Игорь Джерри Курас

 

Охотники Брейгеля

 

* * *

Лаура живет по московскому времени,

в Москве, освещенной огнями, но в темени

кромешной, среди ослепленных витрин –

во тьме, над которой луны аспирин –

последней дающей надежду таблеткой –

висит за окном над чернеющей веткой.

 

Лаура не знает о том, что не та,

ее накрывает в огнях темнота –

что темное зеркало помнит приметы,

и в нем отражаясь, ночные предметы,

себя подвергают смертельной тоске.

Лаура идет по тоскливой Москве,

 

веселой Москве, ослепительной, огненной –

как будто удачно для жизни подогнанной,

как сдвинутый намертво ржавый засов;

 

московское время двенадцать часов.

 

Лаура не знает: за гранями мира –

на главной странице большого клавира,

где вечность свои водружает шатры –

пунктирно ее проступили черты.

 

 

* * *

Это снова вокзалы и черная мгла

это снова котомки,

узлы;

это снова подвалы в четыре угла

и сирены –

надсадны и злы.

 

По секретному коду ответь на «Сигнал» –

напиши,

что случилось с тобой, –

если пламя такое, что плавит металл,

где труба, что сыграет отбой?

 

Напиши,

что случилось с тобой,

напиши,

как себя сохраняешь сейчас

среди тех, что уже не имеют души

и по улицам ходят без глаз.

Не заразна ли эта слепая толпа,

не ведет ли тебя за собой?

Если музыка смерти, как люди, слепа,

где труба, что сыграет отбой?

 

Это отзвук чужих наплывающих снов,

где уводят людей на расстрел.

Дым котельной,

неровный чернеющий ров,

тишина

остывающих тел.

 

 

* * *

Лишь бы не было войны.

Лишь бы

кто-то злого не сказал

слова,

отрекайся от меня

трижды,

а потом еще разок,

снова.

Отрекайся от меня

так же,

как любимый ученик

(плох ли –

нет другого).

Отрекись

даже

если утром петухи

сдохли.

Даже если не придут

псами-

понятыми

в злую ночь

гости;

даже если не хотят

сами

отреченья твоего

вовсе.

Мой последний в хрипоте

окрик

и мучительна моя

жажда –

отрекайся,

ничего,

отрок:

то, что я не отрекусь –

важно.

 

 

* * *

Ты одна в моей душе –

будто луч на черном лике,

точно в зарослях черники

свет в неровных листьях диких

прячется, как в шалаше.

 

Вот лягушка в базилике

незаметная уже;

или же

на длинной пике

в белой клеверной мастике

одуванчика драже.

 

Надо быть настороже

чтобы видеть эти стыки

века в сгустках повилики,

в неудачном падеже –

в темном дачном этаже,

 

где мерцанье звезд безликих,

где медведица в ковше;

и миров сгоревших блики,

как страницы глупой книги,

как вселенское клише.

 

Ты одна в моей душе.

Небо стынет в сердолике;

только птицы-горемыки

издают ночные крики

в непроглядном камыше.

 

 

* * *

Вошел в ручей и сделался незрим,

и ощутил по щиколотку холод –

речной песок был как ячменный солод:

крупнозернистым, вязким и густым;

бесцветный ил покоился под ним,

и мир за мной был надвое расколот.

 

Чуть позади, где оставался город,

звучал набат, кричали «Элоhим!»

Уже в подвалах начинался голод;

и к свастике тянулся серп-и-молот,

и крест церковный радовался им.

 

Я перешел ручей. Я стал незрим;

бесплотен, но беспрекословно молод,

и сам себе дороже всяких золот,

уже бессмертен и неуязвим.

 

 

* * *

Она говорит ему,

а он медленно пьет эспрессо.

Он – бизнесмен, а она филолог

и модная поэтесса.

Она

как бы рисует в рифму

клиповые зарисовки, картинки:

типа всё это прямо из жизни простой угловатой блондинки.

 

И вот они оба сидят в Москве

недалеко от Манежки –

(или

в Питере на Стремянной)

как теперь говорят: в кафешке.

У него есть жена – это всё совершенно понятно;

и небо уже краснеет где-то над ними, пылая закатно.

И вся мизансцена приближена к чеховскому рассказу,

но почему-то героев не жалко, как теперь говорится: ни разу.

 

Очень скоро взорвется время и мёртво замрет в этом взрыве.

Она окажется где-то в Грузии;

он – вместе с еврейской женой – в Тель-Авиве.

И она будет мощно писать про войну и про трудную жизнь в разлуке,

а он будет, как теперь говорится,

лайкать всё это в фейсбуке.

 

И будет обоим казаться, что всё это не навсегда,

не навечно.

И будет лодка у берега Яффо покачиваться беспечно.

А другая лодка – где-то у берегов Батуми,

но как ни складывай всё это мысленно,

нет –

ничего не получится в сумме.

 

 

* * *

Покуда охотники Брейгеля топчутся в раннем снегу;

покуда собаки бегут и следы стерегут на бегу,

мне вышло сказать, – но молчу и сказать ничего не могу:

тебя берегу от ублюдков на том берегу.

 

Тебя берегу, потому что нельзя мне тебя не сберечь:

в уплату за это я отдал священное право на речь –

и пенную чашу на пире отцов, и колчан свой, и меч,

и лиру, уже не пригодную звуки извлечь.

 

И Лиру слепому увидеть дано, что тебе не понять:

извечно по снегу собаки бегут; и опять, и опять –

как будто и время направлено внутрь –

или, может быть, вспять –

и женщин бросают на снег,

не умея обнять.

 

И женщин бросают.

Всё это не ново. Так было всегда:

аптеки, столбы с фонарями и висельников череда.

Иосиф считает коров и считает, что будет беда,

я верю/не верю – сгорают дотла города.

 

Я верю/не верю. Молчу; я мычу угловато: «угу»,

покуда охотники Брейгеля топчутся в раннем снегу,

покуда собаки бегут и следы стерегут на бегу –

на этом моем берегу,

на твоем берегу.

 

 

* * *

(Schafe konnen sicher weiden)

 

Невозможно понять: это дальняя даль или близь? –

ведь пространство, как время не ведает возраста, зрелости:

я не верю, что овцы могли бы спокойно пастись –

что могли бы спастись – но, я знаю, мне очень хотелось бы.

 

Созревает зерно, прозревает неяркий закат,

и над шпилем готическим звездам загадочным празднично;

вот и женщина в черном тихонько вступает затакт,

чтобы стали спокойными паства земная и пастбище.

 

Чтобы спали спокойно все дети; и чтобы еще

возвратились ушедшие в море, в огонь или из дому;

чтобы женщина в черном, раздевшись, уткнулась в плечо

мирно спящего рядом мужчины, как принято издавна.

 

И готический шпиль осторожно опробует высь,

и все звезды зажгутся над ним до одной, а не выборочно –

и тогда, если овцам удастся спокойно пастись,

есть надежда спастись и у нас:

ненадёжна и призрачна.

 

                                                                        Бостон