Евгений Шкловский

 

Место для отца

 

    Когда живой – это одна история. А когда человека уже нет, не спросишь же его – хотя иногда и кажется, что он откуда-то из своего запределья, из царства небытия все-таки пришлет ответ. Это, конечно, фантазия, мистика, но со смертью всегда что-то такое связано.

    Виктор (так его все называли, без отчества) сказал, что хочет лежать рядом с отцом, то есть с дедом Илюши. Правда.

    Сын Виктора Илюша реально слышал, типа последняя воля. А если рядом с отцом Виктора, то есть с дедом Илюши (запомним имена), места нет – что тогда?

    Но главное – почему?

    Немного про Виктора.

    Ему было всего четыре, когда его собственный отец ушел из семьи, так что он и не помнил его почти; потом, уже взрослым, встречался несколько раз, но отношений всё равно никаких. Тот большим начальником был, директором какого-то завода, поэтому во время войны оставался в Москве, а они с матерью эвакуировались в деревню под Оренбургом; мать учительницей работала, жили в комнатке при школе, еды хватало, родители учеников приносили кое-что, подкармливали – то яйца, то картошку и молоко, деревня все-таки. И потом, мать всегда рядом, до самого ее конца, отца тогда уже в живых не было, давно не было.

    Про отца Виктор рассказывал, что тот пил сильно, поэтому, может, не сам ушел, а мать выгнала, сильная, решительная, не желала больше терпеть. У того после новая семья появилась, и тоже сын, вот с ними Виктор никогда не виделся, знал, что существуют, но охоты не было, да и зачем? А мать вообще о них не хотела ничего слышать – не то что обижена была, а просто такая вот принципиальная – отсекла и всё. С концами. Одна его воспитывала; только когда женился, стали жить отдельно, но он часто, чуть ли не через день, к ней приезжал и часто оставался ночевать, а снова вместе жить стали, когда разошелся с женой. Брак был недолгим, хотя жену его мать вроде приняла и даже часто становилась на ее сторону, когда между той и Виктором что-то не ладилось. А вообще на его женщин болезненно реагировала – похоже, ревновала. У нее даже голова начинала трястись, когда на горизонте появлялась какая-то новая пассия, с которой его могло что-то связывать, за версту чувствовала, даже если он сам еще ни в чем не был уверен.

    Да, иногда казалось, что мать, несмотря на их в общем добрые отношения, плохо к нему относится. Возможно, ждала от него чего-то большего: способный, но какой-то несобранный, мятущийся; диссертацию так и не защитил, всё растрачивался на какие-то проекты, из которых потом ничего путного не выходило, а если и выходило, то всё как-то не очень серьезно, хотя откуда ей было знать, если она совсем по другой части, не технической. Уважаемый педагог, общепризнанно хороший, много в него вложила, поэтому сын должен был идти непременно по восходящей. А он постоянно отвлекался на пустяки – то машину покупал развалюху и потом месяцами ремонтировал ее в гараже приятеля, а ездить почти не ездил. Мимолетные романы – с точки зрения матери совсем ни к чему... Даже бизнесом пытался заниматься – землю, когда стало можно, покупал, потом продавал, но всякий раз почему-то себе в убыток, и часто в долгах, которые не всегда вовремя отдавал, так что на этой почве с людьми бывали серьезные конфликты. Мать, конечно, переживала.

    Виктора Илюша любил. И внешне именно на него был похож, такой же светловолосый, нос чуть задранный, однако по характеру другой, спокойный – не в отца. Тот нервный, дерганый, но Илюша, даже когда Виктор уже давно расстался с женой, старался отцу помогать, иногда деньгами его ссужал, уже зарабатывая прилично, хотя близки они всё равно не стали. Разговаривать трудно было, тот всё время провоцировал, вызывал на спор, поддразнивал. А если за политику заходило, то тут лучше было вообще не связываться. Отец с пол-оборота заводился, слюной брызгал, гримасничал и ничего не хотел слушать. Илюша промолчит, но отец сам за него скажет, приписав потом Илюше, что это его слова, и себе же отвечал, демонически хохоча якобы над наивностью сына. Если же тому не удавалось себя сдержать и он пытался что-нибудь возразить, то еще хуже, тут Виктор по-настоящему яриться начинал, тыкал пальцами то в Илюшу, то в телевизор, а главное, совсем уже ничего непонятно было, что к чему, – всё сплеталось в какой-то лохматый ком, который нарастал, как снежная лавина; он начинал фразу, бросал, не закончив, начинал другую, глотал от возбуждения слова, размахивал руками, багровел лицом и немного напоминал тронутого. Ему во что бы то ни стало надо было чувствовать себя правым, и он любыми способами пытался убедить собеседника в своей правоте. А может, себя самого?

    Что делать, такой темперамент. Илюша это понимал и старался безропотно слушать, изображая на лице внимание.

    – Нет, погоди! Неужели ты думаешь, что они не знают, что делают? Они просто боятся коммунистов... Нет, ты дослушай! – кричал отец, хотя Илюша ничего не говорил и даже не улыбался, потому что ирония и насмешка – это была именно отцовская прерогатива. Тот любил сатирически всё изобразить, сам хохотал над своими гротесками и эскападами, даже юморески пописывал, в газеты посылал и журналы, где однажды его вроде даже напечатали, чем он очень гордился. Этого достаточно было, чтобы отец стал втайне считать себя непризнанным сатириком уровня Задорнова и Жванецкого. И считал, что отвергают потому, что слишком остро пишет.

    Дедом Илюша не особенно интересовался, верней, совсем почти не интересовался, достаточно было и того, что рассказывал отец. Когда человека, пусть и родного, ни разу не видал, а от отца и бабушки мало что про него доходило, то и зачем? В жизни и так всего достаточно, на что времени не хватает. За дедом и другие предки маячили – интеллигенты, мещане, крестьяне… И что? Человеческий род велик и необъемлем. Можно рисовать генеалогические схемы, определять родственные связи, кто с кем и кто от кого, ну а дальше? Ничего к твоей личной жизни особенно не прибавляет.

    Если ребенком посидеть у деда на коленях или сходить вместе на рыбалку, послушать сказку или какую-нибудь историю из жизни, тогда другое дело. Тогда дед – это уже звено, авторитет, сухая крепкая рука и умиленный взгляд, тогда это тыл, круговая оборона, благодарность и пожелание долгих лет жизни. Присутствие в твоей жизни – это мать, отец, бабушка, ты их знаешь, встречаешься, пирожки, байки, то-сё, думаешь о них, помогаешь по мере сил и возможностей, и они тебе помогают – даже просто своим присутствием, что по-настоящему начинаешь ценить, когда их уже нет. А они уходят – раньше или позже, таков удел человеческий.

    Вот и Виктор ушел, заболел этим мерзким ковидом и в три дня не стало – удар для всех. Крепкий ведь был. Моложавый.

    Успел, однако, сказать, чтобы похоронили на Троекуровском, рядом с отцом, а не с матерью на Хованском. И теперь ломай голову, как это сделать, если там нельзя. Нет места для гроба.

 

    Илюша бродит по Троекуровскому, взгляд невольно останавливается на фамилиях... ага, кажется, это известный артист, земля еще свежая, букеты не совсем завяли. И вот эта фамилия тоже знакомая, но не артист, а, кажется, музыкант, тоже на слуху… Известные уходят, все уходят, даже самые-самые. Закон жизни, закон смерти.

    Вот только когда ему привелось посетить могилу деда, раньше как-то даже и в мыслях не было. Да и некогда. Суета – работа, дети... не до того. Предоставь мертвым погребать своих мертвецов... И отец, кажется, ни разу не был здесь, или, может, Илюше просто неведомо, хотя к своей матери, то бишь к его бабушке, на Хованское отец не раз наведывался, цветочки приносил или сажал – проведывал, короче. Разве это не говорило о его предпочтении?

    Илюша сопровождал его несколько раз, знал, где могила бабушки, мог и сам найти, если нужно. Хотя отец говорил, что посещение кладбища – это, в общем, не обязательно, главное помнить, главное, чтобы в сердце. Илюша с этим согласен. И то, что это отец говорил, который сам не часто, но все-таки бывал, только укрепляло в этом убеждении. Да и вообще – что толку думать о смерти, когда и о жизни-то не успеваешь. То одно, то другое. Когда у тебя двое детей, с работой всё непросто, надо крутиться, тогда ни о чем больше не думаешь, кроме как заработать.

    Однако совсем избавиться от мыслей о смерти не получается. О своей – да, не думаешь, а когда близкие уходят, тут уж поневоле. Но всё равно – это другая смерть, не твоя, неслучайно говорят, что смерть – всегда смерть других. Так и есть, потому что если твоя, то тебя уже нет. А пока ты есть, то и смерти нет. Мудрость. Как и то, что на всё воля Господня. Тетка жены, чуть что, сразу в церковь бежала, свечки ставила, записки молитвенные оставляла за упокой или за здравие… Можно, конечно, если твоей душе так легче и спокойней. У каждого свои средства для примирения с неизбежностью. У кого-то лучше получается, у кого-то хуже, а у кого и вовсе никак. Ну и ладно.

    А вот все-таки как быть с местом для отца?

 

    Неисповедимо сводит людей жизнь. Если бы не воля отца, Илюша бы, наверно, и не познакомился никогда с родственником. И не просто родственник, а вроде как брат отца, пусть и сводный, то есть типа двоюродный или троюродный дядя Илюши. Седьмая вода на киселе.

    Тоже загадка: и почему родственник? Если дед завел новую семью и родил там тоже сына, с которым ты ни разу не виделся, как бы не знал вовсе, вроде того и нет. А человек между тем существует и, как и отец, в преклонном возрасте. Однако пришлось-таки встретиться – поехал к нему в Люблино, чтобы поговорить о могиле, по телефону как-то неловко на такие темы.

    В тесной квартирке, заставленной всякой ерундой, книгами, статуэтками (никак не мог вспомнить, кем же был этот человек), его встретил высокий худой старик, хотя был младше отца лет на пять-шесть. Да и похожи мало – лысый череп (у отца седая, хотя и сильно поредевшая шевелюра), тихий сиплый голос. «Егор, – представился человек, слабо пожимая руку Илюше, – чаю?»

    На такой же невнятной, как и комната, кухне с грудой немытой посуды и полной окурков пепельницей сели пить чай. Егор внимательно выслушал Илюшу, покачал головой и сказал, что рад бы помочь, только вот всё это как-то не вовремя (а когда – вовремя?). И пояснил спокойно, закуривая новую сигарету: там только для него самого место, и это уже скоро, потому что он болен, совсем немного осталось, прогноз, увы, неутешительный. Так что докуриваю последний табачок, указал жестом на пепельницу. Не обижайся, сказал, так уж выходит. Если бы твоего отца кремировали, тогда бы без проблем, но ведь он гроб предпочел. Урну бы прикопать можно где-нибудь сбоку. А так – извини!

    Странный получился разговор, какой-то уж очень бытовой, приземленный, словно не о смерти и не о кладбище шла речь. И никаких воспоминаний. Никаких эмоций.

    Отец действительно говорил, что не хочет кремации. Почему-то его это не устраивало.

    Новая головоломка для Илюши: либо кремировать и тогда на Троекуровском, либо в гробу, но на Хованском.

 

    Если честно, то Илюша предпочел бы Троекуровское. Не такое гигантское, как Хованское, с деревьями, более уютное, хотя о каком уюте речь? И тем не менее всё равно просилось именно это слово. А Хованское огромное, пустынное, сплошь надгробия и могильные плиты, растительности мало, можно идти, идти, идти... Царство мертвых. Туда и поехать лишний раз не захочется, и даже не лишний раз, а вообще. Но выбора теперь вроде как и не было, только Хованское, рядом с матерью отца, его, Илюши, бабушкой. В конце концов, отец не должен бы возражать: к матери – так к матери. Родная же кровь.

    Можно сказать, в этом даже была некая высшая справедливость: именно мать для Виктора была главным человеком, а его желание лечь рядом с отцом на Троекуровском – странный каприз, может, уже из-за болезни, может, просто возрастное, что тоже своего рода болезнь, хотя стариком тот точно не был.

    И все-таки почему? Не выходил этот вопрос у него из головы. То же касалось и отношения к отцу и к матери. Значит, отец все-таки важнее, если видеть в таком выборе нечто действительно сущностное.

    Знал бы отец, что сейчас приходит Илюше в голову, вот уж повеселился бы. Говорил же, что к жизни надо проще относиться. А если, шутил, не можешь сказать что-то поистине существенное и по делу, маскируйся непонятными словами. Лицо отца всплыло перед глазами – насмешливая ухмылка, вздергивающая край губ в левую сторону, а он еще и щурился при этом, так что всё было легко прочесть. Илюшу это всегда страшно злило. При чем здесь слова?

    Что отец умел, так это вывести из себя. Кого угодно. Может, потому и не защитил в свое время диссертации, что постоянно троллил всех своими выходками и полным неприятием чужого мнения, даже и собственного научного руководителя. Непонятно, как тот вообще мог согласиться на такое испытание.

 

    Еще Илюша задавался странным запоздалым вопросом, боялся ли отец жизни. Странным, потому что такой насмешник и, если честно, неудачник, не должен был ничего бояться. Ни жизни, ни смерти. Всё проиграно с самого начала, может, даже до так и незащищенной диссертации. Когда человеку нечего терять, ему и бояться, по сути, нечего. И тем не менее Илюше почему-то казалось, что это не совсем так. Когда началась эта катавасия с пандемией, отец сразу же самоизолировался в своей квартирке и вообще не выходил, заказывая продукты на дом. И говорил он только об этом треклятом вирусе, который, по его словам, только лишний раз доказал, что наука и медицина ничего не стоят. Только деньги качают, а в критической ситуации от них пользы – ноль. И вообще, они все оказались не готовы к такому развороту событий. Хорошо, мать, это он про бабушку, не дожила: она свято верила в силу медицины.

    Это было как отголосок давних споров, про которые Илюша знал и даже при некоторых присутствовал; они бывали яростными, и после них отец и бабушка подолгу не разговаривали и сторонились друг друга. Илюша только удивлялся, как они уживались вместе. Ну а куда отцу было податься? Денег на пусть маленькую, но отдельную квартиру у него всё равно не было, да и бабушка уже была в таком возрасте, когда лучше не оставлять одну. Как бы ни было, отец был неплохим сыном и, в общем-то, незлым человеком, несмотря на все их жесткие стычки.

    Иногда, конечно, отец, раззадорившись, переходил грань, но и его можно понять: бабушка – кремень, умела наглядно продемонстрировать свое отношение к отцовским доводам – презрительно отворачивалась или просто делала вид, что отца не замечает, в то время как тот, весь красный от возбуждения, фыркал и кипятился.

    Схватки, конечно, были те еще, потому что и бабушка могла высказаться так, что постороннему человеку стало бы не по себе от эдаких инвектив. Отца это еще больше бесило, потому что, с его точки зрения, это был уход от проблемы и неуважение к нему лично. То есть умаление его личности. То есть тоталитарный метод, как он выражался. Бабушку слово «тоталитарный» коробило, хотя бог его знает, как она его и сам отец понимали. Так или иначе, но раздрызг бывал мучительный.

    Правда, и в этом у Илюши не было полной уверенности: не исключено, что отец и бабушка получали от этих разборок некое тайное удовольствие, сродни садо-мазохистскому, потому что схватки продолжались почти до самой кончины бабушки.

    Однако смерть ее отец переживал очень тяжело, долго ходил потеряным, каким-то непривычно тихим, и даже в разговорах с Илюшей заводился гораздо реже.

 

    Сколько бы Илюша ни взвешивал, сколько ни рассуждал, отчего и почему, он всё равно оказывался в тупике. Когда он был совсем ребенком, его не раз спрашивали, кого он больше любит – папу или маму. И он либо не отвечал, глядя куда-то поверх плеча присевшего перед ним человека, либо говорил твердо и непреклонно: обоих.

    Так и было: любил их обоих, отца и мать, но любил по-разному. Как по-разному, он тогда бы точно не ответил, просто так чувствовал. И если бы отдал кому-то предпочтение, то это было бы предательством с его стороны.

    Разумеется, тогда он не знал этого угрюмого слова – предательство, просто почему-то становилось жалко папу-маму или маму-папу (нечто единосущное, словно это был и вправду один человек), которых ему предлагалось разъединить и какую-то часть лишить своей любви, пусть и не совсем. А вот тот, кто задавал ему такой провокационный (тоже позднее возникшее слово) вопрос, тут же лишался его расположения и доверия, причем Илюша этого даже не скрывал. Лицо его дергалось, словно он собирался заплакать (возможно, так и было), в носу щекотало, губы кривились… Кого-то это, может, и забавляло, но сам он воспринимал всё очень драматично. Странно, что не все понимали.

    Впрочем, этот вопрос мог наивно задать и ребенок, только с инверсией: папа, а ты кого больше любишь: меня или, скажем, Вову, ведь и его самого собственные дети так спрашивали, и у него с лицом снова что-то происходило, он наклонялся или присаживался на корточки, приобнимал нежно и говорил: а я вас всех одинаково сильно люблю, правда… Немного театрально, но что уж тут. Не надо таких вопросов. Потому что ведь невольно – думая, как ответить, – и себе задаешь. Ни к чему.

 

    Куда-то Илюшу совсем не туда сносило. И вряд ли к отцу это имело какое-то отношение: любишь не любишь, кого больше, кого меньше… Зачем в это вникать? Мало ли что в последние дни жизни отцу померещилось. Может, ему Хованское, как и Илюше, не нравилось своей огромностью и пустынностью, так что даже близость к материнскому праху не искупала. Хотя неужто и об этом человек может думать: где ему лучше покоиться, выбирая, как отель в турпоездке? Тут ведь пойди пойми, что человеку не так, что ему мстится у самого – или пусть даже не у самого – предела.

    Честно говоря, устал он от этих раздумий и сомнений. Но ведь всё равно ничего не мог сделать, да и времени на это не осталось. Уже завтра должно было состояться прощание. А он всё еще задавался, можно сказать, праздными вопросами. Ладно, ничего, простит отец. Илюша предпринял всё (или не всё?) возможное. Да, надо было успокоиться, вот и жена ему говорила: будешь слишком зацикливаться, ничего путного не выйдет. В конце концов, не где-нибудь за тридевять земель похоронят. В знакомом месте. В родственной могиле.

    Илюша неожиданно вспомнил, что отец рассказывал про последний день бабушки. Она умерла, когда тот ненадолго вышел из квартиры в магазин и заодно прогуляться. Целую неделю почти безвылазно сидел дома, дежуря возле постели матери и даже ночуя в ее комнате, чтобы при необходимости помочь ей подняться или что-то подать. Воздух в комнате пропах лекарствами до тошноты. А в тот день ей как бы даже полегчало. Она вроде спала, и он решил выйти. И ходил ну час-полтора, не больше. А когда вернулся, она уже не дышала.

    Отца это сильно зацепило, он всё спрашивал себя, случайно ли произошло именно во время его отсутствия. То ли она, щадя его, не хотела, чтобы видел ее последние минуты, – то ли таким образом наказала за отсутствие, за его слабость, а может, ответила на его задаваемый самому себе тайный вопрос: а надо ли человеку вот так мучиться и цепляться за жизнь? У одного знакомого в аналогичной ситуации мать просто повернулась к стенке и полностью отказалась от еды. Гуманно по отношению к близким. Или, наоборот, не гуманно – лишить родных возможности полностью выполнить свой долг милосердия?

    Так Илюша и не узнал, решил ли отец для себя этот вопрос. Да и есть ли вообще ответ на него? Человек просто ушел, а оставшиеся всё продолжают выяснять.

 

    Вот и свершилось...

    Виктор похоронен рядом с его собственной матерью. Памятник с надписью снят и отодвинут в сторону, черная свежая земля небольшой горкой высилась над могилой, поверх живые цветы и венок с лентой. Еще Илюша думал поставить хотя бы временно деревянный крест, но потом отложил на будущее, когда окончательно решит, делать это или нет: все-таки отец не был верующим в полном смысле, во всяком случае, такой уверенности у Илюши не было. Может, того же надгробия с именем рядом с именем бабушки, то есть его матери, будет достаточно.

    Он уже измучился вопросами и сомнениями, разрешить которые без подсказки с чьей-либо стороны или без чего-то высшего, что даже и подсказкой нельзя назвать, а скорей, указанием, перстом, провидением, волей Господней – короче, неким наитием, которое возжигается в тебе ярким пламенем, в зареве которого всё мгновенно проясняется.

    Пламени не было, стояла сырая ветреная осенняя погода, совсем немного пришедших проводить покойного, что лишний раз подтвердило: отец был довольно одинок и близких друзей у него почти не осталось, кроме одного, который так и не смог прийти из-за самочувствия.

    Когда Илюша позвонил ему и сообщил печальную новость, тот долго не отвечал, а потом что-то такое промычал – не разобрать. Но затем уже более внятно сказал, что из дома не выходит. На вопрос, не в курсе ли тот про волю отца похоронить его на Троекуровском, он опять долго молчал, как бы пытаясь припомнить, но так ничего и не ответил. А в конце неожиданно добавил, что отец все-таки был странным человеком. Услышать это было не особенно удивительно, так как и отец тоже считал приятеля странным, и сам Илюша считал их обоих таковыми, а впрочем, не странен кто ж?

 

    Казалось бы, можно на этом завершить историю, оставив героя без ответа, – да и не сказать чтобы тот особенно по этому поводу сокрушался (других забот хватало). Всё кончается когда-то – и жизнь, увы, тоже. Но Илюша, надо отдать ему должное, хотел всё сделать хорошо, правильно, чтобы потом не испытывать угрызений совести. Он и сделал, а осадок всё равно оставался.

    С этим осадком он и поехал спустя ровно год на Хованское – постоять возле могилы, вспомнить какие-то эпизоды из жизни, связанные с отцом, те же ожесточенные споры, которые отец вел с ним и с другими, его иронию и язвительные насмешки, его внезапную доброту, когда тот вдруг становился чуть ли не кротким и сочувствующим, когда увлеченно говорил о футболе или своих рационализаторских проектах, в которых разбирался только он, а Илюша – ну совершенно ничего не понимал и, если честно, совсем ему неинтересно было. К этому дню должны были поставить и надгробие с добавленным отцовским именем с датами рождения и смерти.

    По Хованскому носился угрюмый ледяной ветер, крутивший в воздухе последние сухие осенние листья, памятник был на месте, имя отца тоже. Илюша сгреб в пластиковый мешок превратившиеся со дня похорон в тлен цветы, поставил в обрезанной пластиковой бутылке воду и туда – свежие гвоздики. Ну вот, подумалось, жизнь расставила всё по своим местам, всё распределила, невзирая на чьи-то желания и стремления. Они всё расставляют по своим местам – жизнь и смерть, жизнь-смерть, – а им дано делать только то, что они могут, не более того. И хорошо еще, если что-то удается.

    Скучный и вполне предсказуемый финал.

 

Москва