Евгения Джен Баранова

 

Голубика

 

* * *

 

И я к тебе испытываю страх,
как мошкара в электропроводах,
но выдох-вдох – и гаснут разговоры.
Был робок снег, тепла его кровать,
лати́няне готовились страдать,
диванные войска хранили Форум.

 

Но что мне до, когда нелепа мгла,
когда в тебе шевелится игла –
расплескивает солнце по винилу.
Игрушечный бездарный режиссер,
смотрю на эту музыку в упор,
не замечая конников Аттилы.

 

Когда мы превратимся в имена,
от пены дней останется слюна,
от цезаря – салат или могила.
У наших храмов призраки звенят,
расстрелянных приводят октябрят,
но смерти не бывает, я спросила.

 

* * *

 

И зачем им нас убивать
у нас такие же пальцы
у нас такие же волосы
мы говорим на этом же языке

 

И зачем им нас убивать
в нас нет ничего такого
и мало чего осталось
разве что вот возьмите
но это не дорогое

 

И зачем им нас убивать
мы просто поедем дальше
они такие же люди
Поедем родная дальше
к винограду и табаку

 

Они такие же люди
Мы просто поедем дальше
Сейчас мы положим вещи
и мигом в горячий душ

 

* * *

 

Капустной бабочкой, дремучим огоньком,
орешником ползучим, низкорослым...
Я не умею помнить ни о ком,
по черепкам исследую ремесла.

 

Не со-жалею – только со-живу,
не прекращаю – только превращаюсь.
На хóлмах Грузии укутавшись в траву,
к Олеше вырабатываю зависть.

 

Хороший друг, ленивая жена,
смотритель небольшой библиотеки,
не для того мне музыка дана,
чтоб памяти достаться на орехи.

 

По лунным дням на солнечной арбе
не зря тащу предлоги и подводки.
Я не умею помнить о тебе,
особенно про шрам на подбородке.

 

* * *

 

Человек за розовым выходит,
человеку странно одному.
У него кристальная решетка
прохудилась, атомы звенят.

 

Он идет (за лесом через поле),
он идет (проспать бы/продержаться),
смотрят на него глаза подвалов,
пластиковый повар говорит:

 

– Заходи, у нас сегодня манго,
лаковые овощи в избытке,
здесь таких, как ты, пускают к маме,
в долгий отпуск, в бабушкин сундук.

 

– Не могу, – он отвечает, – рано.
Я несу котенку пух и перья,
у меня под сердцем страх и звезды,
не хватает розового лишь.

 

* * *

 

Рокленд, штат Мэн,
Гринвилл, штат Иллинойс,
Эверетт, штат Вашингтон,
хиппи из Калифорнии,
студенты из Эдинбурга.
Жаль, не читают в Крыму.

 

Долгое солнце на Красной площади,
долгие встречи по Zoom’y в Бруклине,
долгие слезы над скайпом в Киеве.
Жаль, не приходят в Крыму.

 

Если же рейс Москва-Неверленд
вдруг изогнется небесной цаплей,
бронзовой цаплей с прозрачным клювом,
Лена напишет об этом в газете,
Боря напомнит об этом в клубе,
может быть, Коля устроит встречу,
может, заменят в журнале био.

 

Но ничего не узнают в Алупке,
но ничего не узнают в Алуште,
но ничего не узнают в Гурзуфе.

 

А если узнают, то не расскажут.

 

* * *
Я слишком теплая, я слишком ножевая,
по мне бежит водица дождевая,
по мне идет бровастый пионер
и галстуком расчерчивает сквер.

 

Я слишком земляная, плоть от пыли,
я помню всех, кого недолюбили,
их лица отражаются в моем,
а я дрожу, как вязкий водоем.

 

А я плетусь кореньями Толстого –
до скорого, до четверти шестого,
почтовые, товарные – вперед.
Я там была, где не был мой народ.

 

Я там была – а вынырнула рядом,
я камбала с глазницами снаряда.
Я теплая – угля не сосчитать.
Я зайчика отправилась искать.

 

* * *
В желании сродниться есть тоска,
недвижная, как тело языка,
когда его касаются стрихнином.
Так ледоколы мнут рубашку льдин,
так ищут дочь, так нерожденный сын
скользит над миром пухом тополиным.

 

Мне так невыносимо, так светло,
я так роняю каждое «алло»,
что, кажется, прошу Антониони
заснять всё это: кухню, стол, постель,
засохший хлеб, молочную форель
ко мне не прикоснувшейся ладони.

 

И если говорить начистоту,
то я скорее пламя украду,
отравленную выберу тунику,
чем буду улыбаться и смотреть,
как мальчики, идущие на смерть,
на небе собирают голубику.

 

                 Тель-Авив