Элизабет Бишоп


Петухи

В четыре утра
из ружейной сини двора
самый первый кричит «ура» 

из-под стрехи
где мгла цвета металла – главного петуха 
клич,
		и немедленное ему эхо

от далеких гор,  
потом из двора, где торчит забор,
и третий из-под окна в упор,

мокрая спичка
из растрепанной пачки
капустной, и округа пошла полыхать, как свечка,

пошла по дворам весть
из сараев, амбаров, отхожих мест,
известь помета облепливает насест,

в мареве голубом
шелестит гарем,
кочет сверкает оком, крылья скрещивает крестом,

круглый глаз
отсвечивает, и в бессчетный раз
вырывается безотчетный, ему самому непонятный глас. 
   
Грудь углом,
изумруды с золотом – 
их мундиры, а с остальными они разберутся потом. 

Жены курицы
волнуются,
каждая, каждая должна нравиться.

И тогда из глубин
глóток разносится, как один,
приказ бессмысленный 01 –

по-над ржавой 
двора, гаражей державой 
заборов, сделанных из ножей,

ножек железных кроватей,
пружин, каркасов, их строевых дружин
идут ряды предрассветных ружей.

И на каждой церковке флюгер
вертится петушок, свой оловянный фюрер
(облако перистый распускает веер),

совершают вылазки и броски из грязи аллей, 
в глине, как в воске картографа, рытвины, колеи,
наши атласы на глазах глянцевеют:

значки и метки
на карте в штабе, кадмий, золото, зелень медной
кобальт, бурый ализарин победной

крови, как наяву
цветá требуют своего, 
		каждый
провозглашает: «Я тут живу!»

Стал всем кто был нем.
Вставай! Хорош спать! Подъем! 
А теперь куда, петухи, двинем?

Вы, в кого на шестах 
греки стреляли, священные жертвы – пока не потух
глаз его, дрался на жертвеннике петух.

Петуху слава!
Но кто дал вам право
нами командовать влево-вправо?

Орать «Пора! В бой!»
будить любой 
ненужной любовью и небольшой войной? 

Маленькая, едва
коронована, голова
уже наливается из бойцовских жил, багрова.

Даже такой нарост
добавляет рост,
не говоря о хвосте – он вульгарный свой радужный распускает хвост.

Ну а как взлетать
пойдут, друг дружку трепать,
округу перьями обсыпать –

один измочален
порхает отчаян,
растущей в нем смерти не замечая,

другой посреди боевого пенья
лежит в забвенье, 
кружит над ним его окровавленное оперенье. 

Что он там пел –
неважно уже, пал
на серый холмик говна и пепла, 

со своими мертвыми женами
с их распахнутыми обожженными 
зрачками, зрелищем завороженными.

Петра грех
похуже всех
ее – плоть, его – дух,

и впредь
крыльям твоим ржаветь, падать теперь, Петь, твоя очередь
там, где сыплется офицеров челядь.

Требуется не менее,
чем Святое Писание 
всё, что было и будет, свести в одной небольшой сцене.

Вот Исус в оцепенении,
вот Петр, поражен, два пальца поднес к устам –
оба в ошеломлении.

А между ними, вглядываясь в темноту,
предрассветную муть – петух
в травертине колонны вырезан, как тату.

И никуда ничего не канет.
Под ним написано: gallus canit;
fret Petrus. Это предчувствие, поворот.

Еще не пора
слезам Петра 
высохнуть, бегут по щекам шантеклера, блестят на шпиле собора

в сто карат,
он стоит, слезами объят,
бедный Петр, сердце его разбито,

еще в неведенье, 
что эти кукареку значат благословенье,
что страшный его петух несет прощенье. 

Так водружай
флюгер на церковь и на сарай,
из-за стен Латерана откуда теперь не взирай –

бронзовый, оловянный
петушок ветряной –
вертится для иерархов, и для всех под луной 

– весть,
что даже Князь
апостолов прощен здесь

и вопреки  
всему – «отрекись, отреки»
это не всё, что есть в петушином крике.

Поутру
свет плывет по двору,
медленно золотит траву

и с исподу листья
брокколи и капусту.
Как это вдруг ночь канула? Все вместе

лучи
золотят живот ласточки,
и в каждом облачке складки, строчки

– дня преамбула,
так блуждают прожилки мрамора,
а петухов не слышно, как не было.

Досмотреть до конца
солнце в окно карабкается
верное, как враг, или друг, до конца.

Переложение на русский – Ирина Машинская

________________________________
Первая публикация «Roosters»: New Republic, ed. Edmund Wilson. 1941.