Игорь Гельбах

 

 

Тильда

 

                                                                                                                                            И смерть не застигнет тебя на туманном море...

                                                                                                                                                   Гомер. «Одиссея», Песнь одиннадцатая

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

     

    В то утро Эрик позвонил мне часов в девять и предложил встретиться в одиннадцать, в кафе на пляже вблизи гостиницы «Хилтон». Был выходной день, моя жена находилась в Германии, во Франкфурте, тогда это была Западная Германия, а дочь – у родителей Ивы, которые пытались на свой лад соблюдать субботу, они отключали телефон.

    Никаких неотложных дел у меня не было, я не очень ясно представлял, чем буду заниматься в течение дня, и звонок Эрика показался мне приятной неожиданностью.

    В Тель-Авиве не принято беспокоить людей по субботам: кто-то молится, кто-то проводит день в кругу семьи, кто-то просто отсыпается, и звонить стоит разве что ближайшим друзьям, относительно которых ты можешь быть уверен в том, что им будет приятно ответить на твой звонок.

    С Эриком я был знаком еще со школы, дружили мы и в студенческие годы, а в начале 70-х эмигрировали из Латвии в Израиль примерно в одно и то же время.

    По прибытии мы с Ивой сняли небольшую квартиру в городе Гиватаиме, примыкающем к Тель-Авиву с востока, после чего начали искать работу. Нам повезло. Ива вернулась к своим пробиркам и колбам в фармакологической компании, а я начал работать переводчиком с английского и немецкого в русскоязычной газете, и уже ближе к концу 70-х мы с Ивой стали владельцами квартиры на улице Нордау в районе города у старого порта.

    У Эрика всё складывалось немного по-другому. Сразу же по приезде Эрик с женой начали работать в тель-авивском университете и поселились в Рамат-Авиве, поближе к месту работы, к северу от Тель-Авива и реки Яркон.

    Но Эрику всегда хотелось жить поближе к старому городу, вид из окна на тихую улицу с зелеными кронами деревьев казался ему наиболее привлекательным из всех возможных, и ближе к началу 80-х он с женой и сыном перебрался в симпатичную квартиру на последнем этаже в доме на улице Базель.

    – Мне вполне достаточно того, что я встречаюсь с рядом своих коллег на работе, По окончании рабочего дня я с удовольствием о них забываю, – Как-то раз сказал он, и вот это умение Эрика отделять зерна от плевел не раз удивляло меня.

    В ту пору я иногда  задумывался о том, отчего Эрику в отличие от меня почти всегда удается реализовать свои планы. Возможно, думал я, частично это связано с тем, что Эрик занимается наукой, занятием с довольно четко определенными правилами игры, – в отличие от меня, пустившегося в плавание «без руля и без ветрил», как иногда не без оснований утверждали некоторые мои знакомые.

     

    В тот день кафе на пляже у гостиницы «Хилтон», где мы обычно встречались, было полупустое, за столиками сидели несколько туристов, как это обычно и бывало в конце осени. Кофе был mezzo ravinato, средней паршивости. Но зато солнце – такое как надо; было тепло, ясно, и всё вокруг казалось слегка прозрачным.

    Кто-то купался, несколько человек загорали, Было начало ноября, в будке для спасателей никого не было, пляжный сезон завершился за несколько дней до нашей встречи. Море было всё еще по-осеннему синее. Позднее, зимой, оно становилось неспокойным, взлохмаченным и серым с сединой.

    – По-моему, – сказал Эрик, – мы уже говорили с тобой о профессоре Шрайбмане... – Эрик считал себя учеником Шрайбмана, хотя никогда не был его аспирантом. Однако он принимал участие в его семинаре по астрофизике в университете Тель-Авива и даже выполнил одну из важных своих работ, тесно сотрудничая с профессором.

    – Да, и не один раз, – подтвердил я. – Помню, мы даже обсуждали обстоятельства его смерти. 

    Чуть более года назад, сидя за тем же столиком, что и сегодня, Эрик рассказывал, как после начала учебного года несколько раз сталкивался с профессором в университете. В ту пору Эрик впервые читал студентам свой курс астрофизики туманностей.

    – Шрайбману было около восьмидесяти, но он был в хорошей форме... Я приходил на его семинары, всё шло как обычно, и поверь мне, его, как и раньше, время от времени посещало вдохновение... Прямо в ходе обсуждения какой-либо нетривиальной идеи... И вот он умер, совершенно внезапно. Нам следует выпить за упокой его души.

    После чего он направился к стойке и через минуту вернулся с графинчиком с коньяком, нарезанным лимоном и кофе. Мы выпили по рюмке коньяка и раскурили некрепкие голландские сигары. 

     

    Помимо того, что профессор вел семинар по астрофизике в Тель-Авиве, узнал я тогда от Эрика, Шрайбман раз в две недели уезжал в университет Беэр-Шевы, где руководил работой семинара по прикладной математике.  

    Беэр-Шева, главный город пустыни Негев, расположен в сотне с небольшим километров к югу от Тель-Авива. Неподалеку от города находится колодец, вырытый, согласно книге Бытия, уже почти столетним Авраамом около четырех тысяч лет назад. Вырыв колодец, Авраам поклялся в верности местному царю Авимелеху, после чего в подтверждение своей клятвы принес в жертву семь овец. Оттого и город называется Колодец Семи – Беэр-Шева, а живущие в Негеве бедуины продолжают черпать воду из колодца по сей день.

    Обычно по окончании семинара в местном университете, куда Шрайбман приезжал с утра на своем «Мерседесе», он отправлялся отдохнуть в заранее забронированный номер в одном из местных отелей, вечером обедал в гостинице или в университетском клубе, затем направлялся на прогулку, после чего возвращался в отель, а на следующее утро выезжал домой, в Герцлию, расположенную к северу от Тель-Авива.

    – Никогда не мог взять в толк, – признался Эрик, – отчего ему нужно было ездить в Беэр Шеву. Кто знает, может быть, он нуждался время от времени побыть в одиночестве... Подумать... Заняться медитацией.... Выйти одному ночью в пустыню и посмотреть на звезды... И, кстати, там, совсем недалеко от города, находится обсерватория, ее здание стоит на самом краю кратера старого потухшего вулкана. А может быть, у него там была любовница? Какая-нибудь новая царица Савская? – шутил Эрик, увлекавшийся в то время чтением книг по древней истории. – А может быть, всё объясняется близостью к ядерному центру в Димоне, из Беэр Шевы это всего только десять километров вглубь пустыни.

    – Мне больше нравится твоя мысль об одиночестве и звездах, – сказал я тогда Эрику, – Но кто знает, возможно, он интересовался чем-то иным? 

    – Ты имеешь в виду инопланетян? Да нет, ничего подобного за ним никто не замечал. Хотя, вполне вероятно, что всё это действительно было связано с обсерваторией и поисками сверхновых...

     

    Все газетные сообщения о смерти профессора, рассказал Эрик, начинались с упоминания о «Мерседесе», обнаруженном около полудня на обочине пустынной в тот час дороги из Беэр-Шевы в Тель-Авив. Был жаркий день, и всё выглядело так, словно водителю стало плохо, и он остановил свое авто, распустил галстук, расстегнул ворот и проглотил таблетку, запив ее минеральной водой «Eden» с предгорьев Голана. Однако после приема лекарства, ему, по-видимому, стало хуже и вскоре он то ли уснул, то ли просто потерял сознание... Как бы то ни было, проезжавшая по дороге патрульная полицейская машина обнаружила его в бессознательном состоянии. Полицейские отвезли профессора в местную больницу «Сорока», но к сожалению, весь комплекс предпринятых мер не помог, и профессор скончался не приходя в сознание вследствие остановки сердца. Так, во всяком случае, было сказано в первом опубликованном в прессе сообщении, выпущенном больницей. Упоминалось об этом и в ряде газетных статей, одна из которых, написанная достаточно известным журналистом, была в свое время опубликована в англоязычной «Jerusalem Post» под заголовком «Просто смерть...»

    Тогда Эрик принес на нашу встречу в кафе ксерокопию этой статьи, и я ознакомился с ней тут же, за столиком, пока Эрик пил кофе и глядел на осеннее море. Статья, посвященная памяти профессора Шрайбмана, начиналась словами: «Смерть одного из создателей ‘оружия Судного дня’ на пустынной дороге в Беэр-Шеву поражает своей обыденностью и заставляет нас еще раз задуматься над словами Коэлета (Экклезиаста): ‘Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?’»

    Основная же мысль статьи состояла в том, что общество наше зачастую ведет себя по отношению к людям по принципу: «Мавр сделал своё дело, мавр может уйти». И далее известный своей осведомленностью журналист указывал, что, несмотря на то, что к расследованию произошедшего были привлечены сотрудники службы безопасности, которые провели собеседования с рядом коллег профессора и с его женой, все эти усилия не привели к какому-либо прояснению известной по отчету полиции и медиков картины или же к выявлению дополнительных обстоятельств, позволяющих изменить наше восприятие случившегося. И в самом деле, писал автор статьи, нет ничего необычного в том, что профессору Валентину Шрайбману, пожилому человеку за рулем «Мерседеса» стало плохо в жаркий день и случилось это, к несчастью, на пустынном шоссе... Печально, продолжал журналист, что люди, для защиты жизни которых он приложил столько усилий, не смогли оказать ему помощь и поддержать его в тот момент, когда он уходил из жизни.

    – Так для чего же, по-твоему, всё это было написано? – спросил я у Эрика. – Чтобы вставить слова об «оружии Судного дня»? Или же просто ради сценического эффекта?

    – Понятия не имею, – ответил Эрик, – мне трудно понять, ради чего люди пишут такие статьи. Возможно, им просто хочется сказать что-то умное и значительное даже в тех случаях, когда лучше всего было бы просто помолчать. Но ведь пресса создана отнюдь не для молчания. А может быть, эта заметка написана с прицелом на то, чтобы чуть позднее написать о жизни Шрайбмана нечто более объемное, – попытка, так сказать, застолбить участок... Ибо в конце концов, профессор прожил необычную жизнь и, скорее всего, в ней было немало событий гораздо более интересных, чем то, что произошло с ним на дороге из Беэр-Шевы в Тель-Авив. Тут ведь главное – это слова о мавре... Иногда люди с подозрением относятся к тем, кому удалось перехитрить судьбу или обстоятельства. Видишь ли, он был как бы не до конца свой... И похоже, что вся эта сопутствовавшая ему атмосфера неопределенности связана с его пребыванием на Лубянке и письмом Эйнштейна, просившего об его освобождении. Письмо было направлено Сталину, и Шрайбман вышел на свободу после полугодового заключения. А здесь он оказался уже только после 1968 года, когда евреев практически выгоняли из Польши...

    – Так ты считаешь, что вся эта атмосфера  вокруг него возникла из-за того, что его не расстреляли? – спросил я. – Потому что он остался в живых?

    – И даже сумел выехать из СССР, – сказал Эрик. – Такое в эпоху Сталина случалось нечасто. Скорее, просто не случалось.

    – Ну, само по себе это еще не основание подозревать его...

    – Не только, – ответил Эрик. – Кое-кто считает, что сюда он попал как бы не по своей воле. Но здесь я ничего не могу добавить, я никогда не разговаривал с ним на эти темы; он был очень сдержанный и погруженный в себя человек, и поэтому я думаю, что, если тебя это интересует, тебе стоило бы пообщаться с Матильдой. Думаю, она расскажет тебе немало интересного, хотя и знаю, что она не любит «жареное»...

    – Кстати, – продолжал Эрик возвращая меня в ноябрьский день 1979 года, – я видел ее два дня назад.

    – Кого, о ком ты говоришь?

    – Матильду, жену Шрайбмана. Или, вернее, вдову. Она мне позвонила, и мы встретились в кафе на Дизенгоф. Со смерти Шрайб-мана прошло уже больше года, и вот у нее возникло желание написать мемуары. Она решила посоветоваться об этом со мной, ей нужна помощь – и я рекомендовал ей тебя...

    – Да, но я пишу на русском, –прервал его я.

    – Это ее не пугает, она вполне прилично говорит по-русски... Да и кроме того, она намекнула, что хотела бы работать с человеком, знакомым с реалиями жизни в России... «Так, чтобы он понимал меня с полуслова», – сказала она. Она надеется издать книгу в Лондоне, так что текст всё равно надо будет перевести на английский. Я думаю, тебе стоило бы с ней встретиться, – добавил Эрик.

    – А ее родной язык?..– спросил я.

    – Немецкий, но она не хочет писать на немецком. Жизнь ее сложилась так, что немецкий отошел на задний план, а первым языком стал английский... Кстати, она уверена, что у нее нет литературного дара....

    – А чем она занимается? Воспитывает внуков?

    – Да нет, детей у них не было, – думаю из-за того, что они слишком много колесили по свету... Сейчас она не работает, а раньше водила экскурсии на немецком и на английском в Музее изобразительных искусств на Шауль Ха Мелех и писала статьи о выставках в местные англоязычные газеты... Она училась в Берлине, изучала что-то вроде истории живописи и написала книгу о жизни Тьеполо... Книгу опубликовало вполне приличное лондонское издательство. Она небольшая и довольно легко написана. Прочти ее перед встречей, – предложил он, – Матильда принесла мне экземпляр для тебя.

    – Принесла? Так она уже знала обо мне?

    – Ну да, я рассказал ей о тебе по телефону. Сказал, что ты работаешь в газете переводчиком, пишешь повести и редактируешь чужие воспоминания...

    «Интересно, – пронеслось у меня в сознании, – что ему Гекуба? И что он Гекубе?» Этот вопрос я задал себе, следуя, скорее всего, привычке знать всё, вплоть до деталей, о ситуации, которую описываешь. Но, в сущности, это было не мое дело... В конце концов, мы с Эриком были старые друзья, и я не собирался так или иначе углубляться в вопросы его личной жизни. «Скорее всего, он действительно обещал ей помочь и не откладывает исполнение своих обещаний», – подумал я и спросил.

    – Скажи мне, Эрик, твой Шрайбман – он действительно был как-то связан с оборонными проектами?

    – Скорее всего, да, но никаких официальных заявлений по этому поводу никогда не было. Что же до его участия и подлинной роли в создании «оружия Судного дня»», то первым об этом сказал кто-то из журналистов... Ну и дальше – все как обычно... Один обмолвился, другой подхватил, а третий уже ссылался на осведомленные источники...

    – Понятно, – сказал я. – И что же?

    – Ты слышал об этой вспышке над океаном? – спросил Эрик: – О ней писали в газетах. 

    – Да нет, как-то не обратил внимания...

    – Но тут ситуация неординарная, – пояснил Эрик. – Речь, воз-можно, идет об испытаниях ядерного оружия...

    – И причем здесь Шрайбман? – все еще не мог понять я.

    – Известно, что во время одной из дискуссий о запрете ядерных испытаний в атмосфере Шрайбман сказал, что испытания можно провести за ее пределами, в космосе... Реплику эту запомнили, и кое-кто из журналистов считает его причастным к этой истории со вспышкой.

    Из последовавшего рассказа Эрика я узнал, что за два месяца до нашей встречи, в конце сентября 1979 года, американский спутник Vela зафиксировал световую вспышку над юго-западной частью Индийского океана в районе островов Принс-Эдуард, затерянных в океане на полпути между Южной Африкой в Антарктидой. Острова эти безлюдны, там влажно и ветрено, и почти весь год идет дождь, а раз в три дня на острова налетает ураганный ветер. Зимой на островах холодно, температура воздуха опускается до − 5℃, а летом воздух нагревается до +18℃. Несмотря ни на что, на островах гнездятся альбатросы. Сезонные обитатели островов – пингвины и тюлени, приплывающие из Антарктиды.

    Световая вспышка, о которой идет речь, была зафиксирована с расстояния, раз в двадцать превышающего расстояние между полюсами Земли, длительность ее составила тысячные доли секунды. На следующий же день за газетными публикациями последовали утверждения ряда известных экспертов о том, что замеченная из космоса вспышка возможно связана с испытаниями ядерного оружия.   

    – Но откуда следует, что это был взрыв атомной бомбы? – спросил я. – Из твоего рассказа вроде бы получается, что ничего, кроме вспышки, и не было? – спросил я.  

    В ответ Эрик пустился в рассуждение о характеристиках зафиксированной спутником вспышки, воспроизвести которое мне не по силам, тут надо быть специалистом, да к тому же, я думаю, детали эти нам просто не нужны. Но, должен признаться, его осведомленность в вопросах контроля за испытаниями ядерного оружия меня удивила. Правда, мы никогда не обсуждали подобные проблемы раньше, обычно Эрик делился со мной впечатлениями о странах, где побывал на конференциях или по научному обмену. Специалист по физике звезд, он однажды объяснил мне, что солнечный свет есть ничто иное как один из продуктов термоядерных реакций на Солнце. Но я никогда не спрашивал у Эрика, участвовал ли он в каких-либо ядерных проектах, и задумался об этом лишь после его рассказа о световой вспышке.

    – Ну так как? – спросил Эрик, – ты позвонишь ей?

    – Хорошо, я позвоню ей, но сначала просмотрю ее книжку, чтобы было о чем говорить...

     

ГЛАВА ВТОРАЯ

     

    Оса – быть может, доисторическая, гигантская, со светлым лицом, густыми темными бровями и большими темными глазами, с тонким летящим носом и вытянутой шеей за легким подбородком. Стоя в проеме открытой двери, она взглянула на меня:

    – Добрый день, рада вас видеть. Проходите пожалуйста...

    Стриженые, темные с легкой проседью волосы, чистый лоб и приоткрытые ненакрашенные губы; ясный, чуть хрипловатый голос... Она обратилась ко мне на русском...

    Затем я увидел ее словно вырезанные из желтоватого камня руки, сильные плечи, всю ее тонкую и стройную фигуру в стильных когда-то одеяниях – в них она казалась выше, чем была, – и подумал о том, что несмотря на светлую, не тронутую солнцем кожу, она должна быть старше меня лет на пятнадцать-двадцать...

    Она была в блузе из плотного светло-серого шелка, темной, плиссированной, затянутой в талии юбке и на высоких каблуках – всё это создавало ощущение предстоящего полета, а к блузке ее была приколота брошь, хромированный иероглиф, чрезвычайно напоминающий осу или стрекозу с холодно сверкающими камнями серо-голубых глаз.

    – Так вы согласны записать мои воспоминания? – спросила она. – Я надеюсь, вы поможете мне, иначе, боюсь, я всё забуду и останусь ни с чем... А я бы очень этого не хотела... И поверьте, мне есть что вспомнить и о чем рассказать...

    Она говорила медленно и правильно, ясно было, что ее русский язык не родной, выученный, но это был хороший и правильно выученный русский язык.

    – Итак, Саша, вы предпочитаете русский в качестве языка общения, не так ли?

    – Да, это мой родной язык, – ответил я.

    – Ну а мне почти всё равно, на каком говорить, – на английском, его я учила с детства вместе с французским, или на русском... Мой родной язык – немецкий, а вот иврит мне дается с трудом, даже не то, что с трудом, но он не вызывает у меня страстного желания говорить на нем, – возможно оттого, что я плохо его знаю... Слишком поздно мы сюда прибыли, – добавила она, – и я усвоила только названия овощей и каких-то мелочей, что связаны с повседневностью, с фруктами, пальмами, морем, пустыней и тому подобным антуражем... Я не хотела погружаться в стихию этого языка, я хотела сохранить себя и свое сознание целостным – говорят, иврит выбивает другие языки и постепенно становится доминирующим, что наверное естественно, это очень древний язык, да еще родившийся где-то в пустыне... К тому же я с грехом пополам... – с удовольствием отметила она, – изъясняюсь на русском... Этот язык я изучала в Новой Зеландии, но до того мы почти девять лет прожили в Шанхае, и у нас были русские друзья... Там было много русских... И когда мы оказались в Новой Зеландии, где Валентин преподавал в университете, я решила еще раз стать студенткой и записалась вольнослушательницей на русское отделение. Его открыли незадолго до нашего приезда в Крайстчерч, а мне не хотелось сидеть дома... К тому же мне было нетрудно учиться, я давно уже привыкла к звучанию этого языка, знала немало слов, а некоторые фразы и выражения на русском запомнила навсегда... Валентин достаточно хорошо говорил по-русски... В юности он увлекался Достоевским, которого я никогда не могла понять... Позднее Валентин объяснил мне, что его главные романы – это замечательная смесь триллера с рассмотрением этических проблем и моральной философии на совершенно фантастическом фоне русской жизни того периода... Потом была Польша, и там мне иногда удавалось говорить по-русски. Правда, это многим не нравилось. А теперь я начинаю забывать язык. Но я хочу записать то, что не желаю забыть, – а в жизни моей случалось и такое, о чем бы лучше не вспоминать... Я подумала, лучше всего сделать это на русском, но не одной, а с носителем языка. Потому что, как только я сажусь писать, у меня возникают вопросы. И вот из-за этой вавилонской смеси возможностей я и обратилась к вам. Я думаю... надеюсь, – поправила она себя, – что сотрудничество с вами поможет мне. Я хочу рассказать о тех эпизодах нашей жизни, что вызывают кривотолки... И я хочу по возможности ясно и полно представить в своих мемуарах всё, что связано с нашим пребыванием в России, ведь мы провели там примерно полгода, с осени тридцать девятого года до весны сорокового... Я буду рассказывать о том, что я знаю, помню и понимаю, а ты, – тут она неожиданно обратилась ко мне на «ты», – ты, я надеюсь, найдешь ключ к построению этого текста; в конце концов, нам поможет редактор, но это случится, когда наша работа будет закончена...

    – Идея же моя, – продолжала она, – состоит в том, что я буду рассказывать всё то, что считаю важным и интересным, а ты будешь делать заметки и обрабатывать их, после чего у нас постепенно сформируется сначала скелет, а затем и плоть будущей книги. А теперь давай обсудим, как я буду оплачивать твой труд. Ты ведь уже занимался такого рода проектами? – спросила она. – Так мне говорил Эрик…

    – Да, я занимаюсь этим время от времени, помогаю людям записать их воспоминания или привести их в порядок, выступая в роли ghost-writer... 

    – Но ведь ты не только ghost-writer, ты еще и пишешь, правда? Я не хочу, чтобы у нас получилось что-то вроде хроники.... Это должно быть поживее... – слегка усмехнувшись, она призналась: Я знаю, чего хочу, но не знаю, как добиться этого... Мне хочется просто плыть по повествованию, как в море... Правда, когда я писала свою книжку, а я писала ее по плану, ведь так, в конце концов, нас учили, у меня это не очень получилось, книга вышла суховатой, так мне кажется и по сию пору... тем не менее, эти серьезные австралийцы из сиднейского издательства заявили мне, что им, видите ли, трудно понять жанр моей книги и не стали ее издавать... А в Лондоне ее издали... Всё дело в том, что я не то чтобы утеряла немецкий, он перестал быть родным для меня, для меня этот язык в некотором смысле умер или существует в статусе больного в реанимационной палате, которого никак нельзя отключить от аппаратов – хотя он, в сущности, и никому не нужен... Но для того, чтобы рассказать то, что мне хотелось бы рассказать на другом языке, мне нужна помощь и поддержка... И я думаю, что когда мы закончим работу, я сама переведу на английский и отошлю в Лондон... А ты можешь чувствовать себя – и действитель-но быть – хозяином уже написанного текста; я совершенно не против того, чтобы ты использовал любые полученные от меня сведения в своей работе над какой-либо твоей повестью.

    Ясно было, что она думала о написании мемуаров не от хорошей жизни. Похоже, у нее нет лишних денег, думал я, или она не хотела их тратить. То, что она предложила мне, звучало как попытка использовать свое знакомство с Эриком и продать  «кота в мешке», но я был заинтригован, я решил рискнуть. Если все это покажется мне неинтересным, я найду подходящий предлог, чтобы вежливо отказаться от участия в этом проекте, подумал я и сказал:

    – Замечательно. Все права на перевод и любые изменения по сравнению с оригинальным текстом остаются вам, а все права на мой русский текст остаются моими... По-моему, так будет справедливо. Вы согласны?

    – По рукам, – сказала она. – Давайте приступим...

    Произнеся последнюю фразу, она посмотрела на меня несколько отсутствующим взглядом, закурила и направилась на кухню. Вскоре она вернулась со слегка запотевшей бутылкой белого вина «Гамла» и двумя бокалами. Взгляд ее оживился, стал теплее, казалось, глаза ее видели меня сквозь легкий туман.

    – Нам надо выпить по глотку за успех нашего предприятия, – предложила она и протянула мне бутылку с охлажденным вином и сверкающий металлический штопор. – Но у вас, конечно же, есть какие-то идеи относительно того, как работать с таким материалом?

    «Да, девушка не так уж и проста, – подумал я, – ее интересует методология» – и, отвечая на вопрос, попытался пояснить, что за годы, проведенные за редактированием чужих биографий, я постепенно пришел к выводу, что история каждой человеческой жизни построена на нескольких так или иначе варьирующихся мотивах... И если, например, один их этих мотивов – побег, то второй – обязательно возвращение, причем и побег, и возвращение могут быть поняты по-разному, в зависимости от данной конкретной биографии, но возвращение всегда присутствует, оно существует и живет в основе самого процесса рефлексии, размышлений или рассказа о пережитом и, быть может, именно поэтому мы иногда говорим о вечном возвращении, подобном возвращению овец к колодцу, выкопанному Авраамом...

    – Понимаю! – воскликнула она, – Это как история картины Тьеполо «Пир Клеопатры», история блужданий и возвращения... такая же, как и у нас с Валентином. И вот что замечательно, – продолжала Матильда, – думаю, я знаю всё о том, что меня волнует в цепочке событий, случившихся со мной и моими близкими, – обо всей стране, в которой я жила, обо всем мире, в конце концов, но как понять, какой во всем этом смысл? Вы скажете, что это вопрос философский, ведь так? Так вот, мне было 12-13 лет, когда я впервые услышала о философе, написавшем книгу под загадочным названием «Я и Ты». Эту книгу пыталась прочесть моя мать, она интересовалась философией – думаю, потому, что один философ из Марбурга, профессор Коген, был то ли нашим однофамильцем, то ли просто дальним родственником. Когда я стала постарше, я попыталась прочесть эту книгу; оказалось, что книгу с названием «Я и Ты» написал вовсе не профессор Коген, а Мартин Бубер, и что эта книга  вовсе не о любви или отношениях между полами, и, что на самом деле важно, очень многое в ней произвело на меня сильное впечатление, особенно противопоставление времени и вечности. Ты когда-нибудь думал об этом? – внезапно спросила Матильда.

    Услышав мои заверения в том, что я испытываю живой интерес к теме, она призналась, как однажды, в Иерусалиме, где с 1938 года жил и работал профессор Бубер, подумала о том, что ей уже никогда не удастся встретиться с ее автором.

    – Представь себе, сказала я Валентину вскоре после того, как мы первый раз оказались в Иерусалиме, а это было в 68-м году, – ведь мы могли бы оказаться здесь раньше, ведь три года назад он был еще жив... Как я жалею, что так и не поговорила с ним... Ведь различие между временем и вечностью всегда волновало меня... – она замолкла на несколько секунд, ушла в себя, но через мгновение вновь обратилась ко мне: – А что ты представляешь себе, когда произносишь это слово – «вечность»? Что приходит тебе в голову?

    – Хочу признаться, я – не философ, и когда я слышу это слово, у меня в голове возникает нечто вроде картинки... то есть так случилось однажды, в первый раз, когда я по-настоящему задумался о вечности... тогда я вспомнил, или мне на миг показалось, что я вижу, как сияют и поют огромные светлые камни Иерусалима, а черные шляпы верующих у сложенной из камней стены, их черные костюмы и белые рубашки плывут над вымощенной камнем площадью в голубом сиянии раскаленного воздуха... И с тех пор образ этот постоянно возвращается, стоит мне только подумать о вечности или о чем-то подобном...

    – Ты думаешь о камнях Иерусалима, а Бубер, который написал эту книгу, «Я и Ты», думал о море, – заметила она, встала из-за столика с вином и фруктами и сказала, что сейчас принесет мне выписку с поразившими ее словами философа.

    Вскоре она вернулась с книгой, на немецком, и отыскала нужное место, предупредив, что речь идет о ее собственном переводе:

    – «...человек редко открывает для себя вечность, которая несет и поглощает время, как море – бегущие волны. Но встреча с вечностью возможна – в то мгновение, когда человек переживает бытие в его полноте...» Замечательно, не так ли?

    – Пожалуй, это напоминает экзистенциализм, – робко вставил я, но Тильда продолжала следовать своей линии рассуждений:

    – Итак, у тебя с идеей вечности связана картинка Иерусалима, а у философа – переживание вечности и времени сопряжены с образами моря и волн... Тоже картинка. Но ведь ничего другого и не может быть, если попытаться определить всё в словах, не так ли? Похоже, что чертов принц был прав... «Слова, слова, слова»... Так откуда ты? Из Риги?.. Как Эрик? Он ведь из Риги – так сказал мне однажды Валентин... – неожиданно спросила она, закурив сигарету. – А ты хочешь туда вернуться? Или просто побывать там?

    – Побывать там? Почему бы и нет, – ответил я. – Но сперва я хотел бы разобраться со своими делами здесь...

    – Ну а почему ты здесь? – спросила она, и я постарался объяснить, что – да, для нашего с Эриком поколения, пришедшего в жизнь сразу после войны, всё, что было связано с унижением и уничтожением евреев, казалось, осталось в прошлом, в истории, но в истории недавней, в совсем недалеком прошлом, свидетелями которому были наши родители с их изломанными жизнями, погибшими друзьями и замученными родственниками... К тому же, прошлое это, как оказалось, вовсе не исчезло, а до какой-то степени жило.... И, наверное, мы пытались убежать от этой, преследовавшей нас, памяти...  

    – Да-да, понимаю, – сказала она, допивая вино, – желание начать свою жизнь заново, без всё еще живого прошлого...

    Мы выпили еще по бокалу, обсудили текущие события, договорились о следующей встрече, и я откланялся.

     

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

     

    ...Она протянула руку за сигаретой из пачки «Dunhill», лежавшей га прозрачном столике, у которого мы сидели и, пододвинув поближе пепельницу, добавила: – Вы тоже можете курить, я лишена пред-рассудков. Мы начали курить Dunhill в Новой Зеландии, там мы жили в бунгало, это такие одноэтажные дома, совсем как в английской деревне, так говорил Валентин, но там были потрясающие звездные ночи, старые церкви из черно-серого камня, они называют его bluestone, и чудные сады... Так что вы будете пить – кофе, минеральную воду, чай или, может быть, еще бокал вина?

    Я понял, что мне следует согласиться и сказал, что не против глотка белого вина:

    – Я на машине, и есть пределы, которые я не хотел бы нарушать...

    – Ну а я предпочитаю красное, – сообщила она и поднялась из кресла, упомянув, что прислуга сегодня выходная, так что ей придется покинуть меня на пару минут.

    Она отправилась в сторону двери в дальнем конце холла, по-видимому на кухню, и вскоре вернулась с подносом, на котором стояли бутылки и бокалы с вином, блюдца с финиками, фисташками и изюмом.

    – Фрукты, как оказалось, закончились, – вздохнула она, – надо будет отправить Орит за ними... Так вот, об этом языке, иврите... Да... да, мы поздно прибыли сюда из Польши, это было в 68-м году, вскоре после войны 67-го здесь, на Ближнем Востоке, которая изменила всё на свете, и именно тогда в мире признали, что у евреев есть своя страна... А до этого мы около десяти лет прожили в Кракове... Там Валентин возглавлял кафедру в университете, он много работал и, как мне казалось, был полностью погружен в работу, ему нравилось то, что он делал, у него были ученики и ассистенты, которые были увлечены его идеями. Его совершенно не интересовали собрания и митинги, которые проводили и члены партии, и те, кто был против коммунистов, но после 67-го польские власти решили, что во всех их проблемах виноваты евреи, и заставили нас покинуть Польшу... может быть, это и к лучшему?.. Во всяком случае, для нас с Валентином... Я совершенно не тоскую по Кракову, – она рассеянно кивнула, но глаза ее внимательно смотрели на меня. – А откуда вы сами?

    – Как и Эрик, из Риги. Мы приехали сюда в начале 70-х.

    – Ну да, мы уже говорили об этом... И вы говорите на иврите?

    – Конечно, а что же делать? Правда, не очень хорошо. Понимаю гораздо лучше. Надеюсь, со временем...

    – Ну и как он вам дался? Легко? Или у вас не было выбора? В сущности, это всё решает.... Если нет выбора, и вы не можете уклониться от чего бы то ни было, вы просто делаете это, не так ли? – И, не дожидаясь ответа, добавила: – Говорят, что Валентин участвовал в работе над ядерной программой. Ничего не могу рассказать вам об этом, просто потому, что не знаю... Но мне кажется, что даже если и так, то ему повезло... С точки зрения нравственной... Это гораздо лучше, чем участвовать в такой работе в Германии, Америке или в России... Мы живем в маленькой стране, и она не участвует в гонках за мировое господство, не так ли?.... Мы просто хотим быть в состоянии защитить себя... Если всё придет к этому... Говорят, что мы были на грани этого совсем недавно, в 73-м году...

    – Ну да, – ответил я, – я знаю... Но может быть, вы расскажете мне, чем же все-таки занимался профессор Шрайбман?

    – Иногда он пытался объяснить мне, чем он занимается... и как это связано с работами Эйнштейна...

    – Так чем же? – повторил я вопрос.

    – О, довольно экзотическими явлениями, устройством Вселенной, например...

    – В самом деле?

    – Да. Ты не поверишь, но я всегда вспоминаю об этом – да-да, всегда, когда прохожу по тем улицам Тель-Авива, ну, скажем, по Бен Иехуда, где есть старые ателье, манекены и портные за стеклом... Как-то раз он признался мне, что иногда дискуссии об устройстве Вселенной приводят его к странному, но устойчивому, одному и тому же образу... В сознании его возникает огромный старый черный сюртук или фрак с болтающимися фалдами, оторванными пуговицами и дырами на спине, с разодранной подкладкой, молью трачеными лацканами и одним полуотрезанным, полуоторванным где-то на локте рукавом, ну а второго рукава, судя по всему, просто никогда не было, и оттого-то во Вселенной – дыра... Иногда я думаю, что этот изодранный сюртук или фрак и есть не что иное, как символ его жизни... Вот он, этот Шрайбман, а вот – улетающий в небеса огромный, как закрывшая всё небо туча, сюртук или фрак с болтающимися фалдами и половиной рукава...

     

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

     

    Очередная моя встреча с Матильдой снова произошла у нее дома, в Герцлии, на тихой, усаженной эвкалиптами улице.. Строение это, выстроенное по проекту современного архитектора, напоминало светлый куб, окруженный кустами и деревьями и защищенный ребристым зеленым забором от взоров случайных прохожих.

    ...Мне было предложено сесть в кресло у круглого столика в центре холла, сбоку от прозрачной стеклянной панели от пола до потолка и гнутой лестницы на второй этаж.

    – Итак, – сказала она, – вас интересуют события жизни Вален-тина, не так ли?

    – Да, мне кажется, что при таком подходе нам будет легче организовать весь текст, выбрав опорные точки в его биографии... Согласно моему другу Эрику, ваш муж был одним из самых замечательных людей из всех, что ему довелось встретить.

    – Ну что ж, – сказала она, – такой подход может быть вполне понятен, если женщина всю свою жизнь провела рядом с мужем и в какой-то момент решила рассказать всё интересное или скандальное о человеке, с которым провела долгие годы, выложить все, что возможно, описать в деталях – и привлечь внимание к себе... именно так всё всегда и происходит...

    – Позвольте не согласиться с вами, – возразил я. – Не одно только тщеславие или желание свести счеты движет нами... Бывает ведь, и искренний интерес к другим людям...

    Она внимательно посмотрела на меня, помедлила и сухо сказала:

    – О, и это тоже бывает... Но не так часто, как хотелось бы..

    – По совету Эрика я прочитал книгу профессора Шрайбмана «Годы с Эйнштейном», – я сменил тему, подумав, что нужно снизить возникшее напряжение. – Читать было  интересно, хотя я чрезвычайно далек от науки. Она хорошо написана, ясно и живо. 

    – Так она вам понравилась? Но в этой книге рассказано далеко не всё, о чем мог бы рассказать мой муж.

    – Обычно все именно так и происходит, какое-то количество деталей не находит места в книгах такого рода... Кстати, я помню, что в предисловии автор выражает свою глубокую благодарность именно вам за «неоценимый вклад» в его работу. Думаю, вы были не только первым читателем, но и первым редактором.

    Она внимательно посмотрела на меня, словно пыталась понять, что это – тактический ход или просто констатация факта.

    – Послушайте, Саша, – она произнесла мое имя медленно, словно раздумывая, – похоже, вы внимательно прочитали эту книгу... кстати, вы можете называть меня Тильда, родители назвали меня  Лилиан Матильда, а я всегда предпочитала второе и в сокращении... В Матильде есть что-то средневековое, ну а Тильда – это вполне по-человечески. Тем не менее, моя книга о Тьеполо вышла в Лондоне под именем Лилиан Коэн – в том же издательстве, что и книга Валентина. Вы просмотрели ее?

    – Да, Эрик принес мне экземпляр вашей книги, спасибо. Меня особенно заинтересовал рассказ о том, как Тьеполо наполнял светом и воздухом пространства венецианских палаццо, как он создавал оптические иллюзии, расширяя и углубляя пространство, и как это связано с философией и образом жизни той эпохи.

    По окончании этого пассажа, основанного на соображениях, почерпнутых в ее книге, мне стало немного неловко, но, как это показалось мне тогда, всё сказанное прозвучало довольно естественно. 

    – Да, довольно часто это была попытка прикрыть нищету или недостаток средств с помощью оптических иллюзий....

    – Очень похоже на наше время, – заметил я.

    – О, – сказала она с некоторым удивлением в голосе, – похоже, вы ее действительно читали. Мне это приятно. Не так уж часто встретишь живого читателя своей книги здесь, в Герцлии.   

    – Но я не из Герцлии, я живу в Тель-Авиве на Нордау, недалеко от моря. И я читал ее с интересом. Хотя и не особый поклонник Тьеполо. То есть он попросту оставляет меня равнодушным. 

    – Что ж, это похвально, желание понять и выразить то, что есть на самом деле. Это ведь книга о том, как владение потрясающей техникой может погубить художника и сделать его совершенно поверхностным, хотя и очень умелым профессионалом-ремесленником... 

    Она долила в свой бокал остаток хиосского из бутылки, медленно выпила его и продолжила:         

    – Кстати говоря, эту книгу издали и на русском, но мне ничего не заплатили. Конечно, мне было приятно, что ее перевели на русский, но я решила следовать своим принципам и направила письмо через издательство в Лондоне, требуя оплатить хотя бы право на перевод, но оказалось, что тогда они еще не подписали Стокгольмскую конвенцию. В конце концов я получила письмо от лондонского издателя, в котором он объяснял, что я смогу получить гонорар, если приеду в Москву. Нет, я решила, что одной поездки в Москву с меня достаточно. Правда, то было давно, в 1939 году, когда мы бежали от немцев и когда Валентина выпустили из тюрьмы; мы поехали из Москвы во Владивосток на поезде, по-моему, ехали почти две недели через всю страну. Кстати там, в Москве, не знали, что теперь я живу в Тель-Авиве; они считали, что я где-то в Австралии и не доберусь до них... Ну, а после войны 67-го года они вообще разорвали отношения с Тель-Авивом. Так что вопрос поездки превратился в совершенно нерешаемый... И я даже не заикалась об этом, не желая огорчать Валентина... У него и так хватало проблем. Я говорю об отношениях с разного сорта начальством, университетским и прочим... Он не был лицемером и умел назвать лопату лопатой... У него были свои принципы...

    – Ну что ж, давайте выпьем за принципы, – сказал я и поднял бокал: – A votre santé!

    – Et le vôtre! – ответила она, выпила глоток вина и на секунду зажмурилась. – Кстати, – продолжала она, – не хотите ли шампанского? У меня завтра день рождения... Так что можно начать пить уже сегодня.

    – Да, конечно, прекрасная идея! – Я вспомнил слова Эрика о том, что она любит выпить – «Она – настоящий ‘враг бутылки’», сказал тогда Эрик... «Похоже, это результат одиночества», – подумал я. 

    Она вновь взлетела с кресла, прошелестела мимо и вскоре вернулась с бутылкой шампанского и двумя «флейтами», узкими и высокими бокалами с тонкими ножками.

    – Все началось в Новой Зеландии, – пояснила она после того, как бутылка шампанского была раскупорена и я наполнил наши прозрачные «флейты». – Туда мы попали из Австралии, из Мельбурна, в Крайстчерч на Южном острове, в самое удаленное от Европы место... И вот там со мной произошло нечто странное... Я ведь всегда интересовалась Эль Греко и даже ездила в Ленинград со своей кузиной в то время, как Валентин сидел на Лубянке, – ездила, чтобы побывать в Эрмитаже и посмотреть на его «Апостолов Петра и Павла»... Ну да, в Ленинграде мы провели всего несколько дней – неделю, не больше; там немало прекрасной живописи, я побывала и в Русском музее, у них отличное собрание икон, ведь Эль Греко начинал как иконописец там, у себя, на Крите, и все эти греческие мастера много ездили по разным странам еще со времен Византии... В Русском музее я увидела немало необычного в отделе иконописи... А до этого в Третьяковке... Греческие мастера, работавшие на Руси, предпочитали какие-то нетрадиционные для греческих икон звучания... Скорее всего, на них влияла иная среда, иные пейзажи, иные люди... Но что-то, как видно, произошло и со мной, когда мы покинули Австралию и перебрались в Новую Зеландию, в Крайстчерч, откуда ехать уже было некуда... То был настоящий край света – город, который возник как место стоянки для китобоев в середине XIX века. Правда, мы с Валентином приехали в Крайстчерч столетие спустя… В те годы это был уже город, построенный из камня, с основательными зданиями гостиниц, банков, колоннами публичной библиотеки, колледжами университета и шпилями церквей. Он утопал в садах. Зимой иногда становилось холодно, температура опускалась ниже нуля, но это бывало нечасто. Там, в Крайстчерче, меня внезапно посетил страх – возможно, из-за землетрясений, к которым я никак не могла привыкнуть. Вскоре я узнала, что Новую Зеландию иногда называют Дрожащими островами. Землетрясения здесь происходят достаточно часто, трясет почти каждый день. Не думаю, что тебе знаком этот страх, он возникает где-то внутри, может быть, из-за воющих собак, у них есть дар предчувствия... Они начинают выть незадолго перед толчками... И ты слушаешь воющих и скулящих собак и ждешь... А еще там были маори, они совсем, кстати, не такие, как те черные слуги, что на картине Тьеполо.... На картине они – часть двора Клеопатры, тоже придворные, если быть точной, но маори – это совсем другое... Глядя на них, я вдруг поняла, что я действительно попала на край света... и не могла смириться с этим... Я вспоминала «Пир Клеопатры», увиденный мной в Мельбурне... Эта картина показалась мне приветствием, таинственным знаком из прошлого, а сама история оказалась связанной с тремя важными для меня городами... Бедный Джованни Баттиста Тьеполо – он был последним великим представителем прославленной венецианской школы; он тоже ездил по миру и умер в Испании, на краю Европы, через сто пятьдесят лет после Эль Греко... А в Венеции я впервые побывала еще в юности, вместе с моей мамой, жили мы в отеле с окнами на Grand Canale... И вот эту картину, я говорю о канале в Венеции, я вспоминала в Крастчерче, на краю света. А теперь представь себе террасу дворца, его колонны, балюстраду – часть внутреннего пространства дворца Клеопатры, небеса где-то позади, и всё это написано с венецианской пышностью и блеском. Сюжет картины основан на описанном Плинием и Плутархом эпизоде пира, когда Клеопатра, желая привлечь внимание Марка Антония, растворила жемчужину в чаше с вином, прежде чем поднести ее к губам. Вино, я полагаю, было доставлено из Греции, скорее всего, это было хиосское вино. Недавно мне привезли несколько бутылок хиосского вина, и оно мне нравится. Сама же картина Тьеполо скучная, помпезная и неинтересная, призванная поражать воображение людей, по-настоящему бездарных, но это, кажется, лучшее из того, что есть в мельбурнской Национальной галерее.

    – Помимо Клеопатры и Марка Антония, продолжила она, – на картине изображены гости и чернокожие слуги. И я задумалась: могли ли они, эти люди, представить, что с ними случится позднее? Наверное, нет. Ведь и на самом деле никто не знает, что с ним случится, даже математики, не так ли?.. Они знают, что произойдет со всей Вселенной, но не представляют, что случится с ними завтра... А уж судьбы картин и вовсе непредсказуемы, они живут гораздо дольше своих творцов, заказчиков и владельцев... Но разнообразные истории, связанные с этой картиной, оказались достаточно интересными сами по себе... Я начала собирать материалы и через несколько лет закончила книгу, которую ты прочитал... Замечу, – добавила Тильда, – первоначальным заказчиком картины был некий Джозеф Смит, английский консул в Венеции, коллекционер и банкир, любитель искусства и покровитель Каналетто. Однако, ознакомившись с законченной картиной, Смит решил не приобретать ее, после чего итальянский дипломат Франческо Альгаротти – кстати, писавший когда-то, что «Петербург есть окно, через которое Россия смотрит на Европу», – убедил саксонского министра купить картину у художника для своего курфюрста и увезти ее в Дрезден, где она и находилась в течение двадцати лет. И вот прошли эти два десятилетия, и в 1764 году всё та же картина при содействии всё того же Альгаротти была выкуплена у курфюрста и приобретена для Екатерины II ее посланником, графом Воронцовым, после чего императрица подарила ее своему любовнику, Станиславу Августу Понятовскому, возведенному ею на престол Польши... 

    Мы выпили еще шампанского, Тильда рассказала о том, что подаренная Екатериной картина стала частью королевской коллекции живописи и находилась в краковском королевском замке Вавель около тридцати лет, по прошествии которых Станислав Август Понятовский был вынужден отречься от престола. В то время он испытывал немалые финансовые трудности и, чтобы как-то облегчить его положение, Екатерина выкупила у него полотно за первоначальную цену, так картина оказалась в Эрмитаже.

    – А ты бывал когда-нибудь в Кракове? – продолжала она.

    – Нет, к сожалению, – ответил я, – после приезда сюда меня тянуло в разные страны, но до Польши я как-то не добрался, пока....

    – Ну что ж, у тебя все впереди. Правда, там не очень любят евреев, – она усмехнулась, и, пригубив вина, продолжила: – Позднее, в 1932 году, картина покинула Эрмитаж, ее продали британскому арт- дилеру, и в 1933 году он перепродал картину Национальной галерее штата Виктория в Мельбурне. Я вижу, ты удивлен – ну да, тогда советы продали с десяток картин из Эрмитажа, чтобы приобрести тракторы «Фордзон» для своих колхозов. Со временем тракторы успешно заржавели, а картины продолжают сиять в американских музеях. К счастью, цари собрали для Эрмитажа фантастическую коллекцию. Да-да, я побывала в Эрмитаже в 1939 году... это было незабываемое путешествие, – и она снова протянула руку за бокалом. – Всё дело в том, что я когда-то очень хотела написать книгу об Эль Греко, а вместо этого написала книгу о Тьеполо, живописце эпохи рококо – совершенно поверхностной, по-моему... придворное, жеманное искусство... Ну а ты, ты бывал в Эрмитаже?

    – Бывал и не один раз. Мне нравился небольшой зал с работами Кранаха Старшего, он выходит на Дворцовую площадь. Но, к сожалению, не всегда открыт: живопись Кранаха Старшего не очень популярна и, когда не хватает дежурных, зал закрывают... А картина Эль Греко, я помню, находится в Испанском кабинете, это небольшая комната между двумя залами, она всегда доступна... Во всяком случае, так было в мое время...

    Мне захотелось рассказать ей всё, что вдруг вспомнилось, вино оказывало свое действие – кажется, я был слегка пьян, но еще вполне контролировал и свою речь, и ее содержание: 

    – Но вообще-то, в последний раз я был в Ленинграде довольно давно, перед отъездом из страны, приезжал попрощаться с друзьями. Все события того времени потому запомнил чрезвычайно ясно и среди них – и эту картину...

    Она задумалась на мгновение, затем покачала головой и сказала – в тот момент я не совсем понял, о чем это: – Ну что ж, у тебя хорошая память... Примерно так всё и было... – После чего она вернулась к не оставлявшей ее Екатерине: – И поверь мне, царица была женщина с размахом.... Она умела одаривать, и у нее была отличная память.. В ту пору, когда она познакомилась с Понятовским, ей было двадцать пять лет. Вот что написано о ней в его мемуарах...

    Тильда встала и, подойдя к книжной полке, протянула руку за книгой. Она вытащила довольно толстый фолиант и зачитала мне следующее: «...Оправляясь от первых родов, она расцвела... Темные волосы, восхитительная белизна кожи, большие синие глаза... очень длинные ресницы, острый носик, рот, зовущий к поцелую, руки и плечи совершенной формы, средний рост...»

    – Забавно, правда? Очень похоже на описание портрета из музея, а не на живую женщину... Похоже, тебя не слишком волнуют все эти перипетии, все эти сюжеты и всё, с ними связанное? Но ведь это и есть история, – почти всерьез сказала она. – Это, а не только те идеи, что волновали людей... Хотя картина, мне порой кажется, и есть, в сущности, доступная взору и сознанию идея...

    И уже завершив свой рассказ о полотне Тьеполо, Екатерине и Понятовском, она откинулась па спинку кресла и вновь протянула руку к бокалу.

    – Итак, мы продолжаем, – она сбросила туфли и забралась в кресло с ногами. Бутылка шампанского была почти пустой. «Что же будет дальше», – подумал я.

    – Саша, постарайся быть честным, ты боишься меня?

    – Нет, совсем нет, – смутился я.

    – Ну тогда возьми меня на руки и отнеси наверх, в спальню, – сказала она. – А потом ты можешь ехать домой, если хочешь...

    ...Ночью она рассказала мне историю о том, как Понятовский проникал в покои Екатерины, о том, как он был задержан охраной и объявил себя «музыкантом Великого князя» – историю, о которой узнала тогда в Ленинграде от одной из сотрудниц отдела итальянского искусства в Эрмитаже...

    Она начала рассказывать ее внезапно, отряхнув сон и отпив глоток шампанского из бокала, стоявшего на столике рядом с кроватью.

    – Это моя спальня, в которую ты проник, моя девичья светёлка... Иногда мне хотелось остаться одной, я уставала от Валентина с его идеями и вычислениями. И я уходила сюда, мне надо было побыть одной. Но я продолжала любить его, я всегда его любила, даже когда я бывала здесь не одна... Как сейчас, с тобой, – добавила она, – ведь ты же, конечно, понимаешь, что ты здесь со мной просто оттого, что мне с тобой интересно... Но ведь и тебе интересно со мной? Не так ли? Ведь это главное – чувство того, что тебе интересно... Это ведь и есть основа всякого познания, в том числе и телесного, не так ли? Ведь в Библии сказано: «...познал и возлюбил...» И это стандартная формула. Сначала идет познание, а уже потом любовь... Но ведь познанию всегда предшествует некая заинтересованность объектом...

    Вот так она излагала свои взгляды и, по сложившемуся у меня впечатлению, ее слова свидетельствовали еще и о том, что она предпочитает вести себя открыто и без кокетства, с достоинством, возможно, предлагая и мне тот же стиль... «В конце концов, – думал я, – она рассказывает о себе и вполне естественным образом не избегает каких-то подробностей своей личной жизни...»

    – Так что же, тебе было интересно? – повторила она свой вопрос.

    – Не просто интересно, мне было приятно, ты подарила мне необычные ощущения, – признался я.

    – Только ощущения? – спросила она.

    – Нет, не только, еще и переживания.

    – Как приятно, – сказала она, – я уже много лет ничего такого не слышала.

     

ГЛАВА ПЯТАЯ

     

    Вспоминая то время, должен сказать, что с самого начала отношений с Тильдой, несмотря на разницу в возрасте, я не испытывал никакого напряжения, – думаю, как и она, о чем свидетельствовала даже ее речь: она чувствовала язык, на котором мы говорили, ее стремление к ясности и умение использовать нюансы выдавало человека не просто способного, но еще и получившего приличное образование.

    Обычно всё начиналось с того, что она рассказывала о цветах – я часто привозил ей цветы, она предпочитала гвоздики или ирисы, которые цветут по всей земле – от горы Хермон на севере до пустыни Негев на юге, с начала зимы и до конца весны. Итак, я приносил цветы, Тильда быстро разворачивала оберточную бумагу, подрезала слишком длинные стебли и ставила цветы в тонкого стекла вазу с высоким горлышком.

    Она всегда прекрасно выглядела и была естественной и откровенной, касался ли разговор политики, искусства или человеческих отношений. Иногда она переходила на немецкий – обычно в постели. Мне нравились ее легкие, худые руки, тонкие кисти и длинные пальцы. Понравилось, как двигались ее руки, ее жесты – скупые, но выразительные; она становилась всё более привлекательной по мере того, как пила вино небольшими глотками. Мы начинали пить вино сразу после двенадцати дня, и я полагал, что легко сумею прийти в себя к тому времени, когда мне придется сесть за руль.

    Я оставался у нее довольно часто, продолжая уже дома работать над сделанными у Тильды заметками. Иногда я разговаривал по телефону с Ивой – она проходила стажировку на одном из пред-приятий фармацевтической промышленности в Германии.

     

    Естественно, время от времени я испытывал нечто вроде морального дискомфорта от двусмысленности ситуации, но, быть может, в силу того, что мои отношения с Тильдой возникли в процессе работы над ее воспоминаниями, я и смотрел на них почти так же легко, как она. Да и как еще можно было или даже следовало воспринимать наши отношения как не почти невинное продолжение дружбы, сопутствовавшей нашему сотрудничеству... Ведь согласно Тильде, отношения наши возникли из взаимного любопытства...

    Кстати, о любопытстве: вопрос, что же на самом деле произошло с ее мужем, никуда не исчез; время от времени он возникал из каких-то обрывков фраз в наших разговорах или из преследовавшего меня чувства недоговоренности в ее рассказах, – и оттого не давал мне покоя. Иногда я спрашивал себя: а не была ли смерть профессора Шрайбмана результатом самоубийства, замаскированного под несчастный случай? Но что могло послужить причиной самоубийства? В конце концов я решил спросить об этом у Тильды, но спросить не прямо, а как бы обращаясь к здравому смыслу...

    Она внимательно выслушала мои рассуждения о том, что я не могу представить себе, как  профессор Шрайбман, посвятивший свою жизнь науке, да еще математике, мог не обращать внимания на предупреждения его лечащего врача... он должен был бы принимать во внимание какие-то ограничения, связанные с его возрастом, здоровьем и особенностями израильских климатических и погодных условий...

    – ...Ведь ему что-то было запрещено? – спросил я. – Ну, например, пить красное вино...

    – Зачем же было запрещать ему то, к чему он не имел никакого отношения? – спросила она со смехом. – Валентин никогда не пил красное вино, он мог иногда выпить рюмку-другую коньяка или бокал шампанского на Новый год... А его проблемы со здоровьем начались еще до приезда в Израиль, в Кракове... ишемическая болезнь сердца. Ему было около семидесяти, когда мы приехали сюда из Польши, здесь ему сделали операцию, и я старалась продлить его жизнь, как могла, и пыталась не слишком тревожить его. Мне по-прежнему было приятно, когда мы были близки, но это происходило всё реже и реже. Он стал отдаляться от меня, я понемногу пристрастилась к вину... Это я – та персона, для которой в доме всегда есть красное вино... Я люблю «мерло». Мне нравятся вина с виноградников на склонах горы Кармель. Впрочем, здешний климат с его резкими перепадами был явно не для него, и в конце концов его и доконал... Да, ему говорили, что здесь надо остерегаться солнца... Но он не хотел прекращать свои поездки в Беэр Шева. Он считал, что после ночи в гостинице вполне в форме, чтобы проехать от Беэр Шевы до Герцлии. «И пока я могу это делать, я буду делать», – говорил он.

    – Звучит как вызов, – заметил я, – и, пожалуй, в этом – ярко и ясно выраженный привкус фатализма. Как красное вино с горчинкой. «Я делаю, что делаю, – и будь, что будет» – так это звучит для меня.  

    Некоторое время она молчала, а затем согласилась со мной:

    – Иногда мне казалось, – произнесла она медленно, – что он устал... несколько устал жить... Да, время от времени на него что-то накатывало, что-то вроде вдохновения... ему приходили в голову какие-то новые идеи, он бросал всё и усаживался за письменный стол, за свои бесконечные вычисления и преобразования, и на какое-то время он становился таким, как прежде, но затем вдохновение исчезало, и он замыкался в себе. При этом он иногда говорил со мной так, что можно было подумать, будто я его дочь, взрослая дочь. Его беспокоило мое будущее. «Ты связала свою жизнь со мной, – говорил он, – но что с тобой станет, когда я тебя покину... Ведь это случится, может быть, даже скоро», – сказал он незадолго до смерти.

    – Да, взаимоотношения дочерей и отцов – это особая тема, – сказал я, вставив, что на днях собираюсь  в Нетанию – навестить родителей Ивы, у которых находилась в то время моя дочь.

    В ответ Тильда заметила, что я напоминаю ей об отце, который никогда не пропускал встреч с нею.

    – А вот я никогда не хотела иметь детей, – заявила она. – Зачем? Я всегда хотела быть свободной ото всяких обязательств, в том числе и перед детьми. Достаточно мне было примера моей матери... А могу я задать тебе личный вопрос?

    – Да, конечно, – ответил я, мысленно восхитившись абсурдностью ситуации.

    – Какие у тебя отношения с женой?

    – Неплохие, – ответил я, – мы не мешаем жить друг другу и вместе воспитываем нашу дочь.

    – И давно так?

    – Уже несколько лет. Оказалось, что мы по-разному смотрим на очень многие вещи вокруг нас. Это обнаружилось уже здесь, после переезда. И постепенно всё сложилось так, что устраивает нас обоих. Нам не надо что-либо делить, продавать нашу квартиру и каждому по отдельности начинать сначала. Но главное, так лучше для нашей дочери...

    – Ну а мои родители решили иначе, – откликнулась она. – И я по сию пору не знаю, что лучше.

     

    Через день мне позвонила Ива. Уже заканчивая разговор, она спросила:

    – У тебя новая любовница?

    – Как ты догадалась? – ответил я.

    – По голосу, я ведь тебя хорошо знаю.

    – Это верно.

    – Ну что ж... – сказала Ива, – я за тебя рада.

     

ГЛАВА ШЕСТАЯ

     

    Свет попадал в холл сквозь прозрачные, тянувшиеся от пола до потолка панели из литого толстого стекла. За ними лежал сад с небольшим прямоугольным водоемом и светлыми пятнами цветов на поверхности согретой солнцем воды. И контуры водоема, очерченные мраморными плитками, да и сам водоем отвлекали от тщетных попыток разглядеть то, что скрывалось в глубине сада, утопавшего в тени всю вторую половину дня, направляя всё мое внимание на пируэт лестницы, пересекавшей прозрачную панель и устремлявшейся на второй этаж, нависавший над серединой холла.

    Я вспомнил замечание Эрика о том, что отец Матильды был в свое время весьма состоятельным человеком. Во время Первой мировой войны он сделал свое состояние на военных поставках и, похоже, выполнил основное требование к тем, кто посвятил себя финансовой деятельности: «Reich sein ist nicht genug, man musst auch Geld in der Schweiz haben!» («Мало быть просто богатым, нужно еще держать свои деньги в Швейцарии!»). Он переехал в Швейцарию и жил в Цюрихе.

    Ну а Матильда... то, что она, вдова университетского профессора математики, жила в этой части города, было достаточно нехарактерно для людей из этой страты, они нечасто селились на этих улочках... Обычно они жили ближе к месту работы. Но как утверждали коллеги Шрайбмана, то была ее прихоть, тем более, что она унаследовала от отца не только деньги, но и какую-то отчаянную страсть делать всё по-своему, следуя требованиям своего вкуса и собственным намерениям, – не так, ну, или, скажем, отнюдь не всегда так, как это было принято. Люди их социального слоя жили, в основном, в многоквартирных домах, построенных вблизи университета. Что до Матильды и ее мужа, то они, видно, решили следовать тренду Австралии и Новой Зеландии, где Шрайбманы жили в стоящих особняком домах – free-standing residential building.

    – Да-да, – пояснила она, – приехав сюда из Польши, мы поначалу снимали квартиру в одном из домов буквально рядом с университетом и жили там до тех пор, пока строительство этого дома не было окончено. Мой отец был рад тому, что мы покинули Польшу, и предоставил мне кое-какие деньги в счет будущего наследства, потребовав, чтобы я построила себе дом здесь, в Израиле. Он не мог понять, как это мы вернулись в Краков и жили рядом с Освенцимом... И вот что интересно... Ведь получилось так, что Краков почти не пострадал во время войны, а Рыночная площадь, церкви, скульптуры и узкие улочки с костелами, да и красные кирпичные строения Universitas Jagellonica Cracoviensis, где в конце XV века учился Николай Коперник (его имя теперь носит обсерватория при университете), все они уцелели, то есть уцелело всё... Так вот, все эти строения выглядели так же, как и в начале сентября 1939, года, когда на четвертый день войны мы с Валентином покинули Краков на моем «Мерседесе» и устремились в сторону Львова... А уже оттуда направились в Москву, где нам пришлось провести полгода. Потом мы жили в Шанхае, и это тоже было совсем неплохое время, целых восемь лет... но нам пришлось бежать и оттуда, бежать, когда к власти в Китае пришли коммунисты, и мы вместе с другими русскими эмигрантами бежали на Филиппины, а оттуда попали в Австралию и, наконец, оказались в Крайстчерче, в Новой Зеландии, где провели чуть более пяти лет. Оттуда в 1958 году мы и вернулись в Краков. Ну да, Валентина пригласили в его alma mater преподавать и заниматься исследованиями; власти тогда шли на всякие косметические шаги. Его пригласили вернуться в Краков оттого, что он положил начало новому направлению в своей науке, да к тому же еще и опубликовал эту книгу... «Годы с Эйнштейном», напомнив людям о тех временах, когда наука, выйдя из пеленок, занялась Вселенной как целым... И вот, когда мы вернулись в Краков после двадцати лет отсутствия, нам показалось – первое впечатление, – что в городе почти ничего не изменилось. Там не было разрушений, во время войны взорвали лишь несколько мостов через Вислу...

    Она добавила после паузы:

    – Но в семидесяти километрах к западу от Кракова находился Освенцим, где погибли отец и сестра Валентина и ее муж-поляк... Об этом мы поговорим как-нибудь позднее. Сегодня я не в том настроении, не хочу вспоминать...

    Но через пару секунд заговорила снова:

    – Для Шрайбмана наше возвращение представлялось чем-то вроде возвращения аргонавта на родную Итаку, но, как оказалось, никто из его семьи не ждал его в Кракове – ни Пенелопа, ни Телемак, ни один пес ни разу не побежал за ним и не стал тереться о его ноги, признав в нем хозяина... Да... ему казалось, что его возвращение в Краков, в Университет, будет чем-то вроде возвращения аргонавта... это был взгляд издалека, буквально с края света, ведь мы вернулись в Польшу из Крайстчерча, на Южном острове, а между Польшей и Южным островом лежало и простиралось еще немало мест и событий... Уже после возвращения в Краков мы узнали, что в ноябре, вскоре после начала войны и немецкой оккупации Кракова, весь профессорско-преподавательский состав университета был арестован и брошен в концлагерь, 142 профессора и три студента. Всё это было настолько дико, что протестовали и Ватикан, и даже Бенито Муссолини... после их протестов 101 профессора в возрасте старше 40 лет освободили из Заксенхаузена в феврале 1940 года. Других освободили позже, однако часть их не выжила... Никто, однако, не протестовал против того, что в городе было создано гетто; согнанных туда евреев позднее уничтожили в расположенном на территории города концлагере Плашов, а также в находившемся в 70 км от Кракова Освенциме.

    – Да-да, Шрайбман смотрел на всё это как бы издали; то был взгляд, смешанный с надеждой, что всё вернется на круги своя. Хотя, рассуждая трезво, – она продолжала потягивать вино, – мой отец был прав: со времени нашего отъезда, вернее, нашего бегства из Кракова в 39-м прошло около двадцати лет, а в 58-м всё еще полуразрушенная Польша с навечно оставшимся на этой земле Освенцимом свидетель-ствовала совсем о другом... О том, что ничего и никогда уже не вернется в прежнее русло. Вернее, Шрайбман понимал, что полное возвращение невозможно, что оно никогда не произойдет, – в то же время  ему хотелось вернуться в Польшу, ведь Валентин родился в Кракове, оттуда он уехал в Англию только в 24-м году, когда понял, что там перед ним открываются широкие перспективы. Мой же отец не хотел или не мог понять, как на всё это смотрел Валентин, и в каком свете он, уроженец Кракова, видел происходившее вокруг и с нами...

    – Тут надо вспомнить и о том, – продолжала Тильда, – что мать Валентина, Шарлотта, была родом из Вроцлава, где у Шрайбмана-отца было немало родственников. Ей, можно сказать, повезло: она умерла в 1938 году. После смерти жены его отец жил всё в той же большой квартире, с дочерью и ее мужем, они не хотели оставлять его в одиночестве. Да, у моего мужа была младшая сестра, Агнешка, родившаяся в 1910 году; в юности у нее обнаружились немалые способности к музыке и пению. Она погибла в Освенциме, как и Станислав, ее муж. Там же погиб и отец Валентина. Йосеф Шрайбман был адвокатом, ему было около семидесяти, и он никуда не хотел уезжать и надеялся, что их никто не тронет. Мы пытались их убедить... Надо было бросить всё и бежать на восток. То был последний сентябрь нашей с Валентином жизни в Кракове. Они остались, а мы бежали... я настояла на этом. «Понимаете, – убеждала я их, – за четыре года, прошедшие с нашего отъезда из Германии, все наши друзья из Берлина, все те, кого я всегда про себя называла «люди Ванзее», покинули Германию, почти все.... Там нельзя было оставаться, хотя сначала кое-кто думал, что после прихода к власти нацисты пошумят да успокоятся... поначалу даже казалось, что так оно и будет, но эта нация, я говорю о немцах, постепенно сходила с ума, и довольно скоро оказалось, что весь народ поддерживает Гитлера и хочет освободиться от гнета евреев-кровососов. И так это нагнеталось и нагнеталось, шаг за шагом, и, наконец, привело к Хрустальной ночи. Германия, потом Австрия. Потом Гитлер захватил Чехословакию – и вот теперь война пришла в Польшу... О чем вы думаете, чего вам еще надо?» – «Но немцы – цивилизованный народ, – услышала я в ответ. – Да, были, конечно, всякие эксцессы, но... В конце концов, мы – католики...» Наконец я сказала Валентину, что он может оставаться, если хочет, но я уже приняла решение и уезжаю. И он поехал со мной... Не знаю, что думал Валентин о контурах возможного будущего, но мне было ясно: останься мы в Польше, будущего у нас не будет, как бы героически ни защищались поляки. На дворе был 1939 год, и польская кавалерия не могла сражаться с немецкими танками. Не помогли и заявления Англии и Франции и их вступление в войну на стороне Польши. Они были далеко, и мировая война началась. Россия же, хоть и была связана с Германией пактом о ненападении, всё же оказалась единственно возможным убежищем для тех польских евреев, что решили бежать, – даже несмотря на то, что доверие к России было подорвано рассказами о голоде и ужасах коллективизации и массовых репрессий, бесконечными судебными процессами и разоблачениями каких-то врагов, какой-то «промпартии», троцкистов, расстрельными приговорами Бухарину и другим вождям революции, и, наконец, демонстративной советско-германской дружбой... Я понимала, нам с Валентином надо было либо прятаться, либо бежать. А Станислав, муж Агнешки, надеялся защитить свою жену и ее отца, ведь родители Валентина – из тех рассеянных по Польше и Чехии и перешедших в католичество евреев, что постепенно превращались из мнимых католиков в настоящих, потомки их давно слились с окружающим христианским населением. Однако переход из одной конфессии в другую, не оказывает, как известно, влияния на некоторые характерные черты внешности человека, по которым окружающие его люди обычно распознают носителей генов того или иного племени, – что и продемонстрировали последовавшие за нацистской оккупацией события.

    – Хочу добавить только одно, – продолжила Матильда, – Агнешка была интересная женщина... яркая представительница того типа внешности, что люди обычно считают еврейским: тонкие черты лица, вьющиеся черные волосы, взлетающие к переносице брови, тонкий нос с горбинкой, темные большие глаза и ясно очерченные губы. Что до Станислава, ее польского мужа, он  тоже был адвокат, как и отец Валентина, – молодой, но уже достаточно известный... Они закрыли свой старый дом, еще отцовский, и переехали в дом на другой улице, в нееврейском районе, где жила мать Станислава. И Станислава арестовали вместе с матерью как укрывателей евреев, потому что, увидев Агнешку, кто-то из соседей донес на них, и все они погибли... И чувство вины за то, что это произошло, не переставало терзать Валентина.

     

    Помню, как вскоре после нашего разговора или, вернее, после того, как я выслушал рассказ Тильды о Кракове, Валентине и его погибших родственниках, я в очередной раз встретился с Эриком в кафе у отеля «Хилтон». Шел декабрь, и кофе помогал согреться, как это обычно и бывало в холодный зимний день. Море казалось слегка выцветшим.

    – Послушай, Эрик, – сказал я, положив на столик небольшую картонную коробку с легкими голландскими сигарами «Willem II», – Матильда рассказала мне о семье Шрайбмана и судьбе его родственников. Не скажу, что слышу такое в первый раз, но каково ему было жить со всем этим?

    Эрик затянулся, затем выдохнул голубой дымок и внимательно посмотрел на меня; совершенно не желая чересчур усложнять ситуацию, я добавил: 

    – И что бы сказал обо всем этом Иммануил Кант?

    В юности Эрик и я вместе с нашими одноклассниками ездили на экскурсию в бывший Кенигсберг, где помимо всего прочего побывали и у могилы философа, написавшего не только «Критику чистого разума», но и «Трактат о вечном мире». Профессор Кант, скончавшийся в феврале 1804 года, был погребен у стены собора, разрушенного в апреле 1945 года.

    Поездка наша осталась в прошлом, но всё сложилось так, что мы с Эриком время от времени вспоминали о профессоре из Кенигсберга. Обычно это случалось, когда речь шла о вопросах, ответа на которые просто не было.

    – Так вот ты о чем... – встрепенулся Эрик и, не ожидая моих пояснений, сказал: – Мне кажется, всё дело в том, что очень многое в нашей реакции определяется особенностями индивидуальной психики. Поэтому мне трудно дать развернутый ответ на поставленный тобой вопрос. Должен признаться, что я по-прежнему остаюсь последователем философа в его отношении к звездному небу над нами. И считаю, что оно и есть самое удивительное из всего того, что наличествует в мире. Хотя бы потому, что в этом мире ничего, кроме этого звездного неба, нет, ибо и мы, и наша планета – ничто иное, как элементы этого неба. Что же до нравственного закона, впервые сформулированного за много веков до Канта,  то история и опыт показывают, что «закон внутри нас», о котором говорил профессор, есть, скорее, некий идеал, к которому желательно и должно стремиться, но который, увы, проявляет себя отнюдь не с регулярностью закона. Да, кстати, и сам Кант, как это хорошо известно, позволял себе немало глупых и пошлых суждений. И это опускает его с небес и делает нашего мыслителя человеком своего времени. Тем, кем он и был. Профессором в университете Кенигсберга. С его прозрениями и заблуждениями, фобиями и привычками. Так что, пожалуй, нам следует относиться cum grano salis к тому, что он говорил. Но вот выскочить из этой, пронизанной слабым светом звезд и туманностей, ловушки пространства-времени, нам, похоже, никогда не удастся, тут с Кантом не поспоришь... И, конечно, мы не можем изменить прошлое, но можем стараться изменить настоящее, – завершил свою тираду Эрик.

    – Хорошо... даже неплохо. Наверное нам стоит выпить по рюмке коньяка, – заключил я и направился к стойке. «Что это с Эриком, – подумал я, – что это так задело его за живое?» Вслед за этим вопросом пришла мне в голову мысль о том, что Эрик не случайно заговорил о звездном небе над нами – ведь оно неустранимо, как и прошлое, хотя, в отличие от прошлого, напоминает нам о себе каждый вечер. Со всеми вытекающими отсюда последствиями... И даже если мы и забываем о нем на время, оно всё равно остается с нами, как и прошлое.

    Незадолго перед тем, как расстаться, он спросил у меня:

    – Ну, а как идет ваша работа над книгой?

    – Ничего, пытаемся во всем разобраться, начиная со времен Ванзее и виллы Капут.

    – Я так и думал, даже знал, что тебя это заинтересует, – заключил Эрик.

     

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

     

    – Ну что ж, – продолжала Тильда, – сегодня нам, пожалуй, следует вернуться в прошлое... Ты готов?

    – Да, конечно, – ответил я и включил диктофон.

    Тильда на мгновение задумалась, вздохнула и начала свой рассказ:

    – Итак, человек, который стал моим мужем, родился в самом начале двадцатого столетия, в Кракове, в просвещенной и более-менее обеспеченной еврейской семье. То есть абсолютно традиционное начало во вполне мирное время. Ведь двадцатый век, в сущности, как заметил один немецкий историк, наступил в 1914 году. Началась война, и через четыре года с Австро-Венгрией было покончено, она перестала существовать, а Краков снова стал польским городом в возрожденной в 1918 году Польше.

    Сразу после окончания гимназии Валентин поступил в Ягеллонский университет, где получил отличное по тем временам образование. Он обнаружил глубокий интерес не только к изучению математики, которой посвятил немало времени, труда и размышлений, но и к таким дисциплинам, как философия и физика. К моменту окончания обучения в университете он уже написал свою первую, опубликованную в Англии работу по теории относительности, после чего некоторое время работал в частной еврейской школе, поскольку никакого другого места работы для него не нашлось. За время работы в школе он написал еще две статьи и уехал в Англию, где ему предложили должность ассистента на кафедре математики в одном из колледжей Кембриджа. И там же случился – вот именно случился – его первый брак. Он был еще совсем молодой человек со своими идеями и надеждами и полагал, что брак с девушкой из приличной, вполне светской, нерелигиозной английской семьи среднего класса поможет ему адаптироваться в Англии... К тому же она была очень мила... поначалу.

    – Ты хочешь сказать, это был брак по расчету?

    – Скорее по инерции, так ведь совершается немалое число браков в той среде, из которой они оба вышли. К тому же, английский язык не был для него родным, поначалу он не чувствовал тонких оттенков в отношениях с окружавшими его людьми, просто не сумел их уловить. 

    – Что ты хочешь этим сказать? – спросил я. В этот момент мне пришло в голову, что если я смогу сразу прояснить недоговоренность, которую почувствовал в ее словах, то дальше будет несравненно легче касаться тем скользких и сомнительных.

    – Его первая жена была, как оказалась, не совсем нормальной, – произнесла она медленно, – хотя достаточно успешно скрывала это... под маской некоей утонченности... В конце концов они развелись, она попала в клинику, а ребенка взяли к себе ее родители... Это была большая семья, и было кому присмотреть за ребенком. Фактически мальчика усыновила тетка, ребенок рос вместе с ее детьми, ну а Валентин отказался от родительских прав на ребенка. Именно такой была договоренность между ним и родителями жены... После чего он покинул Англию.

     

    Слушая рассказ Тильды, я вообразил карту с голубым округлым пятном восточного полушария и темную, как венозная кровь, линию, ползущую через всю Евразию, от Англии к Новой Зеландии, с тем, чтобы вслед за этим резко повернуть и потянуться в Польшу, а оттуда проследовать на Ближний Восток, после чего, наконец, вновь устремиться на Юг, чтобы завершиться световой вспышкой над островами Принс Эдуард в юго-западной части Индийского океана, в более чем полутора тысячах километров от темно-красной ладони африканского континента... 

    – Мне было шестнадцать, когда я впервые увидела Валентина, – продолжала Тильда. – Он был вдвое старше меня. Это было летом 1929 года на Ванзее, где мы каждое лето, а иногда и до осени, жили на вилле «Бьянка»; ее приобрел когда-то мой отец, приобрел и оставил матери, когда они развелись. «Ребенку нужна дача у озера», – считал отец... Тогда я требовала, чтобы меня называли Матильда. Я была гордой девочкой – не помню только, чем я гордилась, по-моему, собой, – тем, что я всё понимала и всё могла, и я не хотела, чтобы меня называли Лилиан.

    Отец Матильды, как я понял из ее рассказа, был довольно известным химиком и предпринимателем, заработавший в свое время большие деньги. Как и многие нувориши, он интересовался всем экзотическим, его манила Южная Америка, но в конце концов он удовлетворился Швейцарией, куда и отбыл вместе со своей второй женой-певичкой, ибо после окончания первой большой войны пришел к убеждению, что ничего хорошего в Германии не произойдет. «Если судьба страны зависит от наличия в ее недрах нефти или какого-то химиката, то лучше всего быть от этой страны по возможности подальше», – говорил он. Отец оставил Тильду с матерью в Берлине и отбыл в Швейцарию, чтобы быть поближе к своим деньгам, как утверждала его бывшая жена. Деньги же были заработаны то ли на продаже мыла, то ли синтетической свинины, и Елена Коген, мать Матильды и дочь венского профессора, называла это «свиным мылом».

    – После развода отец оставил нам с матерью нашу большую квартиру на Хаберландштрассе и виллу. Кроме того, он ежемесячно переводил на счет матери определенные суммы «на нитки». При этом моя мать никогда и нигде не работала, но интересовалась всем на свете и достигла определенных успехов в исполнении музыкальных произведений на фортепьяно и в домашнем пении. Несколько слов о берлинской улице Хаберландштрассе, на которой мы жили. Эйнштейн жил на той же улице в квартире, принадлежавшей его второй жене Эльзе. У нее было две дочери от первого брака. Моя мать была знакома с ней – устоявшееся с годами знакомство, своего рода дружба... Когда Эйнштейн приблизился к пятидесяти и стал подумывать о приобретении дачи, моя мать подсказала Эльзе, что ничего лучше дачи на Ванзее, в местечке под названием «Капут», и быть не может.

    – Ну а Шрайбман, – продолжала Тильда, – после нескольких лет в Англии и уже после развода со своей английской женой, перебрался в Германию , где преподавал математику в техническом университете Шарлоттенбурга, – так что он довольно регулярно по воскресеньям приезжал из Берлина на принадлежавшую Эйнштейну виллу на Ванзее; они обычно удалялись в кабинет хозяина и проводили там долгие обсуждения каких-то важных для них вопросов. После чего они спускались и присоединялись ко всем остальным.

    Начиная с 1929 года, Эйнштейн проводил у себя на даче бóльшую часть времени: здесь он занимался своими изысканиями, встречался с разнообразными посетителями и уделял свободное  время своей семиметровой яхте и своим подругам. Начало его увлечения плаванием под парусами связано с его жизнью в Цюрихе, с озером Цюрихзее. Это увлечение основательно вошло в его жизнь и стало важной ее частью к пятидесяти годам, оказалось достаточно стойким, и позднее, уже поселившись в Принстоне, Эйнштейн продолжал плавать под парусом на озере Саронак Лейк. Более того, Эйнштейн, известный своей принципиальной сосредоточенностью на решении нескольких фундаментальных вопросов, написал статью об искусстве управления яхтой. Другим стойким увлечением его жизни была музыка, игра на скрипке, которой он предавался con amore. А Эльзе пришлось смириться с тем, что ей время от времени сообщали о яхте Эйнштейна, замеченной у причальных мостков в разных частях Ванзее.

     

    – Мне было шестнадцать, – повторила Тильда, – а Валентин Шрайбман, стройный, довольно высокого роста, темноволосый, но уже начинающий лысеть мужчина с карими, очень  живыми глазами под густыми, чуть приподнимающимися к переносице бровями и носом с заметной горбинкой, производил впечатление человека, целиком погруженного в свои мысли. Но когда он включался в разговор, то сразу же становился обаятельным и остроумным, хотя и немногословным... Ты, кстати, несколько напоминаешь мне его, – добавила она посмотрев на меня: – Тебя это удивляет?

    – Такое случается чаще, чем мы думаем... Люди часто ищут человека какого-то определенного типа для того, чтобы сделать его своим партнером... Ищут сознательно или не осознавая этого.

    – А с тобой такое бывало?

    – Да, однажды...

    Она кивнула и, вздохнув, вернулась к своему рассказу:

    – У моей матери был в то время роман с Эйнштейном – вернее, то были романтические отношения, она принадлежала к числу его «подруг», – сообщила Тильда, – и я ее ненавидела за ее смех, и иной, необычный регистр голоса, который возникал, как только Эйнштейн приплывал к нам на дачу на своей яхте. Он и сам оживлялся при виде ее, в глазах появлялся блеск, задумчивость отлетала, и голос начинал звучать бархатистей. Да, я была девчонкой и ее ненавидела, а заодно и его. При его появлении я уходила к соседям, на соседнюю дачу, там у меня жила подружка, и мы довольно часто отправлялись на велосипедные прогулки. Я возвращалась домой только после того, как его яхта покидала причальные мостки неподалеку от «Бьянки». Итак, я возвращалась иногда с ободранными коленками – я любила разогнаться на велосипеде до предела возможного – так, что дух захватывало, и часто падала... Мать изображала восторг по поводу моего появления и обычно, через пару дней после визита Эйнштейна, мы отправлялись в гости к нему на виллу – ведь моя мать дружила с Эльзой и считала необходимым поддерживать отношения, нанося ей визиты. Обычно мы отправлялись на моторной лодке, нас возил местный землемер, никогда не отказывавшийся подзаработать пару марок. На пути туда мы заезжали в деревню Капут, где шли в кондитерскую, там мать набирала множество пирожных, их любил Альберт, и покупала цветы для своей подруги Эльзы. Итак, мы прибывали, Эльза восхищалась цветами, а затем мы усаживались пить шоколад, кофе или чай с пирожными, которые с видимым удовольствием вкушал Альберт. Иногда мать принимала участие в музыкальных вечерах на вилле, предлагая вниманию слушателей меланхолические серенады, романсы и песни, в том числе и переложение небезызвестной «Лорелеи» для голоса, скрипки и фортепиано, причем партию фортепиано исполняла обычно Эльза, в то время как партию скрипки исполнял сам хозяин виллы. Но лучше всего моей матери удавались песни из цикла «Любовь и жизнь женщины», автором которого был композитор Р. Шуман, чья жизнь подошла к своему концу в психиатрической лечебнице, куда он попал после попытки самоубийства.

    – Время от времени у меня возникало впечатление, что всё это была игра, игра в счастливую жизнь, которой Альберт был готов уделить определенное время, но не более того. – произнесла Тильда. – Иногда он мог встать из-за стола, извиниться, сказать что-то вроде «Мне надо подумать», – и уйти к себе в кабинет. Кроме того, я замечала, что он по-разному беседует с людьми, выбирая, как мне показалось, тот или иной тон в зависимости от отношения к собеседнику. В те годы на виллу Капут приезжали самые разные люди, ученые, общественные и политические деятели, дипломаты и деятели искусства. Часть визитов, как мне позднее объяснил Валентин, была связана с участием Эйнштейна в работе Комитета по интеллектуальному сотрудничеству при Лиге Наций. Однажды мне довелось увидеть на вилле самого Вилли Мюнценберга, известного левого издателя и кинопродюсера. Он приезжал к Эйнштейну с просьбой подписать воззвание в защиту интеллектуальной честности и свободы и был по-своему обаятелен, в облике его просвечивали сила, уверенность и какое-то дерзкое веселье. Известно было, что жить он привык стильно и на широкую ногу. На вид ему было лет сорок. Женщины смотрели на него с интересом, а моя мать заметила: «Ну, в этом коммунисте что-то есть...» Отец его был владельцем трактира в Эрфурте, а Вилли еще в молодости присоединился к «Молодым социалистам Швейцарии». Говорили, он начинал с того, что занимался сбором средств, выделенных профсоюзами для голодающих Поволжья; создавал фонды, владел киностудиями, десятками левых журналов и газет по всему миру, в том числе и в России, – там его киностудия называлась «Межрабпом-Русь». «Трест Мюнценберга» приносил хорошую прибыль, а самого Вилли называли «красным миллионером». Правда, меня в то время совершенно не интересовали миллионеры, но Вилли произвел впечатление и на меня: в какое-то мгновение взгляды наши встретились, он слегка улыбнулся, и я вдруг почувствовала легкое головокружение, я словно размякла, ослабела... Было в Вилли что-то загадочное... Он был известным другом Советской России, о которой много спорили в то время, с ней связывали много надежд; обо всем, происходившем там, говорили как о грандиозном социальном эксперименте, который, разумеется,  не мог не привести к каким-то трудностям, но проявил себя в расцвете авангардного искусства, живописи, кино, театра и архитектуры...

    – Именно там, на вилле «Капут» я и познакомилась с Валентином, он заинтересовал меня. Я сразу почувствовала, что он может стать моим призом, моей добычей, и я одержу мою тайную победу над матерью, – тайную победу, которую я затем смогу превратить в явную. Мысль эта пришла мне в голову, когда я однажды увидела Эйнштейна, слушающего Шрайбмана. Он слушал его с выражением внимания и сосредоточенности; он относился к нему с уважением, они общались на равных! Возможно, я преувеличиваю и даже несколько искажаю картину, но так я это увидела. Только позднее я узнала, что именно Шрайбман был тем молодым человеком, который задал Эйнштейну вопрос о том, можно ли представить себе создание оружия, использующего энергию, выделяющуюся при исчезновении массы. Произошло это после выступления Эйнштейна с докладом о развитии теории относительности на собрании общества «Урания» в Праге, в 1921 году. Оказалось, что узнав о предстоящем появлении Эйнштейна в Праге, Валентин приехал туда из Кракова. И всё, что произошло в тот день, – и лекция, и ответы на вопросы аудитории, включая и отрица-тельный ответ Эйнштейна на заданный Валентином вопрос, – произвело глубокое и сильное впечатление на молодого человека... Так что Валентин пленил меня, и я почувствовала, что он должен сыграть свою, определенную мною роль в моей жизни. Да-да, тогда мне было шестнадцать лет...

    Как утверждала Матильда, об эпизоде в Праге она узнала от самого Шрайбмана позднее, через четверть века, в ту пору, когда они жили в Шанхае, а именно в августе 45 года, «уже после атомной бомбардировки этих японских городов, Хиросимы и Нагасаки»...

    – Да, – говорила она, – естественно, он не рассказывал мне о Праге, да я ничего и не знала и не могла знать об этих ядерных процессах, меня в то время заинтересовало творчество Эль Греко, его манера и персонажи, и Шрайбман показался мне одним из них.... Валентину было тридцать с небольшим в то время, когда я впервые увидела его и, признаюсь, я приложила все возможные усилия, чтобы увлечь его; старалась разговорить его, и он начал говорить со мной и даже слушать меня иногда; в конце концов мне однажды удалось соблазнить его. «Я уже взрослая, мне восемнадцать, – сказала я, – и я хочу принадлежать только тебе. И ты должен сделать это просто немедленно, иначе я выпрыгну из окна на каменные плиты там внизу, у нас во дворе...» Все это происходило у нас на даче, я привела его наверх, в мою спальню, пообещав ему показать коллекцию бабочек в прозрачных стеклянных коробках, прикрепленных к стене, и уже там, наверху, предъявила ему свой ультиматум. К тому времени он уже несколько раз поцеловал меня, но очень нежно, а тут я почувствовала, что хочу, чтобы он взял меня всю, целиком... И я стала раздеваться... «Смотри, я выпрыгну из окна, – повторила я, – совершенно голая... Представляешь, как это будет глупо и смешно? Я наверняка сломаю себе ноги... Ну, что же ты?» Внезапно он улыбнулся одними глазами и сказал: «Ты меня убедила... А эта кровать выдержит нас двоих?» Наша связь продолжалась почти два года, а в 33-м году мы стали мужем и женой в городском магистрате, без какой-либо особой церемонии. В роли свидетелей выступили моя кузина Ленхен и ее знакомый Фолькер Штаудте.

    Кузина Ленхен была дочерью Марго, младшей сестры Елены. В свое время она решила последовать примеру своей старшей сестры и вскоре после ее бракосочетания вышла замуж за уроженца Берлина Йозефа Шалтиэля, происходившего из известной со времен средневековья семьи, владевшего и управлявшего в те годы ткацкой фабрикой в одном из индустриальных районов Берлина. Через год после рождения Матильды она родила дочь, названную счастливыми родителями Еленой в память о ее бабке со стороны отца.

     

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

     

    – Да-да, мы с Валентином сочетались браком в берлинской ратуше в самом начале января 1933 года и в тот же день уехали в Италию, где остановились в той же гостинице на Grand Canale, где я когда-то останавливалась с матерью... Иногда мне кажется, что именно эта поездка сделала нас, во всяком случае, меня, теми, кто мы есть... Поначалу я воспринимала себя как победительницу: я была молодой женщиной, студенткой Берлинского университета, а мой муж был совершенно незаурядной личностью, с задатками гения. С ним было интересно... Интересно всегда, всё время, а для меня это главное... Моя мать примирилась и посоветовала мне не заводить детей в моем юном возрасте. Но всё то, что происходило вокруг, никак не наводило и меня на мысли о семейном уюте. К тому же я в то время была увлечена изучением литературы, посвященной жизни и творчеству Эль Греко.

    – Его стиль отличают ослепительные вспышки света, подчеркивающие фактуру ткани и ее складки, удлиненные пропорции фигур, преувеличенная экспрессия поз и движений, драматическая острота образов, нервная линеарность рисунка и колористические диссонансы. Юлиус Мейер-Грефе, по книгам которого я изучала историю искусств, писал, что в период, последовавший позднему Возрождению, именно Эль Греко открыл пространство новых возможностей для последующих поколений художников. В ХХ веке его творения открыли заново, точно так же, как в начале XIX века была «открыта» «старая музыка» Баха.

    – И вот, наконец, – продолжала она, – после бракосочетания в ратуше, мы сели в вагон  поезда, отправлявшегося из Берлина в Милан. Из Милана мы уехали в Венецию. Это было наше свадебное путешествие, ради которого мы, собственно говоря, и поженились, чтобы меня могли на законных основаниях называть «синьора Матильда» или «синьора Шрайбман». Собственно, с идеи поездки в Италию всё и началось. Я предложила Валентину уехать в Венецию, куда когда-то устремился со своего острова Крит Эль Греко, в ответ Шрайбман предложил мне руку и сердце. «Я надеюсь, ты всегда будешь со мной и готов быть твоим спутником всю свою жизнь», – сказал он. И это предложение я приняла. В Италии я обнаружила, что Шрайбман крайне сведущ в истории Римской империи и увлекается отысканием аналогий между политическими ситуациями настоящего и прошлого. Дуче с его чернорубашечниками давали немало оснований для параллелей с Римом эпохи диктаторов. Правда, всё это было несколько комично и даже страшновато, но нас особенно не касалось, – мы были туристы, приехавшие из-за Альп, с Севера, и главное, на что мы смотрели, были всё те же красоты Италии, что делают ее привлекательной в любой сезон... Ее живопись, архитектура и пейзажи. Нам нравилась итальянская кухня, вино, прогулки, часы сиесты, которые мы проводили в постели, – и все остальные традиционные радости путешествий, отсутствие знакомых лиц и знакомой привычной атмосферы... Помню, как в Риме мы стояли вместе с другими туристами у дворца Квиринале в ожидании выступления духового оркестра с облаченными в военную форму музыкантами. Дирижер, представительный итальянец в черной военной форме с оливковым лицом и седыми висками, взмахнул своей палочкой, и оркестр заиграл известную и популярную в то время мелодию. Через пару минут музыкальный номер был завершен, дирижер повернулся лицом к туристам, и мы одарили музыкантов щедрыми аплодисментами. После чего дирижер улыбнулся, повернулся к музыкантам, взмахнул палочкой, и музыканты снова сыграли всё ту же мелодию, повторив ее на бис. Вновь прозвучали аплодисменты, дирижер поклонился, подал сигнал оркестру, и колонна музыкантов покинула площадь перед дворцом, из-под арки которого выехал большой черный автомобиль в сопровождении двух мотоциклистов в черной форме, лаковых сапогах и надвинутых шлемах. Всё это отдавало представлением, комической оперой – именно так, по крайней мере, мы воспринимали происходящее. Но в апреле, через два месяца после нашего возвращения в Берлин, к власти пришел Гитлер, и вскоре нам стало понятно, что фюрер и его партия гораздо страшнее того, что мы краем глаза наблюдали в Италии; там многое из увиденного походило на провинциальное цирковое представление, а в Германии толпы истово верили каждому слову фюрера. В Германии всё и казалось, и было гораздо серьезней и страшнее. Шрайбман был уверен в том, что наступают мрачные и темные времена, которые он называл чумой, «итальянской чумой», распространявшейся из Италии по всему европейскому континенту. Этой чуме как будто противостояла Россия, но она была далеко и сама пыталась определить свое место в мире. Из-за того, что политика Коминтерна была запутана и противоречива, противники Гитлера в Германии не сумели договориться друг с другом, и всё закончилось так, как этого хотел Гитлер. Впрочем, он был не один, его поддерживало множество людей, ветераны войны, их семьи, промышленники, финансисты и итальянские фашисты... 

     

    Тут следует напомнить, что еще в марте того же 1933 года Эйнштейн, который находился в то время в Америке,  опубликовал свое заявление о том, что происходило в Германии. В нем он, в частности, писал: «Любой общественный организм так же, как любой индивидуум, может заболеть психически под действием напряжения...» Этому его заключению последовали и некоторые предпринятые им практические шаги. В начале 33-го, узнав о том, что нацисты выиграли выборы в Германии, Эйнштейн обратился к руководству Прусской Академии наук с просьбой выплатить ему полугодовую зарплату сразу, а не к началу апреля, как планировалось ранее. Сразу после прибытия из США в Европу в конце марта того же года, Эйнштейн отправил письмо в Академию о своем выходе из ее состава и о сложении с себя обязанностей профессора. Затем он посетил германское консульство в Антверпене и оставил заявление о выходе из немецкого гражданства. Став эмигрантом, он осел в Бельгии, недалеко от города Остенде, в курортном городке Ле-Кок-сюр-Мер, где снял небольшой дом в приморских дюнах, куда вскоре приехала из Берлина его секретарша Хелен Дюкас. В апреле Эйнштейну исполнилось 54 года. Приход к власти Гитлера оставил ученого, по его собственному признанию, «без яхты и без моих подруг».  

    В ответ на выход Эйнштейна из германского гражданства нацисты конфисковали банковские счета Эйнштейнов в Берлине. Однако, как оказалось, Эйнштейн был достаточно предусмотрителен и  все свои доходы вне Германии переводил на счета в Лейдене и в Нью-Йорке, вследствие чего он не испытывал особых материальных трудностей. Падчерице Марго и ее русскому мужу Дмитрию Марьянову  удалось в начале апреля выбраться из Берлина в Париж. В Берлине в то время оставалась Ильза, вторая дочь Эльзы, и ее муж, специалист по истории германской литературы Рудольф Кайзер, пытавшиеся спасти от нацистов бумаги Эйнштейна, его библиотеку и, по возможности, другие важные для ученого вещи. В конце мая 1933 года отряд СА во второй раз совершил набег на квартиру Эйнштейна на Хаберландштрассе. К счастью, бумаги их не интересовали, и архив ученого с помощью французского посла в Берлине удалось переправить во Францию дипломатической почтой, а оттуда – кораблем в Америку.

    Обо всем этом Матильда узнала от Шрайбмана по его возвращении в Берлин из Бельгии, куда он ездил в середине мая 1933 года, чтобы повидаться с профессором Эйнштейном и ознакомить его с результатами собственных изысканий. В этих своих работах, рассказывал мне Эрик, Валентин Шрайбман попытался несколько расширить общую теорию относительности за счет введения дополнительных измерений пространства-времени... При этом он полагал, что следует примеру Эйнштейна, когда-то объединившего время и пространство в четырехмерное пространство-время. Согласно пояснениям Эрика, эти работы Шрайбмана были связаны с переходом от четырехмерия к пяти- и шестимерию. Шрайбман надеялся, что при соответствующем подходе к открывающимся возможностям, это могло позволить более полно описать частицы и поля в контексте обобщенной и расширенной теории относительности.

    Ознакомившись с полученными Шрайбманом результатами, Эйнштейн сообщил, что, как ему представляется, современная наука всё еще не завершила исследования всех возможностей, предо-ставляемых четырехмерием. То, что разработанная Шрайбманом теория красива и элегантна, не подлежит сомнению, продолжал он, но давайте оставим элегантность портным и сапожникам... При этом Эйнштейн признал, что пытался развить свою теорию в этом направлении, но не преуспел, и сообщил, что не считает свою точку зрения бесспорной, а потому просит Шрайбмана оставить ему копии его работ для более внимательного и глубокого ознакомления...

    Тогда, в 1933 году, это звучало как неутешительный диагноз, но, заметил Эрик, методология и модели Шрайбмана, от которых тот не отказался и продолжал развивать, оказались крайне интересными и полезными спустя несколько десятилетий в исследовании процессов, связанных с космологией и физикой «черных дыр».

    О том, что Эйнштейн выполнил свое обещание и предложил работы, излагавшие так называемый «формализм Шрайбмана», для публикации в одном из американских научных журналов через два года после встречи со Шрайбманом в Бельгии, последний узнал уже в Польше, куда, покинув Германию, уехал вместе с Матильдой в 1934-м.

    Позднее, в 1935 году, уже после опубликования его работ, Шрайб-ман признавался, что, мысленно возвращаясь в 1933 год, нельзя не учитывать обстоятельства, в которых оказался в то время создатель теории относительности.

     

    – Когда в 1922 году Эйнштейн обсуждал с одним из пражских друзей сложившуюся в Германии ситуацию после убийства министра иностранных дел Вальтера Ратенау, он предполагал, что ему придется покинуть Германию лет через десять. Оказалось, он ошибся всего лишь на год, – рассказывал Тильде Шрайбман. – Он вообще редко ошибается и не слишком озадачивается мнением других людей, ведет себя несколько отчужденно... Он уверен в том, что стоит на правильном пути, хотя и признался однажды, что каждый человек заключен в  темницу своих идей... Иногда он рьяно противоречит тому, что говорил годом раньше. И это делает общение с ним еще интереснее... К тому же, хотя он уже не молод, – добавлял Валентин, – он по-прежнему с удовольствием общается с женщинами, с его точки зрения общение с женщинами происходит совершенно по-другому – эти отношения музыкальнее, как он не раз говорил... А музыкальность для него – высший критерий, в том числе и в науке. Недаром ему так нравилось ездить в Италию, в гости к своей сестре Майе.

    До переезда в Италию родная сестра Эйнштейна – она была на два года его моложе – и ее муж жили в Швейцарии, в Люцерне. Любовь к животным и желание уйти от цивилизации и стать ближе к природе привело их к почти монашескому образу жизни. Сама Майя была филолог, специалист по германской литературе, а ее муж Пауль Винтелер – юрист. Детей у них не было. После смерти матери, Паулины Кох, в 1922 году Майя и ее муж покинули Швейцарию и обосновались в Италии. Они купили большой дом на холме неподалеку от Флоренции. На одной стороне холма росли и плодоносили фиговые деревья, на другой – оливки, то была настоящая оливковая роща. В этом доме Майя и ее муж создали пансион, где принимали ученых и музыкантов. Через два года после покупки дома, в 1924 году, Эйнштейн не только помог сестре и ее мужу выкупить дом из долгов, но еще и подарил ей рояль. Майя и Пауль направляли все усилия на поддержание пансиона, но даже при финансовой поддержке Альберта им не удалось избежать проблем. Тем не менее, там, на вилле у Майи, Эйнштейн чувствовал себя лучше, чем где бы то ни было...

     

    Прошел почти год с того дня, когда в марте 1933 года Эйнштейн отказался от германского гражданства и решил не возвращаться в Германию, а одна из его подруг, известная своей красотой и остроумием хозяйка виллы «Бьянка» Елена Коген, мать Тильды, продолжала оставаться в Берлине и никак не могла решиться покинуть страну, надеясь, как и многие другие вокруг, что вскоре всё постепеннно вернется на круги своя...

    – Альберту легко делать свои заявления о том, что мир сошел с ума, поскольку он потерял всё, что было у него в Германии, – и квартиру в Берлине, и дачу на Ванзее, – сказала однажды Елена своей дочери: – Но нас-то это пока не коснулось, не правда ли?

    – К несчастью, коснется и нас, если мы не покинем Германию, – ответила Тильда, – и чем скорее мы уедем отсюда, тем лучше будет... Твой друг Альберт редко ошибается. А в данном случае он, безусловно, прав. Моему мужу уже пришлось оставить работу в университете из-за его хорошо известных связей с Эйнштейном. Ведь он не только еврей, но еще и иностранец, подданый Польши. Нам надо уезжать как можно скорее, но я хочу, чтобы и ты уехала отсюда...

    Второй налет отряда СА на квартиру Эйнштейна, расположенную на той же Хаберландштрассе, где и квартира Елены, произошедший в конце мая 1933 года, заставило ее прислушаться к словам дочери. Наконец, в середине 1934 года она последовала совету дочери и начала продажу квартиры в Берлине и виллы «Бьянка» при содействии занимавшегося ее финансовыми делами адвоката. Подписав все необходимые бумаги, она направилась в Вену, где жили ее родители. Средства, полученные в результате проведенных сделок по продаже недвижимости поступили на соответствующий счет в одном из цюрихских банков, открытый первым мужем на ее имя еще в период развода, поскольку он хорошо знал, насколько непрактична Елена, в свое время именно эта отрешенность и эльфичность пленили его и привели к заключению брака с этой дочерью венского профессора медицины.

    В то время, за несколько лет до начала Первой мировой войны, выйдя замуж за человека, который был однофамильцем ее отца, Елена покинула Вену, но время от времени навещала своих родителей. Приезжая в Вену, она, естественно, останавливалась у них. Родители все еще жили в большой, заботливо устроенной квартире в четырехэтажном доме на одной из улиц, примыкавших к Judenplatz. Отец был известным в городе специалистом по болезням легких. Помимо чтения лекций на медицинском факультете, он вел обширную частную практику. Он никогда не ощущал себя изгоем и всегда считал себя полноправным членом общества уже прошедшей через поражение и распад Австро-Венгрии.

    – Итак, моя мать покинула сильно изменившуюся Германию в 1934 году, осенью, через полтора года после прихода нацистов к власти; но и Вена, в которой она вскоре оказалась, достаточно сильно отличалась от того города, который она хорошо помнила, – медленно, словно раздумывая, произнесла Матильда.

    В свое время я понял, что Тильде нравилось обсуждать именно в постели вопросы определенного сорта.

    – Так что же случилось с твоей матерью? Я чувствую, что это важно...

    Она бросила взгляд на меня, усмехнулась, присела, протянула руку за сигаретой, закурила и с удовольствием начала свой рассказ. Мне всегда казалось, что ей нравилось совмещать эти два занятия – постель и свои рассказы. Возможно, что так она как бы утверждала свое доминирующее положение, и обычно я слушал ее внимательно и почти не прерывая. Иногда я задавался вопросом: интересно, кем она себя воображает – Екатериной, Клеопатрой или кем-то еще?

    – Ну, это непростая история, – начала она. – Австрия, как и многие другие страны, переживала в то время последствия мирового экономического кризиса; люди в городах обнищали, радикальные идеи становились популярнее с каждым днем. В феврале 1934 года анархисты и социалисты подняли вооруженное восстание, и правительство бросило на его подавление войска и артиллерию. Восстание подавили, несколько тысяч человек были убиты и ранены... Но вскоре маятник качнулся в противоположную сторону, и в конце июля того же года канцлер Дольфус был убит австрийскими нацистами при попытке государственного переворота. Но этот путч был неудачным: заговорщики действовали неумело, и правительственным войскам, возглавляемым министром юстиции фон Шушнигом, удалось подавить путчистов. Вслед за этим Муссолини спешно выдвинул четыре дивизии на пограничный с Италией перевал Бреннер, и Гитлеру пришлось на время отказаться от планов немедленного аншлюса – поглощения Австрии германским рейхом. После этих событий власть перешла к вице-канцлеру, доктору фон Шушнигу, стороннику независимости Австрии. К тому времени, когда Елена Коген переселилась в Вену, все эти события уже ушли в прошлое.

    Жизнь, казалось, начала понемногу восстанавливаться, несмотря на то, что происходило в соседней Германии. Так полагали многие. А через несколько месяцев после прибытия в родной город Елена оказалась настолько поглощена новой страстью, что до конца по-настоящему не осознавала происходящего вокруг. Вскоре она вновь вышла замуж, на этот раз за успешно занимавшегося финансами человека из Соединенных Штатов по имени Джо Эрлих, в прошлом известного как Иозеф Эрлих. Венский еврей, после окончания Первой мировой он эмигрировал в Америку, где сумел применить полученные в венском университете познания в экономической статистике и после нескольких лет изматывающей работы и бесконечного напряжения превратился в успешного финансиста, сумел пройти и через крах биржи, и через обвал экономики без больших потерь, а овдовев, решил на время покинуть Нью-Йорк. Через год после кончины жены он, наконец, прибыл в Вену в качестве советника при Американской торговой миссии. Первоначальные его намерения, основанные на трезвой оценке сложившейся в австрийской экономике ситуации, были сугубо деловыми: отыскать возможности для удачных инвестиций; однако, познакомившись с Еленой Коген, он понял, что должен увезти ее в Америку, поскольку именно она может оказаться тем австрийским приобретением, которого ему не хватало в далекой, прекрасной, как он утверждал, Америке, – о чем он и сообщил Елене без тени сомнения в голосе.

    «Ты хочешь похитить меня так же, как когда-то бык похитил Европу?» – спросила она у своего нового друга. – «Ты предлагаешь мне стать твоей женой?» –  уточнила она свой вопрос. Услышав положительный ответ и получив от Джо Эрлиха в подтверждение кольцо с камнем, отнюдь не противоречившим ее представлениям о достоинстве и приличиях, она поняла, что ее судьба двинулась по иной, даже, казалось бы, изначально не предназначенной для нее стезе.

    Через полгода после бракосочетания Елена и Джо покинули Вену и направились в Антверпен, откуда и отбыли в Нью-Йорк на трансатлантическом лайнере. Все последовавшие отъезду Елены из Европы годы она поддерживала переписку с дочерью, отправляя ей письма в Краков, поскольку Матильда с мужем тоже покинули Германию и устремились в родной город Валентина.

     

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

 

    Выехав из Берлина ранним июньским утром, они провели в дороге целый день, и наконец ближе к вечеру прибыли в Краков. С начала нового учебного года Валентин стал сотрудником факультета математики, физики и астрономии, то есть начал читать лекции и вести практические занятия со студентами Ягеллонского университета, своей alma mater, зачисления в штат которой сумел добиться еще находясь в Берлине и приняв участие в заочном конкурсе на вакантное место старшего преподавателя математики. Опыт его работы в одном из колледжей Кембриджа и в Техническом университете Шарлоттен-бурга, а также сотрудничество с Эйнштейном, зафиксированное публикациями в известных научных журналах, в совокупности с тем, что он был выпускником того самого Ягеллонского университета, где кое-кто его еще помнил, оказалось достаточно для того, чтобы преодолеть обычные препоны и трудности, связанные с его национальностью.

    – В конечном же счете всё сложилось так, – продолжала Тильда, – что по истечении двух-трех лет после прихода Гитлера к власти все те, кого я называла «люди Ванзее», стали беглецами. При этом поначалу, после прибытия в Краков и встречи с родными Шрайбмана, нам показалось, что для нас с Валентином всё как будто складывалось не так уж плохо. Но вскоре мы обнаружили, что влияние Гитлера ощущалось и в Польше; здесь участились вспышки национализма, массовые выступления правых экстремистов и демонстрации антисемитов; и вскоре жизнь предоставила нам возможность убедиться в этом на собственном опыте. Правда, и это вполне допустимо, что я воспринимала всё происходящее острее, чем Валентин, ведь я совершенно не знала польского языка; к тому же большинство людей вокруг говорили по-немецки, ведь совсем еще недавно Краков был одним из городов Австро-Венгрии. Но что мы могли сделать, какие шаги предпринять? В последовавшие годы Валентину дважды отказывали в визе в Соединенные Штаты, откуда ему приходили приглашения на работу из университетов в штате Нью-Йорк. Возможно, из-за того, что один его родственник, тоже Шрайбман, был довольно известным деятелем левого движения, связанный с Коминтерном. Но ведь таких однофамильцев у Валентина было немало, ибо что значит «Шрайбман» – на идиш это слово означает «пишущий человек» или попросту «писарь», иногда «писатель». То есть кто-то из его предков был, скорее всего, человеком грамотным и умеющим писать, только и всего... Впрочем, нет, Валентин не принадлежал к древнему раввинскому роду; он, судя по его семье, вырос среди людей, пытавшихся обрести свое место в том мире и в той культуре, в которой они оказались... Думаю, что и моих предков можно считать людьми, принадлежавшими к той же прослойке эмансипированных выходцев из гетто. В Австро-Венгрии их продолжали считать иудеями до тех пор, пока они не крестились... Эйнштейн, например, указал при приеме на работу в Пражский немецкий университет, что он «последователь Моисея», ибо люди, не принадлежащие к какой-либо конфессии, не имели права преподавать в университетах Австро-Венгрии.

    – Ну да, вот в России есть поговорка: «Жид крещеный, что вор прощеный», – сказал я несколько невпопад, воспользовавшись тем, что ей захотелось отпить вина.

    – Да, кстати о России.... Вскоре после нашего переезда в Краков Валентин решил поехать на Международный конгресс математиков, который проводился в 1935 году в Ленинграде. Приглашение принять участие в работе конгресса он получил, еще когда работал в Берлине. Он поехал в СССР вместе с несколькими математиками из Львова. Заседания конгресса продолжались почти неделю, Валентин выступил на конгрессе с докладом о своих работах по обобщению теории Эйнштейна. Насколько я поняла, после его доклада развернулось достаточно оживленная дискуссия. Я помню, на Валентина произвела очень хорошее впечатление и сама атмосфера конгресса, и то, что государство в России поддерживало университеты и математические кафедры. Но было и немало такого, что он осуждал. «Несмотря на все те крайности, о которых мы были наслышаны, мне представляется, что в этой стране созданы неплохие условия для развития науки, и это внушает определенный оптимизм», – сказал он. К тому же он был весьма впечатлен городом с его каналами, мостами, музеями и Невским проспектом. «Ведь это совершенно уникальный проект, осуществленный на болотах, – рассказывал он, – тут потребовались неукротимая воля и готовность принести фантастические жертвы на алтарь достижения своей цели. Всё это похоже на безумие, но результат потрясает». Именно тогда я впервые услышала от него известные слова об «окне», через которое Россия смотрит на Европу. Из Ленинграда Валентин поехал в Москву, где жила моя кузина Ленхен, за два года до этого она была свидетельницей на нашем бракосочетании. Он остановился в гостинице «Националь», и Ленхен вместе с ее мужем, по фамилии Каблуков, были искренне рады встрече и уделили Валентину немало времени. Они показали ему этот огромный, перестраивавшийся в ту пору город, водили в ресторан «Националь» с видом на Манежную площадь и Кремль, на выставки и на спектакли в лучшие московские театры... «Да, – сказал Валентин, – столица России теперь в Москве, но Петербург (он предпочитал старое название города) всё еще  остается главным центром науки. При этом город только что прошел через волну репрессий, которую они называют «большой чисткой», и эта чистка задела и ученых. По словам тех, с кем я говорил, – продолжал он, – похоже, что власти хотят перетянуть лучших специалистов в Москву, которую они надеются превратить во что-то вроде нового Рима во времена диктаторов. То есть они хотят, чтобы Москва стала главным центром всего, что живет и движется. И те, кто маршируют по Красной площали, выкрикивая прославляющие власть лозунги, на самом деле кричат: «Ave Caesar, morituri te salutant!» Но они этого, естественно, не понимают. Всё это, похоже,  указывает на наличие определенной цикличности в исторических процессах», – заключил он.

    – Ну а мы с Валентином оказались в старом восточноевропейском городе, в стране, оказавшейся между третьим рейхом на Западе и новым царством социализма на Востоке, так я обо всем этом думала тогда, и моим утешением в Кракове стали университетская библиотека и залы Вавеля, наши прогулки по городу и поездки во Вроцлав, в Варшаву и во Львов, где мы бывали довольно часто. Ну и во всякие другие места, ведь у нас был автомобиль. И мы часто выежали из города вместе с Агнешкой и Станиславом.

    – В Кракове я начала писать, сначала свои небольшие заметки о картинах Вавеля и о самом замке. Валентин переводил мои заметки на польский, и они время от времени появлялись в одной из краковских газет, где отделом культуры заведовал его университетский товарищ. Кроме того, я давала уроки немецкого и изучала польский. Но что было его утешением? То же, что и его главной заботой: его работа. Не чтение лекций, не занятия со студентами, семинары и тому подобная деятельность. Да, всё это было важной частью той его жизни, но отнюдь не самой важной... Самым главным для него было время, что он проводил в своих одиноких размышлениях, – я полагаю и даже уверена, именно эти часы доставляли ему высочайшее наслаждение... Этот процесс размышлений был чем-то вроде духовного упражнения, какого-то восхождения; порой я замечала, как он задумывался даже на прогулке – при этом он оставался как бы со мной и готов был ответить на любой мой вопрос, но мысли его были где-то в иных мирах, как и он сам... Всё это напоминало мне музицирование – занятие, знакомое мне благодаря увлечениям моей матери... И когда я сказала об этом Валентину, он согласился со мной. Как-то он рассказал мне о признании Эйнштейна: «Теория относительности пришла мне в голову интуитивно, и движущей силой этой интуиции была музыка». Я была счастлива, я знала, что Валентин – мой, что я для него и есть жизнь, что я одновременно и его Лилит, и его Ева... Мы вели простую, почти отшельническую жизнь, мы ощущали себя совершенно отличными от того, как воспринимали нас посторонние... Я бы сказала, то было средневековое полумонашеское существование. Его внимание к чему-то невидимому и неощутимому, его концентрация на чем-то постоянно присутствующем, но неуловимом, были созвучны старому городу, реке, главной площади с дворцом и костелами и замком на холме... Да, были там и еврейские кварталы старого Казимежа с лавками и синагогами, что отдавали подлинным средневековьем... Те годы, что мы провели в Кракове были странными и таинственными, такими они казались и когда я думала обо всем этом вдали, в Новой Зеландии, где мы вели вполне размеренную и упорядоченную жизнь. Да, да, не жизнь беглецов, а жизнь нормальных людей... Странно, но там я поняла, что Краков, возможно, был нашим раем... наверное, оттого, что мы были молоды... Даже несмотря на смерть матери Валентина в 1938 году... Ну а потом нас изгнали из рая... Вскоре после начала немецкого вторжения, в начале сентября 39-го, мы бежали из Кракова и вскоре оказались в России... Но не могли жаловаться на судьбу, мы просто не имели права на это. Многие из наших знакомых были вынуждены покинуть Германию. Среди них – немало известных людей.

    Большинство бежавших писателей и публицистов жили на Юге Франции. «Гений пропаганды» Вилли Мюнценберг эмигрировал во Францию вместе со своей подругой, известной публицисткой Бабеттой Гросс, в 1933 году. В Париже Бабетта управляла его новым издательством Éditions du Carrefour. Вскоре Мюнценберг издал «Коричневую книгу гитлеровского террора и поджога рейхстага», которую перевели более чем на двадцать языков, после чего Вилли и Бабетта были заочно приговорены в Германии к смертной казни, к отсечению головы на гильотине. В последующие годы Вилли организовал Всемирное общество помощи жертвам германского фашизма и провел международный антифашистский конгресс деятелей культуры в Париже. Затем он участвовал в организации интербригад, отправлявшихся в Испанию, где шла гражданская война. 

    – В те годы мы с интересом и волнением обсуждали все эти и подобные новости и надеялись на то, что фашизм будет остановлен в Испании, но этого, увы, не произошло. Естественно, я писала обо всем этом в письмах к моей матери в Нью-Йорк. Трудно понять, но то, что мы жили теперь на огромном расстоянии друг от друга, нас сблизило. Мне надо было делиться своими впечатлениями хоть с кем-то, кто мог бы понять меня лучше людей, которые меня окружали... И ей, скорее всего, тоже... Я, конечно, не говорю о Шрайбмане, он понимал меня много лучше других, но с ним у меня были совсем иного рода отношения, такими они и оставались в течение всех последующих лет... Он умел разглядеть во мне и то, что осталось со времен юности, и то женское, что уже народилось... Мне иногда так хотелось вернуться на землю, быть собой, такой, как я есть... Не пойми меня неправильно, дело не в том, как они там в Кракове ко мне относились, а в том, что они не знали меня так, как знала меня моя мать... При том, что я порой бывала очень критична по отношению к ней.

     

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

     

    – Доехав до Москвы, мы устремились в сторону парка Горького и Москва-реки, и в конце концов доехали до дома, где жила моя кузина Ленхен. Я позвонила ей с дороги, остановившись у городского телефона, и она уже ожидала нас, стоя во дворе, рядом со своим подъездом. Мы обнялись, затем она показала мне, где следует припарковать машину, после чего мы прошли к лифту мимо вахтера и поднялись на четвертый этаж. Она провела нас по квартире, показала спящего в кроватке ребенка. Мы со Шрайбманом разместились в выделенной нам комнате с балконом и видом на мост над Москва-рекой. За мостом, на другом берегу желтели кроны садов и застроенная новыми домами набережная. В первый же день Ленхен вывела меня в коридор, потянула за собой в просторную ванную, открыла краны так, что вода зашумела, и прошептала мне на ухо: «Тильда, ни слова о политике! И объясни это Валентину, в квартирах говорить нельзя! Всё прослушивается. Только вне дома, а если дома, то в ванной и на кухне, если там шумно, – я всегда открываю воду, это сбивает их с толку... Ты поняла?» Вскоре я узнала, что в те годы в Москве людей определенной профессии или определенного социального статуса селили в один дом; всем были предоставлены более или менее равные удобства, одинаковая мебель с инвентарными номерами, посуда и стены, выкрашенные в единый цвет. Так всех их было легче контролировать, да и, кроме того, они сами контролировали себя, свое поведение, да еще и писали доносы друг на друга. Так, собственно говоря, осуществлялась политика социализма, ибо социализм, как учил Ленин, есть учет и контроль, объяснила мне Ленхен. Что же касается учета, то для этого существовали прописка и регистрация, и мы с Валентином узнали об  этом, когда муж кузины, Александр Степанович, взял наши паспорта и заявления с продиктованным им текстом и направился на работу, чтобы сообщить своему начальству о прибытии родственников жены, беженцев из Польши. Каблуков надеялся на то, что его начальство свяжется с министерством внутренних дел и милицией, и нас каким-то образом зарегистрируют и, возможно, даже и пропишут. В министерстве иностранных дел ему предложили написать заявление с изложением обстоятельств нашего появления в Москве и оставить заявление вместе с нашими документами и с просьбой оказать содействие в жизнеустройстве в Советском Союзе – что он и сделал. «Дело, конечно же, непростое, но, надеюсь, все это разрешится в скором времени», – сказал Александр Степанович за вечерним чаем с булками с маслом, вареньем  из черной смородины и голландским сыром.

    – Мы поблагодарили его, ведь он проявил по отношению к нам чрезвычайное гостеприимство. А перечень запрещенных к упоминанию тем и лиц я узнала на прогулке. Он включал не только Троцкого и других видных деятелей революции. Перечень пополнялся постоянно, рассказывала Ленхен. Постепено в списке имен, упоминать о которых не следовало, стали появляться и те, что были знакомы ей еще со времен Ванзее. У меня не было оснований не следовать ее советам; судя по рассказам Ленхен, они с Александром Степановичем, которого Ленхен называла Саша, никак не могли забыть о том, как пережили тяжелое и даже страшное время чистки в МИДе после того как покинул свой пост народный комиссар по иностранным делам Литвинов. Сторонник сближения со странами Западной и Центральной Европы, что могло бы остановить германскую агрессию, Литвинов был отстранен от дипломатической деятельности усилиями поддерживаемого Сталиным Молотова. Идея последнего состояла в сближении с Германией; в этом случае уход Литвинова был неизбежен, так как он – еврей, объяснила Ленхен. Пакт Молотова-Риббентропа стал логическим завершением процесса изменения политического курса страны. «Ну а что же Молотов? Что он из себя представляет?» – «Он просто посредственность, ‘каменная задница’, так его назвал Ленин. Предан своему хозяину и готов ради него на всё». – «Но во имя чего?» – спросил Шрайбман. – «Страх – великая сила», – ответил Каблуков.

    – Разговор этот произошел на следующий день после нашего прибытия в Москву, под шум воды из крана на кухне у Каблуковых. После обеда мы с Ленхен и Петей удалились в залу, а мужчины остались на кухне. Они сидели за столом, пили чай и тихо беседовали. Через три дня зазвонил телефон. Был вечер, Александр Степанович снял трубку и подтвердил, что у телефона именно он. Затем он выслушал звонившего, слегка побледнел, повесил трубку и сообщил Валентину, что поедет вместе с ним на Лубянку улаживать формальности, пропуска для них уже были заказаны. Вскоре Шрайбман и Александр Степанович уехали, а через два часа Александр Степанович вернулся домой один. «Валентин задержан до выяснения обстоятельств», – сообщил он. – «Задержан, но на сколько?» – спросила я. – «Это от них зависит. Всякое бывает», – он махнул рукой и направился к холодильнику. Кузина приобняла меня за плечи и шепнула: «Не расспрашивай его. Он выпьет и сам всё расскажет».

    На следующий день я снова заполнила привезенную с Лубянки анкету, написала заявление на получение разрешения на проживание в СССР и передала бумаги Каблукову. Кроме того, я написала заявление с просьбой об освобождении моего мужа, профессора Ягеллонского университета в Кракове Валентина Шрайбмана, математика, в прошлом сотрудника А.Эйнштейна. В заявлении я указала, что  мы пересекли границу не через контрольно-пропускной пункт на границе между Польшей и СССР, так как дорога к нему была запружена людьми, повозками и автомобилями, и нам ничего не оставалось, как найти объездную дорогу, после чего мы устремились в сторону Москвы, где и собирались подать заявление о том, как, почему и для чего оказались на территории СССР... Прошло несколько дней, и в ответ на наше обращение к властям я узнала, что Шрайбман арестован, и, как нам стало ясно, он, скорее всего, находится во внутренней тюрьме НКВД, на Лубянке...

     

(Полный текст повести см. в № 323, бумажная версия)