много лет, а мы всё обращаемся и обращаемся к ним. А они в ответ молчат... немного похоже на церковь. Правда?

– Поясните вашу мысль.

– Верущие обращаются к Богу, а он молчит, – пояснил Гринфельд.

– Так вы же неверующий? – спросил следователь.

Вернувшись домой после трех лет заключения, Гринфельд сказал прилетевшему повидаться Рихарду:

– Они всё сделали правильно. Но теперь им придется скрываться. Они будут числиться в розыске, ведь они еще достаточно молоды. Я знаю, что в последний период, незадолго до ареста Берии, они были связаны с некоторыми людьми из окружения Хакобо Аарбенса, президента Гватемалы. Я, кстати, навел о нем справки. После переворота он отказался от гватемальского гражданства и выехал сначала в Париж, а затем в Прагу и, наконец, в 1957 году – в Уругвай. Но с недавнего времени, с 1960 года, он живет на Кубе по приглашению Фиделя Кастро. Может быть, кто-то из окружающих его людей что-то и знает о них. После ликвидации Берии и моего ареста они могли решить уйти со сцены. Они могли изменить свои имена, документы и даже внешность. Для них это мог быть совершенно замечательный момент, открывавший новые возможности. Возможно даже, что были сфабрикованы документы, подтверждающие их гибель, а может быть, они предпочли схранить ту полную неясность, которая со временем становится самой лучшей «охранной грамотой». Видишь ли, Рихард, иногда люди создают столько доказательств, что это само по себе начинает внушать подозрение, и, кто знает, может быть, полное молчание и отсутствие свидетельств вызывает у людей больше доверия.

Итак, Гринфельду казалось, что они отыскали safe heaven, убежище. Но где? Этого он не знал, но однажды обмолвился, что слышал о практикуемой в Соединенных Штатах программе защиты свидетелей. Под эту программу попал в 1939 году генерал Орлов (он же Никольский, он же Фельдбин), бежавший вместе с семьей из Испании после того, как НКВД пригласил его в 1938 году в Антверпен на встречу со Шпигельглассом, известным специалистом по «ликвидациям». Встреча должна была пройти на борту советского парохода в открытом море, у берегов Бельгии, так как Шпигельгласс не мог спуститься на берег. За ним числилось немалое число проведенных в Европе ликвидаций, за ним охотились. Но Орлов опасался того, что его или убьют, или обманом вывезут в Россию, и решил не рисковать. Он хорошо помнил фразу «Мавр сделал свое дело, мавр должен уйти», с клинической точностью описывавшую отношение Сталина к своим подручным.

Глава 17

Всё последовавшее освобождению десятилетие Оскар Гринфельд провел, переписываясь с разнообразными инстанциями, начиная от комиссии партийного контроля и заканчивая военной прокуратурой. Все его многостраничные заявления, копии которых он хранил в своем кабинете, были посвящены вопросу его реабилитации.

Каждое утро дома, в Сухуми, начиналось с того, что Кристина варила кофе, и он, сидя на веранде с чашкой кофе в руке, рассказывал ей о своих планах на день. Кристина внимательно слушала, сидя напротив в кресле, со своей чашкой. Иногда она вставляла в рассуждения Гринфельда фразу-другую. Однажды она спросила его:

– Зачем ты тратишь на это время и здоровье, Оскар? Ведь ты постоянно натыкаешься на отказы? И так будет всегда. Я думаю, что эта переписка потеряла всякий смысл.

– Это не так, Кристина, – ответил ей Оскар, – пока я не реабилитирован или не попал под амнистию, дело мое не закрыто. Ты помнишь тех двоих, с которыми я ездил в Кахети на кабана? И Рихард ездил тогда с нами. За столом, когда тамада спросил, как к ним обращаться, они назвались Федором и Андреем. В свое время они решали важные вопросы в стране и за рубежом, и после ухода Лаврентия их посадили. Оба сидели с 54-го до 64-й. Старший просидел десять лет в одиночке. Тот, что моложе, прикидывался сумашедшим, перенес три инфаркта и ослеп на один глаз. И за мной могут придти в любой день. Поэтому я должен писать и писать, постоянно требуя реабилитации и выплаты пенсии за проведенные в тюрьме годы. Жаловаться одной организации на другую – и пытаться стравить их с тем, чтобы они оставили нас в покое. Ведь эти деньги всё еще в тель-авивском банке, и сумма постепенно нарастает. И кто знает, какие аппетиты у нового поколения этих деятелей.

Обсудив текущие вопросы, Оскар переодевался и уходил в город. Со временем он превратился в одного из заметных городских персонажей. Его узнавали, и кое-кто из людей, знакомых еще по прежним временам, сообщал своим собеседникам в кафе или на лавке о том, что этот пожилой крепкий и, несмотря на возраст, достаточно стройный мужчина в сером костюме, в темных, до блеска начищенных туфлях, светлой сорочке и при галстуке – тот самый родственник старого Ионы Гринфельда, что живет в его доме на Чернявке. Более того, о нем могли сказать, что он – один из тех немногих сотрудников Берии, который спокойно гуляет по городу, не опасаясь ни мести, ни брошенных в лицо обвинений в том, что он кого-то посадил в старые времена. Более того, известно, что «сидел» он достойно. Правда, он никогда не обсуждал обстоятельства или события, связанные с его двумя проведенными в заключении сроками.

– Ну ты посмотри, Марлен, как он держится, – заявил однажды известный в городе вор и грабитель Амиран Цулая своему сопернику по шахматной партии.

– Это поколение видело то, чего мы никогда не увидим, – медленно сказал его собеседник, выигравший пешку, – и закурил. Затем он снял пешку с доски и поставил рядом со своим стаканом минеральной воды «Боржоми».

Разговор этот происходил за одним из столиков кафе против здания гостиницы «Абхазия», спроектированной и построенной в 1936 году в духе сталинского ампира. Против Амирана стоял доктор Папава, сосредоточенно глядевший на шахматную доску на круглом столике с недопитыми чашками кофе, двумя гранеными стаканами и бутылкой «Боржоми». На другой стороне улицы мимо высаженных в ряд высоких и стройных пальм «Вашингтония» и укрытой от солнца верандой гостиницы, где царил буфетчик Кукури и пили чай пожилые мужчины, шел Оскар Гринфельд, направляясь в кофейню на втором этаже ресторана «Амра», выстроенного на уходившем в море причале.

Проведя пару часов в кафе за неспешным обсуждением вопросов текущей политики и городских новостей, Оскар обычно возвращался домой пешком, выбирая маршрут в зависимости от наличия попутчиков и погоды. Впрочем, попутчиков, как и собеседников, с каждым годом становилось всё меньше.

Ко времени его возвращения Кристина обычно заканчивала готовить обед, приготовлением которого занималась после возвращения домой с базара у Красного моста; часов после трех к ней обычно приходили ученики. Вышедшая на пенсию Кристина продолжала давать уроки немецкого и французского школьникам, а иногда и взрослым, желавшим – это случалось – читать современные журнали, которые иногда попадали в город через организацию «Интурист». Да и помимо этого на приморском бульваре, против всё той же гостиницы «Абхазия», где иногда останавливались приплывавшие на теплоходах иностранцы, стоял газетный киоск, где продавались газеты и журналы из стран Восточной Европы, а также английские и французские газеты коммунистического направления.

Иногда она усаживалась за письмо своему племяннику Рихарду, за успехами которого ревностно следила. Обычно она вставляла в письмо несколько пассажей по-французски или по-немецки, ссылаясь на только им известные детали тбилисской жизни. Иногда она читала принесенные Оскаром журналы или книги. В городе жило несколько бывших, вышедших в тираж разведчиков; они время от времени получали письма, книги и журналы из стран Западной Европы, обычно от родственников или старых друзей. Жила здесь и одна очень старая художница, вернувшаяся на родину, в Россию, из Японии. Однако в Москву или Ленинград ей вернуться не разрешили, и она осела в Сухуми. Ряд ее работ приобрел в свое время старый Иона Гринфельд. Кроме большого количества книг, начало собиранию которых положил Иона, в доме была большая коллекция пластинок. Денег на жизнь Кристине и Оскару, как это ни странно, хватало, поскольку Кристина ежемесячно получала арендную плату с семьи, которой вот уже полтора десятилетия сдавала дом доктора Балодиса, унаследованный ею после смери ее матери Агнессы. 

Когда Оскар умер, а случилось это в конце 70-х годов, его похоронили на том же кладбище, что и старого Иону Гринфельда.

Я прилетал в Сухуми на его похороны и, примерно через год, на открытие памятника. Посетил я и кладбище на Лечкопском плато, где похоронены моя бабка Агнесса и ее муж Александр Ильич Дубров-ский.

Через год после внезапной смерти Оскара Кристина продала дом, построенный когда-то доктором Балодисом.

Оскар Гринфельд был реабилитирован в 1989 году, накануне того, как страна и режим, на которые он работал, перестали существовать.

Завершаю этот надиктованный Рихардом и обработанный Илоной текст двумя строками из стихотворения умученного в дальневосточном лагере поэта:

           

Сухомятная русская сказка, деревянная ложка, ау!

Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?..

Часть пятая

           

Глава 1

Вопрос о том, кем он, в сущности, был, и кем были его родители, преследовал Рихарда с той поры, когда он остался один, в стране, именуемой Грузия. Вопрос этот не переставал преследовать его всю его жизнь, до самого что ни на есть зрелого возраста, иначе нам не объяснить, зачем он отправился в путешествие, из которого так и не вернулся. Отыскал ли он следы своих исчезнувших родителей, мы, скорее всего, никогда не узнаем. Однако, судя по объему вложенных в подготовку этого предприятия усилий, он искренне стремился добиться его успешного завершения.

Более того, полагаю, что он был готов и к возможности самого тривиального окончания первой запроектированной стадии его поисков. Готов был принять почти без напряжения то, что ему самому становилось ясным и очевидным после нескольких секунд не то что раздумий, а просто вхождения в давно продуманную и до определенной степени пережитую ситуацию.

Вот он на кладбище.

Он стоит с непокрытой головой на заброшенном католическом кладбище на окраине одного из городов-спрутов в Латинской Америке. Может быть, это Мехико, Буэнос-Айрес или Монтевидео... Сантъяго, Богота или Гавана... А может быть, это Штаты – Майами, Нью-Орлеан или Сан-Диего? А может быть, Канада – Квебек или Монреаль? Единственно, в чем он был уверен, – в этом городе должно быть немало людей со знанием испанского. Но ведь таким городом может оказаться и Нью-Йорк... Затем на горизонте его сознания отчего-то появлялись горы – и он снова переносился в Латинскую Америку. И вот дальше всё начинало ветвиться: мраморное с трещиной надгробие с датой смерти отца и датой смерти матери, случившейся через несколько лет. Но даты смерти могли и совпадать. И оба этих варианта легко было представить. Речь шла, скорее всего, о паре, проживавшей в этом латиноамериканском городе, и о последовательности смертей – косвенном отражении возможности более или менее нормальной стабильной жизни. Существует также возможность разделенных временем и местом надгробий, указание на наличие драматического перелома в жизни его родителей, разнообразные варианты которого навряд ли можно представить с достаточной полнотой. И, наконец, драматический конец, связанный с погребением в одной могиле с одной и той же датой смерти, ибо не исключена возможность того, что единая дата окончания жизни связана с насильственной гибелью или гибелью в катастрофе, автомобильной или авиационнной.

Остается добавить, что подобный, более или менее достоверный исход, не требующий дополнительного анализа и серьезных усилий по индентификации останков, мог бы произойти только в одной ситуации – а именно, когда мужчина и женщина прожили и завершают свою жизнь под хорошо известными Рихарду именами, под которыми эти мужчина и женщина вступили в достаточно долгий союз, как это и было в случае родителей Рихарда. Ну а если они сменили имена, что чрезвычайно часто случается в жизни людей, занимающихся вполне определенными профессиями или попавшими во вполне определенные обстоятельства, требующие от них именно такого решения и поступка?.. И если всё обстояло именно так – что тогда?..

Иногда, я знаю, он просыпался в холодном поту оттого, что снилась ему голая заболоченная равнина, где расстреляны были его родители. Расстреляны и похоронены, без какого-либо надгробия, камня или меты. Но почему, отчего они были расстреляны под холодным, беспрерывно льющим дождем на этой пустой, утопающей в грязном месиве дороге, уходящей к голубым горам через сырую и голую равнину?

– У меня паршивый, деревенский вкус, – часто ругал он себя в разговорах с Илоной, – мне представляется финал из какого-нибудь экзистенциалистского фильма, но, если задуматься, ведь всё было не так. Их вели по коридору по одному: человек идет по коридору, конвоир за ним, и на каком-то повороте конвоир чуть отстает и откуда-то сбоку появляется тот, кто стреляет в затылок...

Но было это так или не было, он, по правде говоря, не знал. Он просто умел представлять себе все эти вещи предельно ясно, до последнего взгляда вниз или вбок, последнего движения губ и страшной, сковавшей ноги тяжести. Но потом он начинал рассуждать: откуда я знаю? и что я знаю? и что же случилось на самом деле?

И тогда, после нескольких виражей воображения и сознания, которые, казалось, скрежетали и рушились, не желая совмещаться, придти к согласию совершенно непростых и нелегких для его души этапов; всё в ней перерождалось, и он вновь попадал в Южную Америку, куда его отчего-то тянуло, – нелегко было понять отчего, но затем он понял: отттого, что это – континент джунглей, континент пираний... Континент смерти, поглотившей инков и майя, и множество неизвестных, погибших навсегда племен, городов и государств с их сокровищами и жертвоприношениями; континент конкистадоров, золота – и смерти; бразильских фестивалей и фашистских диктаторов, континент Анд и Амазонки, самой большой реки, а это – река смерти, вместе с парящими над ней грифонами. И было бы только естественно, если бы они жили, старились и умерли там, вдали от тех, кто за ними охотился. Жили где-то в предгорьях Анд с парящими кондорами, внезапно в поисках пищи низвергающимися к земле, поросшей замечательными широколиственными дубовыми лесами со вкраплениями бука, клена и липы. Ему виделся дом, гасиенда или бунгало с просторной верандой, а потом всё это внезапно отступало, и перед глазами снова возникала сырая с комьями полувспаханной земли карталинская равнина, на которую падал дождь.

Попытаемся ответить на естественно возникающий в вопрос: почему Южная Америка или даже Грузия? Отчего именно там следует искать воображаемую могилу или могилы родителей Рихарда? Скорее всего, ответ на этот вопрос связан не только с биографией самого Рихарда, но и с историями жизни его деда и отца, о которых уже рассказано в этом повествовании.

Со времени отъезда Рихарда в Мексику прошло уже около четверти века и, насколько я знаю, ни в Берлине, ни в Риге, ни в Тбилиси, ни в каком-либо ином месте ни у кого из известных мне людей нет никаких новых и достоверных сведений о Рихарде. И никто, как я понимаю, пока не обращался в какое-либо из известных издательств с предложением опубликовать что-либо близко или даже отдаленно напоминающее книгу о родителях, которую собирался написать Рихард. Теперь, когда Рихард, скажем так, – пребывает всё еще не с нами, мне пришло в голову: хотя, возможно, нам и не удастся узнать ничего нового и существенного о его родителях, мы можем, тем не менее, собрать в один том всё то, что свидетельствует о его подготовке к написанию opus magna eго жизни. От публикации ряда материалов и набросков Рихард в свое время отказался, полагая преждевременным, и все записанные Илоной эпизоды и фрагменты его воспоминаний считал рабочими записями для будущей книги.

Глава 2

           

Обратимся теперь к действительно неожиданной для всех, знакомых с Рихардом людей, последовательности событий, разыгравшихся в середине 80-х, когда после определенных сложностей и даже неприятностей, связанных с попытками Рихарда «пробить» или довести до «большой сцены» свою сценическую версию новеллы «Марио и волшебник», он ранней осенью 89-го года уехал в Восточную Германию, которая в ноябре того же года перестала существовать. Случилось это вскоре после выхода в свет его книги воспоминаний и размышлений о театральной жизни и того памятного разговора с Илоной, когда он мысленно назвал ее Кассандрой.

Перемены в жизни Рихарда начались спустя некоторое время после его встречи со старым, еще времен тбилисской театральной молодости, другом по имени Франк Аугуст, превратившимся ко времени встречи в довольно известного театрального режиссера из Восточной Германии, происходившего из так называемых «тбилисских немцев», с той разницей, что семья его не подверглась выселению, так как отец Франка преподавал в университете немецкий язык и на протяжении многих лет был сотрудником ГОКСа. В свое время Франк женился на встреченной в Москве немецкой студентке и выехал вместе с нею в Восточный Берлин, где сумел создать небольшой молодежный театр для продвижения «новой драматургии из стран Восточной Европы». С тех пор прошло немало лет. И вот теперь, в 1987 году, он прибыл в Ригу в составе культурной делегации из ГДР и был несказанно рад встрече со старым другом. Рихард принял Франка, с тоской вспоминавшего старые тбилисские времена – так, как это и подобало человеку, прожившему немало лет в Грузии.

Гость побывал дома у Рихарда, встретился с его студентами в Консерватории и вместе с другими членами делегации посетил закрытый прогон спектакля «Марио и волшебник» в Театре русской драмы. Друзья погуляли по городу, съездили на Взморье и посидели в ресторане «Лидо». Отобедав в «Лидо», они направились пить кофе к Кристине, помнившей Франка еще с тбилисских времен.

Услышав о Кристине, гость спросил у Рихарда, каким образом она оказалась жительницей Юрмалы. В ответ Рихард сообщил, что уже после смерти Оскара Гринфельда несколько раз обсуждал с Кристиной вопрос о возможности ее переезда в Ригу, чтобы она жила поближе к нему, единственному оставшемуся у нее близкому родственнику.

– Ведь она – моя тетка и практически заменила мне мать, – сказал он, и внимательно слушавший его Франк кивнул. – В конце концов, она согласилась покинуть всё это южное великолепие и продать унаследованную ею после смерти Оскара часть дома старого Ионы Гринфельда, что позволило приобрести дом в Юрмале. Правда, она не может позабыть свою старую жизнь в Грузии, но это ведь только естественно, не так ли? – произнес Рихард, глядя на Франка, и тот согласно кивнул.  

Обо всем этом Кристина рассказывала Франку с той почти юной непосредственностью, которая всегда была частью ее натуры. Ей нравилась ее жизнь в Юрмале, она любила посещать театральные спектакли, в том числе и спектакли латышских театров. Кристина помнила латышский язык, на котором общалась с Агнессой, и многое, если не всё, происходившее здесь, в Латвии, было ей интересно. Правда, немного не хватало общения с учениками, но в доме у нее всегда работало радио. И еще ей нравилось быть связанной с жизнью ее племянника Рихарда, имя которого пользовалось определенной известностью в Латвии. Иногда она говорила Рихарду, а в этот раз поведала и Франку о том, как сожалеет о ранней смерти Оскара и как хорошо было бы им вдвоем в этом доме.

Франк несколько располнен и даже слегка обрюзг; на следующий после посещения Юрмалы день, допивая свою шестую кружку пива за прощальным застольем, он рассказал Рихарду известную шутку о том, что Карл Маркс оставил Западной Германии – «Капитал», а Восточной – «Манифест».

На прощание он непринужденно, по-тбилисски, обнял Рихарда и, предварительно оглянувшись, сказал ему:

– А все-таки мы, немцы, умеем выживать при любых режимах!

В тот день он прямо с утра начал рассказывать Рихарду, каким тернистым оказался его путь к созданию театра. Оказалось, что вскоре после переезда в ГДР Франк Аугуст по настоянию своей жены стал гражданином ГДР и вскоре после этого был призван в армию, где ему удалось устроиться на работу в Управление агитации и пропаганды, на небольшую военную киностудию, снимавшую учебные фильмы-пособия для солдат. Именно там ему пришла в голову идея, что снимая порнофильмы и продавая их в Западную Германию, его страна, ГДР, смогла бы заработать определенное количество столь необходимой для ее существования валюты – подрывая, к тому же, мораль в стране по ту сторону берлинской стены. Его докладная и выводы были внимательно изучены, одобрены и рекомендованы к скорейшему исполнению. Первые фильмы, так называемые пилотные, были сняты всё на той же военной киностудии. Затем агенты Штази, то есть госбезопасности, успешно продали эти фильмы на Запад, и сам генерал Маркус Вольф, один из руководителей Штази, объявил благодарность Франку Аугусту. Вскоре, попав на прием к генералу, который захотел познакомиться с молодым и перспективным членом СЕПГ, подавшим неплохую, в сущности, идею отделу контрпропаганды, Франк не сдержался и поделился с генералом Вольфом мечтой о создании молодежного театра для продвижения «новой драматургии из стран Восточной Европы и СССР».

– Это будет новый и сильный голос в театральном мире, – обещал Франк генералу Вольфу.

Последний с интересом слушал хорошо поставленный голос молодого режиссера, рассказывающего ему о будущих постановках, в которых строгий, диалектический подход брехтовского метода будет сочетаться с «естественностью и задушевностью» театра Станиславского и экспрессией грузинского театра. Всё это напомнило генералу о его юношеских годах, проведенных в Советском Союзе, куда он попал в 1934 году в составе семьи эмигрировавшего в СССР врача и драматурга Фридриха Вольфа, автора известной антифашистской пьесы «Профессор Мамлок». Упоминание о Грузии навело генерала на мысль, вернее даже, на тень мысли о Латинской Америке, где работали сотни его агентов, пытаясь ускорить приближение социализма в этом далеком, но важном регионе мира, представлявшем собой нечто вроде заднего двора Соединенных Штатов, в то время как передним двором и лужайкой перед самим домом с белыми, псевдоклассическими колоннами представлялась генералу Западная Европа. После победы кубинской революции и прихода к власти Фиделя генерал Вольф и его сотрудники не раз прилетали в Гавану и, слушая объявление пилота о посадке лайнера в аэропорту имени Хосе Марти, генерал вспоминал о том, что погибший в конце XIX века поэт и революционер Хосе Марти сравнивал Латинскую Америку с Ариэлем, а Соединенные Штаты – с Калибаном, хотя, надо признать, думал генерал, его собственное отношение к этому сравнению менялось с годами. Потом он вспомнил своего талантливого агента Таню Бунке, успешно выполнившую задание по сближению с Эрнесто Че Геварой и созданием условий, способствовавших его ликвидации... К несчастью, сама Таня погибла еще до завершения операции, но именно она создала все предпосылки для ее завершения, признался он себе, и ему стало ясно, что в идее Франка действительно есть рациональное зерно. Ведь именно страны Восточной Европы во главе с ГДР представляли тот авангард лагеря социализма, о безопасности и консолидации которого следовало неустанно заботиться. И оттого генерал Маркус Вольф решил поддержать идею Франка Аугуста и даже помочь продвижению и осуществлению ее как идеи весьма полезной с точки зрения проведения ряда оперативных мероприятий внешней разведки ГДР, которую он возглавлял.

– Пойми, Рихард, – говорил Франк, – мы все в кармане у Штази. Просто мне в этом кармане удалось очень удобно устроиться, и я думаю, что нам никто не откажет в праве на постановку пьесы по Томасу Манну, написанной известным драматургом, автором пьесы о Пушкине, идущей на сценах ряда театров России. Это же подлинное культурное сотрудничество! Ты написал пьесу, а я ее поставлю – при твоем содействии, конечно. Ты согласен? Представь себе афишу: «Марио и волшебник», пьеса Рихарда Дубровского по мотивам Томаса Манна. Постановка – Франк Аугуст, а в главных ролях... – тут он задумался на мгновение, а затем усмехнулся и добавил: – Ну, это мы еще посмотрим, кто, собственно, получит главные роли. Не так ли, Рихард?   

– Ну конечно, Франк, – согласился Рихард и добавил: – Должен тебе признаться, меня не выпускают за границу, я ведь несколько раз пытался выехать на Запад в качестве туриста, но каждый раз получал отказ. Очевидно, это как-то связано с моими родителями. Хотя я с трудом верю, что они могут быть живы. Ведь прошло почти полвека с тех пор, как они уехали.

– Послушай, Рихард, – остановил его Франк, – не спеши. Обещаю тебе – я сделаю всё, что смогу.

Глава 3

Через некоторое время после возвращения Франка в Восточный Берлин, Рихард получил письмо, содержавшее официальное предложение принять участие в работе возглавляемого Франком театра над его принятой к постановке пьесой, переведенной на немецкий самим Рихардом. Театр, как это следовало из письма, приглашал Рихарда для консультаций в связи с необходимостью создания новой редакции пьесы и для участия ее автора в репетиционном процессе. 

Получив разрешение на выезд в творческую командировку, Рихард уехал в Берлин в конце августа 89-го года незадолго до начала нового театрального сезона, оказавшегося временем начала народных волнений, краха системы и падения Берлинской стены 9 ноября того же года. 

Рихард отметил падение стены телефонным звонком жене и, среди прочего, заявил, что стена, разделявшая Германию, рухнула примерно, а может быть, и точно так же, как рухнул Чиппола после выстрела Марио...

После чего его оставшаяся в Риге жена сказала:

– Теперь он наверняка останется в Берлине.

В этом она не ошиблась. Но Рихард вовсе не собирался бросать ее и вскоре выслал ей персональное приглашение на выезд в новый, объединенный Берлин, – Рихард получил разрешение на проживание в Германии в силу документально доказанного факта рождения на ее территории. От гражданства своего Рихард не отказывался, и жене особых препятствий в выезде не чинили. Через два месяца она уехала в Берлин, предварительно отправив туда контейнер со всем содержимым квартиры Рихарда на улице Лачплеша, включая его библиотеку, архив, мебель, гардины и занавеси, театральные маски, афиши, посуду, фарфор, безделушки, статуэтки и привезенные из Грузии кинжалы. В самой же квартире на Лачплеша она прописала и оставила жить свою дочь от первого брака. Что же до Кристины и ее судьбы, то Рихард надеялся вернуться к этому вопросу позднее и склонялся к тому, что, в сущности, ничего в положении Кристины менять не следует, учитывая ее преклонный возраст и нежелание покидать Юрмалу.

– Мы будем приезжать к Кристине каждое лето, – пояснил он жене, – ведь Берлин находится не так уж далеко от Риги. Ведь приезжала же к ней ее подруга Эльза.

           

Действительно, вскоре после переезда Кристины в Юрмалу она пригласила к себе в гости свою давнюю подругу Эльзу Авитиди, известную в Сухуми преподавательницу химии, с которой и позднее поддерживала переписку. Согласно сообщениям Эльзы, содержавшимся в письме, пришедшем в Юрмалу уже из Салоник, летом 1993 года, через два года после распада Союза, владельцам дома старого Ионы Гринфельда пришлось бежать из Абхазии после начала грузино-абхазской войны, связанной, в основе своей, с желанием абхазского населения вернуть независимость, утерянную вместе с гибелью Нестора Лакобы и последовавшей волной репрессий.

Начало и продолжение войны привели к интенсивным бомбежкам города, в ходе одной из них был частично разрушен и дом старого Ионы Гринфельда, незадолго до начала войны целиком выкупленный семьей из Зугдиди, затеявшей большой ремонт с тем, чтобы вернуть дом в надлежащее ему состояние. Дом или, вернее, оставшаяся его часть, была незаселенной довольно длительное время, пока на горе Трапеция шло разграбление зданий и помещений Института экспериментальной паталогии и терапии и помещений обезьяньего питомника, а обезумевшие обезьяны носились по ближайшим горам и ущельям, появляясь время от времени на улицах полуразрушенного войной города. 

Сама Эльза Авитиди вместе с другими членами семьи нашла убежище в Греции, покинув Сухуми на борту греческого корабля, доставившего в сухумскую бухту десятки тонн гуманитарного груза и принявшего на борт около тысячи беженцев-греков.

Глава 4

Вернемся, однако, к театральной «одиссее» Рихарда в Берлине. Как известно, он прибыл в город своего детства в самом начале осени 1989 года. В первых числах ноября состоялась премьера спектакля в театре Франка Аугуста; спектакль наделал немало шума в общем гуле и грохоте рушившегося социализма.

Впрочем, развернувшееся перед его глазами – как и всякая настоящая революция – изобиловало уникальными и незабываемыми деталями. И нам следует, по возможности не отвлекаясь на частности, сообщить читателю о самом главном событии того времени в жизни нашего героя – а именно о том, что, несмотря на весь шум, грохот и хаос, пришедшей на восток Германии эпохи перемен, поставленная в Берлине пьеса Рихарда по новелле Томаса Манна привлекла внимание не только театральной публики, но и прессы, и в одном из интервью, посвященных его необычной судьбе и возвращению в Берлин, Рихард сказал:

– Я рад вернуться в Берлин, где я когда-то родился и где провел свое детство. 

Несколько позднее, на одной из встреч драматургов со зрителями, проходивших в рамках нового Берлинского театрального фестиваля, Рихард поделился с публикой идеей написать книгу о родителях, следы которых он надеялся найти на американском континенте.

– Я полагаю, – заявил Рихард, выступая перед слушателями, – что мои родители были идеалистами и верили, что их борьба носит справедливый и оправданный характер. Однако они не закрывали глаза на те уроки, что преподносила им история. И, уклонившись от участия в убийстве Троцкого, они сумели через некоторое время порвать со своими московскими хозяевами, несмотря на всю мощь карательного аппарата советских органов госбезопасности. И лишь теперь, через полвека после того, как я расстался с родителями, у меня появилась возможность направиться на их поиски и попытаться понять, что произошло с моими родителями на самом деле и как это всё происходило. Боюсь, правда, что я опоздал и уже не найду их живыми, – сказал он, завершая свое выступление. После чего вопросы посыпались градом.

Один из заданных Рихарду вопросов касался его попытки получить сведения о родителях от советских разведывательных организаций. Отвечая, Рихард сообщил, что в полученном им официальном ответе было указано, что компетентные органы не располагают какими-либо сведениями о судьбе его родителей в период после 1954 года. Что же касается сведений о них и их деятельности в период до 1954 года, то они, согласно формулировке, приведенной в письме и подписанной генералом Т. Т. Федоровским, ответственным за связи с общественностью, всё еще засекречены и не подлежат разглашению.

Отвечая на вопрос, надеется ли Рихард на скорое открытие архивов в атмосфере гласности и перестройки, он заметил, что у него нет надежд на то, что в России случится что-либо, подобное падению коммунизма в Восточной Европе или в ГДР. Слишком много времени прошло с 1917 года и слишком много крови пролито с тех пор.

Homo soveticus – это не выдумка, – добавил он. – Он пришел и останется, как вечная мерзлота, на которой что-то может произрастать лишь несколько месяцев в году. Да, кое-что, безусловно, изменится, но сам театр, состав труппы и, что самое главное, – традиции останутся теми же, – добавил он, переходя на привычный ему язык образов.

Был на этой встрече и Франк, теперь почти неразлучный со своим старым другом. Надо сказать, что этот тбилисский друг Рихарда с немалой пользой для себя и своего театра использовал то обстоятельство, что именно его театр поставил спектакль «Марио и волшебник» в этот уникальный период изменений в общественной и государственной истории Германии. Более того, театр его сумел пережить все сложности переходного периода благодаря этой из вечера в вечер разыгрываемой на его подмостках пьесе Рихарда, а выступления Франка на театральном фестивале с рассуждениями о миссии театра как провозвестника демократических перемен в стране позволили ему представить и себя, и свой театр преданными и искренними сторониками демократических преобразований.

Глава 5

Первая поездка Рихарда за пределы объединенной к тому времени Германии привела его и последнюю жену его Лилиту в Лион, где он обратился в старинную известную нотариальную контору, издавна занимавшуюся составлением различного рода бумаг для представителей весьма разветвленного семейства de Boissieu. Предъявив нотариусу документы, связывавшие его рождения с именем Annеtte de Boissieuе, он узнал, что, согласно cоставленному Annette в 1939 году завещанию, ее сын Рихард является единственным наследником довольно значительного состояния, хранящегося в одном из цюрихских банков на так называемом «спящем счету». Никаких прямых родственников у Рихарда в Лионе, да и вообще во Франции, как оказалось, не было, встречаться же с родственниками дальними ему не хотелось.

Завершив все дела в Лионе, Рихард с супругой отправились в Цюрих, а уже оттуда, после нескольких дней, ушедших на вступление в права наследования и размещение полученных сумм на вновь открытых счетах, они отправились в Париж, где провели две недели в удобном и вовсе не вульгарном отеле в переулке поблизости от бульвара Сен-Жермен на левом берегу Сены.

За возвращением в Берлин последовала покупка просторной квартиры в знакомом Рихарду с детства районе неподалеку от Курфюрстендамм, после чего Рихард начал готовиться к предстоящему путешествию.

* * *

Позволю себе небольшое отступление...

Не знаю, когда именно посетила Рихарда идея написать книгу для того, чтобы отделаться от преследовавших его бесов – бесов воображения, разыгравших в сознании его ту страшную и странную игру, что заставила Рихарда покинуть европейский континент и направиться на поиски следов своих родителей за океан... Хочу лишь напомнить, что еще во времена совместной с Илоной работы над театральными воспоминаниями Рихард не раз возвращался к своей первоначальной идее начать свою книгу с описания его жизни в Грузии, предшествовавшей переезду в Ригу, однако намерение это реализовано не было. Можно, разумеется, гадать о том, что послужило тому причиной. Не исключено, что именно эта часть воспоминаний Рихарда имела весьма косвенное отношение к театральным сюжетам, а изданная его книга рассказывает о вполне определенной, конкретной и действенной театральной реальности – притом что жизни Рихарда, взятой в ее полноте, было присуще еще и совершенно другое, не театральное, наполнение, взыскующее и даже требующее совершенно иного типа повествования, и это, пожалуй, слишком сильно изменило бы характер книги, посвященной взаимоотношениям между театром, публикой и той драматургией, к которой театр обращается. Именно поэтому Рихард, инспирировавший и почти что надиктовавший свои записки Илоне, предстает перед нами сегодня не только как драматург, осваивающий ремесло писателя в жанре faction, тем самым объединяя в единое целое fact и fiction, но и как исследователь, пытающийся постичь логику взаимодействия фигур на той шахматной доске, где была разыграна его история.

Что же до голоса или голосов, заставивших его заявить о желании исследовать историю своих родителей и написать об этом книгу, серьезную и основанную на тщательном изучении вопросов, связанных с их миссией и обстоятельствами жизни, то здесь, я думаю, речь идет не только о желании знания, но и о чувстве долга, пожалуй даже о проявлении определенного нравственного императива – того самого, который выражают обычно в серии вопросов: «Кто мы? Откуда? Куда мы идем?» – и который является, в сущности, подтекстом любого дискурса о смысле и содержании жизни. Не говоря уже о не покидавшем его сильнейшем чувстве потери, потери связи с родителями, возвращения которых он, полагаю, ожидал на протяжении десятилетий.

Мысль эта и сопутствующее ей чувство, наряду со стремлением направиться в Южную Америку, овладели им, я полагаю, постепенно, однако получили толчок после завещания, оставленного его матерью Annette в конторе нотариуса Jacques Perrin. Ко времени оглашения завещания контору возглавлял сын Жака Перрена мсье Baptiste Perrin. Голос нотариуса, читавшего текст, произвел сильное впечатление на Рихарда и, никак не проявляя того, он дал себе клятву довести всё дело до конца.

Позднее он рассказал об этом жене, которая, увы, совершенно не знала французского, ясно обозначив тем самым ненарушаемые пределы своих устремлений.

– Да, я понимаю, – сказала она, – ты должен узнать правду о своих родителях. Но ты не можешь оставить меня в Берлине одну, на съемной квартире.

– Конечно, я сделаю всё необходимое. Я куплю квартиру, Лилита. Ведь должен же я куда-то вернуться, разве не так?

Сказав это, он, согласно рассказу жены, улыбнулся.

Впрочем, отъезд Рихарда из Германии в Южную Америку задержался еще и из-за возникшей возможности получения германского паспорта на фамилию Гаазе. Об этой возможности сообщил Рихарду всё тот же старый друг Франк, уже ставший к тому времени обладателем полноценного германского гражданства.

– Тебе нужен настоящий немецкий паспорт и немецкое гражданство, – убеждал он Рихарда, – и тогда ты сможешь без проблем ездить по миру. Никто не знает, как они отнесутся к твоему советскому паспорту там, в Латинской Америке, – убеждал он Рихарда. – Подожди. Мы докажем, что ты настоящий Volksdeutsche, и у тебя будет приличный паспорт на фамилию Гаазе, по фамилии деда. А писать ты будешь, по-прежнему используя свой теперь уже псевдоним – Дубровский, или, скажем, Дубровский-Гаазе.

Более того, Франк готов был составить Рихарду компанию в поездке.

– Я возьму с собой камеру, мне ведь приходилось много чего снимать в свое время, – пояснил он, – и мы параллельно с твоими поисками будем снимать фильм о нашем путешествии, который позднее продадим на телевидение.

Рихарду эти соображения Франка Аугуста показались приемлемыми и разумными.

– Еще бы, ведь это его старый товарищ, – с горечью рассказывала позднее его жена, – тот самый, который вытащил его из Риги в Берлин.

           

Франк Аугуст вернулся в Германию через год с небольшим после совместного с Рихардом отъезда из Берлина. Возвращение его связано было с обострившимся заболеванием печени, которое потребовало не только экстренного вмешательства медиков, но также и длительного наблюдения врачей в стабильных и комфортабельных условиях, которые могли быть обеспечены ему только дома. Путешествие оказалось непростым испытанием для его здоровья. Проблема же состояла в том, что возникновение и развитие заболевания Франка оказалось связанным со специфической южноамериканской диетой.

Южная Америка создана была, по-видимому, не для него, ибо в более поздних рассказах Франка фигурировали истории об авариях на горных дорогах Эквадора, о случайной смерти случайного путешественника в аргентинской сельве от укуса змеи, о нахождении хорошо знакомого журналиста в плену у промышляющих наркотиками колумбийских партизан или о гибели нескольких журналистов от рук неонацистов и агентов Штази в Парагвае – и так далее, вплоть до историй о достижении путешественниками полного внутреннего перерождения и последующего ухода от мира в пустыню Атакама.

Важным, однако, мне представляется то, что весь этот проведенный в Южной Америке год друзья серьезно работали и отсняли большое количество киноматериала, из которого Франк позднее смонтировал двухчасовый документальный фильм о жизни выходцев из Германии на пространстве от Мексики до Огненной Земли.

Расстались они в Мексике, куда вернулись с южного края континента. Франк улетел из Мехико в Испанию, откуда вернулся в Берлин. Рихард же собирался покинуть Мехико и направиться на Кубу, разрешения на посещение которой он ожидал.

А вслед за этим, после нескольких звонков из Мехико, после нескольких пришедших оттуда в Берлин и на Рижское взморье почтовых открыток – на одной из них присутствовало изображение памятника и могилы Троцкого во дворе его дома в Койоакане, открыток, содержавших наскоро набросанные впечатления, приветствия и обещания написать обо всем поподробнее, Рихард исчез и поиски его ничего, по существу, не дали, кроме того, что, по смутным слухам, Рихард будто бы направился на Кубу, где его видели несколько людей, связанных со сценическим искусством. Наличествуют и сообщения о том, что, завершив свой визит на Остров Свободы, Рихард вновь направился в Южную Америку.

Говоря о городах, связанных (опять же – по слухам) с его появлениями, следует, в первую очередь, отметить Боготу, затем Сантъяго-де-Чили и позднее – Буэнос-Айрес, где он, кажется, и обосновался. Однако кое-кто будто видел его на берегу мутной реки Парана, кто-то вспоминает о пляжах Бразилии... Говорят даже об Огненной Земле и острове Св. Елены в полутора тысячах километров от континента. Некоторые эти «свидетели» поговаривают о его влечении к смерти, о Tanatos – вспоминая всем известные пушкинские строки о всем, что «гибелью грозит»...

Глава 6

Не имея, однако, возможности проследить каждый шаг Рихарда, то есть отправиться в эту удаленную и весьма экзотическую часть света, питающую весь остальной мир идеями карнавального освобождения, ритмами танцев и кокаином, я попытался просто изложить все известные мне факты, связанные с биографией Рихарда Дубровского, включая и полученные от Илоны материалы... Уже после ознакомления с ними, а также после длительных бесед с людьми, хорошо знавшими Рихарда как в давние времена, еще до выезда его из уже не существующей страны, так и во времена, проведенные Рихардом в Берлине, пришла мне в голову мысль попытаться хотя бы пунктирно обозначить траекторию жизни Рихарда и тех его близких, что оказали влияние на его становление и развитие, ибо и сам Рихард, и его история – часть уже ушедшей эпохи... Не знаю, что сказал бы он сам по поводу данного утверждения, какая улыбка проскользнула бы по его лицу...

Итак, в конце мая 1993 года связь с Рихардом прервалась, и после месяца неопределенности и нескольких месяцев ожиданий ответа на направленные в адрес кубинских властей запросы, в адрес МИДа Германии поступили сообщения, из которых складывалась следующая картина:

Гражданин Германии Рихард Гаазе, 1926 года рождения, прибыл в Гавану 24 мая 1993 года чартерным рейсом из Канкуна на борту самолета компании Cancun Air. В аэропорту имени Хосе Марти им был предъявлен немецкий паспорт с туристической визой, выданной посольством Кубы в Мехико.  

Из аэропорта немецкий турист проследовал в отель «Varadero», где пробыл три недели. За это время он совершил несколько поездок по острову и интересовался возможностью попасть в Кингстон на Ямайке. Туристическое агентство, связанное с отелем «Varadero», к которому он обратился с запросом о приобретении билета на Ямайку, проинформировало гостя о том, что, поскольку в данное время Куба и Ямайка не поддерживают каких-либо контактов из-за давления Соединенных Штатов и их союзников на правительство Ямайки, то, чтобы попасть на Ямайку, ему придется сначала вернуться в Мексику.

Через три дня после получения ответа Рихард покинул отель «Varadero» и исчез по дороге в аэропорт, не воспользовавшись заказанным билетом в Мексику. В настоящее время, сообщало посольство Кубы, имя Рихарда числится в списках туристов-нарушителей визового режима, и компетентные кубинские органы занимаются вопросом его местонахождения.

Должен также сказать, что существует ряд предположений, связывающих исчезновение Рихарда с судьбою и возвращением Франка в Германию, – предположений самого различного рода, включая и такие, которые мы отбросим без всяких колебаний.

Все же оставшиеся предположения относительно того, что произошло, должны, казалось, быть проверены – но кто мог бы заняться этим? Детей у Рихарда не было – к ним или, вернее, даже к самой идее завести детей он всегда относился с некоторым опасением; Лилита благополучно проживает в Берлине, ибо перед тем, как отправиться в путешествие, Рихард разместил определенную часть доставшегося ему наследства так, чтобы будущее его жены и самого Рихарда выглядело бы надежно обеспеченным и стабильным.

Глава 7

Последнее сообщение от кубинских властей поступило в МИД Германии осенью 1993 года и вскоре было доведено до сведения его жены. Как это обычно и бывает, информация эта постепенно стала доступна для всех заинтересованных лиц, даже за границей, вызвав поначалу удивление, сочувствие, а затем, со временем, превратившись в общеизвестный факт, в еще одну деталь какой-то грандиозной и непостижимой мозаики человеческих судеб. Чему трудно удивляться – слишком много драматических событий происходило в то время в мире.

Говоря об остальных героях нашего повествования, следует сказать, что каждый из них пошел по своему пути, быть может не до конца ему предначертанному, но и не совсем случайному. Эрик, например, продолжал жить и работать в Берлине, время от времени прилетая в Ригу для встреч с Илоной, которая обитала в Москве вместе с дочерью. Приватизированная квартира ее родителей в Лиховом переулке была сдана семье работавшего в Москве немецкого бизнесмена, что позволило Илоне не испытывать материальных трудностей и не сдавать свою дачу на Взморье, куда она обычно выезжала на лето вместе с дочерью, а позднее, и с ее семьей.

Что до меня, то я продолжал раз в год прилетать в Ригу на встречу с Эриком, а он заезжал к нам в Тель-Авив, в квартиру на Нордау, в каждый свой визит в Израиль. Прилетал он обычно в концу недели и, проведя выходные в Тель-Авиве, уезжал на север, в сторону Хайфы, повидать своих близких.

Только один раз за всё это время я полетел в Ригу не один, а с Ивой, с нашей дочерью Ханной и ее мужем Давидом. Произошло это на следующий день после сыгранной в Праге свадьбы. Тут надо отметить, что наши молодые выросли, в сущности, агностиками и всем остальным возможностям предпочли регистрацию брака и свадьбу в одном из пражских замков. Мне эта идея понравилась, да и Ива приняла ее с радостью. Что касается родителей жениха, их подкупила идея замка; кроме того, они понимали, что спорить с сыном и будущей невесткой – сущее безумие. Родители жениха были такими же бывшими рижанами и не отличались глубокой религиозностью. Тем не менее, они бы не возражали и против традиционной свадьбы, но долгое знакомство с Ханной подсказало им, что лучше прислушаться к мнению молодых. В конце концов, они уже отслужили в армии, прошли свои университеты, работали и были вполне самостоятельными людьми. Так что родители и друзья жениха тоже провели weekend в Праге и летели домой, в Тель-Авив, мы же с Авивой – вместе с молодыми – в Ригу.

Ханна и Давид пробыли вместе с нами в Риге три дня и отправились дальше, в Норвегию, где собирались провести еще три недели, путешествуя по фиордам. На три дня мы все остановились в небольшом отеле в Старом городе и постарались показать город молодоженам таким, как он нам запомнился. Днем мы бродили по городу, а ближе к вечеру встречались с Эриком и Илоной.

В Риге я ловил себя на мысли, что непроизвольно обдумываю, как пройти к тому или иному памятному месту, что лучше сказать, как лучше передать то, что заслуживает внимания. Каждый мой рассказ всегда оставлял у меня ощущение неполноты и неоконченности. Это свойственно любым воспоминаниям, говорил я себе, – и, тем не менее, однажды пустился в рассуждения о Мнемозине и ее девяти дочерях-музах. Произошло это ближе к вечеру в день, предшествовавший отъезду молодых, когда мы оказались на Ратушной площади, за столиком небольшого кафе «У Вундерлиха» в нижнем этаже здания, где в квартире на втором этаже жила когда-то семья философа. Помимо кофе-латте, капучино и эспрессо кафе предлагало разнообразную выпечку. Пахло маргарином, масло в этом заведении было явно не в ходу. На полке над холодильником стояли бутылки с молдавским коньяком разных марок..

– Принесите одну бутылку, – попросил я официантку, рослую, коротко стриженую девушку в голубом платье и кокетливом белом переднике. Когда девушка поставила бутылку «Белого аиста» и бокалы на стол, я спросил:– А больше у вас ничего не найдется выпить?

– Всё уже выпили с утра, – ответила она не слишком дружелюбно и отошла.

– Бедный Вундерлих, – сказал я Иве, – а ведь я хотел предложить почтить его память. Verfluchter Beobachter! Память философа, разъяснившего человечеству, из чего оно состоит.

Молодые о чем-то спорили на иврите – что было естественно; по-русски они обычно говорили с нами и родственниками, но сейчас им было не до нас.

Коньяк оказался совсем неплохим и, сделав еще глоток, я сказал что-то о памяти, забвении и Лете. На улице начал накрапывать дождь. Эрик должен был подъехать за нами через полчаса. 

– Боже мой, а ведь ты, оказывается, всё помнишь! – воскликнула Ива с удивлением. Оказалось, я рассказывал ей примерно то же, о чем говорил в молодости, в один из таких же дождливых рижских вечеров, когда после окончания спектакля в Театре русской драмы мы сидели в кафе на бульваре Падомью и пили кофе с бенедиктином.

– Ну да, мы сидим с тобой в том же кафе, и я, скорее всего, бессознательно, вспоминаю, как это было когда-то. Но ведь и ты всегда вспоминаешь о чем-то, когда мы приезжаем в Рим, – ответил я. – Понимаешь, мы все – немного актеры и, попадая в те же декорации, повторяем знакомые тексты... Ведь память – это то, из чего мы построены, говорил Вундерлих.

Ива предпочла изменить тему и заговорила о предстоящем путешествии молодых. Мне показалось, она опасается, что здесь, в Риге, я произведу на Давида впечатление человека со странностями, – каким я, может быть, и являюсь.

– «Я безумен при норд-норд-весте. Когда ветер с юга, сокола от цапли я отличу...», – прошептал я, обращаясь к Иве. – Ты помнишь Дубровского в роли Гамлета?

На следующий день молодые улетели в Норвегию, а мы с Ивой покинули гостиницу и провели на даче у Эрика еще неделю.

Больше Ива в Ригу не приезжала, ей хватило одного раза, и я всегда устраиваю свои дела так, чтобы они не мешали нашим поездкам в Италию.

           

Приезжая на Взморье, к Эрику, я иногда при встрече заговаривал с Илоной о Рихарде; жизнь его и исчезновение не переставали интриговать меня. Думаю, что интерес этот родственен знакомому многим ощущению постоянного присутствия в их сознании постороннего, обладающего способностью изменять свой облик Проклятого Наблюдателя (Verfluchter Beobachter), как называет его Вундерлих в одной из лекций цикла «Страдания и время: Траектории сознания» (Leiden und Zeit: Bewusstseins bahnen). Философ связывал существование Наблюдателя с проблемой диалога сознания и языка, наделяя Verfluchter Beobachter одновременно и репрессивной, и творческой функцией.

Однажды Илона рассказала, что когда-то давно собиралась написать сценарий, или, может быть, книгу, положив в ее основу те события жизни Рихарда, что предшествовали его появлению в Риге; замысел этот потребовал от нее в свое время определенных усилий и поисков, но обстоятельства сложились так, что дело зашло не слишком далеко, и ей не пришлось сожалеть о зря загубленном времени или незавершенном замысле...

– Тема была совершенно непроходимая, – пояснила она, – и я решила, что мне не стоит продолжать, ведь одной темы заложничества было достаточно для того, чтобы сценарий закрыли раз и навсегда... И вот, решив остановиться, я тут же поймала себя на том, что сама оказалась заложницей своих собственных страхов... Но ведь заложничество на самом деле и было главным механизмом генерации страха в сознании людей, разве не так? Разве страх и ответственность за судьбы близких не определяли поведение большинства? – похоже, она не ждала ответа.

Итак, работа ее над этим проектом остановилась и примерно через год после того разговора о нереализованном замысле она передала мне свой архив. При этом она пожелала удачи – «в какую бы сторону всё ни двинулось... Я от всего этого несколько устала и потеряла надежду разобраться...», – спокойно призналась она:

– Когда-то это было действительно связано с обстоятельствами моей жизни... Но всё изменилось... И я уже не испытываю к этой истории того интереса, что раньше... и, в конце концов, мне просто не хочется ходить по каким-то коридорам со своим сценарием, я уже не в том возрасте... Другое дело, если бы сам Рихард написал еще одну книгу... Но тебе, может быть, и стоит посмотреть эти материалы, – предложила она.

«Ну что ж, для нее наступила пора разбрасывать камни... Но она произнесла важные слова: ‘в какую бы сторону всё ни двинулось...’, – подумал я. – Похоже, она имела в виду, что ко времени этого разговора первая моя книга уже была опубликована в одном из издательств Петербурга.»

С той поры прошел не один год, и не раз приходила мне в голову мысль о том, что пора бы сесть, открыть полученную от Илоны папку и попытаться во всем этом разобраться. Но... «Мы ленивы и нелюбопытны», писал когда-то Пушкин. И так продолжалось до тех пор, пока Илона не ушла.

Глава 8

Она стала жертвой тяжелой депрессии, возникшей на фоне развития церебрального атеросклероза. Опасаясь инсульта, поразившего в свое время ее отца, Яна Артуровича Алунана, Илона приняла решение уйти из жизни сама. Свои соображения о надвигающемся инсульте – опасности, которую она считала ясной и неотвратимой, – она изложила в письмах, адресованных дочери Валерии и Эрику, который к тому времени уже знал о ее болезни едва ли не больше, чем немецкие врачи, на лечение к которым он дважды увозил Илону из Риги в Берлин.

– Эта болезнь, – рассказал мне Эрик, – одна из основных причин смертности в наше время, однако, несмотря на это, точные причины развития заболевания до сих пор не изучены. Говорят о влиянии наследственных факторов, рациона и режима питания, образа жизни на риск появления атеросклероза. Но как определить, что именно оказалось причиной развития заболевания у Илоны?

Ни берлинские врачи, ни Эрик этого не знали. 

До какого-то момента Эрик считал, что ей нужно больше отдыхать, меньше работать в саду и не читать книги заполночь, но ему не удалось убедить ее переехать к нему в Берлин.

– Я не хочу привыкать к Берлину, – говорила она, – да, я приезжаю к тебе и мне интересно находиться здесь с тобой. Но ведь ты всё равно уедешь отсюда. И потом, я уже привыкла жить между Москвой и Взморьем, между Москвой и Ригой, но жить еще и в Берлине я не хочу.

Прошло несколько лет; Илона начала жаловаться на повышенную утомляемость, слабость, ей хотелось отдыха. Она пристрастилась к кофе, и Эрик привозил ей множество герметично упакованных кирпичиков кофе «Лавацца». Несмотря ни на что, ощущение слабости не покидало ее. Хотя иногда она снова становилась прежней Илоной – и тогда они улетали куда-нибудь на несколько дней: в Шотландию, в Швейцарию, на Азорские острова и даже на острова Зеленого Мыса. Ей нравились ботанические сады и дендропарки, ей нравилось гулять по лугам и по берегам текущих сквозь леса рек.

– Я рождена дриадой, – призналась она Эрику однажды.

Потом у нее испортился сон. Она начала принимать снотворное и вскоре стала жаловаться на головные боли и шум в ушах.

После чего Эрик увез Илону в Берлин на обследование в известной и дорогой клинике, специализировавшейся на атеросклерозе. Все анализы были сделаны, все возможные лекарства прописаны, приобретены, Илона начала принимать их – что на некоторое время как будто замедлило течение болезни. Прошло два года, и в состоянии ее наступило резкое ухудшение. Повторный визит в берлинскую клинику не привел к радикальным или даже каким-либо ощутимым переменам в состоянии Илоны и по возвращении на Взморье у нее начала развиваться депрессия. Возникли прорехи в памяти – иногда она не могла вспомнить, что, собственно, происходило вчера. Речь ее становилась нечеткой. Разговаривая с Эриком, она засыпала в кресле, жаловалась на дрожащие пальцы и на то, что порой недостаточно остро видит окружающее.

В свое время немецкие врачи с похвальной прямотой предупредили Эрика о том, с чем он может столкнуться в будущем: снижение интеллектуальных способностей, возникновение провалов в памяти, нарушения речи, появление апатии, неряшливости и полная утрата интереса к жизни.

– Со временем, – предупредил его герр Штойбле, – больной человек утрачивает способность ориентироваться в обстановке и во времени, и всё это сопровождается возбуждением и выраженной тревогой... И в этой ситуации, – добавил он, – велика опасность того, что развивающаяся инволюционная депрессия приведет к суициду...

Однако Эрик считал, что до этого еще далеко, что спокойная жизнь на Взморье под присмотром сиделки, которую он нанял, поможет Илоне бороться с болезнью. Он прилетал в Ригу так часто, как только мог, благо полет занимал всего около двух часов. Более того, он надеялся на появление чудо-лекарства, которое, быть может, спасет Илону.

Несколько раз обращался он к Иве с просьбой проверить, находятся ли в процессе разработки, испытаний или утверждения новые лекарства для лечения церебрального атеросклероза. Прилетали они с Илоной и в Тель-Авив для консультаций с местными медицинскими светилами. К сожалению, ни один из них не сумел совершить чуда.

Илона не стала дожидаться наступления терминальной стадии заболевания и однажды в конце октября ушла из жизни, проглотив большое количество таблеток снотворного с ясным намерением «умереть, уснуть...» – именно так всё и было сказано в ее прощальном письме Эрику, доставленному в Берлин курьерской службой DHL. Сотрудники той же службы доставили ее прощальное письмо дочери в Москву. Следуя полученным от Илоны указаниям, письма были доставлены в оба адреса утром того дня, когда она не проснулась. В каждом из писем содержалась просьба о неразглашении его содержания, так как Илоне хотелось, чтобы причиной ее смерти был указан прием излишней дозы прописанного ей лекарства, связанный, скорее всего, с фатальной, обусловленной ее болезнью ошибкой, а не с решением, принятым в здравом уме и твердой памяти... Именно так и была описана причина ее смерти в заключении, подписанном наблюдавшим ее д-ром Язепом Блауманисом, местным врачом, с которым она приятельствовала много лет. И именно это заключение позволило похоронить Илону там, где она просила это сделать еще при жизни...

Глава 9

Я пришел на кладбище в Яундубулты вместе с Эриком через несколько дней после похорон, на которые не успел попасть. Здание кладбищенской часовни с высокой башней, выстроенное в характерном для Риги XVI века стиле, стояло за старыми железными воротами, заключенными в пространство между оштукатуренными каменными столбами и соединяющей их перекладины из того же оштукатуренного камня, что и здание часовни. За воротами начинались аллеи с желтыми кленами, липами и соснами по обеим сторонам. Мы направились к возвышавшимся над кленами соснам и подошли к скрывающемуся под цветами могильному холмику. Эрик принес букет красных гвоздик, я принес белые гвоздики и желтые настурции. Возложив цветы, мы провели какое-то время у могилы в полном молчании. На кладбище было тихо, слышно лишь потрескивание ветвей, дальний гул железной дороги и приглушенный расстоянием шум моря.

Мы вернулись к Эрику, переоделись и решили выпить. Я поймал себя на мысли, что прошло около десяти лет с того момента, когда я впервые попал на эту дачу.

– Валерия, ее дочь, позвонила мне в Берлин и сообщила, что произошло. Но я уже всё знал. Затем мне позвонила сиделка. И всё это случилось накануне моего приезда, – сказал он. – Я должен был прилететь через два дня, через два дня... – он замолчал. После чего выпил еще и продолжил:

– Это несправедливо, понимаешь, это несправедливо... Она не должна была умереть так рано, – он помолчал и добавил: – Но почему всё устроено именно так, а? Какие-то отъявленные мерзавцы, военные преступники часто живут лет до девяноста...  

– Но это был ее выбор, – ответил я, уходя от обсуждения, – она знала, что впереди у нее нет ничего хорошего и решила уйти сама, пока еще могла это сделать...

Почему-то подумал я о родителях Рихарда – тоже, по-видимому, самостоятельно выбравших момент исчезновения, своего рода ухода из жизни. 

– Ну да, – сказал он. – Она не хотела быть в тягость кому-либо...

Мне стало не по себе, когда я увидел слезы на глазах у Эрика. Я никогда не видел его в подобном состоянии.

– Что ж теперь? – спросил я.

– Теперь? Теперь я продам дачу и вернусь в Берлин. А когда мой контракт в университете подойдет к концу, уеду в Тель-Авив.

На следующий день Эрик вручил мне еще одну папку с распечатками из лэптопа Илоны.  

– Возьми, – сказал он. – может быть, тебе это пригодится. Она создала этот файл в начале года.

В отличие от полученных ранее материалов, это были не разрозненные записи, планы и наброски, а, скорее, краткое, конспективное изложение ее биографии, написанное с не ясной для меня целью. Быть может, наедине с собой она попыталась проанализировать основные события собственной жизни. Или же это был меморандум, написанный для дочери, которая после окончания университета быстро вышла замуж и, похоже, посвятила свою жизнь созданию крепкой собственной семьи и воспитанию детей. 

Закончив чтение, я понял, что мне нужно отыскать еще одну папку с материалами Илоны – теми, что касались биографии Рихарда и состояли из надиктованных им и обработанных Илоной записей.

Через неделю после возвращения из Латвии, уже по прочтении этой папки с полученными от Илоны записками, сложилось у меня граничащее с уверенностью впечатление о том, что высказанное ею нежелание продолжать работу над переданными мне ранее материалами связано было, скорее всего, с ее уже развивавшимся заболеванием. Возможно, думал я, что именно по этой причине она сначала отложила в сторону, а затем и вовсе отказалась от работы над требовавшим немало сил и времени проектом, и в поисках точки опоры обратилась к собственной, уже начинавшей ускользать из ее памяти, жизни.

Просмотрев оставшиеся от Илоны страницы, я понял, что этот материал следует привести в порядок и подготовить к печати. Тексты из различных папок, включая и мою, посвященную Рихарду, сталкивались и взаимодействовали; это напоминало мне о наплывающих друг на друга облаках из иерусалимской лекции Ханса-Аншеля Вундерлиха, – облака, за которыми я любил следить еще в юности, облака, которые, проходя через разнообразные метаморфозы, приобретают всё более и более величественные и необычные формы; голубовато-желтые облака над заливом, в грозовых разрядах с фиолетовым отсветом молний и в потоках дождя, падающего на море, на песчаный берег и на дюны, под соснами которых в юные годы мы пытались укрыться...

Новые, пока еще неясные связи рисовались мне, а люди, ранее не известные, неожиданно казались живыми. Внезапно вспомнилась мне пушкинская строка «И дольней лозы прозябанье» – всегда уводившая мысль и внимание в сторону Грузии... Позднее, уже собираясь приступить к работе, я пришел к заключению, что мне следует попытаться сохранить общий тон записок Илоны – строгий и аскетичный, лишь иногда предлагая большее число деталей, призванных подчеркнуть неординарность места и события или аромат времени.

В текстах, полученных от Илоны, присутствовала и еще одна особенность. Я обнаружил некоторые несоответствия, нарушавшие естественно ожидаемую логическую и событийную связность повествования. Работая над устранением этих разрывов и лакун, я старался не отступать от общего замысла, которым Илона делилась со мною в свое время. Приняв во внимание всё, что мне удалось вспомнить из наших бесед, я взял на себя смелость реконструировать и воссоздать отсутствующие, но необходимые фрагменты текста, посвященные тем или иным историческим событиям. При этом пользовался я не только общедоступными источниками, но и частными сообщениями, полученными при самых различных обстоятельствах от довольно пестрого собрания персонажей ...

Вполне возможно, что некоторые читатели и даже коллеги осудят меня еще и за то, что я никогда не отвергал сплетни и слухи в качестве источников информации. Надо подчеркнуть, каждый близкий с журналистикой человек знает, что нет на свете ничего более достоверного, чем сведения из неподтвержденных источников. Как часто отношения между непререкаемым авторитетом и пытливым умом напоминают эпизод из жизни Ханса-Аншеля, когда однажды на уроке математики его отец, проводя преобразование формулы на доске, допустил ошибку, которую не смог отыскать, и в отчаянии воззвал: «Вундерлих, ну скажите, наконец, в чем ошибка! Вы наверняка уже давно ее нашли». А иногда наугад сказанные слова являются поначалу ничем иным, как голой, слепящей и неприемлимой правдой, и со временем превращаются во всеми принятую и не подлежащую сомнениям истину...

Признаюсь, кое-что из прочитанного или услышанного мною и по трезвому размышлению все-таки включенного в окончательную версию текста казалось мне первоначально столь же маловероятным, как встреча «Титаника» с айсбергом. Впрочем, мистически настроенные люди, а их немало, считают, что та встреча, скорее всего, была записана на одной из страниц книги Судного дня. Что заставляет вспомнить, в свою очередь, об однажды высказанной Хансом-Аншелем Вундерлихом мысли о том, что «жизнь представляется не лишенной доли странности, возможно, именно оттого, что нам хотелось бы не только познать ее, но и возлюбить...» Именно в этом, полагает Вундерлих, и заключается самый значительный вызов для мыслящего человека, и только его, именно его, память в состоянии этот внутренний конфликт разрешить...

* * *

Я же, мысленно отправляясь изо дня сегодняшнего на пару десятилетий назад, легко могу представить себе Рихарда, бредущего по полупустой Гаване, на фоне стен различных строений, исписанных проклятиями американским империалистам, обещаниям жить стоя, а не умереть на коленях, портретами Че, Фиделя и Виктора Хара, и названиями популярных песен, исполняемых черными, шоколадными и лимонного цвета музыкантами из Buena Vista Social Club.

Рихард – в потертых джинсах, мятой светлой рубахе, в соломенной, с пятнами пота, надвинутой на лоб шляпе и с фрагментом сигары Portagas Eminentas в зубах. Это рослый пожилой и еще крепкий мужчина, повидавший мир. Кое-где у тротуаров припаркованы старые американские бронтозавры, пожирающие несметные количества бензина. Желтые, кремовые, красные и лиловые – потасканные и кое-где побитые автомобили с роскошными кожаными, в сальных пятнах, сидениями стоят пустые – бензина в городе нет. И Рихард идет пешком из расположенного в центре старого отеля с проржавевшими кранами, из которых редко течет вода, в предместье, где в старинном доме с широкой, открывающейся с тенистой стороны улицы входной дверью с написанными на ней черной краской испанскими словами (часть из них вырезана на дереве) и встроенной в дверь металлической в стиле art deco решеткой, за которой видна уходящая вверх лестница с выложенными мраморной плиткой площадками между лестничными пролетами, где в небольшой квартирке на третьем этаже, еще за одной, невысокой и темной дверью, его ждет Аnita, певичка из бара отеля «Varadero».

Он знает, что Аnita ждет его у себя, в маленьком уютном гнездышке, украшенном веерами, кружевами и олеографиями с изображениями Девы Марии, на широкой, застеленной зеленым атласом тахте; ожидает, слушая незатейливую танцевальную музыку, доносящуюся из динамиков небольшого транзисторного приемника. Да, его прихода ждет шоколадная, с зелеными глазами креолка Аnita, предпочитающая всем остальным напиткам коктейль Cuba Libre со льдом, колой, лаймом и ромом Bacardi Oro. Одета она в синий шелковый с красными драконами халат, привезенный на Кубу из Гонконга ее другом Фабио из Seguridad.

Фабио – человек примерно того же возраста, что и Рихард, – уже не раз Рихард просил ее познакомить с Фабио. Рихард разыскивает очень старого человека по фамилии Гаазе и его жену-француженку. Он ищет этих людей или хотя бы их следы, а повидавший весь мир Фабио знаком со множеством людей и однажды в разговоре обмолвился, что пил текилу не только вместе с Че Геварой, но и с самим Рамоном Меркадером, тем самым, что раскроил череп Троцкому.

Меркадер приехал в Гавану из Москвы в начале 70-х, его пригласил на Кубу сам Фидель. Здесь он и умер через три года от рака легких.

Когда Фабио был моложе, он несколько раз ездил в Мехико – незадолго до того, как застрелили Джона Кеннеди, и однажды видел там этого сумасшедшего морского пехотинца, которого потом кто-то застрелил.

Об этом рассказал Аните сам Фабио, а, может быть, она что-то напутала. Мужчины любят рассказывать о себе всякие истории, – особенно мужчины, что постарше. А этот безумный Рихард говорит, что ему нравится быть на Кубе и что если всё сложится, он купит Аните маленький дом.

Она раскуривает сигарету из пачки с изображением парусной лодки и надписью Ligeros и вопросительно смотрит на своего зеленого с красным попугая Pepito, сидящего в клетке. Потом она встает c тахты и, не отряхивая пепел с дымящейся сигареты между пальцами левой руки, подходит к старому в овальной ореховой оправе зеркалу, висящему на стене у окна. Покрытые известковым раствором стены комнаты выкрашены в светло-голубой тон, создающий ощущение прохлады. Наконец Аnita смотрит в окно, но длинная улица пуста...

Между тем Рихард не спеша идет по направлению к ее дому. Каблуки его кожаных сандалий ритмично постукивают по нагретым солнцем бетонным плитам. Он идет по набережной, прислушиваясь к шуму волн; на глазах у него темные очки, в которых отражается набережная Гаваны, слоняющиеся по ней люди и кучка музыкантов на углу площади Свободы, со страстью отдающихся исполнению бессмертной и безграничной, как океан, мелодии. Besame, besame mucho...

 

1. Окончание. Начало см. НЖ, №№ 299, 300, 2020.

2. Неплохо родиться в испорченный век, ибо по сравнению с другими вы сможете сойти за воплощение добродетели. Кто не прикончил отца и не грабил церквей, тот уже человек порядочный и отменной честности. (Пер. с фр. А. С. Бобовича)