Андрей Белозеров

 

Джекпот,

или Портрет художника в силе

 

...Настолько  все  впитали  и  усвоили:  «важен  результат»...
Важно  сколотить  боевую  партию! захватить власть!  удер-
жать власть!  устранить  противников!  победить в чугуне  и
стали! запустить ракеты! ...пришлось пожертвовать укладом
жизни и целостностью семьи; и здравостью народного духа –
наплевать! нужен результат!
А. Солженицын, «Архипелаг ГУЛАГ»

 

1

Герману Бубнову, студенту Литинститута, приехавшему в Москву издалека, приснился в ночь эту (размытую, как тушь китайская на бумаге рисовой) сон удивительный. Будто он находится в барабане известной игровой системы – и уже оттуда, изнутри, наблюдает за игроками. Те же заправляют наперебой десятки и полтинники в автомат, кличут его, одетого в сине-звездный балахон да колпак, – на монитор. Герман – Джокер, и явление его на барабан электронный сулит выигрыш. Но Бубнов равнодушен к мольбам человеческим; он знает секрет: дóлжно не человеку пытать Удачу, заклиная небеса о снисхождении, а чтобы Удача стремилась к нему. Обращения великие происходят в герое, взявшемся раскручивать аспект Совпадений, способном читать знаки. Какой смысл Фортуне баловать существ, усердно алчных, с глазами выпученными и слюной брызжущих, – не входит сие в расклады Той, для которой и выстроены храмы в виде пристроек у станций метро, или же павильоны конструктивистские, где над входом мигает неон безукоризненно – «Джекпот»! Фортуну влечет рыцарь, им она балует себя. Иначе говоря, счастливцы уже несут Удачу как невесту на руках, а не кличут-призывают!.. Во сне на Германа, как на Джокера, снизошло и знание – руководство, так сказать, к действию, механика чуда! Внимание: 

 

Нужно пять раз кряду на дню обнаружить в окружающей Плоскости совпадения, прозреть символику соответствий их, – и бежать с мешком для денег к игровому автомату отмечать шестое чудо! 

 

После чего Герман проснулся. Уставившись в общаги потолок прокопченный, он раскуривал сигарету. «Почему Джекпот?.. Явная модель влияния – через сон! Хм... ноу-хау бизнеса рекламного?..» Пепел падал на покрывало. 

Герману казалось, что его невозможно втянуть ни в какую авантюру, а уж в игру на деньги... Герман прежде и не помышлял игрой, не вникал в слоганы лунатические (а должен бы, по роду занятости цеховой), со щитов рекламных побивающих: «Мало платят на работе – приходи играть в Джекпоте!», или: «Миллион получит тот, кто в Джекпоте банк сорвет!»; нет, Герман стремил шаг мимо «заблудших» у барабана игрового по входу-выходу из метро, мысли его были далеки от этих мест «расстрельных»… В Германе сокрыто иное. Он себя считает продвинутым; ему видится Музе служение, – только в этом мечтает он обрести страсть, вдохновение и покой!

Можно и поспорить: так ли тяга к игре противопоказана пиитам? Ведь мечта разбогатеть не чужда им, мы это знаем из книг и фильмов; существа они праздные и, вперяясь в потолок облупившийся пристанища очередного, живописуют себе мгновением табачно-дымным нечто… Но Германа и блондинка с расклейки рекламной Игры – олицетворение Удачи, зовущее улыбкой жемчужной шествовать за собой все слои социальные и возрастá, – не волнует; в ней ему зрится подвох для мыслящего тростника. Гораздо более по сердцу, не отвлекаясь на манки эроса извечные, подобно отшельнику грызть гранит знания, упиваясь из источника истины и вести благой, и сражаться, сражаться с валькириями своими – за первенство в знаке и символе. До того все оптимизировано в Германе!..

Однако сон намекал, что Искусство и Жизнь – едины, нет между ними водораздела: все ручьи-речушки, все Сивцевы и Успенские вражки-овражки давно упрятаны-погребены в короба бетонные, их участь что Цветаевских «поэтов-мостов», проводников в мир искусства чистого, сродни ноуменальному. Ежели ты, певец велений незримых, из существования своего варьируешь жест (превращение тебя в волшебника, читай: в мифотворца сюжета собственного), то жест этот рано или поздно приведет тебя к результату – к выигрышу! Пусть и в виде «тельца золотого»!..

«Итак, всё и вся – само Искусство – дается посвященному в эпох  завершение; и то, как ты подкрадываешься исследователем верным (в руке циркуль и наугольник) к мигу ускользающему, отпечатывается штрихом (отнюдь не ускользнувшим) в картине единочасной тебя. Твори-модулируй себя... стань властителем сюжета своего... звеном трансформирующим – в Проявленном!..» – так полагал Бубнов многодумный, готовясь к невероятному, въедаясь в разгадку мельчайших деталей из жизни-сна.

 

2

В семье Германа трудились упорно, обнаруживая исток соответствия homo soveticus космосу жизни. Другого и быть не могло; неустанные «голоса вражеские» на радио под пересвист истерический глушилок заботливых – что тебе траектории звуковые ракет межгалактических, вряд ли претендовали на всеохватность миропредставления. В семье Германа и учились. Дед пыхтел по делам бумажным в Управлении транспорта речного и в свои 55 лет дважды в год выезжал на сессию в Москву, в Институт хозяйства народного, где его, корпевшего над учебниками, и хватил инсульт с исходом.

По хозяйству домашнему хлопотала бабка. Не закончила она курс последний Универа – война. А ведь была увлечена говором и наречием земель русских. Замужество, заботы по дому... «И зачем мне языки эти? – вещала, тараща взор на манер раскольницы с картины Сурикова. – Высокоумье, что доброго веку сотворило, лишь дела злые расплодило! Ум человечий завсегда темен бывает, обаче же глубины разума не достигает… по плоскости лишь угребает!..» Или в раз иной: «Вот ученье-то это всех по свету и разметало, все розно жить стали. Всё академии на чело положили. Тьфу, масонство одно окаянное!.. Столицы им подавай – Москву да Парижи... Сестрица Варварушка – аж в Японию умахнула в революцию-то. К красоте, к искусству стремилась, а времечко пришло – на родину помирать запросилася… Только не пускают ея ироды-начальнички: те не выпускали, энти не впускают. Знать, ученья в ней веле много приключилося...»

– Опять вы, мама, эллинствуете; эти ваши главные песни о старом! – вступала в инсинуированный спор со свекровью мать Германа (на него харизма актерская женщин и направлена была: готовили мальчика к выбору: стать инженером, как все, или же доискиваться истоков). – Поди ж триста лет Россия с просвещением, а как там раньше – то мраком покрыто, и без дерзания гуманитарного тьму не развеять!.. А Варвара Дмитриевна, сестра ваша знаменитая, обучаясь в Академии, связь с природой не теряла… И гнездо ваше родовое под Тверью, стертое с лица земли в годы войны, посещал Пушкин! Сказания мест тех вдохновили его на Русалку: «Над озером, в глухих дубровах...»! И ландшафт «У омута» запечатлен Левитаном!

– Только не надо меня убеждать ни в чем, – сняв шарм исконный, пенсионерка брала стойку цивильную. – Гравюры Варвары насквозь рационалистичны. Образованность ей и мешала; она всегда стремилась к школе какой-нибудь, к технологии!..

– И я о том же: что могут технологии в мире нашем разорванном и агрессивном? Мир спасет не технология, а Культура, Человек гуманитарный! 

...Итак, впряжены были в повинность инженерить на заводе ремонтном сельхозмашин мать и отец Германа, окончившие институт Авиационный, где и познакомились. «Рожденные для земли, летать не могут!» – шутили. Собирались поступать в аспирантуру, но родился Герман, и «парадигма гуманитарности» обрела всецело характер в деле воспитания сына. Хотя отец, натура поэтическая, стихи свои хранивший в тетрадке синей в столе под ключом, находил отдушину от проблем производственных и в выпуске газеты стенной – нескольких даже. (Куда только не ринется пытливо-инициативный человек советский, вплоть до коллекционирования этикеток спичечных, лишь бы придать себе статус эстетический.) Это были газеты технологического отдела и общезаводская, с меньшей периодичностью. И... домашняя, где бабушка изображалась боярыней в кокошнике и бурнусе красном, а мать – учителкой-немкой строгой; Герман же меж ними – вихрастый непоседа-Буратино... Отец – идальго Дон Кихот.

К датам красным календаря и торжествам семейным в хрущевке типовой разворачивалось тайнодействие. На столе в центре зала расстилался ватман; вокруг – пиршество радужное: коробочки с аква-релью, баночки гуаши, тушь в тубах, линейки, циркули, угольники, карандаши, кисточки, кнопки, перья и прочая. «Сейчас я надену фартук масонский – и мы начнем!» – с улыбкой загадочной смотрел на Германа отец и обращался к пустоте сияющей ватмана; краем глаза «вел» и мать, подсоблявшую «художникам вольным» с тряпкой и веником, и которая при слове «масоны» впадала в ступор показной... Герман, подражая действиям отца, на листе альбомном постигал, вырисовывая карандашом, буквицы и предметы. Позднее, на плоскостях ярких стенгазет представали на суд – сначала домочадцев, а затем и заводчан – и Германовы стихи, миниатюры-рассказы, рисунки…

Отец не оставлял карикатуру, порой кляня ее, но не упускал в каждом «Листке боевом» высказаться, невзирая на ранги. Хотя был замкнут и малообщителен в жизни. Можно сказать, отец-молчун – он редко давал урок из наущений велеречивых (базовым воспитанием занимались мать и бабушка) – внушил Герману путь к справедливости, осмеянию хамства и прочих изъянов недочеловечества через плоскость ватмана, заполняемую персонажами гротескными. И впрямь эдакий сам по себе (и сам в себе) мастер без посвящения регулярного, ушедший с головой в этическое и эстетическое…

Не дожил дня до пятидесятилетия, умер от приступа сердечного. Смерть отца Герман мнительный связывал, не в последнюю очередь, со своим уходом из художников заводских. Не мог вписаться, отстаивал взгляды с тех же бумажных плоскостей. Со стороны казалось, что это не плакаты по технике безопасности «не пить и не курить!» и не призывы к обязательствам в годину развала всего и вся, а композиции авангардистские по сознания изменению… Таинственная в коленкоре тетрадь отцовская была высвобождена из саркофага стола и подверглась изучению сыновнему. Опыты-стихи, по-есенински лирично-протяжные или же разгульно-удалые, а то и в стиле Высоцкого… Но вот эпиграф на титуле. Отец цитировал автохтона страны иной – Габриэля Маркеса: «Пройдет много лет, и полковник Аурелиано Буэндиа, стоя у стены в ожидании расстрела, вспомнит тот далекий вечер, когда отец взял его с собой посмотреть на Лед…» Слово «Лед» было обведено поверх контуров выцветших. Отец возвращался к эпиграфу, усматривая сыну наказ. Вкусил он многие пертурбации: «оттепель» с ее началом воодушевляющим – годы лучшие посвятил труду облагораживающему, познав его по ступеням: пришел на завод помощником формовщика, а стал инженером-технологом; отдал себя и эпохе, наотмашь в будущем поименованной «застой». Мобилизовавшись с силами, привлек с пылом в «Листки боевые» Свободу и Гласность... Но с рвением маятника бухался в поэзию, отрекаясь от идеологии передовиц (в стихах его не было никакой политики), прозревая обращение всех лозунгов и идей человечества в игру особ начальствующих, в лед обмана всеобъемлющего, вновь и вновь взывая лишь к душе бессмертной… И действительно: вот уже затухли безлико очередные для страны опыты преобразований, «перестройка» увенчалась сходом «ледника», оставившего по пути прохождения ландшафт сообразный – в виде лихих, «зачищенных» под неведомое плоскостей зияющих, совка наследия. И вот всё явственней очерчиваются контуры модели – скачка-вхождения в результат. Какой еще лед ждет впереди?!

Памятуя и о другом наказе отца, инженера-рационализатора, так и не сумевшего получить образования гуманитарного, Герман к двадцати двум годам решил поступать в институт Литературный – не имея протекций, но с экземпляром «Вестника столичного» со своим манифестом: «Всегда Сейчас, или Сублимация в сюжет» – пока что первая ласточка в издании московском. В предисловии редколлегия написала: «Начало тысячелетия мы открываем публикацией повести Германа Бубнова. Аритмия этой прозы, воспаленный ум и страстность ее автора убедительно выражают дух времени в его перспективе ближайшей…» 

На беспокойства бабушки и как-то вмиг постаревшей по смерти отца матери, на их предубеждение к столице, связанное с деда кончиной на «скамье студенческой», и вполне обоснованное – на базе сводок криминальных, – на беспокойства, впечатанные в их лица, исполненные экспрессии мрачной (темно-коричневый и охристый колорит сцен этих напоминал постановку «всегда-сейчасного» сюжета для великой некогда страны «Проводы на фронт бойца молодого»), Герман отвечал заклинанием: «Москва! Иду на Москву!»

 

3

Затушив сигарету, Герман поднялся с койки, подошел к окну – убедиться, что реальность незыблема: пейзаж со времени поступления в институт (два года в отрыве от весей родных – теперь уж осколка Совка на окоеме имперском) действовал панически стойко. Как обычно перспективу раскалывала вертикаль телебашни Останкинской; ее блеску омертвелому вторила и горизонталь пробки автомобильной в тетиве сверкающей аккурат к десяти утра от улицы Добролюбова… Герман в ритуале сем – «у окна» – видел смысл, токами иллюзии уплотняясь, что мир не приемлет силящуюся заявить о себе единицу культурную, призванную склеивать-скреплять всё и вся посредством справедливости художественной. Мир смердящ трубами выхлопными и высотными, ужасен и в целом – форматом функциональным…

Бубнов не раз умозрел, как сигает он с этажа шестого, как впечатывается с азартом (торжествуя, в трусах и в майке) иероглифом сумеречным в плоскость приюта жесткого. И в память тех, кто таращится на возмущенный в себе вопль «воспарившего». Природа оплакивает его дождями, размывая абрис известковый, оставленный ментами педантичными на прянике асфальта, испещренном паутиной трещин. Мир продолжает задыхаться в пароксизме активности разодушевленной – и без объективатора верного всего этого безумия чадящего… Такая зарисовка всегдашняя – у окна. И это по истечении полутора лет в столице пребывания. «Москва! Иду на Москву!»

Сегодня, однако, выбрасываться не хотелось. А хотелось осмыслить незыблемое: убедиться, что несмотря на объем и широту, оно, это незыблемое, имеет и выраженное свойство эфемерности – из сна. Итак: признак, или призрак реальности: Плоскость! Понять парадокс сей можно, настроившись на волну ощущения Джокера из игрового барабана – в час утренний шумно-выхлопной Москвы, где возможно все: любая в мозгу художника ассоциация обретает (здесь и сейчас) очертания, главное – поверить в начинание. Быть может, когорта прозаиков норовистых и поэтов в погоне за проявленностью устремится вскоре по стопам Германа, засучив рукава, ломая перья, развивая видение, – Плоскость! – начисто позабыв о предвестнике или не ведая о нем… Герман с усмешкой умудренной рисовал уже себя генератором нового, отсылаемого в эфир, – «Плоскость

Так и есть: весь раскинувшийся в многообразии мир за окном с тушками разлапистыми деревьев; зданиями, стынущими под дней тяжестью; трубами и башнями беспардонными; голубями, кошками и собаками, простецкими в помыслах; автомобилями, облаками, неопровержимой данностью стойкими и потерявшими случайности ореол, да и сам он, Герман Бубнов, – впечатаны скопом в безграничную, обволакивающую, будто лист ватмана, Плоскость! Все в ней зарождается; мир схвачен игрой совпадений – в Плоскости! И не вырваться из «детерминизма плоскостного». И фактором сдерживающим тут – единиц миропредставление: и мысль, и слово, и речь… Язык все обуславливает – расставляет по местам в утверждающей себя Плоскости! Язык и есть продолжение ея во времени-пространстве, – стезя проектная!

Стоя у окна распахнутого, вдыхая онемение весеннее «воздуха плоского» (отслаивался тот от себя бесцветно под скальпелем мысли: от данности собственной – именованием; букв этих шести – в о з д у х – опала кожура завитками), Бубнов вспомнил вчерашний разговор с профессором Антоновым.

– Важно прийти к ощущению зрелому: действительность захвачена словом! – увлекал вдохновенно Бубнов профессора, потрепанного жизнью, шествующего после лекции мимо памятника Герцену в палисаднике института.

Захвачена... Верно. Ведь мы не в состоянии представить нечто вне языка! – остановился Антонов возле скамейки зеленой; но не присел, – пару дней назад на ней, воздав дань Вакху, скончался один из братии пишущих.

– И, тем не менее, углубляться необходимо! – Герман не сбавлял. – Бытует ведь грандиозное по масштабу мнение: «Мысль изреченная – есть ложь!» Не отражая сути, мы угребаем по глади слов и понятий… войной готовы язык насаждать, ширить! 

– И что? Это ж забавно... на этом вся литература... и страна огромная – в сем. Хотя я забыл: вы же из региона сепаратистского, хе-хе...

– Образованность нужно оправить в координаты иные! – Герман о своем.

– Хм… Так вы – отрицаете язык? – приподнял с интересом черные очки с «минусом» ипохондрик Антонов, артист скучающий – как интеллигент всякий, в «плюс» же ему – пары перегара винного и табака.

– ...Отрицая, нахожусь в пределах языка! И в страны пределах! – Бубнов захлебывался. – Доказываю языка несостоятельность средствами великого и могучего!.. Логосу важно проникнуть в закоулки «Вселенной человека». Но в итоге обнаруживаем невод с ячеей широкой. Мир ускользает сквозь… Превознося Слово, мы превозносим вторичность, внешнему воздаем!

– Что и требовалось доказать: вы расширяете язык, сферу завоеваний его, – парировал похмельно Антонов, не вникая особо в мысли студента. – Вначале было Слово! Язык – пища для ума и сердца! Передача опыта... от языка! И идеология любая – на слове… Посмотрите вокруг...

Не осознав вполне иронии намека, Антонов повел рукой. Куда ни кинь взгляд, со стороны бульвара Тверского – неотступно, неодолимо, словно рыцарей доспехи, – щиты рекламные щетинились. Отдельно стоящие и привинченные к столбам, ленты-перетяжки и флажки – в две ряди – ядовитые плоскости желтые с кричащими головами петушиными, готовыми воспламенить всё вокруг гребешками огненными… Так ознаменовала старт рекламная акция кубиков бульонных.

– …и мы из этих пазов-паззлов не выпадаем! – горько заключил за преподавателя Герман. – Нельзя и помыслить человека вне языка!

– Мысль и язык – едины!.. – как на недоумка метнул в Германа Антонов. – Ну да!.. В чем обида-то?

– Человеку снятся сны… или вот иные состояния пограничные, будь то опьянение любовное, манифестация воли, или смерти страх, паралич воли, или еще что, от чего содрогается «линейность яви»… и вот тогда-то язык и теряет власть над нами. Язык ведь оперирует к проявленному. Однако ветра порыв – и «категории объективные» восвояси! На смену – неуверенность и прострация; а может и дыхание второе, что и в слово-то не облекается, – дуновение из иного в моменты за гранью. Обыденность дребезжит, готова распасться… Плоскость языка порабощает нас, но и оберегает от вылазки в неведомое. Язык – «наше всё» и, в то же время, – слабое звено!

Антонов пожимал плечами, дышал в воздух весенний перегаром, косился поверх очков, ожидая схождения образов спасительных и стихий, воплотившихся на фронтоне корпуса институтского; переводил взгляд на Бубнова, над коим воинством сплачивались валькирии.

– Не забывайте, где вы обретаетесь. Здесь учат служить Слову! Здесь всё – из Слова, любые замыслы-проекты: колоссы, дворцы и сады Семирамиды!.. Республики новые, хе-хе!.. – в меру иронизировал. – Так что прекращайте вылазки… Вы – как система электронная в зависании: «отрицая язык, утверждаю его!..» – да, момент парадоксальности сквозной здесь есть, но не ровен час – погорят «файлы»! – профессор усилил напор дидактический. – Вы же на пределе – самоистязания и самоисчерпания!..

Самоисчерпание... Антонов, почти извиняясь (за присутствие в плоскости языка и жизни), забрал свой манерный взгляд от глаз проникновенных Бубнова… Кружил-вальсировал Бубнов с валькириями в сферах неисчислимых – то бишь у расшатанной скамейки зеленой в палисаднике института, у прославленного в плоскостях памяти писательской места, – у Герцена. Излюбленному, кстати, антуражу студенческих групповых фотосъемок, зачастую с напрочь снесенной фотографом-любителем головой вольнодумца, где непременно первым слева в позе роденовской помещается будущий прозаик-авангардист А., по центру (за скамейкой) высится надменно в скором маститый критик В., а на плане переднем во всю ширь развалился пьяненько в объятиях друзей ушедший рано из жизни поэт солнечный С.; к плечу же Герцена прильнула (в довершении композиции) поэтесса D., скандально именитая, эмигрировавшая, как водится, в Париж.

Эти свидетельства неизменные из Плоскости – анонсы успеха, прогнозируемого в газете писательской: «Литинституту 60!.. 70!.. 80!..» – пуще диплома доказывают состоятельность каждого с фотографии, выдавшего позой вымученной и оскалом все мечты свои. Многим бы пожертвовал он в сей «птичка вылетает» момент, лишь бы забежать за сторону эту – в наше с вами, читатель, настоящее, взглянуть на себя из будущего; а вкупе с гордецом тем и, по-стариковски коротко перебирая ногами, единственный в мире институт Литературный вскинет ладонь сухонькую в салюте пионерском («Литинститут – жив! Литинституту – быть!»), подмигнет, не знамо кому, и продолжит будни в кресле-качалке – при шелесте баюкающем конвейера по выдаче на-гора литератора-товара...

Ранее черно-белые, теперь и цветные фотокарточки, в размер конверта «десять на пятнадцать» – услада-бальзам родителям, всё сомневающимся в верности выбранного их чадом пути, ВУЗ технический забросившего или практику врачебную; печать избранничества и для друзей-товарищей, обреченных в глубинке вязнуть, – избранничества того, кто придерживается объятия цепкого сокурсников перед объективом (по пьянке свернувшийся в эмбрион «смысла настоящего», теплит надежду он состояться); раритет из альбомов семейных плюшевых, поучение для единиц новообразованных в Плоскости, – пусть и народившихся от дельца какого-нибудь в Париже; в будущем, Бог даст, – материал фонда музея краеведческого, откуда родом творец-гордец наш – автор стиха иль рассказа-повести, книги либо собр. соч. целого, а то и архива специализированного в столице… И всё это – в Плоскости культивируемой, над коей кружит восхищенный – похищенный валькириями – Герман, считывающий на лету и наши с тобой, читатель, мысли, не менее любовно расшитые по канве иглою тончайшей…   

Здесь они и расстались. Долговязый, со взором взъерошенным Бубнов и дней тяжестью гнетущийся, словно человек в футляре, хмельной (и оттого еще более гнетущийся) профессор Антонов – в очках темных с «минусом». Люди расстаются после сближений; не могут же они, как близнецы сиамские, бочком-бочком, друг в друге, шествовать, даже если и предмет обсуждения – Плоскость. Выруливают – в будущее, но и там ведь находится зона буферная с другим носителем Плоскости. Язык перемалывает всех в обогащенное значением месиво: и всем всегда есть как сказать, есть чем парировать, что вспомнить; – а про недозволенное, где и пребывает Бубнов, «по ту сторону Языка», и заикаться не следует: не поймут!

 

Расставшись после дискуссии у скамейки пошатнувшейся, где намедни почил в бозе писатель известный, они, как ни странно, обречены были столкнуться через полчаса опять. Шли наперерез друг другу к флигелю – в кассу: Антонов за зарплатой, Бубнов за стипендией. Герман улыбался широко профессору, готовый опять разразиться витиевато, но Антонов прошмыгнул немо в дверь, несмотря на то, что мысли пуповина держала их, породнила почти. Так случается в Плоскости: люди устают от ближнего, и им совестно за свое откровение внезапное. И тот, у кого откровение наиграно, стыдится более за того, кто всерьез. Антонов испытывал неловкость за Германа. Герман же питал стыдобу за прямоту свою и горячность, и почему-то – за Антонова: за то, что тот краснеет за него. И оба тупились в пол. 

Но и еще стыд – за то, что им нужны деньги; в этом судьбы насмешка, невзирая на лица и звания. На деньги обретается хлеб, сигареты, вино, метро, бутерброды с лотков, а также в киношку сходить с девчонкой, подать копеечку нищему, коллеге одолжить до завтра, но лучше не делать сего и самому не просить, такая задача подспудная – в кошельках сохраняться, как символ, как знак возможностей (хотя разве ж это возможности, смешно!). Антонов это тоже понимал и… совестился. «Деньги соразмеряют желания наши и потенциал наш, приводят их к гармонии! – спешили обелить конфуз все преподаватели в очереди, коротко поглядывая на студентов исхудалых; переводили взгляд в пол: – Деньги – это порядок! возможности индивида, кой вникает последовательно в желания свои!..»

– Плоскость обеспечения себя! – парировал у окна (вспоминая день вчерашний) Герман – на оправдание немое преподов. – И можно ли всерьез отдаваться натиску накопления этапного: шкафчик энд диванчик?.. Деньги нужны в годы молодые, большие деньги...

Герман стремился к знаниям, но был уверен, что разбогател бы легко в пароксизме эксперимента. «Умудряются же головачи возраста моего деньгой ворочать на Москве. Эти их костюмы с иголочки, портфели лаковые, а сквозь очки – блеск озарения фараонов: тянуть жилу золотую!..» Плоскость. Лишь характер координат иной, чем в плоскости языка, памяти, совести... И всё в мире этом – из плоскостей; вращаются в столице они, во вселенной, символизируя в преломлении барабаны систем игровых… И впечатанный в них Джокер улыбкой жесткой дает понять, что выигрыш – это договор с Дьяволом! – Terra incognito в Плоскости, – всё обязано приносить дивиденды. Даже Бог. Кто-то ж и его запустил в раскрутку?!.. 

– ...ваши триста шестьдесят рублей, Бубнов. Копейки еще… Распишитесь… Чего стоишь, любомудр-тугодум, очередь не задерживай!.. 

 

4

 

Герман пытался вникнуть в тайну сна, в совпадения, коими пестрит мир вокруг. Как разобраться в символике соответствий ночных и дневных? Должна ли наступить в мозгу пауза ослепительная или же сигнал генеративный?.. По видимости, совпадения должны «вспыхивать» (словно пересечения рисунков игрового барабана: «книжки раскрытые», «пингвины», «короны золотые»...) на уровне бытийном, так как жизнь и берется в коловращении великом… Он концептуировал, вглядываясь в картину панораметрическую: черные линии, направляющие, на фоне нейтральном неба прочерчивали жестко контуры форм привычных за окном, вычленяя из них фигуры геометрии более простой – и разбивая их на плоскости и грани, словно кем-то набрасывалась на мир логическая сеть-решетка. И лишь ему, Джокеру, присуща данность неопровержимая, он – Царь и Творец, а мир, что вокруг, с тушками разлапистыми деревьев, зданиями, трубами и телебашнями, авто и троллейбусами, облаками, кошками и собаками, включая и людишек (не без них), – в мире сквозило бутафорское, схоластическая игра геометрии начальной!

Итак, совпадения. И прежде всего – в факте имянаречения. Стоит привести миф семейный, дабы в истоках уплотниться. Дело в том, что когда пришло телефонное сообщение из роддома о появлении на свет первенца, семейство – отец, бабушка и дед – были прикованы к телеконцерту звезд советской эстрады; волнение с успехом гасилось овацией. И в момент сей блистала Анна Герман, щемяще-благозвучная… Приди известие ранее – и суждено было б стать мальчику светловолосому Иосифом долгоиграющим, Муслимом лирично-таинственным, Палатом Бюль-Бюль счастливо-безнадзорным... А то и вовсе в хоре звезд небесных сплестись по подобию с Райнером Карл Вильгельмом Иоганн Йозеф Марией (Рильке) сложнопотаенным; ведь родился Герман в один с ним день!.. Таким образом, плоскость вещания телевизионного, запустив имен барабан (не без помощи родственников за «кнопкой игровой» просмотра), остановилась на певице, зафиксировав «попадание», – Герман! И, будто в парадокс, концерт сразу закончился. и без рекламы (тогда ее и не существовало) запущен был в эфир не означенный в программе спектакль «Германн» по мотивам повести Пушкина «Пиковая дама». И сей феномен смысловой, соответствие игровое, было взято на вооружение в хронике мирной, еще далекой от агрессии языковой. 

...Известно, Герман был далек от игры на деньги, но после сна чудесного тень пушкинского Германна нависла над ним профилем наполеоновским. Тот Германн – немец. Его тройка – жизнь как расчет и умеренность; его семерка – набор джентльменский, формула рацио: польза, прочность, трудолюбие; ну, сытость, не без этого, покой, независимость и намерение банк сорвать; и, наконец, дама – не та ли это тень, кошкой черной мелькнувшая тайна, гримаса эпохи консервативной, что повергла рационалиста убежденного до «нумера семнадцатого»! 

Геомантом Герман раскладывал астрагалы: «Три карты поражения в сумме дают тринадцать. Три же верные карты – двадцать один. В общем – тридцать четыре. Поделив на два (два набора карт, идеальный и фактический, что проговаривал после ошибки роковой игрок потрясенный), получаем...» – Герман нашел отгадку на волнующий пушкиноведов вопрос: почему герой сидел в «17 нумере»... Герман в усмешке жуткой Джокера щерился в зеркало – человек, преодолевший символ, число, слово... и тайну имени своего отбросивший, как игрушку… Регион бунтарский одарил правом таковым его!

Герман не ведал, какое отношение фамилия его имеет к масти «бубен», но – прямое родственное по линии бабушкиной к художнице-авангардистке Варваре Бубновой, эмигрировавшей из России в революцию. По бабушкиной? Да, и в этом совпадение: бабушка, в девичестве Бубнова, осталась ею и при замужестве, так как дед по метрикам тоже Бубнов.

С семи лет хранил Герман в памяти встречу со сродницей знаменитой, избравшей пристанищем по возвращении из Японии – странствия длиною в жизнь – Ленинград, куда отец, благоволящий к искусствам, взяв сынишку, и поспешил. То была старуха столетняя, но здравствующая, круглолицая, с волосами иссиня-белыми, остриженными в кружок, одетая в рубаху-кимоно и шаровары. Во время чаепития за низким столом она лишь улыбалась и хмурилась, будто вела с кем-то диалог бесконечный... Герман же смущение вымещал на кошке плюшевой (с выделанными искусно щелочками-зрачками за стеклышками глаз), выхваченной им в интерьере, исполненном пустоты. 

Под занавес церемонии японка выказалась на пороге пределов аскетичных гакубо-кельи – как пифия древняя с драматическим напором декларировала соискателям и потомкам: «Правда у всех своя: у русских, у японцев, у немцев… Стремясь достучаться до своей, мы не в состоянии взглянуть на себя со стороны… Я всегда стремилась к концепту всеохватному – ради этого и жила!..» – И умолкла. Окно диалоговое эпох закрылось… Много позже, встречу поколений анализируя, Герман прочел заметку натуралиста в «Комсомолке»: к клетке с рысью вереницей с округи тянулись кошки, почитая за честь посидеть рядом с Большой кошкой… 

Кот плюшевый остался у Германа, материализовавшись в настоящего вскоре. Герман назвал игрушку, а потом и котенка, загадочно – Пифунгль... 

Как случается в плоскости жизни, стоп-кадры счастья перемежаются с горестью. Спустя два года, когда в филиале местном издательства «Малыш» вышла первая книжка стихов девятилетнего Германа о похождениях кота Пифунгля, автором же и иллюстрированная, в этот день кот погиб под колесами автомобиля. Семейство пребывало в растерянности: погибло имя, кое Герман черпнул из «неведомого». Акт переноса, а стало быть, уплотнение целевое резервов чувства, – чревато. Кот мертв! Любимый, верный, грустный и сумасбродный. Было уже очевидно – выпорхнул из Плоскости жизни, состоявшись в Плоскости текста. Книжку упрятали глубоко, а на тему соответствий наложили запрет. (Логика железная, однако и республика самопровоглашенная, откуда родом прорицатель наш, состоится не без его, Германа, узаконения в плоскости листа печатного! Но об этом молчок пока!)

 

5

Люди не случайно сталкиваются по жизни лбами. Плоскость их форматирует. И дело тут не в историях узко фамильных: бабка в девичестве Бубнова и дед – Бубнов; троюродная бабка-«японка», передавшая ката-долю новатора-художника, – и кот погибший, новаторски же нареченный. Главное, разобраться в узах соответствия: к чему клонит Игра? Взять, к примеру, случай избитый встречи двух единиц в точке – и вторичное пересечение траекторий их в иной части мегаполиса. К чему всё это – в срезе плоскостном?.. Вчера же, поздно вечером, Бубнов возвращался со спектакля «До и После» Театра на Таганке (бонус за учебу успешную) – и столкнулся нос к носу в вагоне метро всё с тем же профессором Антоновым, уставшим по жизни, – на «Краснопресненской». 

Антонов, после зарплаты привычно подшофе, бросил Герману: «Джекпот!» – и, бухаясь на сиденье вагонное затертое, вскинул руки вверх: пленен-де – и нет слов! Жестом-возгласом признал он парадокс: третье за день скрещение с оппонентом во времени-пространстве!.. Случаи сии походят на арифметику, и, дай им войти в систему, могли б возыметь результат. Таков намек из сна? При этом оба перципиента из Плоскости могут думать всё, что угодно. Но важно не полагать – а попадать в ощущение! Именно. Ведь барабаны в автомате игровом тогда несут выигрыш, когда при остановке изображения на них идентичны: «The Flash» – и пунктиром электронным вибрирует соответствие. В Плоскости свершилось Чудо: дождем звонким валятся с небес жетоны, рог изобилия пролился и на нашу голову бренную!

«Понимают ли это они?» – думал Бубнов, перегибаясь за раму оконную кельи студенческой. Людишки мельтешили внизу. С утра раздутые планами грандиозными (как и портфели их), они фишками двигались по траекториям введённым. Линии их накладывались, нацеленные, первым в затылок и улучали обскакать идущих впереди. А шествующие навстречу до последнего не хотели уступать! И каждый усиливал шаг, если линии грозили пересечься. Неудачный барабан игровой: никто никого не приветил; морок будничный…

В одном все были едины. Кругляши тел их ускорялись либо пульсировали в точке, готовые развернуть вектор в преддверии символа: ведра полого, несомого от бака мусорного, или кошки черной. Кстати, кошки и собаки тоже спешили тропами. Но братья меньшие с восклицательными и вопросительными жестами хвостов, завидев подобного, со всех лап четырех устремлялись навстречу друг другу, предчувствуя праздник… чтобы не растревожить главное, тянули друг дружке пимпочки влажные носов (обнюхивались и пимпочки под хвостами), словом, выстраивали дугу, фиксировали «попадание-результат» – и преломляли маршруты: устремлялись вместе или разбегались по углам Зоны игровой... 

Вот так запросто ярким утром весенним Герман открыл закон-триаду – изначальный, так сказать, в Плоскости исток события: линия-пересечение, точка-контакт, преломление-отдача. Установление совершенное, будь то эпохи ранние с устремлением к обладанию, обрушившиеся на человека колесом завоеваний, строительств небывалых и даже космоса покорением, или эпох, преодолевших уж «историю насилия над природой и личностью», преодолевших нации и границы; эпох будущих, вознесшихся к операторам коммутирующим с их возгонкой мыслей-чувств, словно в коллайдере. Закон всякого свершения в Плоскости открыл Бубнов!

«Джекпот!» – ничтоже сумняшеся окрестил постижение Антонов, в смущении от третьей за день встречи заваливаясь на сиденье вагонное… «Да уж – Джекпот!» – Бубнов крошил хлеб пузатым, но всё одно жадным голубям московским.  

А ведь могли бы, рассудит читатель, знакомцы в охапку зачерпнуть персоны свои, невзирая на ранги, и, как водится, забуриться в общагу: вещать за Россию, Бога, прозревая изощренно и пьяно, что неспроста сретение их в буднях… и непременно впасть в глупость вольную под коллег улюлюканье. Пронять себя по спуску без тормозов – на что способна душа, впечатанная в Плоскость, какие у преступившего порог трезвый «броски конфигуративные» от двери к двери по коридору долгому жития общественного; как всё это манифестирует картинно в единстве с миром!.. 

Но и Бубнов этого не допустил бы. К чему потрафлять в примитивной из плоскостей – пьянке русской. Гораздо более по сердцу сойтись с собратом в сияющем первозданностью мысли и духа поединке шахматном.

Герман (ходит: е4). Профессор, центральная моя идея: существует некий признак верховный внешнего и внутреннего устройства мира.

Антонов (е5). Интересно, интересно…

Герман (Кf3). Плоскость! И все содержание многоаспектное действительности определяется этим понятием компактным!

Антонов (Кf6). Так-так!

Герман (d4). Мной найден некий «объект идеальный»…

Антонов (К:е4). Продолжайте...

Герман (Cd3). По аналогии с «Идеальной точкой и линией» в геометрии, «Идеальной жидкостью и газом» – в физике…    

Антонов (d5). Работающая абстракция?

Герман (K:e5). Универсальность дискурса сообщают и сходящиеся в нем процессы социо-культурные...

Антонов (Kd7). М-м-м!..

Герман (Фe2). Принцип методологический и прагматический осуществляет интеграцию всех частей: от замысла к воплощению. Плоскость – генератор порядка в хаосе бесплановости!

Антонов (Фe7). Почти по Платону! (Иронизирует.)

Герман (C:e4). Плоскость нуждается в базе семиотической.  

Антонов (de). А как же иначе! Рано или поздно…

Герман (Cf4). Можно сказать, Плоскость сама и формирует Семиозис, требуя объективации себя в нас – и через нас!

Антонов (K:e5). Ну конечно… Рано или поздно…

Герман (C:e5). Вот в мгновение сие – в нашем обращении к теме происходит и приращение Темы!  

Антонов в (f6). Так-с-с!.. Приплыли!! (Иронизирует.)

Герман (Cg3). Мы имеем дело с «фигурой» своего же представления.

Антонов (f5). М-м-м?! Хм!!

Герман (Kc3). Время и пространство в голове нашей. 

Антонов (c6). И что?

Герман (0-0-0). Активность представлению придают системы знаковые, так как знак порождает смыслы!

Антонов (Фg5+). Позвольте мне с вами не согласиться, молодой человек: смысл порождает знак, будучи ему имманентен!

Герман (Kpb1). Что и требовалось доказать! Смысл и знак – в Плоскости. Круг замкнут. Хваленые результаты наши: колесо, письменность, порох, – все это коловращение в Плоскости! Игра смыслов беспрестанная: мы порождаем их, а они – нас! История, культура, наука… химеры наши! Да и мы сами – химеры из Плоскости!!

Антонов (Cb4). (Молчит. Потрясен напористостью партнера.)

Герман (Kb5!!). Итак, «потенциализация» Плоскости безгранична, она анизотропна – по типу регулярности форм в кристаллографии.

Антонов (f4). Проблемы геометрии прикладной – в искусстве?

Герман (Kc7+). И не только! Объект становится изменяющимся, виртуальным при соблюдении структуризации правил. Плоскость по-новому выполняет функции семантизации культуры – замещает Бога!

Антонов (Kpf8). Да, это смело.

Герман (Ф:е4). Плоскость в основе языка! Но и – выше… Рычаг, прикоснувшись к которому влияешь на ход вещей!

Антонов. Эвристическая ценность мысли налицо! Поздравляю... Будет о чем написать перед сном в газету институтскую! Джекпот!.. (Опрокидывает короля своего на доску.)

 

Очарованный и пытливый, Бубнов отошел от окна. Эти его в озарениях минуты сбора в институт... Он утвердился, что совпадения тогда имеют реверанс судьбоносный, когда не подтасовываешь картину: не караулишь, скажем, оппонента там или сям. Только тогда и взглянуть профану потрясенному в глаза и даже зайтись в усмешке Джокера из барабана игрового!.. А дальше? Нужно пять раз кряду на дню зафиксировать в окружающей Плоскости совпадения, прозреть символику соответствий  и бежать с мешком для денег к автомату игровому – обозначить чудо!

Герман погрузился в понимание, что он игрок.

 

6

Надо, однако ж, заметить, что Герман жил в комнате один как одаренный особо – в назидание братии подрастающей писательской, по решению ректората. А это – лишний раз ловить взгляды пристрастные и студентов, и преподавателей, и даже персонала общежития. (Все отчего-то полагают, что Бубнов – гений, коих подбрасывает глубинка.) Подумаешь, написал пару рассказов and стихотворений! Фундаментальная же часть «творений», пылясь, остается в набросках... Есть в журнале повесть – уже что-то!.. Ну и куда прикажете дальше? Бесконечный процесс продвижения идей, которые при выпаривании из массы текстуальной, как любит выражаться преподаватель по эстетике, мало отличаются от уже состоявшихся в Плоскости позиций философско-литературных... Так где же во всем этом Худож-ник, где высвеченный в веках лик его? Не скульптурный или живописный внешности отпечаток – где музыка и предмет ощущения, ему свойственные?.. Сознание, отражающее сиюминутность существующего, удивляющееся «существованию существующего», способное воплотиться в веках и на Вселенную всю? – Где это трагическое сознание?!.. И что Герман во всем этом, в традициях этих, при всех Толстых и Достоевских, – чем может Словесности русской «послуговать», как говорит бабушка его? – Бубнов отчизне салютует Идеей Плоскости! Отчизна ненавистью всуе и вознегодует!.. 

Воистину, институт, вопреки веяниям рыночным, бережно относился к талантам молодым, уцелевшим по местам, давал им шанс. Ведь основная масса вещества творческого сгинула в жерновах страны переустройства: одни ринулись в литературу спросовую, другие уж в немочах, третьи ушли в коммерцию, забыв о призвании. Студентов кормят раз в день, выдают билет транспортный, устраивают им встречи с деятелями искусств и с политиками. Отличившихся поощряют прицельно. Было важно сработать на будущее – чтобы Россия обрела хоть какое-то вѝдение себя. Мелькать по телеканалам и в таблоидах мировых бродяжкой, в очередь за супом пристраиваясь со странами Блока бывшего... – в штамп сей уж мало верится. И матрешками с самоварами не отделаться, да и Толстой и Достоевский – из прошлого… Обязан же быть «кодекс вербальный» – картинки азбучные с экспликацией: «это наша Россия», «это моя Россия», «в этом вся Россия»? Хоть какая-то, но должна быть во вне выдающаяся Плоскость, чтоб, изловчаясь, вобраться щупами мозга в новообразование сие, ринуться с присвистом в ток-шоу «Судьба России», – миром всем уйти в диалоги веселящие и изматывающие... Словом, в раздрай постперестроечный Литературный институт решено было сохранить: авось и предложат молодые душ архитекторы какую-нибудь модель!.. А по аналогии – и для республик бывших, откуда не иссякает поток талантов, но гении и там – наперечет.

Однако, осилив конкурсы региональные и оказавшись в столице столиц, большинство талантов переставало писать. Юношей и девушек забирал в жернова мегаполис, – под вкрадчиво-методичный, душу разъедающий шепоток-скрежеток: «Москва! Вы в Москве! Ради этого родились... Спешите жить... Спешите находить! Ни мгновения не должно пропасть даром!..» Словно в омут с головой уходили те в «прозелитство»: в зрение восторженное, в слух чуткий… Мотами энергий своих пускались во все тяжкие: бродили над пропастями, обеляясь поиском «правды жизни» и «темой новой»… Как мотыльки на пламя, тянулись девчонки и мальчишки в агентства креативные, толка сомнительного телекомпании и киностудии… в прессу желтую… Стихийно владея языком, преследуя по миру цели новизны и отточенности рекламной, орудуя нехитро воззрениями, подобно ударам киг-боксинга, они порой добивались высот, с корнями порывая, чувства все с эффектом снаряжая во внешнее… Вмиг растратив ресурс, подорвав на поприще нервном печенки-селезенки, сходили с дистанции, бухаясь в «отходняк»; и, уже оклимавшись, находили кумиров удобных: в угоду ли Чарльзу Буковски пьянствовали, слоняясь по проспектам иллюминированным, крутили косяки, пудрили носы кокаином; подобно ли Джеймсу Болдуину и Лимонову вступали в связи гомо… отыскивались и пути в секты… Но и способ допотопный поддержания смыслов приберегался: уборка улиц, разгрузка вагонов… И лишь единицы посвящали себя Музе… Только и первые, и вторые, и третьи по утрам, хлопая обреченно дверями келий убогоньких, выбегая по коридору долгому к туалету, тыкались мордочками друг в друга, протирали глазки красные – от ночи ли бессонной творчества, или от слез обиды на мир за перегородками гипсовыми… Сколько же поколений поэтов, прозаиков, критиков, драматургов, переводчиков, – должно было (и должно будет) найти приют за перегородками этими, издробиться в пристрастных литпроцесса терках, отсеяться, кануть в лету, сложить головы буйны на алтарь Храма, вот уже триста лет крепнущего на Поле Словесности русской.

Такова характеристика краткая уклада, в кой и погружен Бубнов. Все от него чего-то ждут, но сам он – в недоумении. Быть и казаться – категории разные. Проще по временам нынешним – залечь, ожидать кончину мира в подполье, и потуги-рывки к творчеству перестанут кружить, как птицы над гнездом гения терзающегося: писать ли на злобу дня (к примеру, – о регионе, откуда он родом и что на устах у всех в результате самопровозглашения своего), или целиться в вечность?.. Ведь как смириться тростнику мыслящему с тем, что он – гений? (Окружающие так и думают о нем: гений!) Больно, страшно, стыдно!.. Вот Герман и выслеживал свое днями-ночами напролет, борясь с желанием сигануть с этажа шестого. Как и вчера перед сном (даже электричество не выключил), стачивая о тетрадь карандаш – лежа: «…Город. Улицы. Где-нибудь оказаться – всё равно что нигде не оказаться, все равно что закрыть глаза и представить город, представить улицы. Всё погрязло в форме, во всём форма, куда ни кинь взгляд – одно и то же… Можно шагнуть в улицы – утонуть в них, пустить на дно чувства; на пыль и асфальт, на стекло и бетон, на всё – чувства. Растворить себя – отдать себя всему, что вокруг, стать этим ‘вокруг’, называть собою это ‘вокруг’ – быть настроением цивилизации… Но можно и не шагнуть, и о чувствах можно не думать; можно укутаться, как в одеяло, – в комнату – и наблюдать дыхание Вселенной...»

Сон намекал на то, что Искусство и Жизнь – едины, нет между ними водораздела… Варьировать жест, воплотиться!.. И как сказал поэт: «Довольно. Блуждал я долго мглой мировой!..» Долой горы рукописей, черновиков пыльных: пора уже обуздать это создание игривое – Плоскость, себя спроецировать ей на круп, на этот жизни ватман всеобволакивающий!

...Так мыслил сияющим утром Бубнов потрясенный, собираясь в институт. Расцветая в ясности, что Искусство (какое и может быть) – в нем, без скреп утилитарных в Плоскости, калькирующих вторичность и штамп… Вот он со взором первооткрывателя движется по коридору – к умывальнику, фиксируя каждый шаг со стороны: видя себя в Плоскости панелей лимонно-желтых, потолка ультрамаринового; озираясь и на щербину в плинтусах («…иду, каждая трещина привлекает мое внимание и полностью затмевает собой все остальные, каждая трещина – новое ‘сейчас’, происходящее со мной. Можно здесь, сейчас, остановиться, и остановиться навсегда, цепляясь сознанием за одну… остаться в ней, стать трещиной этой, и сказать: Я есть то, что я сейчас вижу… Но я иду, и в лице моем видно, что иду: в глазах – в выражении глаз, в губах – в напряжении губ…»), жмурясь жужжанию ослепительному электрических гнезд в потолке...

...вот он одаривает собратьев в комнате умывальной – отсутствующе (на самом же деле – многофокусно, как в компьютерной 3-d модели); вот он занимает раковину по центру (объективировать, ничего не упустить!); и вот – не обращает внимания на перешептывания по поводу своего здесь присутствия «лучезарно-гениального». (Обращает! Ой, описывает уже в глянце зеркальном – по точкам и дугам спрягающим шевеление по сторонам: внезапный говорящий взмах бровей того, что у окна слева… легчайший намек потаенный в мимике соседа справа, в пластике язвительной рта его…)

В углу с устойчивостью приземистой орангутанга, скачущего с обруча циркового буквы «О» на такой же – букву «С», чистит усердно зубы Олег Сизифов, давний враг Германа; он и зачинает перегляды с обитателями красноглазыми этажа. Но Герман сегодня, как никогда, великодушен к врагам: по-особому не замечает их!

 

7

О врагах... В Плоскости жизни невозможно без них, а гению – тем паче. Враги придают существованию цельность, остроту. На что направлять эманации воли, если б у нас не было врагов? Никто за историю всю не подсказал, что делать с энергией, обращенной вспять? Исключая доктрины религиозные; а им важно, чтобы тростник мыслящий барахтался в понимании себя и соседства своего – в рамках «диалектики плоскостной». Не возьмемся судить: легче ли, проще ли, но сложилось так, что понятнее жить нам с врагами: есть на кого излить упреков желчь, коря судьбину, – но и равняться на кого. (Признаем, что один из движущих жернова исторические законов – «Единство и борьба противоположностей» – знаменит, но стремительно устаревающий в мире глобальном, не чета открытому Бубновым Закону-Триаде всякого свершения в Плоскости – из арсенала и на подступах к логике квантовой!..)

Всего же недоброжелателей было трое. Двое из них были зачислены на один с Германом курс, ровесники Бубнова: высокая, как жердь, с короткой (что у бабы ум) стрижкой, миловидная, но штрихом бездарности измождена, Оксана Дрябѝна (ударение на слог второй) с семинара критики и Олег Сизифов, певец конъюнктурно-традиционного, льстец толстый, не сознающий избитости приемов своих поэт. И, конечно же, вершина треугольника – долговязый очкарик пятидесятилетний, Оксаны муж многоковарный, писатель-фантаст Виктор Пищенко, бдящий жену младую и отжитую фантастику комсомольскую, переведенную во времена оны на язык каракумский (чем кичился, в гордыни пребывая). Вкруг лиц должностных мельтешением вознесшийся: стал редактором в издательстве, плодил ржу ядовитую – книги в обложках лаковых. Паучиной хватким за стенами института чинил состав злой и кощуны: корректировал действия жены неразумной Дрябнѝны и споспешника резвого Сизифова – в отношении и супротив простоты святой Бубнова. 

С прищуром очкастым памяти злой он подначил Дрябѝ́ну и Сизифова, дабы создали атмосферу шутовства и неприятия вокруг Бубнова. «Псих! Ему и выделили комнату отдельную!..» Или: «Бубнову дают контрамарки в театр и посылают на семинары в Малеевку, чтобы приподнялся над ступенью ‘дикаря’!..» В моменты дерзновения, биения мысли творческой, когда Герман дискутировал жарко с профессором и аудиторией, – он подвергался посмеху исчадий ехидных, подрывающих правоту его: «Всё, что говорит Бубнов, – безосновательно с точки зрения научной!» Злопыхателям было важно сформировать мнение, был бы повод. Бубнов этот повод давал. 

Так продолжалось два года, бразды мнения общественного были всецело у лихоимцев, точнее, у паука мрачного Пищенко, коий не скрывал перед сокурсниками жены (обсуждал он с каждым легковерным концепции книг их будущих) отношение к предмету: Бубнов – сумасброд!.. Когда ж масса серая коллег погружена в проект «фэнтези», гению и впрямь остается уйти в себя.    

Вопрос закономерный: за что эти трое мстили Бубнову? Дело в том, что и Пищенко, и Дрябѝна, и Сизифов, как и Бубнов, были родом из одной страны-сторонки на окоеме Совка бывшего, из двух городов-спутников. Приехали самоопределяться в мире литературном – ан, Герман заявил с порога: Сизифов – графоман, эксплуатирует статус вестника региона уникального, за комбатанта войны языковой выдает себя; и Дрябѝна – вовсе не гуманитарий-миссионерка, не литераторша, а подписывает в Сети мелочь обзорную мужа о текущем в фэнтези. Страсти-мордасти!.. Бубнов и сам жалел о буйности темперамента своего, заставившего вскрыть мошенников козни. В принципе, понять их было можно: несмотря на то, что места занимали неправедно, процент-другой таланта действительно остался. Но многие проблемы, связанные с нахрапистостью натур своих, тристаты списывали на Бубнова. Ведь Пищенко был в регионе руководителем организации писательской, и с колокольни сей мерещилось ему, будто Бубнов струит небывальщину в близких к ректору кругах, вес имеющих в исполкоме союзов писательских, – и работал на опережение.

 

8

Итак, все четверо из региона важного, из образований концептуальных – тех, что, по мнению стратегов-аналитиков некоторых, уже лет 20 назад тайно (им, стратегам, на ухо) проманифестировали расцвесть самоцветом на карте политической. Но не имели для переустройства оснований законных вполне, не рассекречен еще механизм решения, не преподаны свыше начальству поместному методы и сроки. Пускай журналистишко иной и перещелкал в мозгу варианты – заявил о великом расчленении всего и вся: это, мол, вам начало противостояния всемирного – Америки и Китая, а Россия уже не в счет!.. Действительно, уроки сложения арифметики застойной, когда сумма из пятнадцати всегда давала единицу, сменили упражнения на деление – с результатом неизменным: суверенная и независимая! Наш регион окраинный – из того ж числа. Здесь прозревали, как нужно спасать Империю, покуда не раздастся стук молотка какого-нибудь трибунала мирового… Именно здесь в период спячки смутной был предпринят, не без агента-инсинуатора Пищенко, эксперимент социальный. 

Мнилось изучить устойчивость лодчонки жизни-быта, напоровшейся на Языка плоскость, и не столь даже языка, а графики его. По приглашению президента местного, науськанного атташе по культуре (а тот, в очередь свою, Пищенко), приехала в страну-сторонку некая миссия католическая, предлагающая населению листы опросные, в коих человеку нашему переходить на латиницу рекомендовалось – для быстрого и безболезненного вливания региона (и России в перспективе!) в Конгломерат народов европейских. Опрос социологический – ничего более, но в Европе к инициативе верхов поместных (одобренных, безусловно, в Кремле) отнеслись серьезно. Ринулась в путь экспедиция, преодолевая на «фиатах» (с виду «газелях») километров сотни.  

Что уж говорить, в среде представителей аудитории целевой «45+» (молодежь занималась пьянством-разгуляйством) вызрел переполох. Буквицы осанок непривычных и жестов, с животами круглящимися и жопами узкими, с хвостами и рогами, щелкали розгами, грозя хребтам и шеям населения кириллического листа печатного. Насекомые блядские летели на поле белое, жужжали, жалились, лапками цеплялись, стремясь отложить зловредные яйца папа-римские… На бой с «колорадами» заступили столь же легкие на подъем, как и сами «ватикане», ветераны бдительные, оказавшиеся респондентами основными (будто бы им и жить в мире новом) миссии, расположившей офис в фойе Дома Культуры города Б. (Миссия же участием скоропалительным в акции и не прозревала, на что подвигли ее руководители тутошние и тамошние, заплутав ее в интригах политических.)

По призыву в мегафон предводителя писателей Пищенко, подчиняясь его несомненно праведным увещеваниям об исконности языка и письменности, пенсионеры, гремя орденами, как знаменами у мавзолея, снесли обратно сувениры «законные» – тортики вафельные и печенье. К концу «приемного дня масонов», под покровом сумерек учинили «кардиналам сирым» расправу средневековую, прогнав их сквозь строй палочный – от парадного входа Дворца культуры к автобусу с крестами мальтийскими и звездами Евросоюза. Тут уж на «бой» поднялись все от мала до велика – сказалось незнание молодежи, куда себя деть, тем более, что водку-закуску-тортики заморские подносил им Сизифов.

Не удалось избежать и пролития кровей малых: одного-двух миссионеров погнали неразумные к реке и подтопили… Милиция в ночи выискивала по огородам и курятникам бедолаг, обещая восполнить ущерб к отправке на родину... В защиту же удела «вычищенного», под перегляд макиавеллевский нашего патриота-президента с соседним демократом-президентом (приютившим по сценарию «миссию Римскую»), словно мелком от насекомых «Машенька» была очерчена граница: «Это наше, сюда не суйся с носами и опросами впредь!» (Это уж потом сим территориям многострадальным, некогда в массиве едином на юго-западе Империи, карабкаться и карабкаться в самообосновании вящем: кому на Запад стремить, а кому систему сдержек-противовесов из кордонов таможенных да проволок колючих ладить, быть картой разменной в дланях Кремля, гирями извечными и кандалами, чтобы тянуть соседей прытких назад – в поле ГУЛага извечного, пролития кровей больших…) Таким образом, проявленный и узаконенный в кругах властных «консерватизм» вывел Пищенко увенчанным почвенником-радетелем – за счет участия в им же акции инсинуированной. Получил грант от атташе по культуре на издание редких (в смысле дерьмовщины редкой) трудов фантастических.  

...Граница между лагерями политическими пришлась аккурат по руслу реки славной (где чуть не завершили поход миссионеры с «газели», исцарапанной троебуквицами известными), выхватив по берегу правому излучину с городом Б. и в округе его селами. Река, давшая название региону сепаратистскому, воды к морю стремила и в подробности тонкие: как город Б. оказался на стороне «вражеской», вне тенденций ура-патриотических (а равно сепаратистских)? – вдаваться не собиралась. Именно в городе Б. (к счастью, к несчастью ли) в срок положенный родился, учился, работал художником на заводе ремонтном сельхозмашин – и творил, как любят сообщать во врезках журналы литературные, – Герман Бубнов.

 

В рождении города есть от рождения звезды. Как жизни огнь до поры из утробы материнской «усматривает себя», так и город – из колыбели-детинца, тына-частокола, цитадели-крепости, прирастая посадами, торгами, что деревья кольцами годовыми. (И государства беременны городами – на фоне лесов, полей и рек, морей и океанов...) При этом зарождение города, как и событие всякое, отмеченное «барабаном судьбы», подпадает под изначальный закон-триаду Плоскости: «линия-пересечение, точка-контакт, преломление-отдача»... Город возникает на путей-дорог скрещении в некой точке у реки. Живет, уповает, влечется к красоте. Но лишь упоминание письменное дает ему основание вести историю свою. Барабан игры – стихий и судеб – запущен! Город состоялся в плоскости жизни-текста! Какая участь уготована точке сей, покажет время. Зародыш «Москва», несмотря на разорения огнем и мечом, развился в царство-государство мощное. Подумать только: откуда черпает силу и славу вот уже 900 лет этот в Плоскости штамб? С первого рукописного: «Приди ко мне в Москву! Буди ко мне на Москву!..» Неизменна в концепции этой сановитой, не дает покоя Москва, – все взоры- помыслы со всех уголков России необъятной (и не только) притягивая на себя. Съезжаются умелые и шустрые в надежде на головное свершение-результат, впечатанное, однако, в проект типовой. Москва (как и всяк в ней малый) – в ожидании Джекпота! Выигрыш Москвы – в ее объективации! Вот в данный момент – в речении автора поэмы сей концептуальной, и как сказал маэстро: «Удобрить ея солдатам; прославить ея поэтам!..» Всё – Текст! И сепаратизм, кой в моду войдет вот-вот с подачи Москвы, тоже – на руку.

Город же Б. (родной город Германа) насчитывал 600 лет. Возникнув на крутом берегу реки славной, остается верен изначальному: «крепости на переправе»; и уже в зависимости от барабана игрового Судьбы – оборачивается то подъездом парадным, то выходом черным со двора. (Это уж в игре сил, бравших город, а значит, вносивших матрицу в эпох мозаику культурную.) И вот крепость полонена в коий раз, рукой щедровитой завоевателя разодета от кутюр восточноевропейского искусства военного: скроенный ландшафт, рвы, башни неприступные; именована крепость на лад бесерменовский – «Б.», – что в переводе означает клич царственный: «Я хочу!» Барабан игровой истории неутомим – опять бой, опять сдача... 

Крепость «Я хочу!» закрепляется и в хрониках боевых славы русской; утверждается в умах потомков через поэму Пушкина. У стен «Я хочу!» находят пристанище с поля брани гетман малорусский и его спутник сиятельный – швед (сей лев поверженный поднят на герб города). Здесь подхватит вирус «Я хочу!» и Пугачев: пока солдат, пока еще только дышит воздухом «страны могил воинственных»; пока грезит он о «Джекпоте»... Авторитарно-основательное «Я хочу!» звучит и в послании в Петербург полицеймейстера, озабоченного жизнью и мыслями обитателей хижин глинобитных под стенами крепости оснащенной. Ответ свыше не замедлил. И вот в трехстах саженях от фортеции закладывается с десяток улиц взаимно перпендикулярных, просматриваемых с бастионов. Город строится (в линиях кварталов означенных) домами каменными, храмами, костелами и кирхами, синагогами; также лавками, судами, конторами, торгами и мануфактурами... Полицеймейстер ликует: люди – вот они, как на подбор: у всех теплится огонек, все после дня трудового занимаются размножением – или читают Пушкина (только редкие бедолаги – Герцена); словом, племя под присмотром!

...Город Б. заводит парки и сады, школы, библиотеку и, конечно же, памятник Пушкину – куда нам, ни тогда, ни нынче, без объективатора, – ко дню его юбилея очередного, где Наше-всё жестом приглашает на скамью рядом с собой – место посвящения в пииты: пора, мол, коллега, мир, что дается в ощущениях, жизнь отечества в великом ея многообразии игровом – возвести – в проявленность темпо-ритмическую!

Заметим, что с эпохи Преобразований имперских, по ту сторону реки, на восточном берегу, растет и другой город, с отрывом от первого в четыреста лет и берущий концепцию из крепостцы-острога – для увлеченных мыслью Овидиевой (декабристы сидели здесь на юге в ожидании участи), – так его и назовем: город Т., – «Тот, другой город...» Именно из города Т. приехал в Москву триумвират неуем-ный: Виктор Иванович Пищенко, Оксана Дрябѝна и Олег Сизифов, земляки Бубнова, но явные с ним по реке антагонисты.

Стратегия негласная города Т. с момента его учреждения заключалась в наблюдении, в становлении «плеяды достойной» профессионалов дела своего. Так, наблюдение за узниками острога сменилось соглядатайством за гражданами города Б. (особенно за теми, кто чтит при лучине Герцена); завелась картотека. Культивирование двухвековое подозрений (что в эпоху царскую, что в Совке), апеллирование к результатам слежки, искусство составления рапортов и сводок достигли в Т. высот чрезмерных. (Недаром и Солженицын в главном произведении своем упоминает не единожды скорбно город Т. и не кидает упрека городу Б., в коем ГУЛаг не куковал.) Молодой да сметливый Т. делал карьеру: холенный и подтянутый, к начальству благоволящий, а с ближним ни вольностей, ни панибратства; расчетливый, бесполый, с хитрецой и опаской ожидающий поощрения... и вот уже он добился чего хотел – выстоял у Барабана Игрового – выказал желание стойкое вектор Брата Большого блюсти, стал центром поместным ура-патриотизма (и сепаратизма) в эпоху новейших Пре-образований имперских, прибрал рычаги власти постперестроечной.

Город Б. уступил пальму первенства эпохальную бестии продувной Т., с высоты лет рассудив: «Небо, солнце и луна сияют нам равно, так же и земля, и воды, и всё, что на них, и всё, что под ними, служат нам не менее. А прелесть пролетает, и нет ничего более их – за рекой – красоты скоромимопроходящей!..» Ситуация контроля тотального над городом «Я хочу!» (со стороны полицейской, по шнурку архитектурному системы и недремлющего Т.) привела к появлению портрета современника. Характер выпестовался: чужой!.. Чужой среди своих и чужой – среди чужих!.. Вы без труда выделите человека этого в столице столиц по улыбке пространной, готовности хоть сто раз на дню здороваться – не пугайтесь. А уж стоит сему сфинксу дать слово, то непременно доверит закутки сознания и подсознания; не развенчает тайну свою, но усугубит ее, видя в вас агента чьей-нибудь «опасности-безопасности». Провинциал в барабанах-жерновах мегаполиса.  

В городе «Я хочу!» и отношение к искусствам – все способы ничего в себе не утаить. Ведь граждане под наблюдением (со стороны всех и вся) и заигрывают со статусом сим, несут, что знамя. Цветник литераторов. А вот органы управленческие под патронажем Пищенко и Сизифова – лагерем с берега иного... Явился ли Бубнов, как города Б. представитель, зачинателем направления в литературе,–  не нам судить; «Вестник столичный» сделал отзыв, публикуя повесть его: «Стиль пафосно-прямой, лишенный колебаний, вне мелко-частного; стиль-крепость при вратах в неизвестное…» Москва долго отмахивалась, не принимая письма угловато-линейного; матрица мысли гения провинциального не накладывалась на «радиально-кольцевую», привыкшую кружить вокруг да около – в барабанах игровых словесности!

На момент событий описываемых «дружба» берегов до абсурда дошла. Литераторы города Б. задавались вопросом: к чему орган драконовский? каков принцип отбора рукописей для издательства? в чем предмет цензуры? и почему, собственно, в издательстве все посты занимают выходцы из города Т.? и организацию писательскую города Б. возглавляет ставленник из Т.?.. А в одном произведении, по рукам ходящем неформально, некий писатель замахнулся на святое – на основной в Плоскости закон «Единство и борьба противоположностей» – дописавшись до того, что в будущем недалеком два города в рамках образования концептуального контролирует на мосту пост миротворческий: выезжающих граждан города Б. в порядке одностороннем проверяют на предмет «миротворческих же» устремлений! Прибором сканируют мозг, секут презренно в мониторы: «Больше одной мысли не провозить! Не нарушайте решетку конфигуративную порядка нового! Сидите по углам, читайте Пушкина!..» Все чиновничество литературное региона объявило писателю неформальному анафему. И был им... Бубнов.

Здесь и уместно завершить срез исторический безвременья, который и явился моментом отправки на учебу в Москву волонтеров наших.

 

9

Был, правда, еще аспект, почему Сизифов в особицу ненавидел Бубнова. Дело в том, что приземисто-вертлявый толстяк Сизифов, псом примкнувший к Пищенко и Дрябѝне, слагал беспробудно оды князькам удельным и боярам, гимны пел о готовности шагать в ногу с Россией – хоть в бездну. И узрели его среди выскочек, приблизили. А Сизифов всего-то и стремился заполучить квартирку. Не упуская случая, извещал подобострастно высокого (и среднего ранга) чиновника-сепаратиста-патриота: живет-де в условиях тесных. Его зачастую гнали, нахала взмыленного, распознав лукавство. Знать, примелькался в коридорах, заглядывая в глаза. Он же выстоял системно, не дрогнув, у автомата игрового, черт расчетистый, – разрядил, насколько было в силах его, десяток-другой обойм воспевания сановников. Барабан был запущен; сработала инерция махины административной. Наградили!.. Четыре года оды в газетенках цепляли слащаво благодетелей: президента-генералов-мэров. – И он ее, квартирку, выиграл!

И Бубнов жил в условиях стесненных (с мамой и бабушкой в «двушке-хрущевке»), но сепаратизм не восславлял, путей шальных достучаться до небес не выискивал. И совсем не огорчился удаче Сизифова, наоборот, участвовал в пирушке, что закатил потный от счастья пиит, созвав самых талантливых и способных творить под его контролем. (Организацию писательскую, обосновывающую значимость ура-сепаратизма, возглавлял Пищенко, а вот городскую – и единую для двух городов – Сизифов, поднаторевший в подхалимаже.) Тогда-то Герман и высказался по поводу «кропания на заказ». Проблема была обозначена. И даже равно приближенный к берегам обоим Чехов выступал под стягом Бубнова: «Талант настоящий не в силах творить в векторе заданном, уж слишком это для него громоздко!..» Бубнов шел мыслью с классиком – изредка посматривая на виновника торжества, но ни в чем того не упрекая (и притихший вровень со всеми Сизифов это понимал, – но не понимал Бубнов, увлеченный феноменальным). «Когда апеллируешь к неизведанному, – говорил Герман, – литература в тебе ширится; когда же виляешь по зигзагам расчета, творчество и успех твой, сорванный когда-то, сворачиваются в лист сухой!..» Многие с Бубновым согласились, не могли не согласиться; Сизифов удостоился под занавес потрепкам захмелевшим по плечу. И, несмотря на то, что Бубнов всё иносказательно-поучительно выдал, как притчу во языцех и с бокалом в руке, пиит-борзописец насторожился. Уловил в Германе нелепой души открытость, что волком прет из представителей города Б.! («М-да, Бубнова не проведешь на мякине, в союзники набиваться не собирается!..»)

Через некоторое время после презентации квартирки Сизифов вострубил сбор общий в библиотеке города Б. (той, что у памятника Пушкину, жестом приглашающего тебя сесть рядом) под девизом избитым: «Мы два берега у реки одной!», чтобы с трибуны высокой, вернее, из-за стола президиума, где восседала троица неразлучная (Пищенко по центру), объявить о направлениях двух лимитированных на довольствие (и учебу) в Литинститут. Бубнов явился лицезреть триумвират неуемный. Столица господам нужна, как плацдарм для выступления головного. К чему силы тратить на битвы позиционные – за поддержание звания «патриота», возню в стане сепаратистском с осведомителями доморощенными; и совсем уж пустое – волокита с пенсионерами, коим игры при Плоскости языка в охотку адреналиновую, страсть орденами погреметь. В столице производятся романы – женские и фэнтези, только и успевай раскатывать (наливай-сворачивай), как блины.

Голосованием утверждены были два кандидата: Сизифов и Дрябѝна. Пищенко, как муж, мог также двигать в столицу – заселяться в общагу, заполучать прописку и уделять всецело внимание задачам стратегическим. Пищенко ликовал, но уверен не был, паук осторожный, подозревая в подвохе всех и каждого из писателей города Б., не представивших к отправке в Москву претендента, в момент же щекотливый промолчавших, позволяя заправилам созидать храмины гнилые... Ус у него дергался, стекла очков блестели; наигранно радушно переходил Пищенко к проблемам текущим: о порядке согласования рукописей в издательстве, о мероприятиях в рамках праздника Пушкинского... наотмашь пророчил и выход в свет сборника литераторов города Б., не всегда верно чувствующих момент исторический, вполне удовлетворенных состоянием аполитичным... 

...Но Бубнов оказался в институте – как уже сообщалось, повинуясь эманациям взыгравшим: «Я хочу!», – без направления от организации писательской. Представил творения свои ректору, и тот, позиционируя себя в избытке демократично, обнаружив и темперамент в соискателе (огонь в очах вырывал того из Плоскости мутной ура-патриотизма), зачислил его в студенты, мотивируя, что поступление по лимиту – пережиток!.. На вопрос же ректора, что Бубнов думает о запале боевом земляка, Герман выпалил, почти как акмеист: «Когда Сизифов воспевает оды радости к генералам густопсовым сепаратизма, по всей округе дохнут канарейки в клетках!..»

 

10

Вспоминая соглядатаев своих, Герман сам превращался в соглядатая – за собой – в Плоскости. Мылясь над раковиной, выдув пузырь, рек мысленно: «Я – существую!..» Скосил взгляд к Сизифову застывшему... кстати, о том, что враги, будучи земляками, терлись, как медведи из песенки популярной, об ось – в аудитории, в столовке, посещали мероприятия, музеи, выставки, юбиляров чествования, панихиды по мэтрам ушедшим, – словом, шествовали, что неразрывные звенья паззла Плоскости: в этом Герман не видел решительно «совпадения», определяющего вращение и выбор барабана игрового судьбы. Он привык к совпадениям как к раздражителю фоновому, как к избитому «Единству и борьбе...», как к листку с персонажами гротескными, содрав который со стены, ощутил бы дискомфорт. «Этот оскал вымученный... Какое мне дело до пищенок-сизифовых-дряби́н?.. Донкихотство – лишь попытка доказать, что существуешь, желание встроиться в модель. Только тебе – Плоскость – дано узреть мое присутствие здесь и сейчас!..»

…Рука с щеткой зубной; ракурс-разворот всего своего тела младого; будто случайное узнавание себя в зеркале – и оттого удивление; падающая мыльница; нервный взгляд Сизифова, его физия – крупно, в зеркале, – гримаса обезьянья с эскиза комикс-художника; – и керамическая в глянце поверхность белая… в метрической размеренности сетки координатной…

Лик Плоскости... Обоснование ее... Сотоварищи Германа, встро-енные в интерьер комнаты умывальной: в каждом предсказуемость тотальная, во лбах их впечатано: «Успеть бы!», «Пристроиться бы!», – так и режет слух и око пробужденное... Всё, что несет в себе человек, что и составляет его «я», – стремление обратиться в суммарно голый набор параметров объективно-физических: «Я есть то, что я вижу и слышу сейчас!..» Но ведь и сны наши – Плоскость! Все то, куда мы с надеждой тайной уносимся в них, вполне укладывается в здравствующую на подхвате плоскую же систему философскую: психоанализ или разгадки бабушкины… Плоскость – бессмертна, длит ее во времени-пространстве живущий и приходящий на смену тростник мыслящий. В какую иную Плоскость попадает умерший – неизвестно. Нынешняя же «поступь невежд» укладывается в пазы и ловушки систем религиозных, дабы не сигануть в океан Свободы Истинной!..

Герман зрел: лет эдак через сто-двести на земле возникнет популяция пробужденных, «вознесшихся над Плоскостью». (Осознать себя в Плоскости – равносильно воздействию на нее!) Сверхчеловеки эти будут заглядывать за звезды, узнают суть вещей, будут творить себя во Вселенной... и он, Бубнов, – предвестник их!.. И никто из сотоварищей, сплевывающих смачно на струю, включая и Сизифова (не упускающего ни на секунду врага из прицела), не в состоянии прикоснуться к знанию сему... Слагая оды травке-муравке (курительной) да «солнышку-неону» (или даже генералам и мэрам), остаются они по другую сторону торжества Истинного!

 

Предписанием из сна было взять Джекпот, закладывая купюру в ролики приемные автомата… Все точки игровые образуют систему, компьютер Центральный «выбрасывает» Джекпот два-три раза в месяц, выигрыш – порядка десяти тысяч долларов… Но кому из аудитории бесшабашной мусолящих наличность у барабанов электронных, далеких от наущений (удерживаться ли от ставок крупных, отслеживая автомата результативность, перейти ль к другому?), заглянувших на огонек неоновый метнуть на авось?.. В отличие от «везунчика-профана», Герман сделает выбор, ведь для него раскрыта суть. Осознание себя в Плоскости Результата равноценно обладанию им. Он отличается от тех безумцев, что, подобно наркоманам, не видят иных целей и задач, кроме как спустить рубль последний... Итак, чудо сна заставляет быть игроком, несмотря на то, что навыков нет, да они и не нужны, главное – доказать, что в состоянии концепцию облечь в проявленность. Привилегия единицы из Плоскости, возомнившей, что она и впрямь существует! Volo ergo sum! Я так хочу! 

    

11

Завершив процедуры, Герман так и не удостоил Сизифова вниманием. Хотя из кожи лез последний – под предлогом мелко-пакостным развенчать ауру звенящую врага. Но преподанный месяц назад урок смирил пыл слагателя од президентам и генералам. С ненавистью сек в спину Бубнову; в перегляде же с присутствующими скрывал мотивы чувства.

...Угодив в институт по ходатайству организации писательской, Сизифов толстозадый стал вращаться в водовороте поэтесс бесполых и легкоступных. Они его щипали, кружили наперехват, подмигивали. Хлопоты напрасные. Фундаментального не зазнобилось в нем. Слишком крут был порог чинуш обожания. Ни один журнал не брал его «поэзию», где окуляр он обращал на ошалевших от жизни сверхскоростной девиц, пьяненьких и прокуренных, роящихся по общежития этажам. И что выходило? «О женщине – больше ни строчки!/ Нет, нет, нет!/ Довела, понимаешь, до точки!/ Опостылел мне белый свет!/ О женщине больше ни звука!/ Да, да, да!/ Как-нибудь без сердечного хрюка/ Обойдусь: я – незыблемость льда!» Петь же в Москве лицо должностное – чужая, как говорят, база!.. Сизифов мерцал. Потерявшему себя пииту лучше скрыться с глаз долой, терзаясь вписаться в Плоскость! Не об этом грезил в глубинке подпевало двора ушедшего.

Удар по зажиревшему на лаврах засушенных был неожидан. Сизифов возненавидел кириллицу разом (а ведь из кожи лез, защищая в мегафон), когда прочел на двери по этажу табличку с фамилией земляка-антагониста, на отделение прозы зачисленного. Трясло от злобы, когда Бубнов мрачно-задумчивый, у которого через год и публикация в журнале толстом (вновь удар для крамольника: в каждой пота капельке на лбу, в лупе крохотной кружат хоровод буквицы: имя врага), возникая на горизонте, забирал взоры. Бубнову всегда, в отличие от рыхляка Сизифова, отводилась ниша: этакая сверкающая белизной в обрамлении ордера ионического, и сам Герман беломраморный с венцом на челе (смотрит вдаль) – величие и смиренность гения!.. Потому-то Сизифов, попираемый великим, и сорвался бюргером пьяным, страсть хотелось развенчать ореол монументальности стерильной…

Не будем соревноваться с Германом в описании инцидента между супротивниками, доверимся юноше благородному, который был просто вынужден взяться за объяснения, – по требованию вящему коменданта.

 

ПОСЛАНИЕ КОМЕНДАНТУ АРХАРОВУ

 

грамотка сия писана чернилами да пером,

Епистолия по краегранесии, прочитать бы ея с умом.

Речение на поносителя Сизифова ответ,

Мнящего за «шашни» скинуть меня с башни.

Аще, упиваясь пивом да вином, стал он некрепок умом.

Не ведая, что кто клеветит, тот во дно адово слетит...

Благочестивым (после бассейна) ввечеру 20.02 в 2002 году, –

Убо добро тому, кто блюдет телесную и душевную чистоту, –

Будучи аз в уме и памяти, зашел справить малую нужду.

Неизгодно следом – Сизифов, блевотной тряпкой отягчен;

Отжимая ея в кабинке, глаголит непотребное от ширинки.

Вящше свирепея в окаянном своем формозе,

Возможно, и сатанин фимиам держа в носе.

Егда же попытался аз его урезонить,

Люто, пуще прежнего, стал гамадрил сквернословить.

И, как внезапная вспышка его абстинентна психоза,

Кар-р-р! – блевотная тряпица шибанула мне в шею.

О, сучий кот! Берегись! Размахнись ты удаль смелая!..

Мерка за мерку! Баш на баш! Сарынь на кичку!

Ухх-пособи-е-мать! Жми, бусурманин, сопли в кулак!

Дюже испугавшись, Сизифов махал тряпкой во стороны,

Ища наобум протиснуться к выходу,

Донели забрызгал все вокруг; аз смежил глаза от мерзости…

Абие, ударив меня прямо в лысто, он

С диким визгом проскочил – и в одной туфле к лифту.

Кроссовок сей железорылый, аспидом ужаливший,

Аще долзе оставался в лужице зловонной...

Лихоимец явился к Вам, пороча меня, взывая...

Удобь босая нога, рваные бока – рисовали в нем беженца… 

Елико о сем размышляю и удивляюся,

Смеюсь, ужасаюся и недоумения исполняюся:

Иже кожа овчая волка может покрыти? –

Ныне помыслите, каким подобает нам быти:

Убо кто живота своего лишается,

Честным намерением крепко вооружается!

Ехидна в осуждение за злое огнем очей сожжен, –

Лютый враг от любомудра побежден!..

Обаче, довольно о них, злодеях, словеса изрещи,

Мытоимцы вси – угаснут, аки темные свещи.

Быть сему писанейцу-епистолейцу конец.

И любезно его прочтите,

Еже что... о том не взыщите...

Только, сударь, здрав буди и меня не забуди!

Герман Бубнов

В неделю Масленицы

 

Через пару дней о разборке премерзкой забыли. Стычки между будущими дум властителями в притирке совместной – явление обычное. Но ни одна из сторон, правда, никогда не вызывала коменданта, загодя давая трактовку события. Сизифов же мнение утвердил документально: о непредсказуемости всех поборников «Я хочу!». Бумага сия была отправлена в канцелярию и тем составила пятно в узоре дела личного Германа (коменданту было важно показать, что он зрит в Плоскости быта и досуга студентов).     

Сизифов работал и на общее дело. Заправилы зондировали, насколько их злокозненность давняя к литераторам региона славного – поступление вероломное Оксаны Дрябѝны в институт, вдобавок и халтура издательская вне чаяния вверенных писателей провинциальных, – актуальны и поныне. Ведь Герман затих, это настораживает. Кроме того, шепотники-доносчики, заполучая информацию с потолка (вернее, со стены), сообщали, что Герман ставить вопрос собирается в Союзе Писателей: вправе ли Виктор Иванович занимать пост в организации? Бубнов-де уж записался и на прием к Сергею Михалкову (вот информация «со стены»!). В комнате у Германа висело фото пожелтевшее в рамке – на нем поджаро-молодящийся любимец детворы советской дядя-Степа-Великан в галстуке алом салютует пионеру Герману – на фоне моря, кипарисов и горы Аю-Даг. Раритет и послужил кривотолкам лазутчиков. Ведь поэтессы прококаиненные вились и ломились в двери не только Сизифова квазимодоподобного (ему, впрочем, они и спешили стучать о настроениях Бубнова в обмен на куплетец). Он же докладывал Пищенко.

Пищенко принимал решение. Истощенный расчетами стратег заокеанский из плоскости Кукрыниксов, – протирая очки тряпочкой, а зад худой в кресле казенном. Склонял он голову, луч отбрасывая в мордаху раздавшуюся коллеги внемлющего (разве что без каски с рогами): «...М-м-да! Есть и ему, щенку, чем крыть! Попробуй-ка вызвать его на дуэль! Не убоишься? Надо бы ему уж репутацию подпортить!.. А с Архаровым я договорюсь!!»

 

Прожив год с женой молодой в общаге, Пищенко стремился к большему. Редактор ответственный литературы спросовой, выпускал он в обложицах ядовитых графоманов отъявленных, обрастая, как водится, деньгой. Торгаша инстинкт, не Пегас (пусть и сепаратистский, ура-патриотический), влек его с окоема... Пищенко стремился к укрупнению плацдарма. Обретаться ж на этаже со студентами, впадающими в крайности обольщений столичных, было для него несолидно. Но и тратить кровные на съем квартиры не резон. Не для того их так пунктуально, предавая Музу, зашибал. Был он жадным пауком-шелдоном, интриги плетущим. В результате акции очередной агитационной (вроде трагифарса с «миссией Римской»), он, как шеф писателей под центра вниманием пристальным находящихся, добился проживания бесплатного (для себя и жены-студентки) в гостинице Дома Союзов писательских на Поварской... Ядро историческое Москвы, питание дармовое из кухни ЦДЛ, тусовки великосветские для лавирования в Плоскости!.. Мечта Кощея...

Цепко придерживая печать организации вверенной, он и кассой вертел: поступающие из метрополии взносы пускались на умасливания винтиков и колесиков здесь. И, как верности пути доказательство, – увековечение себя в Галерее имен в Доме Союзов писательских: два фотопортрета (свой и жены), точь-в-точь между Шолоховым и Быстрицкой!! Вот это размах!.. Вот это выбор системы игровой, подступаться к коей из тупика умственного приходилось еще в провинции самопровозглашенной! Джекпот!

ОН: ракурс-разворот в три четверти вправо, взгляд строгий за стеклами очков оправы металлической, нос широкий, затаенная в усах ухоженных и бороде полуулыбка; черная рубашка, ворот полураскрыт. Чем не угодник-государственник, наследник Великих Идеологий Плоскости? ВИП!

ОНА: ракурс-разворот в три четверти влево, улыбка в припухших по-детски губах, волос кучеряшки застенчивые – Ассоль да и только!.. А ведь и зналась она такой в городе родном. Девушка-тихоня, «принцесса-невеста» друга школьного Германа – гитариста, поэта и художника, выдумщика и поклонника езды отчаянной на мотоцикле, Сашки Писарева... Поистине, пути Господни неисповедимы: и житие наше яко коло обращается! На вечере в библиотеке города Б. повстречала она Председателя; умахнула в город Т... Загрустил Сашка после предательства Оксанкиного – и разбился, угодив линейно в столб фонарный на виду у известно чьего кортежа свадебного!.. 

...Себе портрет – куда ни шло, всё ж таки писатель, хоть и не блещущий, но вот жены портрет, не написавшей ни полстрочки, – это скандал! Потому и засел в сплетениях, настропаляя (Сизифова и подобных ему изюмов вяленых) против Бубнова. Не ведая, что Герман уже вне предмета нареканий и споров за «справедливости тожество». В Бубнове и впрямь оборвалось нечто после сна сегодняшнего: груз обиды пал, «пуповина историческая», связующая с бытия плотностью и сепаратизмами мастей всех, – перерезана! 

 

12

Любая коснувшаяся зрения или слуха деталь обретает значимость намека – в барабане великом соответствий. Окурка попадание из дальнего угла в форточку... и в потоке сообщений по радио – вдруг частность о пожарах, вызванных жильцами нерадивыми... Факты и фактики на уровне бытовом: отворившаяся от сквозняка дверь, когда Герман направился к ней, дабы идти на кухню чай готовить; учебник, выпавший из рук у плиты, раскрывается на странице, где говорится о персонажах, «плоских с позиций художественности». А через параграф открывалось еще: упоминая графика Варвару Бубнову, исследователь авангардизма сообщал: «Главное в стиле ее – плоскостность. Она считала, что такой подход ответственнее для художника. Ведь натуралистичность ослабляет передачу сущности изображаемого...»

Совпадения! – и герой наш определяет все это: Джекпот!

«Джекпот!» – дожевывая бутерброд, ухмыляется Герман, когда по каналу «Культура» на экране казенном (еще бонус от ректора) пушкинский Германн шепчет старухе умирающей: «Вы можете составить счастие жизни моей, оно ничего не будет вам стоить...» Выключает телеящик; взор на часы наручные: одиннадцать часов, одиннадцать минут, одиннадцать секунд...

«Джекпот!» – ступает в лифт распахнувшийся Герман, собираясь только жать кнопку вызова... Как малец торжествует, заскочив в троллейбус, – со скрежетом двери схлопываются... Герман парит – сознает себя во Вселенной плоскостной: просчитываются пути к фактору смыслообразующему – к Джокеру!.. Уверен, что стихии бытия сошлись на нем; мир – его Плоскость смыслопорождения, – расширяющийся вовне и втуне, границ не ведающий Семиозис, для коего реальность и галлюцинация – едины: все подернуто проявленным Знаком! «Я – человек, я посредине мира!..» – «Я – Знак!» – добавляет Бубнов от себя.     

Совпадениям на уровне бытовом несть числа; однако для свершения этого мало – нужна природа человека! «Даже если человек, внутренне порываясь к индивидуализму, пребудет в массе – отдает из себя волю, как шар дырявый, норовит в плоское!..» – Герман протискивается вглубь троллейбуса, в лица вглядывается... Иероглиф Плоскости – важно «письмена» сии разгадать, узреть «дугу-сцепку»... «Ведь все мы друг в друге... – предается стоически анализу он. – Нас разделяют границы тел – в Плоскости!.. – Герман своим телом ощущает данность совокупного тела троллейбусного салона. – Мы – сознающая себя субстанция, и дуга-сцепка между нами есть подтверждение!..» Бубнов силился понять: человек Плоскости и человек, увлекаемый к знанию, – до каких пределов восходит в каждом градус преломления?

Прильнул к окну – и там лица. С их способностью принимать выражения других – тех, что рядом, что идут навстречу. Каждый идет в каждом, в выражении другого, и каждого уже можно распознать – в другом. Но не только лица – в лицах: улицу можно угадать, город, известия телевизионные, «желтизну» газетную, патриотизм мнимый, войны сепаратистские – все можно считать по лицам… Люди марионетками мельтешат, пробиваются между рядами машин в пробке; снова по тротуару – на фоне таких же домов «нарезных» с сумятицей монотонной окон… бредут поодиночке и цепью, зомби-мишени разодушевленные…

 

13

Он восторженно сообразует: реальность ему, Бубнову, – тайна открытая: мир в наготе изначальной и счастии грозном! (Стоит лишь вобрать!) Можно быть счастливым и перед казнью собственной, как полковник Аурелиано Буэндиа, вспоминая Лед, – быть! – сознавать блужданий бесконечность в кругах-барабанах игровых: какая-то сопредельная (запредельная) плоскость приютит волю-разум и после смерти, отформатирует под стать? Вся Вселенная из плоскостей...

– Это точно!! – из перехода подземного, словно из Танатоса зияющего, двое мужичков кряжистых; жестикулируя, полоснули-таки Германа взором, оставляя рдеющий по себе шлейф перегара винного. – ...Все там будем! 

О, как взыграло солнце сквозь гарь стелющуюся! Обороты набирающая у станции метро «Дмитровская» круговерть – с ее, что тушью, очерченной схемой движения: наземного, подвозящего нас в троллейбусах, упакованных плотно; подземного, что из недр шлет «привет дрожащий», авансом сообщая трясучку членам всем на будни вперед; даже железопутейного, свившего над маревом выхлопным плоскость в виде платформ электричек, с регулярностью завидной сливающего ручьи стрекочущие из частиц всеотталкивающихся, раздутых планами, как и их сумки-портфели, – вся круговерть эта, включая, конечно, и назойливую (шарманка сокрушенная чуть свет) возню у киосков и лотков с чебуреками и овощами долгоиграющими, химией огородной, снедью копченой, исподним, аудио и видео пиратскими, – всё это колесо разухабившееся жизни со скрежетом маниакальным (в слове мужичков вынырнувших) – тормозится.

В небесах же – покой и прозрачность... Герман сражен. Тобою мысль взлелеянная находит отклик – во внешнем! Эти простолюдины хмурые понятия не имеют о законе Свершения, да и к Герману непричастны, – кроме малости великой; они, как и Бубнов, являют «момент происходящий», и вот это – «всегда сейчас» – тасует их, чаруя себя пасьянсов безднами!

Бубнов маневрирует резко, забегая вспять, тормошит лацканы пиджачков потертых, будто на драку силится. Но без вальяжности. «Просто все мы братья!» – позиционирует.  

– Джекпот! – как пароль произнес Герман умудренный, закатив очи.

...Хозяином стоял он в «пересечениях», вглядываясь уже в одного и в другого, читая растерянность на челе плоскости народной.

– Чего, блин?.. Продать хочешь? – опомнился один, припаяв Герману ярлык презренный коммивояжера. – Мы спешим!

Повращали глазами. В щетине вязкой физии мужичков. Мглисто-серое с вкраплением искристым поле, – способность и постоять за себя намек.

– ...а что там у тебя? – проявил интерес второй, ниже ростом, угадывалось старшинство его, – и потянулся пятерней мозолистой к портфелю Германову, полагая, что там и кроется нечто. Герман открыл замок. 

Явились затылки зардевшиеся мужиков. У станции метро, под перебранку задорную торговцев с Кавказа, не с экрана телевизора и не в версии книжной – здесь и сейчас – фокус проникновения в «сердцевину ритма Вселенского»! Герман влюблен в мужичков сиянием: потому что все едины в Плоскости и устремлены в свете эпохальном солнечном! Как мотыльки.

Тетрадки, книжки и карандаши... Первый (тот, что на ролях вторых) хмыкнул; старшой нахмурился:

– Похмелиться – нет проблем! По рублю – и в школу не идем?  

– Угу!.. – выщелкнулся в план небес и портфеля держатель, всучив его обратно хозяину. – У тебя деньги-то есть?

Герман же, гений, зашелся скороговоркой небывалой:

 – Деньги – это плоскость, что нас объединяет... Деньги, язык, память, совесть... делают нас чуткими неимоверно... Параметры эти – как звенья паззла... как стекляшки калейдоскопа... колесики в механизме социума!..

– Подожди, блин, подожди! Загнул! А попонятнее?

По понятиям, хе! – вошел в тему старшой. – Власти загнали нас в плоскость! Сами-то в парении свободном бабла, а нас в костюм деревянный!  

– Точно, блин! – мрачно хохотнул первый.

– Я проверял, насколько вы вписываетесь... в расчеты... – Герман уж походил на интервьюера уличного. – Можно мне на вас ставить цифру «один»?.. – его глаза сияли ультрафиолетом, уничтожающим в округе бактерии, в том числе и бактерии мысли. – Насколько мы одно целое..?

Мужички переглянулись под напором аргументов:

– Все мы связаны, нас не сбить с толку. Наша плоскость – русская, бляха-муха, самая крепкая из плоскостей!  

Этой эскапады было достаточно: мужик тащил из авоськи бутылку початую. Признав Германа за своего, подмигнул, предложив хлебнуть.  

– Джекпот! – еще через мгновение салютовал им Герман. Как Буратино к заповеданному, сбегал по ступенькам склизким перехода подземного.

Мужички секли недоуменно ему вослед. 

 

В вагоне метро Герман обнаружил расклейку рекламную системы «Джекпот». Аккурат над дверью с плакатика стреляло прицельно исследование. Креатив был представлен в виде «изыскания открытого». Вверху плаката: «Насколько вы удачливы? Догадываетесь ли вы об удаче своей?» – вопрос для соискателей. Ниже и ответ «компетентный»: группы социальные означены абрисом глухим, точно мишени для стрельбы, на поле розовом среди картинок из барабана игрового: пирамид, фараонов, сфинксов… На плане дальнем – контуры мегаполиса; внизу же – «истина доподлинная» откровений научных в виде отношений процентных:

– домохозяйка с авоськой удачлива на 78%

– студент в наушниках удачлив на 85%

– мужчина средних лет, работник офиса, удачлив на 59%

– длинноногая секретарша или топ-модель удачлива на 69%

Создатели креатива в той же степени, что и Герман, погружены в понимание: существо человеческое управляемо через смыслообразование. Человек и есть в базовом своем – сегмент паутины Семиозиса, накинутой на мир, всё еще пульсирующий. И это, безупречное в каждом из нас, наделение всего и вся смыслом – расширяется, заглотнув приманку семантическую (будь то призыв рекламный или лозунг политический). Плоскость заставляет поглощать йогурты, богатые белком, тратиться на взаимодействие с миром смыслов разнопричинных в офисе, – ну и ввечеру распылять остатки состоятельности, откидываясь на матрасы ортопедические, рекомендованные броско. А просыпаешься ты, человек цивилизации, с мыслью о резине, необходимой машине твоей, и о резине для нужд интимных, более тонкой и прочной. И так изо дня в день: ты берешь и отдаешь, ты захватываешь потенцию мира, но не приучен поступать во благо истинное себе и всем; стремишься, однако ж, «разобраться», стремишься постичь, в надежде на вектора смену, но получаешь постулатов перезагрузку, выводов концептуальность... Ты алчешь правил, опять и опять – смысла!.. Мир потребления! Прежде всего – потребления Символа: не во имя погружения в чувство и прозрения пучины, а в нечто сопутствующее, мельтешащее! И так как познание в веках не для простолюдина, а стремление к результату и выигрышу безгранично, – завели себе игру!.. Играя в автоматы электронные на деньги, мы стремимся урвать не просто достаток и независимость, а символ достатка и независимости, озноб наркотический приближения к «центру», к пересечению в себе «магистралей смыслообразующих», к фетишу, восторгом душу леденящему, – к Джокеру! Мы – в центре Вселенной! Быть в Центре воображаемом – основная задача игр плоскостных!..

Держась за поручень вагона, Герман всматривался в пассажиров. Их самоуглубленность несла характер подглядывания за собой в копилке ролей незатейливых: металлург ли ты, пожарный, домохозяйка, студент или топ-модель; а может, и врач-хирург, едущий вправлять шарниры и узлы пожарным и рабочим, менеджерам и домохозяйкам... Миг бытия – никто не вглядывается в него, все довольствуются штампами, веря в удачу и результат, – по профилю занятости-повинности... В вихре оголтелом устремлены мы, паззлы, на представление оперы мыльной – «Жизнь». Пространство анимационное! Никто и ничто не выпадает; все вмонтировано в модель; у всего есть выражение процентное – и оно регулируется по умолчанию...

Анализируя встречу с мужичками, с которыми не хлебнул «Русской», Герман зрит себя Демиургом, – потому как окружающая его Плоскость не способна к рефлексии, лишь «право-лево», «вперед-назад», «консервативное-либеральное», «Бог-Дьявол»… Мужички – полигон: шаловливые, добрые и злые – в этом народ. Главное, ресурс отдачи: в каждом из представителей вида – причастность к рисунку всеохватному... А вот опыт влияния на Плоскость одаривает нас одиночеством, вспомним Бетховенское: «Жизнь есть трагедия! Ура!» Ура.

 

14

Ишь, прошмыгнули нимфетки с мороженым в руках, точно две картинки из монитора игрового – «книжки раскрытые». Мимо Джокера одиозного, взирающего на них с прищуром хладным, пронеслись, залупатились на него, прыснув смешком дерзко, – и исчезли в толчее ресторана «Макдоналдс»... Ну и ну: крутануло барабан!! Бубнов повстречал их на станции «Тверская» в это ж время – вчера. Девчонки резвые, взявшись за руки, скалились на него с эскалатора ступенью выше; он им подмигнул и хлопнул в ладоши, словно птиц отгоняя. Они закатились смешинкой разящей, обнажая зубки, и, как по команде, позируя для него: то в стеснении гротескном, то в раже бурились головками обольстительно в секрет свой за ушкóм, поглаживая друг друга – и восходя к обложке колкой журнальной. «Секс-миловзоры», мнящие из глянца гетер проникновенность... Вчера!

По прошествии суток (на часах: двенадцать часов двенадцать минут), провожая взглядом прелестниц шалых до «Макдоналдса», заглатывающего в лопасти сверкающие толпу, он может взять факт сей на счет: девчонки реагировали в том же месте! Пунктир соответствия на барабане игровом!!

Еще обстоятельство важное. Девчонки оказались популярным дуэтом певческим «Тату». Девиц-тигриц этих Бубнов видел по телеканалу – те же юбчонки короткие в клетку, рубашки белые с галстучками и гольфы; все прилично, но вот оскал и манеры... Им вручали приз.  

Прежде чем кануть в жернова алчные «Макдоналдса» (на акцию рекламную спешили, потому и в метро ражу набирались – от узнавания себя в лицах), девчонки-дьяволицы ужалили его взглядом испепеляющим – и Бубнов познал, как это и может поэт, в кошмаре ночном: пространства искривляются… то ли еще будет... «Ах, эти линии-пересечения, ах, точки-контакты, преломления-отдачи, ха-ха!..» – вторили герлы, строя рожи.

В сей миг пред Бубновым взволнованным, печатающим шаг на приступок брусчатый бульвара Тверского, нарисовались тенденциозно: Виктор Иванович Пищенко, его жена Оксана Дрябѝна и Сизифов... Герман их выделил из панорамы лаковой по тону нагнетаемому враждебности: темно-коричневые и тяжелые тени фиолетовые навалились, требовали от него окраса-состояния адекватного. И впрямь, за секунду до этого триумвират был очень даже колоритен (прямо зашкаливал в прорисовке фокуса папарацци) – по вовлеченности, так сказать, в дело общее. Мотали шкуру медведя битого, обсуждая взахлеб проект издательский; выхватывали друг у друга папку и на ходу зачитывали вслух лакомое – этакие текста шматы, вправляемого в обложицу крикливо-ядовитую для аудитории подростков всеядных, сдобренную и аппликацией аляповатой – банкноты зеленые с президентами в буклях пышных... Но, поравнявшись с Бубновым, перешли в молчание оборонительное, захлопнув папку под крыло дряблое Пищенко, мигая огнями габаритными к оппоненту, свидетелю их кухни захламленной... А то, что они в запале «повыпустили» под визги Оксанки одобрительные (до небес) к фантасту открытому, трепетало над ними шлейфом предательским:

«...Земля погибла в 2669 году в результате перверсии системы оборонной ‘Зеркальный пояс’, по принципу домино повлекшей уничтожение Пространства. Война между Жизнью биологической и неорганической сместилась в коридоры Времени. Кто победит – злобные жругры или...»

С секунду – напряжение мерцающее, вымученное.

Желая пронестись по направлению к институту, мимо буравившего округу Бубнова, издатели «призванные-признанные» вихрем кособоким, стороной-сторонкой, контрабандистами припустили, держа дистанцию надменно, – и махом и спотыкнулись, произведя волнение в толпе, ткнулись в маяка основание – в Бубнова! Подобное случается в Плоскости: стоя над пропастью и не собираясь засматриваться долу, мы всё же делаем шаг к безднам... Вместе с «бля-блин» рептилии выпустили и пары чего-то ядовито-желтого: судьбе досталось, бордюрам, брусчатке... мир весь прокляли: линии-пересечения, точки-контакты и преломления!..

– Не ушиблась, милая? – поспешил к даме, шелестя костюма доспехом клеенчатым от Понтий Пилат, Пищенко долговязый.

– О-о-о, май дарлинг!.. – подналегла картинно Дрябѝна на руку муженька. – И-и-и, сука-блядь: чулок!.. – взвизгнула, углядев зияние на коленке острой и, выпрыгивая из клешней Пищенко, одернула юбчонку, возвратила на лацкан жакетика а ля Шанель цветок бумазейный, приказала звонко Сизифову: – Олег, прикрываешь сегодня справа! 

По раз и навсегда ритуалу заведенному исполнила она и набор ощупывающих самое себя движений рукой свободной (удерживала под мышкой во время падения ридикюль черный, в коем едва уместилась ручка, не говоря о конспектах). Обежала по стрелке часовой «каталог ювелирный»:

а) две крупные жемчужины-«гвозди» с висюльками золотыми в мочках ушей;

б) малая цепочка золотая с крупной же жемчужиной, прелестно разместившейся аккурат в ложбинке на шее;

в) цепочка золотая пятьдесят два сантиметра с кулоном зодиакальным (созвездие «Рак»);

г) браслетик позолоченный часов в виде змейки с изумрудами глаз по бокам циферблата (любовно тронула и их Оксана).

Вскинула-растопырила пальцы, загнула безымянный:

– колечко заветное обручальное;

– колечко с сапфиром – от Виктóра к свадьбе ситцевой.

Загнула и средний. И – о, что за чудо на персте указательном! Загнула указательный, любуясь:

– стебелек изящный да три карата увесистых на лепестке каждом – сюрприз очередной, нет, не на свадьбу деревянную, еще рановато, но по случаю его, душеньки, юбилея золотого, не подумайте, что бриллиантового!

Утешившись при виде золота, отслеживая и Бубнова, озарила пространство улыбкой концептуальной: «О йес, май бэби!..»

По случаю ли отшумевшего год назад юбилея блестит, как самовар, и Пищенко – в глянце картины. Облачен он с искрой в ничуть не помаранный при падении костюм щегольской, из тех материй сублимированных, что одинаково презентабельны на либерале и на патриоте, на предводителе коммунистов кряжистом и торговце рыночном с Кавказа... Отряхиваясь, косился он на Бубнова в пограничье: ему было стыдно и за рукопись у бордюра, и за настрой в стане. Обратился строго к Сизифову:

– Слышал, что сказала Оксана? По флангу!

– Йа-а воль! Йа-а яростный гризли!.. – Сизифов микшировал напряжение скоморошничанием, также отслеживая зрением боковым и врага.

Одетый в джинсы, обтягивающие зад непристойно, и белую ветровку плюшевую с капюшоном, Сизифов поднимался. На ручке длинной за плечом перевешивала сумка-чемодан, где оруженосец хранил в походе атрибуты триумвирата: карту Москвы и области, ежедневник, расписанный по часам и минутам, калькулятор-будильник (подарок патриот-президента за воспевание его), схожий по функциям и дизайну блокнот-справочник электронный (дар от либерал-президента), файлы с заявками от фантастов доморощенных, кипу дискет и компакт-дисков в пакете и, наконец, тетрадки свои и Оксанкины... Сумка-чемодан балластом тянула вниз. Рывком, приподнявшись смешно (желая патрону угодить, по принципу: ты – начальник, я – дурак), Сизифов не забывает и захватить с брусчатки рукопись, сдуть пыль с нее... Председатель берет ее, ненавидя Сизифова уж больше (за буффонство и нерасторопность), нежели Бубнова.

...Змееловом бывалым с высот горних Герман наблюдал яда сдачу: в сцепке мечутся, шипят, бьют воздух жалом обесточенным, избегая встречи взглядом с мучителем-натуралистом – отползти они желают. Герман с усмешкой провожает их. И по фигуре сутулой Пищенко, прижимающего взахлеб жену-молодицу и папку, с мыслью, затравленной в жанра рамки убогие (упала – знать продастся!), по заду пухлому Сизифова, вараном забегающим неуклюже глянуть Пищенко в глаза, и по худой возбужденной Оксане, у коей лишь затылок мясисто-мощный, – по всем признакам сим Бубнов, геомант-прорицатель, знал всё о них – на часы, дни и годы.

На перекрестке остановились. Пищенко жал небрежно влетевшую в руку его ладонь потную Сизифова, трепал по чубу женушку стриженую, фраз приличествующих произнося, и, с богом отпустив тыл научаться, спешил сам в сторону Поварской. Ему навстречу летели на парусах нимфетки в квадрате, наряды пестрые; и, будто по чарам кромешным, притянутому за уши экшена, откуда-то из авто зазеркаленного, отражающего холодно небес попытку достучаться до Плоскости, в эфире, плотно замалеванном, уже неслось на округу тату заклинательное, изъедающее мысли: «Нас не догонят!! Нас не догонят!! Нас не догонят!!»

 

15

Повел взглядом вокруг. Сказать ему, литератору, нечего... Состояние прозрения или помрачение! Наперебой вздыбливаются здания величавые, витрины прихоти мира демонстрируют, зазывая на языках многих бойко; жалятся и желаются с присвистом щиты рекламные, таблоиды электронные... А по тротуарам – человекоподобных колонии... Мчат в опор по мостовой лимузины... И Герман констатирует, – нет, не словом, – мол, пребывает Сейчас и Здесь!.. – темпо-зарисовка на струне нервной в толчее близ «Макдоналдс»... Герман позволяет себе фокус этот: стопорится, образуя в толпе пробку. Поток раздваивается, герой наш поднимает голову, в зрачках – облака, рубеж Плоскости. В нем самом – в глазах – Плоскость себя зачинает и ограничивает, распадаясь на семантику нехитрую картинок барабана игрового. Рубеж мысли! рубеж чувств!.. Не жизнь, но игра!..

Порыв ветра тормошит его вихор непокорный, а очи ясные на полудетском лице праведника вперяются в иное. Тверская, огнем объятая... вот начинают гореть деревья и на бульваре... Дома черные с окон глазницами, без крыш; на пустырях обожженных дыбятся печей остовы... Всюду патрули верховые: драгуны с хвостами лошадиными на касках... Обыватель же со скарбом сбился горемычно – здесь, посреди площади: старики, женщины, дети... Топот копыт, пыль, гарь, речь клокочущая, что курица на насесте; в ответ же – проклятия на русском, плач, стоны... Один из солдат вырывает из рук беженки ребенка, завернутого в кусок равендюка, прямо на брусчатке пеленки разворачивает: нет ли ассигнаций; – в сердцах разрывает и бросает в огонь покрывальце, – младенца, морщась, отдает... До конца дней своих в неведении солдатишко, приковылявший по весне в Париж, чтó за сокровище держал в Москве опаленной зимой 1812-го. Герцен двухмесячный, восставший в будущем памятником – у дома-усадьбы, где и родился... Захлебываясь от ветрил угарных, впитал с молоком кормилицы восторг разрушения, стремление «разбудить» всех и вся… Утаил пострел «богатства несметные» – изумруды, сердолики и ониксы вольнодумства. И для чего? Во имя чего всё и вся пробуждалось – отдавало сознания спонтанность и удаль на алтарь протеста? Во имя торжества бренда: «Кока-кола», «Мальборо», «Галина Бланка»?.. Эпоха мышей жирующих на обломках гор!..

Возвращение – в стойло семантическое: к обласканным рукой маститой архитектора реконструкциям зданий старинных, служащих фоном для щитов рекламных, полотен-перевязок, экранов плазменных (трансляции матчей, дефиле моды). Москва покорена, дух захватывает: тем паче «сущностью неорганической из коридора Времени» зришь себя в колонии подобных, облепивших бетон, металл и пластик... В снисхождении к обитателям сим Плоскости заносит Герман одну стопу, другую (сегмент иноприродный, навеянный гением издательским Пищенко), так и шагает, не заботясь об осанке и стиле ходьбы... и в лице его расторможенность, но и печаль...

И эта зарисовка, прорыв в символ сакраментальный, – несется в архив космический, остается под прессом из таких же сюжетов излюбленных, покрываясь пылью звездной, навлекая незавершенности скорбь. Герман – художник, и его склонность потомственная (вспомним графика Варвару Бубнову) – мимолетное мастерства оттачивание, стремление досягаемым быть для современника... Но как передать то, что по другую сторону языка? По другую сторону вершится мир истинный. Предощущение сокрытого, раз возникает в Художнике, требует, прямо-таки стучит в мозг желанием повернуть векторы – даже если направление неясно, – значит, оно и впрямь есть?.. Мир вне Плоскости? Он в реестрах? Опыт свидетельствует: плоскость порабощает пространство-время; ей одной, посредством языка, отпущено и обозначать себя как данность. И даже человек, взявшийся позиционировать себя вне, попросту находит себе место в этой самой плоскости, пусть и на ноте возвышенной, но остается в ней: вырисовывая себя «небес низвергателем» или «ада покорителем», – остается существом, разделяющим явь на «одесную» и «ошуюю». И нет приюта в мире этом знанию истинному, так как всё проявленное носит характер формата: ты – либо либерал, либо консерватор! По крайней мере, истины прописные в мире ориентированы полярно... И сказать о мире, что истинное существование его происходит вне плоскости, – это сказать: Плоскость не существует вовсе. Потому-то Герман и молчит, как умеет молчать художник. Упражнять ум в играх не имеет смысла. Стало быть, и его стезя странничества литературного – под сомнением. Недаром Антонов, один из экстравагантных, но открытых для общения профессоров, отозвался о настроениях Бубнова: находится-де у черты... Слово за ректором? Сергей Николаевич Есин расставил бы точки над «i» – вывел бы формулу стремительного ощущения себя писателем в мире.

 

– ...нет, не совсем так! давай сначала, бляха-муха!.. с другого конца! – слышится перебранка бодрая строителей у навеса желтого маркета, куда Герман любит перед лекцией метнуться за куревом. Ему нравится созерцать в меру несчастную (как и вся молодежь нынче) продавщицу худенькую одного из отделов; она студентка – подрабатывает, смиряясь с необходимостью поддержания паритетов житейских.

Сонмы эмоций лирических вскипают в Германе, выписывая вязи в высоте холодной рассудка. Ему можно позавидовать, ведь он – Художник, хоть и чувство в зародыше еще. Не требуя проявленности жеста, мечтает он о русокосой, одетой в сарафан, взирающей преданно на него, – о Психее своей мечтает Герман. В узор мозаики причудливой вплетаются звеняще нити серебристые – из прошлого: «вся исхудала, изорвалась, только осталось, что два крыла...»; внезапно вступает золото фанфар и поэта другого: «...но как ты примешь к себе возлюбленную, если мысли великие тебя занимают: приходят, уходят, вновь остаются на ночь» – и тут, как гром, смешав смальту: «...не так! Давай сначала, блин!..»

– Говорю же тебе, – не так!.. – продолжает греметь в сознании отрешенном реплика отчаянная суфлера. 

«Что значит: ‘не так’?.. – остановился Герман у магазина. – Всё ‘так’! Пребываю в Плоскости! И пусть без порыва взять планку: карьера, деньги, слава, – зато: ощущение мира

– Говорю тебе, бляха-муха! Разберись сначала с концом этим!

«...Впрямь, – всмотрелся в промысел кирки и лопаты. – Какой-то абсурд: мужички те самые, желающие угостить ‘плоскостью русской’ на станции ‘Дмитровская’! А сейчас на бульваре Тверском... эти их затылки красноречивые...»

Ему опять увиделось, что литература происходит в нем самом! – с каждым шагом его. Без языка и слов... лишь пульсация постижения, лишь восторг преследования сюжета собственного, испепеляющий психику восторг... Две озабоченные девочки-подростки (популярный ныне дуэт «Тату»), сошедшиеся вчера и сегодня; работяги, выпившие у метро, – и они же, бордюр выкладывающие под парковку у магазина; и – ожидание чего-то бóльшего, ожидание выигрыша!..

Вопрос: как сделать значимой повсеместно Литературу, добиться пульсации вневременной Германа Бубнова?

– Вот сейчас правильно кладешь! Ставь камень слева… точно, бляха муха!.. убери, убери, я сказал, пальцы свои!.. 

Уже не вникая в детали, Бубнов вошел в магазин.

 

16

И... о чудо! Только подумал о Есине – тот и появился! На ловца и зверь бежит! У прилавка, где продавались сигареты и мыло, Герман повстречал самого – мастера стиля кружевного словесного: Сергея Николаевича Есина, ректора института. Мэтр покупал мыло для рук и конфетки, – и ему, эстету столичному, тоже нравилась несчастного вида (как вся нынче молодежь творческая) девушка-продавщица в сарафане с красной лентой в волосах тонюсеньких, коей зашибал интерес у покупателя иностранного менеджер магазина...

Воспоминания из детсада остросочувственные полоснули: белка в колесе. Крутя барабан, та бежала и бежала, теряла цвет яркий, хвост превращался в нитку; издыхала; ее заменяли... Настроения поэтического как ни бывало…

Итак, девица худосочная с гримаской скорби; литераторша, презентующая мыло, внимала ректору.

– ...Я всегда говорил, говорить и буду: человек становится кем хочет... – втирал Есин, уловив, как оратор, увеличение слушателей с тыла – Бубнова. – Понимаете ли вы это, голубушка?.. Главное – ощущение нового. Я говорил об этом в «Искусстве быть писателем». Так вот: на тему выходишь интуитивно. Моешь ли посуду на кухне, – всмотрелся в средства чистящие на полках, – солишь ли огурцы, варишь варенье, или ешь его у самовара, и вдруг... – клубление какое-то. Поднимаешься выше... и сейчас я подбираюсь к роману... Документальный роман, личной, авторской прозы... Я даю реальность неопровержимую... То, что я буду писателем, я знал с детства...

– Да, мэтр, мы изучали на семинаре. У Вас был такой уголок: стол, цветочек в горшочке, горела свечечка, и вы садились играть в писателя… – ни свет – ни заря на ногах, она кивала устало ректору, что заходил издалека.

– Да-с... я писал... сейчас я закончил монографию о себе, автомонографию... Так вот, голубушка, литературу я открывал сам, стихи, прозу... О, как я знал тексты древнерусские! Заверну, бывало, этакую виршу, повитиеватее, да с акростихом по краегранесии: «СЕРЕЖА ЕСИН ВЕЛИКОМУ ДИДОСКАЛУ МИХАЛКОВУ ЧЕЛОМ БИЕТ». Время было тяжелое. А в доме у нас девушка жила. Очень на вас похожая... косичка... У нее была библиотека. Читала мне Достоевского. Девушка пила и умерла!.. Это означает, что молодежь надо загружать необычным рано...

Есин и загружал молодежь. Предел восторга – дневники его, те, что восхитили многих и многих почитателей и критиков, как на родине, так и за рубежом; они были частично ею, студенткой с волосами тонюсенькими, составлены из черновиков ректора, спешащего на приемы: реальность, мол, фиксироваться должна в это самое мгновение! «Если я начну реанимировать страницы исписанные, – рассуждал в своих же дневниках Есин, – отражающие вчерашнее или позавчерашнее, – то я упущу нынешнее. Цель – скользить в настоящем!..» Именно скользить... Но не только Белка отвечала за набор текста изобретательного Есина. Рукопись множится день ото дня – страниц по пятьдесят – не зевай подрядить под блин новый каждого из студиозусов отличившихся (на жизнеописание ректора прекрасного), крутясь непрестанно в его колесе! 

Издательства и журналы полонены дневниками его, по коим мы и впрямь можем проследить динамику событий общественных за тридцать лет. Этакая сияющая Плоскость голубая культуры русской в алмазе преломления сердца и души мастера блистательного; великий ловец в великом омуте великих же. Блеск и тщета элегантного всегда (в собственном ли быту, в утехах литературных ли) стилиста. Имитация бесперебойная и Плоскости приглаживание!.. Это и называется работать в команде... Правда, Бубнов был на счету особом – в него всматривались, от него чего-то ждали. Ведь у Германа на лбу был предписан свой выигрыш! У представителя региона опаленного, региона особого, с окоема, региона-страдальца... И пока лишь бонусами засыпали щедро.

...Одет был Есин в косоворотку-вышиванку алую и в джинсы индиго; красное и синее – огонь и воздух; сам Есин – кружение вспыхивающее: формы и формы!.. На подпоясывающем наряд кушачке удерживался аппарат, с виду мобильник; он улавливал рефлексию мэтра: иронию или же пафос гражданский, а флюиды драгоценные – на носитель... Потом все «слепки» эти распечатывались, распределялись студентам для редактуры...  

Успех – завораживает! Особенно, когда давят щипцами слепящими лобстеров, или же гуляют по Парижу ночному. Даже писателям маститым плоскость сия по вкусу была: с блестками, выигрышная, результативная!

– О, Сергей Николаевич! Как здоровье? Как поездка в Копен-гаген?.. Единомышленники не тянут одеяло на себя?.. – студентам позволялось так игриво к ректору.

– Здравствуйте, Бубнов! – отвечал Есин, исходя румянцем. В момент сей он – что девушка из воспоминаний своих, именно: что-то всегда в нем таилось девичье, несмотря на возраст и усики редкие.

Расплатившись за коробочку конфет «Голубой рассвет», вскрыл ее, угостил студентку, и, не дав Бубнову выбора относительно сигарет, увлек его к дверям, рекламой оклеенным, – на выход... Герман отмечал «третье» совпадение! Белка-продавщица-манекенщица строго секла им в спины.

– Сергей Николаевич, я хочу говорить с вами! – шел Бубнов на абордаж, погрязнув в глянца марево бульварное, постигая плоскость ректора: как она заливается?

– Советую, голубчик, сжато, но и не без изящества, – салом глаз голубых светился Есин. – Форма пробивает преграды. Ходатайство несет как минимум два посыла сквозных... Ну, что у вас? Помогаем, чем можем.

– Я хочу попасть в ваши, ну... дневники! – выпалил Бубнов. И, не в силах двигаться, уставился на псевдомобильник. Есин также притормозил. Прохожие, скрипя чешуйчато, расступались. Случилось: два потока вихревых свились, причастность к великому обретая. В пестроте безмерной плоскость содрогнулась нервически. – Я хочу на эти страницы, что шелестят в руках безумцев читающих!.. Про то, как я подступаю к вам – вот сейчас!.. – Бубнов отпугивал прохожих: – Вы же знаете: читающие диваны и гамаки… метро читающее... Эфир прямой впечатлений ваших! Включите же! – казалось, Бубнов вцепится в прибор болтающийся.

– Зачем это вам? – Есин деланно отстранился, чуточку. Погрузился!

– Я несу то, что и информацией-то не назвать! Захватывающее! И я не уверен, что сие чтиво нужно! Вы именно у меня должны брать... интервью…  

– В самых, что ни на есть, подробностях, – подсуетился Есин, нажимая кнопку желтую на «мобильнике». Ректор понимал: сон приснился Бубнову или, может, в Германе кроется важное дня? Выдержать это, связать с ситуацией в стране и мире. Непременно надо: «Как юноша к юноше снизойти с любопытством!» – В дневник?.. – Есин оттягивает и время, и прибор свой, обдумывая форму подачи «темы новой». – Зачем?..

– Дабы предотвратить катастрофу в культуре! – залился Бубнов, не осознав поводка натянувшегося. – Мотив воссоздать!

– Ага... Дело судьбы подхватить стакан, чтобы он не разбился! – обозначает Есин мелькнувшую метафору «темы».

Дело в ином: переболеть, дабы не столкнуться всерьез. 

– Так, интересно, – соображает Есин. – В чем же интрига? 

– В общей фазе ощущения.

– Хм, ощущение единое?.. – тянулся ректор на цыпочки до понимания. – В чем природа его? – Он будто приготовил губы поцелую. 

– Человек и Плоскость! Прорыв в самоидентификациях... но с чем мотивация новая столкнется? Человек возглашен марионеткой социальной...

– На наше имя записана судьба! – раскачивался Есин с пятки на носок в такт реплике, не отрывая взора от пальцев своих с маникюром. Застают врасплох его чувства студентов, бурлящие, нездешние, так что словесник великий забывает о professionnel devoir: «докапываться до сути в океане характеров и судеб», – и попросту убирает очи ясны… Уже как врач-психиатр, устает к концу недели от откровений, кои, может, и несут открытие... если копнуть!

Бубнов же продолжал жестикулировать – путался, повторялся. Есин Германа остановил, кладя всё еще красивую руку на плечо его:

– «Юноша гордый со взором горящим, перевесив через шею шарф, ходил с видом гения мрачного...» – уже писал мэтр в дневник о Германе. – Знаете, чтобы стать писателем, я очень придирался к себе... А как Толстой придирался к себе!.. Мой вам совет: переведите все это ваше на бумагу. Да-с... Шедевры крапать мы здесь и поставлены! – ректор застегивал прибор.

– Но Толстой потратил много сил для изобличения занятия сего – пером водить! – вспыхнул Бубнов. – К чему апломб, вся эта сублимация наша?.. Я иду не к сюжету, не к интриге, рисовке судеб и характеров... а куда-то в... 

– И всё же, займитесь литературой, – перебивает Есин. Он благодушен (удовлетворен). – И пишите тексты, кои невозможно издать! П-и-ш-и-т-е! – по буквам повторил. – И бросьте, голубчик, повадки провинциальные, а то заладили – всё и сейчас!! Москва не сразу строилась... Вливайтесь потоком в нашу реку, так сказать: Дневники распахнут вам двери издательств... 

Бубнов всё же решается идти до конца:

– Писатель начинается с темы, чтобы узнать себя, – ведь так? А вот продолжает пытать величие собственное, становясь понятным народу или элите, и приоритеты обозначить на будущее, – будем с этим спорить? И, конечно же, – дивиденды. Рано или поздно, лучше раньше, – орден на ленточке из рук президента! Состояться в Плоскости, утвердиться в значимости своей! Так сказать! – смотрел неудовлетворенно на Есина.

– Читать не читая. Жить не живя... Возможно! – ректор усмехнулся. – Желание покрасоваться законно!

– Мое ли это?! – Герман слышал только себя (как, впрочем, и Есин). – Принцип проявленности – искажает вспышки и пульсацию знания дословесного. Состоявшийся в Плоскости пиит – смешно!

Есин зевнул откровенно:

– Скажите, а художница-авангардистка-эмигрантка Варвара Бубнова – не ваша ль родственница?.. По-моему, работы ее – как фуги Баха, никаких тебе украшений. Черное и белое – конец пути искусства... Да и вы, кажется, – диссидент подрастающий: дичитесь, от коллектива откалываетесь... Или всё это отклик-мотив сепаратизма вашего местечкового, ура-патриотизма?

 

Герман очнулся перед воротами распахнутыми проходной института со стороны Большой Бронной. Ему сигналила отчаянно «Волга» голубая с отливом, выруливающая со двора... Автомобиль прокатил, а в нем – Есин в пиджаке... Черт, насколько способны увлечь из абстрактного дуновения, насколько плоскость не справляется удержать единицу в паззле! И не удивительно: Герман расшатал природу, чудеса хлынули на него!

 

17

Итак, после «диалога» с ректором Бубнов решительно вошел в аудиторию, просторную и светлую, что храм, увешанную писателей ликами веков Золотого и Серебряного. В дальнем углу левом у стола Дряби́ны и Сизифова вились стаей сокурсники, предлагая наперебой рукописи издательству, где не покладал рук Виктор Иванович Пищенко (ВИП! – как окрестили его с почтением студенты). Сизифов и Дряби́на брали интонацией в среде алчущих; те ж заглядывали в лица благодетелей с восторгом, что во все времена оказывает чинам-распорядителям отродье песье. Едко подметил и Гоголь сие, сам уж из Плоскости  наблюдающий сцену с улыбкой таинственной…

Издатели при исполнении давали советы: учили изложению доходчивому во время чтения – в метро или в гамаке на даче. Кому-то пророчили успех, кому-то – выплату гонорара долгожданного, а у кого принимали рукопись, но не гарантировали прочтение быстрое; а кому – отказывали степенно, будто бы речь шла о публикации в журнале толстом... Завидев Бубнова, раболепствующие, исключая полпредов от издательства, потупились, так как встречаться с совестью, готовой в силу темперамента погнать их из Храма, не хотелось. Герман не раз распекал яростно коллег, что проза в жанре «фэнтези» понукает в гетто литературное – и автора, и потребителя малохольного. Писать – дело сомнительное, а уж дрянь такую, тем паче – даже если и сулит ВИП гонорары неимоверные!

Ну и времена нынче в плоскости литературной: полно жулья. Пищенко не исключение. Манкирует желанием автора распушиться (как птица павлин хвост распускает) свежепечатанного веером; захлопнуться в глянец – и опять распушиться в пальцах трепетных страницами успеха: издали! «Я сражен, всеми фибрами ублажен!.. – думает автор, заполучив экземпляр сигнальный. – Но ничего не узнаете вы по мне, так как хамелеон – гордыня моя, бес писательский – за иронией ровной на отзывы ваши!..» На беса этого и выуживают пищенки в озерце мутном сюжетотворения мелочь-молодняк и карасей мастеровитых. Хватают, что ни попади, потом разберутся: и подсократят, и внесут деталь кричащую, и – айда идейку в оборот (пусть и свежести второй исторической и научной), главное – в обертке броской.

...Большинство разбрелись. Остались избранные – у Дрябѝны и Сизифова стола близ вешалки, опустевшей по весне. Молчание предгрозовое. Сизифов мерил недруга, из плоскости выедая; Оксанка же поглаживала коленку сквозь дыру на колготе, не реагируя на Бубнова явно... Тучи сгущались... Сокурсник по фамилии Евстигнеев, восседавший в последнем ряду справа у окна, бывший кик-боксер с черепом надломленным и зажившим, писавший Сагу заказную о похождениях киборга, хохотнул, когда Герман, поспешив, сел мимо стула, раскидав тетрадки чужие; затем кик-боксер и прогнусавил:

 

Вот перешедши мост Кукушкин,

Опершись жопой о гранит,

Сам Александр Сергеич Пушкин

С мосье Бубновым говорит...

 

Не позы нелепой враскидку, а смешка подлого слагателя саг с цитатой передернутой было достаточно, чтобы ситуация обрела себя. Бубнов был натурой ранимой, в другое время он бы вызвал Евстигнеева на дуэль. Но нынче – лишь подмигнул кик-боксеру. И только отметил моментов ряд – с первой парты пустующей (с ним не садились, дабы не вызвать гнев Дрябѝны и Сизифова), откинувшись во время падения, игнорировать кои именно сегодня, именно в этот миг – не мог! Его ослепило молнией!

Мизансцена у вешалки – сокурсники, что верными топтались у «кормила» и воплощали собой картинки из барабана игрового! Четыре пингвина – точь-в-точь! Было в их взглядах дурашливых и в осанке, как льнули друг к другу с манускриптами... И все одеты в черное и белое... Не хватало еще пингвина или Джокера, чтобы высветить главное соответствие!

Брюки отряхнув и свитер, поправив шарф, сгребая, дрожа, тетрадки в портфель, а чужие, извиняясь, возвращая на парту соседнюю, Герман стремился вон, в надежде закрепить парадокс – либо в коридорах, либо вне института... Под овации он чуть не сбил в дверях профессора Джембинова.

– Вы испаряетесь, амиго? А как же Хемингуэй? Сегодня я собирался дать метод пятого измерения в творчестве его!..

Лунолицый калмык Джембинов излучал аромат мысли и восторга – от жизни и искусства. Педагог и литератор заслуженный, коего ценит весь мир ученый, последние лет восемь жил на Кубе и в Штатах, запруживая русским пониманием их плоскости тугую массу студенческую. Американцев галантных он учил их же литературе, переводя на русский, а затем вновь на уровень соответствия. Что́ же накипает в студентах здесь, под носом, в каких они «запарках», – об этом имел пробел.

Профессор решил, будто оживление на курсе – в честь его появления лучезарного под сводами историческими. С этой своей улыбкой привета к миру студентов возбужденных нес он экспонат обернутый, сопоставимый в формате с портретами на стенах. Как мастер дел стекольных, вытянув руки, прошелся по паркету отзывчивому – к кафедре, вознося нарезку драгоценную витража воспоминаний. И еще расплывался в улыбке.

– Вы сказали: пятый?! Разумеется: метод пятый! – осенило Бубнова.

А мэтр с кафедры выискивал в плоскостях лиц застывших звено вывода и... лучился женственно, благоприобретено. Казалось, забыл и русский он. Обнажил ношу. Эстамп. Пожелтелый от времени набросок птицы с глазами жуткими и клювом кричащим, смахивающей на пингвина в момент роковой, – обширно, в пол-листа подписанный Папой Хемом.

– Прошу прощения, Станислав Бемович, – опередил Герман профессора, взявшего раритетом аудиторию. – Но пассив должен быть исключен!.. По Хему и словами Хема... – было слышно, как муха вялая весенняя учится бесноваться о стекло.

– Формы в пространстве литературы! – вскинул бровь в перспективу старик моложавый, пытаясь приспособить рисунок на кафедре для обзора. – Цепляющий вас контент?.. – он вполоборота на Германа, ожидая отклика.    

Герман всмотрелся в Джембинова. Профессор одет в обвислое, как халат, синее пальто кашемировое и странную очень, нахлобученную шапочку красную с помпоном! – Усмехающийся Волшебник из системы игровой!

– ...Я, кажется, уже поймал своего марлиня голубого! – пятился к дверям Герман, жестикулируя невнятно и, в общем-то, извиняясь...

А в аудитории опять катилось подлое гоготание-смех: гоготала расчетливая Дрябѝна, гоготал Сизифов, гоготал подпевало Евстигнеев, а вслед за ними и вся стая пингвинов податливых...

 

Герман устремлялся через двор к воротам на бульвар, примечая в палисаднике на скамейке известной (где неделю назад почил в бозе, бормоча о призраке досаждающем, писатель известный) мальчика в окружении нянек, чулок вяжущих. Несмотря на оптимум температурный, мальчик в валенках, увязан крест-накрест платком пуховым. Попытки малейшие соскочить и бежать – к деревьям, птицам, ветрилам городским, навстречу воле вольной – пресекаются мамашами на корню... Вцепившись в скамью, мальчуган раскачивает ногами неистово. Чувство великое ширится в груди стесненной. Непостижимое. Мальчик озадачен: как явить чувство? Эти слова, в которых необходимость, за коию так судорожно цепляется (будто и впрямь из скамейки вынырнут образы спасительные), – не объясняют чувство, а норовят звучанием своим устремиться к другим, совершенно не относящимся к основному. И чем больше слов, тем больше их посторонних, скованных, нервных, а основное-то так и остается невысказанным, уж совсем непонятным... Но тут случается: мальчик понимает, как это можно преодолеть, – так просто понимает и всё тут, без объяснений особых – стать писателем!.. Все должны становиться писателями здесь! Опять Герцен – но уже по прошествии лет семи по выпарху из равендюка, преследующий себя в себе неумолчно, и его, Бубнова, призывающий, как Есенина призывал человек чорный, со стези соскочить не дающий... Представитель отряда заградительного, впрямь...

    

18

На город опускались сумерки. Разрыв со временем реальным – часа четыре – несуразица, как и загадка с ректором и с Джемби-новым… Герман поглощен образами, западающими слету из Плоскости. Будто во встроенную внутрь существа его – панель паззла – подбиваются соответствия нарезные. (Сновидение наяву!) Он и есть – сегмент картины пестрой, что несется в копилку, – в Семиозис… Устремляясь в «резервуар» сей, где всё вязнет – но и всё на поверхности, обезображенный морщиною во лбу (бывают, правда, и лики просветленные), тростник мыслящий довольствуется задачей смыслообретения. Всё на алтарь мироздания замысловато раздробленного; ведь мысль – это членение – на углы и ромбы, квадраты и соты – необъятной в потенции и непроявленной действительности. Под ярым напором нашим мироздание кроится!.. Мы орудуем ломом – мыслью – в хрустальных пространствах: выплавляем, куем, штампуем денно и нощно плоскость вездесущую...      

«Живи в настоящем!» – взывает обзавестись фотоаппаратом «Палароид» со стены бывшего издательства Сытина плакат рекламный… И без того жизнь плоская распасться должна на отпечатки – в фиксацию поэтапную коллекционера на смысл сфабрикованный уйти. Не обращаться в себя, а бежать стаей оголтелой за достижениями в Плоскости: за смыслами из копилки смыслов показательных. На пространстве же внутреннем – крест!

Тверская. Вся в огнях вечерних, она – декорация. Мир с галактиками умозрительными, путь Земли и народа, живущего на шестой части суши, – сгустились в модели главной улицы столицы России. Семиозис царит здесь: реклама, указатели, витрины, иллюминация... И будто специально прожектора подсвечивают фасады: чтобы акцентировать на внешнем, чтобы развернуть вдоль и вширь Всеобщую Идею Плоскости (ВИП!). Всё, что вовне нас, в «объективности» – порождение Семиозиса, что утверждает и пространство-время – поиск смысла в ряду шаблонов иерархии к Богу!..

Герман почти бежит, заколдованный, не мигая и кулаки сжав, к автомату игровому – запускать купюру. Остается лишь юркнуть в переход подземный. Еще метров сто по отшлифованной за день брусчатке – и закинуть аркан на Жар-птицу... Но, как в рапиде, замедляются движения его, и видит себя и всё вокруг – точно другим. На перекрестке у бульвара Страстного, у этого перехода в иное, средь толпы шумной внимание забирает фигура, выбивающаяся в плоскости. Медлительность, разлитая в тумане стынущем, списывается резонно Германом на персону сию... Толпа перед незнакомцем расступается. «Какой-то уж перебор!» – думает Герман, по натоптанной, как по травалатору, «проплывая» вперед… До сближения – десяток шагов. А неизвестный стоит – в плаще-накидке, патиной подернутой, уставившись под ноги себе, за спину заложив руки с цилиндром головным. Памятник?.. Гость бронзовый вдруг поднимает голову и тянет руку Герману. Тот узнает: большие глаза, тонкий нос, кудри…

– Александр Сергеич?.. Это Вы?!. – Бубнов глотает воздух, из сил последних жмет десницу заветную, забывая все на свете слова…

– Мы еще встретимся сегодня. Будь уверен, Герман!

Тут с бульвара мглистого выворачивает карета в паре гнедых. Пушкин на лету вскакивает в нее, в жесте нескучном вскидывает длань. К ногам неофита – металл. Боясь потерять ориентир, Герман мечется между бухающей о булыжник каретой и местом заветным. Карета исчезла в потоке авто; Бубнов ищет... На четвереньках шарит по трещинам мостовой, и – лихорадит-таки в ладонях. Перстень с геммой: череп и кости!.. Почти такой хранится и в экспозиции музея-усадьбы Толстого на Пречистинке, куда водили их. Тогда и Сизифов, заметив внимание Германа к вещам личным создателя «Войны и мира», хохотнул презренно на публику – и в стихах, стилизованных ýшло в постмодерн: «Оле-оле: / Вот кого среди нас и могли взять побрякушки масонские классика!.. / Весь мир уж закатали масоны, / Но мы – воспротивимся злу их – / Миром всем через насилие!» Герман помещает гемму на палец указательный. Приходится впору. На город опускается ночь.

 

19

...Золотые короны – по пяти линиям! Визг маниакальный индикаторов звуковых соответствия фартового. И строка бегущая на табло под сводами заведения душного, сверкающего всполохами огней электронных, остановилась, фиксируя вспышкой цифру – 300 000. 

Призер!! Чем располагал он последние годы в виде наличности – стипендия в триста шестьдесят рублей да вскладчину мамы с бабушкой переводы по тысяче рубликов, получая которые, сдерживал слезу: видел поблекшие в плоскости лица родные в поход свой скоропалительный на Москву... Дарения эти выражали вердикт: будет и на его улице праздник – «послугует еще словесности, придет и к нему успех!..» Однако случившееся вызывало чувство, кое не вписывалось в житейское. Скажем – нужно б телефонировать об изменении благом в судьбе сына и внука в «этой Москве, земле антихристовой»; и Джекпот сей – не в последнюю очередь благодаря их помощи, что избегать труда грубого (разгрузка вагонов, метлой махание в подворотнях и прочая) способствовала, держала на плаву интереса к жизни… Справедливость восторжествовала, он должен был родных в этом уведомить срочно: не только ж Пищенко и Сизифову от хитросплетений корпоративных заполучать, и у Германа – результат!..

О чем же сновидит Бубнов в пересечении стробоскопа вспышек?

«300 000! – ни рублем меньше, ни больше? Зайди я в зал секундой раньше (или позже), система выдала б другой набор числовой, – Герман взирал на зевак, неоном ослепленных, также речь преодолевших в мановение. – Джекпот на барабане; Джекпот и в цифири выигрыша… A mon frère l`Empereur Napoleone!..» Джекпот пятью коронами венчает себя, воцаряясь над аспектами бытия, создает надсущную решетку семантическую.

Первая корона. Пробуждение к знанию – неудержимое в быту внимание к мелочам: брошенный в цель окурок, лифт на этаже, двери троллейбуса… но и преодоление предметно-смысловой порабощенности буден…

Вторая корона. Порождение (не без участия профессора Антонова) метафоры «плоскость». Через плоскость всё становится в мире проявленном, и она же – предел: энтропия пространств хрустальных, смыслообразования, объема уплощение, срез геометрический, логика; «Закон единства и борьбы начал», «Враги» – сбруя, без разумения, куда упряжь сию править!..

Третья корона. Актив полный – апробация концепции. В том, что Герман стоит сейчас и в усмешке пялится на выигрыш, на свой Джекпот, в этом, безусловно, проявление ситуативное закона-триады всякого свершения в Плоскости: линии-пересечения, точки-контакты, преломления-отдачи; и мужички, и дуэт «Тату», и Есин, и сокурсники-пингвины, и профессор Джембинов – в ряду едином!..

Четвертая корона. Среда стойкая, в коей произрастает Джекпот, набухает смыслами антиномий – вот сейчас: кольцо жгучее игротеки завсегдатаев объективирует статус свой во времени-пространстве!.. Царство внешнего омертвелого – над подавленным внутренним!..

И, наконец, пятая корона. Превращение. Всея мира Джекпот глазами студента-литератора осознает себя: отряхивая чешуи двадцатичетырехлетнего заточения в темнице смысла. Период инкубационный – с рождения и до сна, – подступ к осознанию себя в Плоскости! К видению, что ты – Повелитель ее!

Все пять корон слились в отступление поэтическое – вострубили фугу: 

«Я – Джекпот Мира / И если не сам в подробностях – / То образ на пути к приходу его… / Природа нащупывает материал / И я – ассоциация / Приходящая в поиске... / Я представляю собой настроение / Власти Джекпота... / И пока никому не ведомо: / Что способно звучать вокруг, – / Какая музыка будет испепелять / Мозги наши... в Плоскости... / А я это знаю – / Оно во мне, мое избранничество нынешнее / Моя гениальность художническая, – / Моя музыка!.. / Вы, люди, не бойтесь меня / Ведь единственное, на что способен я, – / Это показаться вам всем сумасшедшим, – / Но будет другой / И я не боюсь его / Ведь ассоциация способна самостоятельно развиться / Постепенно определяясь в форму... Плоскость!»

Вот о чем думал Бубнов у автомата игрового. Прежде, чем снизойдет с высот зияющих ледяных прежним юношей пламенным – к Герде-Земле, – просветленным и жовиальным…  

...Хлопок в спину. Его теребили, будто грушу со всех сторон, поздравляли, как олимпийца, улюлюкая и источая пары живые, приторно-тягостные, – свидетели невольные искушения дерзкого Случая. Трудно было так сразу сосчитать, сколько пар этих пристальных взоров уставилось на него. Физии красные, в атаку брошенные из-за момента кромешного шумно... Герман ловил себя на том, что ему явилось лицо коллективное (в целом и в частностях) – с эмоцией краеугольной. Взор стекленеющий, руки дрожащие, зубы клац-клацающие, пота капельки обвислые на лбу, болотца пенные в рта уголках, волосья, как от спрея, взъерошенные стойко… И Удача увиделась – в наготе. Чеканных форм блондинка, модель совершенства и свершения из рекламы системы игровой – лежит, вздрюченная препаратором (улыбка жемчужная в оскал вмерзшая), – развоплощенная. За минуту благоухала... теперь же, в сочетании с парами своих же внутренностей (шампанское, устрицы и шоколад, в сироп забродившие) представляет момента категорию. И аллегорию – на столе стерильном мысли Бубнова – катастрофу восприятия и познания путей!

– Не можешь очухаться? Сколько бабла привалило-то! – трясла его за плечо женщина в одежде форменной смотрителя автоматов; от нее уверенно несло рыбой, как и от всех дам тучных в помещениях, упакованных без продыху. – С тебя бутылка, сукин сын! Одной и не отделаешься!

К эстету обращенному пришла ассоциация, чуть не соскочившая с языка: «Кто ж это шампанское селедкой закусывает?» – но лишь пятился он по проходу мимо мигающих пунктирно «Фараонов» и «Бандитов одноруких».

Смотрительница наступала вероломно:

– Джекпот ты мой! – массой всей влеклась, занося руки над шевелюрой его белобрысой. – Такого результата точного, елы-палы, вооще не помню! Куда ж ты ускользаешь-то, дуралей!.. – от фарты чужой прослезилась она.

– Странно!.. – Герман глотал воздух – карась пойманный.

Служительница похохатывала – раболепство грубое:

– Молодец, сукин сын, везунчик! Как тратить-то будешь?..

Несмотря на возраст и габариты, мадам внимания алкала: правила рыжие локоны засаленные, засматривалась на Германа таинственно, жестам диким плавность придать старалась. Колебалась в попытках сих и – по-простому тянула пятерни загребущие с кольцами золота цыганского... Хребтиной своей была похожа на переходящего в наступление краба...

Игроки же неудачливые выщелкивались за спиной ее: креветки-пехотинцы из-за брони танковой. Запускали в растерянность Бубнова взгляды-щупы: какую выгоду извлечь из идущего верно ко дну? 

– Прочь клешни! Прочь!! – зрелища подводного отстранился Герман. 

Некоторые отпрянули (как от камня в воду); другие заговорили с трудом: во ртах пересохло, а эмоции съедали силы перехрипеть друг друга – советчиками, ободрителями и даже ростовщиками лапотными. Набивались они и в охранники-проводники; крутануть и еще разок барабан звали; предлагали даже купить, тут недалеко за углом, иномарку легковую, а также дать взаймы – на операцию тете (или дяде)... Вселенная распадалась: скулы, сведенные в ожидании; губы обветренные; подбородки тяжелые и носы, внимательные остро. Бубнов смеялся им всем, в кубизме разгадав и этот иероглиф Плоскости. 

– Имя, фамилия, место регистрации!.. – вдруг официально смотрительница, вырубая зашедшийся сиреной автомат; отогнала и приблуд помятых с лица, ключа так и не подобравших к «юноше бесчеловечному».

– Дурилка картонный! – анкетой на получение денег в офис трясла пред Германом. – Не можешь очухаться?.. Имя?.. Ну же...

Это от нее и требовалось – заполнить бланк. Притихли уж все.

– Джекпот мира!.. Повелитель всея державников и сепаратистов!.. – выпалил концептуалист эпохальный Бубнов женщине банальной, не ведая еще, что зрит в корень, – и вручил ей паспорт.

 

20

В офисе головном системы «Джекпот» к выигрышу отнеслись спокойно. Деньги лежали увязанными в кирпичи на всех поверхностях рабочих – столах, стеллажах, сейфах и подоконниках – вместо ожидаемых глазом горшочков с кактусом и папоротником – и источали гармонию грозную. Попросту воняли – то ли дерьмом, то ли человеком, гниющим заживо в Плоскости, спрыснутым для острастки парфюмом элитным (смердело Фортуной из театра анатомического)... Герман удивился эфемерности порхания этих, тихо устремленных в себе секретарш в мини и парней-менеджеров в костюмах – легкости, с какой парят меж факсов и принтеров мурлыкающих, невзирая на окружающую их денег массу многострастную. Стрекозы или бабочки, питающиеся амбросией!

Приглянулось в работниках то, что они лишены чувственного – небесно-отвлеченные, и безупречно вписываются в интерьер, именуемый «хай-тек»... В центре зала огромного за груженным деньгами столом восседала у компьютера усложненная фигурка нарезная; от нее шло сияние золотое. Босс лысый был молод неопределенно. Прыгало-менялось освещение (в напряжении и глаз Бубнова дергался) с приближением к смыслообразующему, затягивающему, как дыра черная, событию: получение выигрыша. «Семиозис Николай Васильевич – глава системы игровой» – было выгравировано на табличке платиновой по фасаду стола мраморного.

– Приветствуем тебя, Джекпот, в стенах наших! – восстала фигурка… И, описав вкруг престола своего дугу, обернулась к гостю, тянула ему руку: что-то невесомое и бледное, но с маникюром, с бриллиантами, в манжетах... Рука менеджера в пожатии выплавлялась в состояние вещества, для памяти непристойное... Это нечто (стекло плавленое) с треском и лопнуло в кулаке Бубнова. Ошметки залепили полы фрака, брюки и даже туфли топ-менеджера... и растворились в них… Содрогнувшись от ампутации конечности, – и вины своей, – зрел Герман в ладонях то, что осталось от руки начальника лысого. Оно называлось «парадигмой».

– Парадигмы влекут нас к результату, – пояснил Глава системы (рука у него объявилась вновь). – Результат же издревле апеллирует к осязаемости, – сложил пальцы в щепотку, и, перебирая, будто солил что-то, поднес к лицу Германа: – Мáни, мáни, манѝ-и... – напомнил и мотив актуальный группы «АББА». – Рука ближе к результату – парадигма! Познание – парадигматично! – щерился, переходя на личности: – Студент Бубнов, к примеру, живет в парадигме Герцена. Чей там памятник высится в ограде института? Щелкаешь орешки в колесе – былое и думы, былое и думы... пока книгу свою веером не распустишь, важный, как павлин... Но: о другом! – вернулся на место исходное, взялся за директивы: – Каждый из нас на момент сей есть результат! Почему: в какую игру с собой мы вступили?

– ...? – вопрос недоуменный на вопрос босса читался в лице Германа.

Менеджер, вздохнув, пошел издалека:

– Твои способности, взращенные в глубинке самостийной, рынку столицы препровожденные, – уложились в цифру: 10 тысяч баксов! – что-то красивое в его лице мелькнуло. – С таким расчетом можно войти в историю, стать памятником!.. Одному Герцену ворон-студентов считать?..  

Герман заявил, что, супротив ожиданиям Николая Васильевича, предпочел бы иметь дело с Пушкиным, с его нерукотворным, в смысле «парадигм», наследием; до Герцена же ему дела нет. «...И к тому же, – резюмировал он, – вы деньги будете давать?! За полночь уже, мне в общежитие пора!»

Менеджер взял со стола пакет, вскрыл его, достал и лихо встряхнул лист, словно на церемонии Оскара:

– ...Пиар-агенство «Великие Имена Плоскости», или: «ВИП-элит-универсал», в лице гендиректора Семиозиса Н. В., – опять улыбнулся показательно, – имеют честь предложить Вам, Герман Бубнов, членство в ВИП-клубе… – оторвался от документа, не мудрствуя, по памяти: – Форма договора клубного на год: права и обязанности сторон, график мероприятий, дефиниция аудитории читательской, тиражи... всего и не счесть... – лодочкой запустил листок в стог документов; откинулся к спинке.  

– Что значит сие? – Герман скатал руку менеджера в ком.

– Всё очень просто. Для тебя час звездный: за десять тысяч долларов ты покупаешь билет проездной – в Великую Империю Плоскости! Мне ли убеждать, что с потенциалом твоим в год и окупишь затраты. Взнос – готовность вступить в ряды Великих Иллюзио-нистов Плоскости... – заклинал, подобрав еще листок. – ...первые шаги в Плоскости: создание портфолио, разработка имиджа... коррекция цвета кожи и глаз... коррекция пола – ха!.. – врожденных дефектов... биографии, библиографии; коррекция памяти – умение забывать прошлое деструктивное свое, а также и родину горячо любимую... хе-хе... мастер-классы: дизайн, костюм, интерьер, сайт в Интернете, беседа светская, речь сценическая и так далее, не вместить...

Оторвался от шпаргалки: 

– Услуги подобного рода тебе ни к чему? Но можно и компенсировать затраты. Музей Искусства Современного закупит у тебя плакат-другой, протежируем без скрипа… Клубный договор – это выход и на телевидение. Новости о тусовках великосветских без ограничений объема и частоты... И рукописи твои найдут читателя через нас – не иначе! Сколько в Москве журналов – все распахнут двери, вернее, полосы. Либералы или консерваторы, один черт, – главное, резонанс, движение, стимул... для подключения к Плоскости... А что говорить о публикациях в изданиях глянцевых – с их-то гонорарами? Для начала, я думаю, предложить эдакий рассказик в номер юбилейный «Плейбоя». Фабула проста: мальчик-зайчик из провинции сепаратистской вышел на Москву погулять... ну и дальше: охотник выбегает, стреляет-убивает… не мальчика, конечно, а сепаратистов, выполнивших дело свое… Ну, подписываем бумагу?

Бубнов всё еще катал в ладонях массу клейкую. Было чувство, что его принуждают играть в наперстки уличные. Его, преодолевшего всё и вся! 

– Как неживой! С фактурой-то, с родословной, – кто там у тебя: художница Варвара Бубнова? – ты да я, да мы с тобою, ха!.. – Голливуды-Болливуды за пояс все... Инсценируем любую акцию-провокацию, любой эксперимент социальный, покруче Пищенко малохольного... Ну, по рукам?!  

Бубнов усмехался. «Плейбой» – это предел мечтаний его? Или взять журнал толстый – размениваться на закрепление себя в плоскости «либералов» или «почвенников»? В этом суть?  

– Ты когда-нибудь видел собаку или кошку, урвавшую сало из рук? – выискивал аргументы менеджер. – И несется животное сие прочь от собратьев глаз завистливых... И чудится собаке-кошке, что кусок, брошенный ей ради смеха человеком, и есть Джекпот! Ха-ха-ха! Предписание выигрыша во сне – дивись искусству предопределенного, – изобретение мое. Даже сны ваши захвачены нами, демиургами Плоскости! И ты, «строй новый интеллектуальный» утверждая, фрагмент являешь в многообразии плоскостном, где всё сверкает, блестит, функционирует... печатается в журналах, зависает в телеэфире! 

– Сложно вот так: себя видеть. Проще с тем, что вокруг… – Герман отложил катыш на стол (шар слился с плоскостью мраморной). – Я ведь не стремлюсь в персоны! Мир – весь и сразу: найти рычаг, развенчать, а не облачать его в глянец!

Семиозис, шут гороховый, встрепенулся:

– О да, кто же спорит: развенчать! Итак, в этот день знаменательный, вернее, ночь, – в сей только час и начинается жизнь в Великой Империи Плоскости – я предлагаю тебе на правах гостя, без права голоса, вне контакта с членами, посетить ВИП-Клуб... Отказ не приемлем!.. Маски и плащи! – постановил менеджер к служкам порхающим, позвонив в колокольчик стародавний.

Минутой позже Семиозис и Бубнов сбегали по лестнице винтовой, придерживая одеяний полы. Вожак в костюме «День и Ночь»: плащ черно-золотой и такая же маска со знаками Солнца и Луны. Герману, «наследнику традиций японских», достался плащ красный и маска кабуки. Семиозис вел лабиринтами слабоосвещенными и лестницами. На распутье у трех дверей – «Театральная площадь», «Охотный ряд», «Площадь Революции» – взялся за ручку «Площади Революции»... Десяток шагов и еще дверь с нано-замком впустила их в сердце самое – в роскошество сияющее холла гостиницы «Метрополь», – как печатали из плоскости логотипы на околышах фуражек и лацканах ливрей (сплошь в позументах золотых) у снующих туда-сюда лакеев, что пуделей, и застывших на «входах-выходах» метрдотелей-мопсов. 

Великолепие дворцовое люстр и толпы нарядной... (Не шло из головы: путь от площади Лубянской, где и обретался офис головной, до «Метрополя» занял минут семь. Выделенная линия связи курьерской, не иначе!) Средь смокингов и одеяний «кислотных», домино традиционных, арлекинов, турок в чалмах, коломбин, цыган, средь оголенных в бриллиантах шей, рук и ног, Семиозис вел Германа (как в футляре тот: маска и плащ) по лестнице с балюстрадой мраморной, придерживая его за локоть. Из тумана мишурного вывели таблички череды залов банкетных: «Зал Тургенева», «Зал Гоголя», «Зал Достоевского», «Зал Чехова»... В сверкающем иллюминацией «Зале Чехова» под фривольно-измененным девизом «В городе, в доме и интерьере, как и в человеке, все должно быть прекрасно!» проходила презентация техники уборочной паровой. «Надо же, – думал Герман, – сколько помпы... Продвижение техники немецкой, а все – в масках...» 

Впрочем, иным приглашенным трудно было б и при желании скрыть ВИП-персоны свои. Герман без труда опознал в коале рослой (и капюшон плюшевый с ушами не укрывал мордаху румяную) – обласканного весьма телепродюсера, а с недавних пор и Главу Первого телевизионного; мушкетеров «Иванушек», глаз и слух взмылившую группу-поп, на диване в пельмень слипшихся друг в друге; знойную «красавицу мавританскую» кобылу-Лониту, певичку из кабаре с голосом испитым; других кичливо-знаменитых, разодетых с придурью – и в масках...

Официальная часть. Не лишенный изящества доклад главы Русского отдела фирмы, сходный по напряженности со сводками фронтовыми, был в разгаре.

– ...И вот мы видим, дамы и господа, оглядываясь назад, насколько тернистым был путь наш, – говорил в микрофон бойкого вида и лет средних управляющий в смокинге, но без маски. – Ведь мы предлагаем не просто технологии, – а стиль жизни! Ломая штампы, мы бросаем за борт истории лишнее, что есть в человеке, в его доме-интерьере, в городе и в деревне… Как и у большинства зодчих, запоны наши в пыли – стыд и срам! И, о Боже, куда нам деться от сей боли головной: всё замаравших пятен и осколков – свидетельств подвигов ратных наших за ценностей утверждение?! Постой, человече, к тебе на парусах, вернее, на пару, спешит техника супер-элитная!.. Принцип работы ее универсален – автомойка ли, утюг или пылесос – прежде всего: не забудем залить баки жидкостью!

Докладчик сделал жест – гарсоны разнесли по рядам фужеры.

– Итак, есть контакт? Процесс, как говорится, пошел! – управляющий снисходил с указкой к образцам на подиуме. – Теперь жмем клавишу желтую. Режим продува и функция отсоса – пропарят-продезинфицируют в прием! Рычаг адаптирует вип-технику к применению в руках, как правых, так и левых... Стопроцентный результат, стопроцентный выигрыш!  

Аплодисменты... Управляющий продолжил: 

– Чехов напутствовал: в человеке все должно быть прекрасно... Но реальность говорит: у человека нашего в голове – мусор. Так и поется в песенке детской: «В голове моей опилки... да-да-да!..», – а все оттого, что одежда и лицо, а также лицо интерьера его – чумазы. Почему человек из глубинки – чумаз? Потому что ему не объяснили, как владеть паром; в вéдении его всё те же веник-метелка да утюг стопудовый...

Всеобщие аплодисменты.

– А теперь приступим к нашей традиции доброй! – взял управляющий паузу монументальную: – Все вы, знаменитые и богатые, элита, соль, надежда и опора, – должны выдавить по капле раба. Проголосовать карточками именными – в знак отречения от этой загаженной души совковой!.. Итак, за чистого – и костюмом и интерьером, а в итоге – и помыслом, – человека информационного!.. Подходите – дамы вперед, вот сюда... – глава фирмы указывал направление. – Никто вас не фотографирует, да вы и сами – инкогнито в масках. Важно качественное, так сказать, участие, «выдавливание из себя по капле...» От суммы отречений зависит и переход в градус новый... к Душе Мировой!..

Шевеление средь гостей: у дверей и в центре зала, в среде восседающих вдоль стен на диванах... Взвихрил полесье Глава Первого телевизионного: подбоченясь картинно, к сцене заковылял, поигрывая задом в обложке плюшевой... И вот уже пельменем соскочили с шестка мушкетеры-«Иванушки»: изловчаясь, разом запустили в щель и все свои три карточки голубенькие (у каждого было по три, потому что бисексуалом быть не модно, а модно – трисексуалом)… Борзясь на затылке хвостом конским, подскакала к урне на каблучищах Лонита высокопарнокопытная, опустила жеманно визитку, обернулась к публике и выстрелила-таки, – обмахнулась веером, лицом оголяясь, злодейка-эксгибиционистка... И вот уже потекли к урне и прочие в облачениях, удивляющиеся дерзости неслыханной Лониты.

– Напоминаю для вновь прибывших: обработав данные, мы сможем, привлекая гуру протестантских, воздействовать на ситуацию!.. – продолжил ведущий. – Благодаря участию в голосовании – по неписаному закону эзотерическому, завтра десяток иль сотня оставшихся в живых деревень, а вскоре и вся глубинка, сбросят напластования вековые!.. С неразберихой в мозгах и в лицах будет покончено – чистота и красота восторжествуют!! Мы уничтожим нищету и грязь! Сотрем раз и навсегда!

Но вот речь и карточек сброс завершены, и гости, придерживая маски, в ожидании фуршета знакомятся с техникой XXI века. Двинул к сцене и Герман со спутником.

Не все, однако, вели себя степенно. Расталкивая дам благочинных и господ, на подиум вспрыгнул неизвестный в камуфляже и в балаклаве. Как акробат с руками простертыми, он изогнулся в мостике, затем кувыркнулся: один раз, другой... сорвал с себя балаклаву, обнажив череп бритый (впрочем, грим «под зеленку» скрывал лицо).

– Почему я либерал? – прокричал Рембо в зал трепетный, и опять: мостик, кувырок, реверанс низкий... – Почему я консерватор? – тишина в зале гробовая. – Мое мнение: я имею право иметь его, как и оно – меня!

Звездный коала с Первого телевизионного разразился на реплику овацией, а вдогонку и остальные гости. Рембо же, выхватив из экспозиции автомойку, водрузив ее себе на плечо, как базуку, устремился в публику. Беготня. Смех. 

Когда увлечение всеобщее автомойкой сошло, объявился на смену персонаж сказочный – с копной волос и бородой, столь же пышной: Емеля-дурак – так позиционировала его шапка остроухая, насаженная залихватски. Были на нем и большие очки солнечные. А из-за пазухи выглядывали две пуговки глаз собачки карликовой… Ворвавшись в зал и отдышавшись, Дурак направился ходульно к экспозиции, почесывая загривок и как бы выискивая что-то. Прилег на пылесос для уборки площадей, будто на печь, подперев щеку кулаком, и – в рывке оседлал вдруг махину.

– Благодаря пылесосу этому, Белый Дом по праву белый! – взревел то ли пьяный, то ли обнюхавшийся Емеля. Взнузданный терзателем желтый пылесос рвался и метался, очерчивая под визги Лониты круги по залу, – с криком оглашенным «Всех вас умою паром!» наездник вымахнул в коридор, промчался на подушке воздушной по коврам, загрохотал о ступеньки лестницы парадной холла и, с заминкой в дверях револьверных, выкатился вон – к Кремлю!.. Опричник новый…

А по «Залу Чехова» – слушок. Скрывая по ритуалу лица, приглашенные судачили, кто бы это мог быть, – Лепевин? «Не Лепевин, а Пелевин, он в очках всегда!» – «И никакой это не Пелевин: гляньте, он – толстый!..» – «Воробьев Владимир, или Воронин… тьфу, в общем, птица какая-то!..» Одна ж барышня, под шляпкой с вуалью густой и с лилией татуированной на плече, взирающая надменно из кресла на возню с пылесосом, с коленок, мерцая зловеще ногтями чертово-красными, выдала по пейджеру – срочно в печать: «…из источников достоверных стало известно: Владимир Сорокинов приступил к написанию романа – ‘Пар’!!!»   

Тут уж не замедлила явиться и еще одна вип-персона медийная. «А вот и я-а-а!..» – раскланивался в дверях Виталий Кофеев припозднившийся. Был без маски. И тамадой публика оповещена в микрофон: воротился-де Кофеев с ярмарки книжной во Франкфурте, где и являл лик Плоскости литературы российской! Заботясь о церемониале, в ритме танцующем направился мэтр к урне, провозился, заталкивая в щель бейдж на шнурке. Обернулся к публике и произнес, положа руку на тумбу для голосования, другую же подняв вверх:

– Отрекаюсь! Видит Бог, отрекаюсь – от гнусной имперской души распинающей!.. Либерализм мира всего в опасности!.. Наш путь – на Запад, либо в пропасть! Выбираю Запад!..

Под аплодисменты Кофеев вытянул из кармана фрака и нацепил полумаску – «Мистер Икс». Выбрал из экспозиции утюг и для начала отутюжил первую же подвернувшуюся «красавицу русскую», – ею снова оказалась Лонита (про которую, следуя первоисточнику, нужно добавить, но язык не поворачивается, словом, наехал он утюгом на Лониту, «готовую на всё, что угодно, и всем телом своим...»). Отделал разом и «Иванушек» в шляпах с перьями (их трое – но грезят себя почему-то вдвоем). Привлек взгляд многоопытный маэстро (по замыслу сценариста) и зад сочный Главы Первого телевизионного. И уж потом гонялся за масками мастей всех и полов (из тех, что персон своих не афишировали), утюжа задницы и передницы направо и налево... – «Так надо: пар... выпуск пара... страна нуждается в выпуске пара!» – приговаривал, улыбаясь и умиряясь.

...В час, когда в «Зале Чехова» все звездные вип-, поп-, топ- и прочие персоны наполнили изрядно желудки устрицами и икрой, а этикетки вин сменило пиво Баварское, изыски кондитерские и кофе (презентация техники уборочной входила в стадию завершающую), Рембо то ли по недоразумению, то ли по сценарию был застигнут с автомойкой и торчащей из жилета разгрузочного бутылкой «Мадеры» – в «Зале Достоевского». (Даже не в «Зале Гоголя», где с любовью к России, к ее дорогам и езде быстрой, выставлялась модель внедорожника.) Итак, Рембо с автомойкой наперевес и «Мадерой» откупоренной – на презентации линейки кинотеатров домашних. Внеся сумбур в начавшуюся уже там систему голосования стройную, он, с кличем ярым «Чистота спасет мир!», приступил к гигантскому на подиуме экрану плазменному: завел машинку – но либо прибору, либо герою самому пара не хватило умыть плоскость великую, иль охрана подоспела, но хлебающий отнюдь не из ботинка солдатского, выдворен был из «Метрополя». Не сценарий, стало быть! Бережливость немецкая поставила либерала-консерватора-вип в положение смертного обыкновенного. Перестарался прилипала идеологический!

Герман явился свидетелем и еще одной шалости «невинной» Кофеева. Вооруженный утюгом, в поисках «темы» или по уговору с устроителями, но очутился маэстро в «Тургеневском зале». Семиозис и туда затянул Бубнова. На заседание клубное архитекторов ведущих столицы (без масок им ритуал позволял) – в ознаменование окончания работ по обновлению интерьера зала. Материалы отделки от производителей немецких соседствовали с уникальными росписи ручной обоями российскими. Эти обои бесценные в холле зала и отслаивал утюгом от подосновы «Мистер Икс» – приговаривая: «Ой, расковырял ранку... как в детстве – корочку запекшуюся... Ой, как больненько-то… но интересненько! Одну кожурку на язычок положу, другую кожурку в коробочке спичечной сохраню...»

Обошлось без охраны и оскорблений на немецком, – сценарий, значит! Осмотрительный вип-классик-парнограф, в отличие от вип-пост-мадерниста, не позволит себе палку перегнуть. На виду у клуба заседателей ошалевших, продолжая бесчинствовать утюгом, декларировал: «Вот вам и подвижничество наше либеральное – самоковыряние!.. Мазохизма в нас больше, нежели садизма разумного, нужного для страны переустройства!..»

По перемигиванию автора проекта реконструкции с подрядчиком было ясно, что никто не обижен, наоборот – высекают из ладоней искру: архитектор видит новый вариант оформления холла, немец верстает смету, у обоих щелкают на счетах в Плоскости апосля единицы нули бесконечные…

Что же сталось с писателем Сорокиновым, куда его завело? А Сорокинов верхом на пылесосе у стен Кремля – только и всего, что вписался в презентацию внедорожника. Мониторы в «Зале Гоголя» транслировали похождения его. Вслед за докладом главы фирмы, доктора-гонорес-кауза (и такого же отражения манерного его в переводчике), после тайного, как завелось, голосования и фуршета, гости из зала автора «Мертвых душ» отправились кататься по Москве ночной – для сего и была устроена трасса: флажки фосфоресцирующие высвечивали углы-повороты от «Метрополя» к Храму Василия Блаженного. Никакого казуса с Сорокиновым. Вписался-вписался! К облегчению пассажиров внедорожников, он, на пылесосе, лишь раз-другой создал смешные внедорожные ситуации... Две пуговки глаз собачьих благостно глядели из-за пазухи его...

С немотой непреходящей взирал Бубнов из прорезей маски жовиальной – на вип-мир мишурный в оскале фарты: сплошь ужимки, позы... и ничего вразумительного из разряда: «Как нам переустроить Россию?» – «Заказ дня, – мыслил Герман. – Плоскость доводит до абсурда идею либеральную, дабы поднять на поверхность иное. Чтобы либералы немощные, икая от обжорства, ушли со сцены, почесывая бока. Чтобы в хаосе повседневности Россию молодую и злую вновь взять в оборот, всучить ей знамена и марши, обозначить на завтра иероглиф тотальной и тоталитарной Проявленности!..»

– Но какое мне дело до этого всего?! Ведь я взял выигрыш свой!..

 

Путь обратный в офис «Джекпот» также был проделан в молчании. Лишь за дверью с надписью «Лубянская площадь» Семиозис выпалил безответно:

– А завтра в тех же залах «Метрополя» ура-патриоты будут клясть либерала в себе: отрекаться-голосовать!! Могу сводить и туда, если хочешь? – уже водрузившись за стол рабочий, Семиозис взирал на Германа, от маскарада разоблачавшегося потрясенно. – Насмотрелся на шутов этих? Им бы все публику за задницу хватать. С кем приходится работать?.. А ведь у либералов была возможность всерьез схлестнуться с консерваторами. Профукали! Теперь требуется нам идея иная выигрыша для Русской Плоскости! Пищенко-патриот твой не дотягивает тут. Кишка тонка у него: до основания-то мир расщепить и новый на обломках его построить... сепаратист хренов!.. А Плоскость нуждается в именах... Что молчишь?.. На колени встать пред тобой?.. Так-так... – злоба обагрила лысину Семиозиса. – Воспарил куда-то! Преодолел культуру родную, Логос, а участие в играх Разума социального мнишь за наваждение цивилизационное, «энтропию пространств внутренних»? М-да!..

Щелкнув пальцами руки, закричал на упрек умолчный клиента, – словно бы запускал его к чертовой матери – в Космос:

– А-а-а!.. Ну, тогда это, по желанию твоему! Поехали!!

И сидящий за столом очкарик лысый завертелся волчком, но в рапиде – замедленно: оборот, второй, третий... и вот заправлен он, как мумия, пеленами Плоскости порождения своего. А из куколки глухой вдруг и проступают (в движении) до боли черты знакомые: нет, не Володи Ульянова (и уж не мальчугана Герцена, кой еще объявится), а – да, Пушкина А. С., что повстречался средь толпы шумной на месте памятника собственного...

– Я вновь приветствую тебя, Герман! – проговорил, разминая позвонки шейные, Пушкин; гамма цветовая лучей исходящих (от него) переливалась в пространстве офиса, растопляя лед голубизны дотоле стойкой. Посыльных канитель в порхание искрометное бабочек обращалась… – Вот и добрались мы – до Главного! – выдал вечно актуальный, усадив обескураженного на скамью. И усевшись рядом, чтобы внимал неофит профилю историческому, Пушкин, заложив нога на ногу (точь-в-точь как монумент близ библиотеки в городе Б.), – речь повел вольно и назидательно:

– Сюжет держит писателя за яйца. Сюжет и писатель – близнецы-братья!.. Но достойно ли томиться в узилищах концептуальных, облекаясь в цепь сюжетно-линейную образов и событий?..

Пушкин придвинул один из кирпичей денежных с края скамьи, вспорол ножничками ретиво ленту с упаковки, пустил руку в пачки расползающиеся. Развел веером в пальцах ассигнации сторублевые, пульнул массу кредитную в воздух – что дирижер взмахнул!.. Бабочки расцветок редких сошлись на приманку, норовя зацепиться за купюры и порхая маниакально…

Согнав с жабо махаона приблудившегося, Пушкин продолжил:

– Человек заброшен в здесь и сейчас! Однако сознание, им же сфабрикованное, мечется между прошлым и будущим – лишь на периоды краткие причаливая в колыбель благую, в настоящее. Как щепку мотает «человека исторического» – в вымышленном... А Поэзия – в настоящем! Лучшего и нет!.. Жизнь моя – мгновения, – мгновения весны, лета, зимы, осени… Стопорит же нас всегда сюжет мерный: о себе, о мире... Сюжет, что гнездится в прошлом, скользя лишь случайно в таком же сублимированном настоящем – и выпархивая в цех стандартизации себя для будущего... Это жизнь? Я, прозревший и наимудрейший, гражданин Вселенной, Пророк Первой степени, заявляю: «Ты живешь в мифе, человек, и миф этот крепнет день ото дня!» Кричу: «Перестань гнаться за тенью – живи Настоящим!!»

Было не совсем ясно, куда и с чем призывал идти Поэт? Уж явно не с тем, что гласит вверять жизнь фотоаппарату с торца бывшей типографии Сытина. И потом: к чему пафос, ведь кроме Германа в зале – никого, лишь порхание потустороннее мотыльков? Поверх приличий Пиит метил в Вечность!

– Как постигнуть настоящее, если грамматика скрывает глагольно-временное – его коросту? Язык и вверг в путаницу прошлого и будущего, раскатал вещество существования наше в плоскость… Ведь человек, как известно, миропредставляет языково. И я немало постарался для сего – всепланетарное ваял: «Слух обо мне пройдет по всей Руси великой, и назовет меня всяк сущий в ней язык...»

Прослезившись, Пушкин снизошел до коллеги, за плечи приобняв его:

– Эх, Герман, и бабка твоя троюродная постаралась: преподала Пушкина Японии. «Пусикин сайдоку» – ха-ха! как тебе нравится: сайдоку Пусикин… – читая Пушкина?.. Ах, Варвара! А ведь знавал я когда-то и ея бабку. Бывало, эх-ма... – и заворочу в Тверское-то их имение на рысачках... Но – увы! – «Напрасно деве гордой я предлагал свою любовь...»

Справившись с эмоциями, Поэт, устремляя профиль гордо, молвил:

– В этом и заключалась миссия, мой Овидий, – создать матрицу, чтоб Россия и мир вписались в нее, на ценности единые ориентируясь, прониклись глобализмом русского. Мы, посвященные, в это верили. Но за что боролись, как говорится… Сейчас большинство журналов литературных заняты изысканиями филологическими, будь то славянофильство или западничество. Сплошное благородное наше масонство: белое, голубое, красное!.. В результате, система выхолостила человека, система знаковая, прежде всего, залепив сознания вещество, что кокон гусеницу. Вот и «настоящее» носит характер преходящего: мол, запечатлевай его скорее на фотопленку фирмы «Палароид»... А ведь человеку принадлежит иное! – по напряжению голоса угадывалось, что Поэт заглаживает вину из прошлого. Он продолжал:

– Что мешает порвать с картиной мира? Ответ: роящиеся, словно в гнезде осином, сюжетные смысла аккредитации! Смысл изъедает яблоко жизни, ваяя саркофаг сюжетно-мифологический! Писатель – старатель сотворения мифа, нас в сюжет упаковывая и затягивая петлю на живом всё прочнее!!

Герман жалел, что нет под рукой тетради (портфель сгинул в чехарде дня), дабы конспектировать «Завет Новейший».

– Из века человек стремился к мифу: обозначиться в Плоскости желал. И это детский этап подражательный: сублимировать в ком снежный архетипа, успокоение обрести в ума гранях… Сие – полнота кажущаяся: картины мира быть не может! – пройден этап накопления знаний. Ныне – скачок качественный...

Герман пытался переспросить, но очи гневные его остановили:

– Церковь Духа Святого «Всегда Сейчас». Другого понимания и быть не может! Все системы религиозно-философские лишь подступались на ощупь в темноте. И только ныне пришли мы: к остановке Концепта, к уничтожению Знака и Символа, к сокрытым досель в личности и в социуме ресурсам и константам!.. Человек самотворит себя! Аккорды Сфер Небесных сличает!! В каждом из нас – Церковь! И взрастает она через Логос! Логос выполняет функцию распространения Знания, довольствуется нагрузкой сей – и себя ставить во главу не желает: в начале, мол, было Слово!! Только за пределами Логоса – Свобода, Счастье и Торжество!! Лишь путь постижения пройдя – с вершины – мы зрим облака! Логос – площадка стартовая для ожидаемого (разумом и сердцем) воспарения!! Долой смыслообразование! Либеральное ли оно или консервативное! Смысл сокрушает человека – в Плоскость!!  

Пушкин-ребенок-лицеист улыбнулся Герману, завершая:

– Полет! Вырвавшись за обыденность, мы торжествуем в Вечности – за пределами слов... и – за пределами снов... состояние наше – отрицание любых состояний: отказ поочередный от иллюзий, что громоздятся в нас, по мере накопления опыта отрицания... Итак, друзи, в путь!!

 

– Распишитесь в ведомости! – упала бабочка с небес – секретарша длинноногая, раскрыв папку с логотипом системы игровой. Пушкин, гений времен и народов, превратился в лысого, не то пожилого, не то моложавого очкарика с искрой бриллианта в галстуке и в запонках, кои сверкали в свете холодном по мере денег счета ритмичного. Менеджер их складировал перед Германом пачками. Глава системы и клиент – друг против друга в креслах кожаных за столом у компьютера, что контролирует точки игровые города. В офисе воняло деньгами. Вместо росписи Герман ставит в документах оттиск чернильный геммы, найденной на бульваре Страстном: череп и кости.

 

21

Набив пакет с желто-розовым лейблом системы «Джекпот» деньгами, Герман вырвался в улицы... Утро окрашивало столицу в тона розовые: деревья редкие, мостовую, стены Кремля, гостиницу «Националь», откуда то и дело выпархивали птахи розовые красы озабоченной, уставшие от ночи результативной: садились в лимузины розовые, газовали чем-то розовым и уносились – по розовой Моховой... Герман брел по Большой Никитской (бывшая Герцена) к Кудринской… Город набирал обороты. Дворники раздраженные гоняли метлами, провоцируя в пыли розовой сор банок жестяных и бутылок пластиковых, талонов проездных и фольгу... Запускали щетки-барабаны железные со скрежетом и машины уборочные, разоблачая день вчерашний и вновь погребая его, – скитание по Ленте Мебиуса инфернальной, – ей-ей, перегонка смыслов без начала и конца!.. Опускались жалюзи ресторанов и казино, изрыгнувших из утробы неоновой молодежь, до тошноты загрузившуюся ночи контентом галлюциногенным... В витринах кондитерских – возня: их хозяева выдавали в эфир хронически-затяжное, сверля фон ранимый утра жестом командным и взглядом, устойчиво рассчитывая на результат... 

Непостижимой тайной сатанинской дремали в день предстоящий за окон глазницами, зашторенными ревностно, – посольства, издательства, приемные, а много впереди – ЦДЛ и Дом Союзов Писательских.

...На фасаде румяном особняка бывшего князей Ростовых (Дом СП), у отмостки, Венерой соскочившей с орбит, оконце зиждилось за занавеской розовой. Там, в номере гостиничном, из закутка прислуги скроенном, на ложе супружеском (в объем ячейки!), сном утренним спала Оксана Дрябѝна, представляя себя Маргаритой из романа известного или Ассолью из не менее талантливой сказки. Руки ее разметались, обнажилось плечо и часть груди крепкой. Жаль, обстригла Оксана косы, ведь они делали тебя миловидной. Этот ныне затылок мясистый... В углу смешно и неудобно примостился в кресле над столиком журнальным в круге лампы настольной муж ее – Мастер перезрелый. Синий в полоску халат запахнут, на голове сетка для волос, усы подкручены, очки подняты на лоб. С годами зрение меняет стремительно «минус» на «плюс»; очки носит для имиджа... Любит и просыпаться с первыми, так сказать, петухами (в ресторане грузинском за стеной петухи в клетях ожидают неминуемого); сидит, редактирует, оглядываясь на прелестницу юную... Под ногами стопки папок, увязанных авторами, – откуда? – из вверенной и опостылевшей организации региональной, коей расцвести означено с изволения стратегов кремлевских.

На этот раз Пищенко не отвертеться, придется-таки составлять подборку: столица дает добро региону уникальному, в кои-то веки, – десятину страниц «Нашего соплеменника», двадцать четыре полосы журнальные! «24: 14, 10» – начинает Пищенко выводить в тетрадь. «24: 16, 8» – зачеркнув былое, продолжает думы над переделом угодий печатных: – «Я, конечно, первый: родился, учился, работал, женился… – ухмыляется в усы. – Книг – пять; переведены – узбекский, молдавский... хе-хе!.. фотография прилагается. – Пищенко завис гипнотически, подперев щеку рукой, представляя фотопортрет свой, радетеля земли русской, и столь же превосходный – Оксаночкин; они и тут вместе, и там – на поверхностях глянцевых, стоит лишь открыть дверь, шмыгнуть по коридору мимо туалета, подняться в фойе... Пищенко обернулся в сторону встревоженной чем-то Оксаны. – ...Так, теперь – текст. Хм. Что будем давать? А пусть даже и это... – пробирается к комоду, достает папку, возвращается бесшумно в кресло: – «Зона Особого Внимания». 

– ЗОВ! Вечный Зов! Нечего церемониться, проглотят и эту пилюлю. Два города у реки одной выпали из-под влияния метрополии – как бы выпали, как бы провозгласили независимость, – и устроили свару между собой. Уровень притязаний взаимных с лихвой забирается в формат телевизионный, презентующий ежедневно и ежечасно, как людишки гнобят друг друга! В идеале, конечно, надо извести всех, как тараканов. Если СМИ в руках твоих, легко убедить обывателя, что и везде катаклизмы такие же… М-м-м – восемнадцать полос!.. Сократить до шестнадцати? Сойдет и так, – прихлебателям-то моим шесть осталось, псам – крохи со стола хозяина!.. Ну, кто тут шустрый самый?.. – распихал стопку папок, вытащил потоньше.

– Ага, Андрей Варфоломей: «Прошлого не тронь, стихи свои сожги, неси свой крест, неси». – Хорошо, подлец, сказанул – утверждам! – переметнул стихотворение к рукописи своей, открыл другую папку:

– ...Так-так, Гриша Воловой: член Союза Писателей, член правления, по прозе ответственный... – чиво?.. это еще шо такэ?.. Твердишь им, твердишь: нет и не может быть прозы никакой; есть два-три фантаста достойных, да и те – уже в Москве… ладно – рассказ маленький… вот хоть этот: школа, зарплата мизерная, базар, рэкет. Ученик бывший отгружает сумки руководительнице классной своей – на халяву с прилавков. Та сетует, что воспитала поколение мафиози в стране самопровозглашенной, но от даров не отказывается... И ладненько... Следующий, сказал заведующий!

Взял папку:

– Ба, Юрий Самусь, колбаса деловая, как, бишь, роман наш новый «Санаторий усиленного режима»? Подступают сроки! Трудись, Юрасик, остальное приложится – издадим и за рабство отблагодарим! Оксаночке шубку справим!.. Что тут у тебя – «Камикадзе» – эк, угораздило – ну да ладно: «бомба-живой-снаряд-старуха» – мадам грозится взорвать ментовку: за то, что обобрали ее сами менты! Ничего не попишешь, регион оружием наводнен! И у бабки оно тоже есть – покажем им всем!..

– О, женщинка, Ольга Молчанова: «...черная птица, вдова, пустые поля, сложив два крыла...» – зер гут, и нечего тебе и народу трепыхаться!

– Александр Вырвич, полковник-гэбист-стихотворец, наш человек. Ишь ты: «…когда долги отдаст сполна, тогда окончится война»; «…я не жалею и ни в чем не каюсь» – правильно мыслишь, товарищ дорогой, хоть один из своры придал ясности; я спокоен, пииты форпоста с окоема имперского в руках надежных!.. Жаль, не углядел ты Бубнова – дал волю щенку!.. А Бубнова мы скрутим, в рог бараний! – заиграл желваками Пищенко. – Зачем путать с Правдой – со своей – в котле по имени Москва? Она ничему не верит, хе-хе, – правдолюбам с окоема здесь формату соответствовать, не иначе... – Пищенко закурил, проверил столик на шаткость. – Дал, скажем, ты сегодня Иванову-Петрову-Сидорову лишь намек призрачный – завтра и проголосует он за тебя на Правлении, и войдешь ты в должности: и станешь рано или поздно у руля – будешь отдавать указания винтикам-шестеренкам! будет всё у тебя тип-топ!.. – Пищенко подпер лубочно ладонью щеку. – Ха-ха! Вот умора! Песня на просторах льется, и я, дай-то Бог мне здоровья, займусь главным – мифологией Земли Русской!.. А там, глядишь, – эх-хе, – и до мифологии общемировой доберемся! Определим, так сказать, и для землян картину!.. – Пищенко запахивается крепче, выгибает грудь, смахивает с века слезинку страстную. – Умоем, причешем али обреем: хочешь не хочешь, а заставим по-нашему миропредставлять. Куда ты денешься с лодки подводной?.. Чем наша, к примеру, модель хуже американской? Нам о своем больше радеть надо – испытывать, развивать-курсировать, а не мазайничать: ой, вы плясали, ой, вы гудели в дудки американские, а мы все по вам исстрадались, видим брешь у вас, давление падает, и скоро вам всем, и иже с вами, – кирдык! Спасайтесь, братцы-кролики!.. После доллара-то обнуления все у вас и рухнет, у недоумков!.. Все одно – побежите! Побросаете статуи свои Свободы... Тут Россия-Матушка и изрыгнет Тысячелетие Золотое радушия своего! Изойдет эманация наша: нате вам направо, нате вам налево; на континенты и державы – «Вера, Надежда, Любовь»... Немчуры-французишки и не в счет, китайцы-японцы потянутся – здесь изюминка: сделаем узкоглазых православными, им не все ль равно, модели какой соответствовать, они и так материал отработанный, в смысле сюжетообразования-то, хм... наползут – и желтые, и черные… А мы им: «Добро пожаловать! Угощайтесь, гости дорогие, вот вам хлеб, вот вам соль; а потом и ультиматум: такой-де и такой у нас обычай, такой-де и такой устав, и такое вот в бюджет отчисление… А кто не с нами, тот против нас! Всех в сортире и замочим! Трепещите! Глобализм по-русски!..» М-да, начнем с чистого плясать для диктатуры новой, ведь миф – он потому и миф, что цепляет перманентно. В душе ведь каждый художник, ему красок подавай вместо колбасы… Или вот еще, из нового видения-то: чтобы схлестнуться со Злом Мировым, мною лично принцип разработан. Запад думает, что мы восстанавливаем Империю, – ан мы деконструируем ея!.. Мы сами всё прогнившее под агентов стопой и опрокинем. Нарежем земель самопровозглашенных – и возьмем их рукой голой – в Землю великую склеим… Олигархи, вельможи мировые, падлы, процесс сдерживают: одобряют дробление в границах корпоративных, уж поделивших страны и народы в иерархию – с учетом возможностей кошельков их, людишек, слаботочных. Страховщики, мать твою, адепты крови малой... Но и любая кровь сковывает жертву и палача, тормозит становление свобод. В этом мой принцип новый – забытый старый: ГУЛаг навсегда, «ГУЛаг – Forever»!! «Вы, Виктор, рубите фишку! – сказал мне на секретариате Сам, но... молчание о Нем. – Таки будущее в нас! И элита международная – за нас! Мы, русские, закрутим гайки покруче янки маломочных! Режим военно-полицейский в мире лет через двадцать будет курироваться из Москвы! Виват вам, сепарам!»

Шорох за спиной заставил Пищенко насторожиться. «...Саша, милый, прости, что предала!.. – бормотала Дряби́на во сне. – Если б ты был жив – гоняли б на мотоцикле, музыку б включали громко, и... подальше от Москвы гребаной!..» Оксана заметалась, запричитала стихом: «Свет мой, друг мой сердечный! Ох, возлюбленный мой, как не вижу пред очами своими тебя, как не обымаю руками своими тебя, как не целую устами своими тебя. Ох, не слышишь, ненаглядный мой, ненасмотренный, песнь плачевную мою. Кто бы дал голубине крыле, да летела б к тебе, свет мой, горлицей пустынною...»

Пищенко обмер зловеще – на аквариум люминесцентный с рыбками искусственными у изголовья жены на тумбочке; нашелся колдун, заговорил-зашептал: «Ничего, всё будет у нас, девочка моя! Как я счастлив, когда вижу тебя в галерее портретов или в холле за роялем при свечах. Княжна!.. Таки брошу я к ногам твоим город сей!.. Мы уже в самом центре! В Скородуме!.. – облизнулся плотоядно Пищенко. – Да, пока здесь, в скорлупке. Но будет и на улице нашей – Праздник в Строгине!.. Ты откроешь сомкнуты негой взоры и увидишь их – ‘Паруса Алые’. Да, да, комплекс жилой!..»

Представил, как сбегает он по крыльцу элитки высотной – к притормозившему у ограды лимузину алому, а из дверей его выпархивает Оксана в шубке белой и сапогах высоких. Он же, облаченный в тройку фрачную и в косоворотку черную, подхватывает ее и несет – по холлам расписным, по коврам, мимо охраны и консьержа... Кабина лифта скоростного увлекает не по возрасту влюбленных. Виктор сжимает в объятиях Оксану юную и... увещает ее открыть глаза. Она жмурилась всё, не веря счастью, и – чуть не теряет сознание: панорама столицы! Где-то внизу алеют крыши корпусов соседних (также преодоленных взмахом крыла провинциального), молчит величественно залив Строгановский, отражая небо, лентой серебрится-вьется и Москва-река; а вокруг – до горизонта – раскатывается губой непомерной вид главный: мосты, дороги, шпили-башни, купола златоглавые, все сорок сороков… Белый город, Китай-город, Кремль... И вот уже часы на башне Спасской; бой курантов дополняется разноголосицей телефонов мобильных, сирен авто, шумом волновым мегаполиса... Москва в наряде ночном – огней мириады застилают горизонт... И вот небо прорезают залпы салюта осилившей концептуально планету страны. Фейерверков огни умножаются дробью золотистой в зеркале залива. И над всем великолепием сим выше неба господствует радугой плакат лазерный: «Слава Председателю Союза Писателей России и Мира – Виктору Пищенко!» Пищенко и Оксана сливаются в поцелуе... «Только люби меня, Оксана, люби!» – вытирает он платком слезы и нос набрякший.

Продолжает разбор рукописей писателей с окоема имперского:

– Анатолий Дрожжин: хороший поэт – мертвый поэт! – откинул брезгливо в стопку. – Не дожил ты до часа звездного своего, так и поместим тебя в рамочке черной. Чушь какую-нибудь про березки вдали от России!!

– Ба! Какие люди! Женя Лукин! Заходи, гостем будешь! Долг платежом красен: меня в «Писательскую газету» протежировал, ну и я тебя – в «Наш соплеменник». Не беда, что москвич ныне, зато друг: из шести полос две тебе отдам. «Так иду я по городу Б.– в никуда, / В предстоящие, пропащие года, / По городу Б., где грядущее страны / Дико смотрит из проломленной стены.» Браво!.. Еще от силы троих – баб – и увольте!..

– Ольга Сизова – боярыня ты наша Морозова, так-так: «...ворона, кресты, родина-раскольница» – годится. Скоро всё и вся расколется, недолго ждать!

– Людмила Денисова, славная мученица наша, дорогой капитан Копейкин наш... ишь, чего удумала – «изменить бы мне проклятую судьбу» – вот этого, Людмила, не надо; «...чтоб увидеть мне политику убогую в белых тапочках, конечно, и в гробу» – это, пожалуйста, чем бы дитя ни тешилось!..

– Виктория Пилецкая: «...сердце беспечно, в руках полевые цветы»; «...несколько книжек да буханка в рюкзаке»; «...мне бы выжить, хоть как-нибудь выжить, заблудившись в густом ивняке», – какая прелесть, какой наивняк – в преддверии-то преобразований глобальных!.. Готово! Уф-ф-ф!

Пищенко встает трудно, массируя поясницу, тянется к оконцу под потолком: «Творчество форпоста... Тьфу! Глупость никому не нужная!..» – отворяет широко форточку, туман розовый застилает номер тесный. Пищенко гасит лампу, сбрасывает халат и, сверкая, как у Кощея, ягодицами, ныряет под одеяло к Оксане. Та просыпается с мокрыми от слез глазами.

На столе остается блекнуть рукопись из портфеля.

Герман Бубнов. «Переход».

 

 

ПЕРЕХОД

 

Любимому черному коту Пифунглю

Случилось бы несчастье, если бы я не пошел через переход подземный, это очень хорошо, что сейчас я иду через тоннель… А попал бы я именно под машину эту, она такая большая, с кузовом крытым, – где скарб для переезда на место новое жительства, – едет громко и дымит… Я даже знаком с водителем; конечно, ему я не назывался, да и вижу его впервые, но мне хватает взгляда одного... Он на меня из кабины тоже обратил внимание, и – я ему не нравлюсь; таким людям, как этот Виктор, я никогда не нравился. Я знаю имя его, мне и в голову не приходит другое: Виктор – звучит гордо, Виктор – Победа!.. Еще когда КамАЗ тот виднелся в не опасном для меня месте, в колонне других машин военных, то сразу же решаю: там Виктор Иванович!.. И сразу в мыслях: «Все хорошо в нем, и очки солидные, и борода, и сидится ему удобно, и руль мягкий, отделанный умельцем из гаража, да еще и магнитофон, доставляющий приятность шансона невротическую, – стремящему в дорогу дальнюю…» Жаль, Виктор Иванович, невзлюбил ты меня. Если б мог ты представить, что задавил существо, как я, своей машиной горячо любимой, – да в такой момент ответственный переезда в столицу… А если и задавил бы? Да, ты не с такой бы резвостью, как перед выездом, проверял колеса на упругость, постукивая по ним мыском лаковым, – а сошел ныне вяло, руки свисали бы… Ты и не смотрел бы в сторону массы давленной, что за мгновение жила, представляла себе… А если бы и смотрел, то завтрак плотный судорогой исторгнулся из гортани, обжигая слизистую… Тебе бы уж не пахло лелеемым: наперстком коньяка, глазуньей и бисквитом; твое обоняние утонуло б в кисло-сладко-горько-угарном привкусе ферментов своих… Ну, да ладно – ведь сейчас у меня настроение; стоит подумать, что попал бы под машину и не попал, как сразу же всё меняется: всё вдруг ярко вокруг, улыбчиво… Радостно плещет конструкция алюминиевая – павильон остановки троллейбусной: крыша серебристая в лучах солнца кажется солнцем вторым. А кабины стеклянные кранов строительных, уносящихся к облакам, и оттуда, сверху, на метре каждом громоздящих (там и тут, внизу) столицу сепаратистскую, славу и венец Идеи Русской, – солнце третье, четвертое, пятое... Где-то вдруг подъезжает троллейбус; и где-то ослепление вдруг, тот же блеск, то же солнце шестое... О, что же это, Виктор, ты ли это, что случилось, как это могло – с тобой?! Почему вдруг вид такой?! Почему визг тормозов и сирена, раздирающая душу, оглушает мир?! Мир, где солнце, а потом вдруг и луна; мир, где здания и краны подъемные; мир – он, наверное… хотя черт его знает, что в нем наверное – в нем очень жарко, пахнет резиной и асфальтом, в нем хочется не нервничать, но не нервничать не получается, потому как эти прохожие – бабушки, несущие на базар лукошки с зеленью, и другие бабушки с лукошками, купившие зелень, – с испугом остановились... А мальчишка, ковыряющий пальцем в носу, так и застыл, ковыряя... Почему все они – смотрят, Виктор Иванович, в сторону нашу?.. Все это – вдруг и СЕЙЧАС?! Перестаю понимать: был ли я счастлив в мгновения жизни скоротечной, и было ли мне солнечно, радостно, и было ли мне как-то, хоть как-нибудь... И о, новость – чувствую вкус тельца своего... А спина выгнулась неестественно, я ее без труда вижу, будто она всегда была вместо живота. И с мордочкой творится неладное – вижу нос свой влажный, щечки пушистые, заляпанные чем-то, да, и игристо сверкающие капельки красные в усах... и даже один глаз увидал другой, а этот другой вдруг заметил, как тот увидал его: и оба глаза вдруг заметили друг друга... Ведь страшно все это – плоско; и смешно – как в комиксе или по технике безопасности плакате – эх, режим скоростной в горячке переезда в Москву не соблюл ты, оставляя тут всё – на авось... Примета гиблая!.. Все кругом, весь мир увлажняется, но не от испарины, а от воспоминания того времени, когда мальчик, проснувшись ночью в постели заплаканной своей, начинает обращаться – из любимого кота черного – в Художника и Человека. Такая вот инверсия – в Зазеркалье выпарх! Психика, испепелившись, покрывает пеплом простынь, подушку, одеяло… Только все это наоборот и в мире сем!

 

* * *

А Герман с пакетом увесистым системы «Джекпот» брел к этой рукописи своей на столе Пищенко... Редкие деревья, вмонтированные в асфальта ткань, обнесенные бордюрами и решетками, сама Никитская Большая в обрамлении фасадов разномастных (то надменных и неприступных, то экспрессивных, а то и откровенно с рукой протянутой архитектуры гражданской), а также соборов с гордо ввысь куполами устремленными; улица, обряженная оградами литыми, воротами, фонарями, – с видами, выпадающими тебе, словно на барабане игровом, – со всеми сбегающими в нее, что ручьи, улочками и переулками, как и она – в Площадь; и вот уж и Площадь сама – выигрыш непреложный из череды символов разрозненных, – Кудринская, – увенчанная химерой скалы нависающей... и кишащие автомобили отнюдь не в движении броуновском, а с целью, с толком, с остановкой на светофор... и, конечно, люди – антураж потребный тотализатора бесперебойного (захватившего мир форм), плашки разноцветные, исчертившие траекториями «свободными в выборе» горизонт весь... – ах, модель вездесущая, коей соответствует все, – Плоскость! 

И в вершине сплетений – Джекпот, архитектор вселенной плоскостной, ему выпало обнаружить реальность в изначальном: Миф и Выигрыш! Что дальше-то – куда вольем мы реки свои? Ведь все попытки мир упорядочить – Бога и Общества конструкции многовесные, – лишь росчерки на песке, их смывает волна... Тошноты приступ в эпох сломе сметает систему ценностей! На смену – новое; но и оно рано или поздно затягивается патиной и ржавью. В этом закон: ничто не может ублаготворить целящегося в неведомое!.. Но и в потере воли – эпохальности знак: безднами упоение во имя себя обнаружения... Что такое человек? Фишка? – и запрут ее в ставки либеральные или консервативные, державные или сепаратистские... На чем базируется присутствие наше в себе и в мире? Должны же быть «слои» и «фиксации», что и впрямь существуем, не выхолащиваемся ориентиром ложным! Состояние эталонное, так сказать... Да, главное – вспомнить себя, вспыхнуть осознанием, что ты – есть; и как это – «ты – есть»? и всегда ты – есть?! и сейчас ты – есть?! И вознестись над вычурностью в проявленном единиц, вышагивающих по брусчатке с потомством своим, – в ожидании нуля грозного – обескровленности воли индивидуальной и мировой, в ожидании вопроса, восставшего из бездн: ДЛЯ ЧЕГО ВСЕ СУЩЕЕ?..

Ишь, везут в коляске единицу – и корчится она в ощущении гармонии потерянной! Попадет под пресс: вымуштруют и ее, заставят обозначиться – в себе самой, прежде всего... Устоявшиеся во мнении единицы всей жизнью земной представляют снимок фотографический – со скоростью бешенной забора в архив вселенский. Но разве может фотокарточка «Палароид» ощутить? – овеваемая ветрилом космическим поверх бытия декорации? И там, за границей Плоскости, – ждет ли забвение опять? или проецирование непреходящее в ретроспекцию – и оттого ностальгия и трепет ныне – всё, как было при жизни на земле? А было у всех одно: стремление к результату!.. Стремят «герои» к заветному, нагоняя предтеч и отбиваясь от неприятелей, таких же игроков от Плоскости! Куда несешься, племя: за всеобщим ли, частным ли? во что выплавятся достижения и чем по ту сторону вознаградятся «счастливцы», не знающие, что они и впрямь существуют, – принимают на себя выбор и удар? Выбор и удар Плоскости, а не выбор по ту сторону, где зреть в разума полноте и стремиться к выигрышу – невозможно!.. И я, Автор строк сих, в коий раз (на протяжении тысячелетий!) наделяю самонадеянно мир смыслом! Ведь если плоскость частная Жизни (и Искусства) и плоскость цивилизационная грозят пересечься по линии в системе координат «выигрыш-результат» – то конец это. Места для Истории с ее шкалой ценностей истинных, проектом гуманистическим, – нет в мире. А есть Игра с «истории законченной» фрагментами, впечатанными в поверхность одностороннюю и преломляемую – по типу Мебиуса Листа!.. Знать не хочу историю сию, историю вурдалаков и оборотней, историю, что не начиналась еще правильно!!

...Так подумал, возопив во Вселенную всю, Герман Бубнов, человек и художник, ответственный за уклад моральный и эпохальный на пятачке окоема бывшего имперского, гроза сепаратистов и державников доморощенных, поступь впечатывая аккурат у Дома Союзов Писательских, – и с кличем: «Что делаете, делайте быстрее!..» – размахнулся и метнул пакет свой в форточку отворенную окна известного у отмостки, за занавеской розовой... И вот уже порхают в коморке той билеты кредитные Банка – словно мотыльки штукатурки внезапные из фантазий дома разрушенного графика Варвары Бубновой, эмигрировавшей в революцию в Японию, – устилают они пол, подушки и одеяло ложа супругов Пищенко, спящих крепко и грезящих о Выигрыше...

– Джекпот! – салютовал попаданию меткому застывший мальчуган и обронил мороженое на асфальт. Опять он, Герцен одиннадцатилетний; ему предстояли самоидентификаций круги многие, прежде чем Большая Никитская будет названа именем его в эпоху совка.

– Джекпот! – всплеснули руками нянюшки бдительные, не по уставу дозволившие отроку увязаться на рынок.

– Джекпот! – подмигнули друг другу, со стены чуть не сорвавшись, еще две единицы – портреты ВИПа и Дрябѝны – в озаренной солнцем галерее дома Ростовых, пока натуры их несогбенные во сне нежились.

Их всех вмещал мир Плоскости Германа Бубнова.

 

...Сам же Бубнов, преодолевший детерминизма груз (Результата и Выигрыша), держал путь в общежитие. Не шел, а парил над Москвой, пригвождая идею ея – паука над добычей. (А Герман – жертва и стрела разящая.) Город выбирает все самое, что в нас есть, выделяя испражнения и газы Культуры. Всякий от искусства политик, обитающий в мегаполисе, – жрец, овладевший приемом захвата в им же культивируемом, отстаивающий территорию свою из штампа-хитросплетения-формата (на поверку, из агрессивности и амбиций)... Город изо дня в день придумывает себя, расширяет паутину концепта, – чтобы владеть и потреблять! Ведь забредет же обязательно мечтатель из глубинки на огонек неоновый и – выхолостить всё преимущество его через всплеск восторженный удивления пред искусственностью, пред обманом красивым…

Город разбросал сеть дорог (автомобильных и железных), выедая всё на пути: леса, поля, реки и озера... Прирастая похотливо за стенами Кремля то Посадом, то Торгом-Площадью, то кольцом Бульварным, то Садовым; поправ в одночасье третье и четвертое кольца транспортные, он, во времени-пространстве пульсируя, простирает щупальца загребущие и далее... 

Город Мировой закабалил планету. Существу живому отведена ниша в загоне сем; она простирается по выходу из квартиры, ныряет в лабиринты метро, мерцая онемением, выпархивает на судилище плоскостей громад, в их объятий тиски. И существа жаждут единения своего – мягкого и тщедушного – с чем-то твердым, незыблемым. Опека мнимая. Человек остается выброшенным из Города, хоть и находится в нем. Человек, как за женщиной кокетливой, увивается за Городом, а тот заигрывает – манит в бездну... Остается усмехнуться при мысли: Город, как насекомое огромное, вдруг и уползет куда-то от людей; они же почувствуют себя покинутыми и беспомощными. И ЕЩЕ ОНИ УЖАСНУТСЯ, ЧТО ГОРОД ОКАЗАЛСЯ ЧЕШУЙЧАТО-КРЫЛЫМ, СОВСЕМ НЕ РОДНЫМ ИМ, НЕ БЛИЗКИМ, А ОНИ-ТО, ДУРАКИ, РАССЧИТЫВАЛИ НА НЕГО!

    

...а недавно по ТV известие: области ближайшие будут связаны с Москвой линиями концептуальными, доставляющими пассажиров из Владимира, к примеру, быстрее, чем из Пушкино подмосковного...

 

Бендеры