Алексей Ткаченко-Гастев

...Будто бы мир – огромный
сферический супермаркет,
внешне больше похожий на библиотеку –
прозрачный свод по всей поверхности покрыт
нескончаемым лабиринтом, уставленным по сторонам стеллажами.
Лабиринт уходит вглубь, во внутренние области сферы.

Здесь – сочинения португальцев,
там – песни трубадуров Прованса.
Мохнатые лесные сказки северян
и яркие орнаменты персов –
всё мне доступно мгновенно, без перевода.

Китайцы тоже понятны, но как-то по-другому:
знание смысла не отменяет того,
что их речь на слух звучит так же, как щебет птиц.

Здесь есть книги, похожие на яркие безделушки,
и есть безделушки, которые можно читать, как книги.

(И это всё-таки магазин, где за всё –
за каждую книгу, взятую с полки,
за час, проведенный
перед невероятно подробной старинной картой –
нужно платить – деньгами ли, другой книгой,
временем, отнятым у друга,
самой молодостью.)

В какой-то момент всё в этом мире начинает меняться.
Одни из книжных полок оказываются пусты,
на других – явные следы разрухи и разорения.
Порваны страницы, повреждены корешки,
где-то отсутствуют переплёты, поверхности полок
покрывает плесень.
В некоторых залах – о ужас! – вспыхивают пожары.
И там, где я ясно помнил благородные, с золотым тиснением, ряды,
сплошь и рядом оказываюсь на пепелище.

Я понимаю, что уже не вспомню названий
многих книг, стоявших здесь раньше.
Из памяти куда-то вдруг исчезают языки.
Становятся недоступны древние армянские рукописи,
тибетские гимны, песни балтийцев.

Я понимаю, что многие залы уже не успею обойти.
(Поговаривают о том, что их закрывают.)
И оттого свет в этих залах гаснет, на пути
вдруг вырастают стеклянные стены,
коридоры, и двери закрываются.

В одной из красивейших оранжерей вижу табличку:
«Птицы теперь поют только на английском».
(А рыбы – не помню, с каких еще пор,
но кажется – сразу же после младенчества – были немы.)

Я собираю свой собственный неприкосновенный фонд
в непомерно тяжелый кожаный ранец.
И так до тех пор, пока я не вижу,
что единственная стеклянная дверь в конце коридора –
уже заперта.

* * *
Когда я вернулся в Россию,
всё в ней видимо встрепенулось.
Нетронутые храмы ждали того, кто войдет в них.
Позолота дворцов, от времени потускневших,
указывала на тайну.
Эти дворцы и соборы,
лики в нимбах,
чистый язык песнопений –
подсказывали моей душе идеальные формы,
давали возможные очертания будущих построений,
указуя клеткам тела-души
на то, что могло из них вырасти.

Строительного материала было немного.
Был жив еще кто-то из тех,
кто знал еще этих, других...
Тетрадки и книжки на пыльной поверхности полок,
природные силы юных еще организмов.
Поскольку Город был, в общем-то, цел,
казалось, что стоит открыть в нем тяжелые двери –
как и книги, и люстры, и лики на стенах
расскажут, что следует дальше.
Как в сказке о Спящей Царевне,
огонь в очаге запоет,
вернутся изгнанники, с ними рядом –
мертвые встанут с едва уловимым укором,
засветится Новое Утро, и всё это сбудется скоро,
и дамы в высоких прическах, как прежде, будут вести
беседы со Сфинксом прекрасные в светлой ночи...

Сейчас позолота дворцов – даже ярче как будто,
чем золото в жизни бывает.
И вежлив гвардеец, что храмовый двор охраняет,
и толпы в восторге немом замирают пред алтарем.

Но так же, остывший, недвижим огонь на плату невесомом,
и детям приезжим и нетерпеливым уж кажется – он нарисован.
И чайки зависли над гладью гранитной, как будто бы ждут, что придет
покинувший в спешке эти места столетье назад пароход.

* * *
Те города в чахоточном дыму,
где мы еще при жизни умираем,
построил Каин, как свою тюрьму –
модель себя по сердцу и уму –
когда навек прощался в мыслях с раем.

Капитализм придумал тоже он –
до всяких объективных предпосылок –
покрыв шершавый городской бетон
стеклом разбитых каином, как он,
темно-зеленых заводских бутылок.

Стоит в прозрачной комнате бюро.
За ним сидит Начальник толстолобый.
По бороде дородной и густой,
как по доске из дерева простой,
снуют немногословные микробы...

Я город свой забыть решил вчера,
боясь небрежным волю дать оценкам.
Но я шагнул на площадь за мостом –
на месте прежде гиблом и пустом –
где Человек воздвиг Торговый Центр.

Сей Лабиринт, как огнь, горел в ночи.
В нем мысль моя и сжалась, и смутилась.
Усталый, в келью я хотел войти,
с ней духом соразмерность обрести.
Но дверь в нее бесшумно затворилась.

С тех пор я в городе родном – чужой.
Средь бела дня в нем сумрачно блуждаю.
Как Каин, с неприкаянной душой,
в толпе изгоев – сам себе изгой,
витринам его образ оставляю.

* * *
Я качусь сквозь Москву на учебном трамвае,
замыкая маршрут возле Чистых Прудов.
В этом городе дремлющем всё узнавая,
безуспешно гадаю, как попасть в него вновь.

Я хотел бы войти в город смутно-знакомый,
где балкон увивают герань и лоза.
Я в нем буду незримым для глаз насекомым,
пока лед ваших глаз не подточит слеза.

Здесь почти не бывает случайных прохожих,
и не слышен настойчивый гул мостовых.
Если встретится кто-то, на друга похожий,
то пройдет, не приметив поклонов моих.

Я чуть выше деревьев над Москвой пролетаю,
и сквозь блики ветвей каждый двор узнаю.
И я знаю, что будет. И утро встречаю
с тщетной просьбой остаться в обветшалом раю.

* * *
Я теряю и вновь нахожу их –
записки курьим почерком
на ветшающих листках тетрадей.
Пока ищу, успеваю хорошенько забыть.

О чем думал тогда, чей это голос
говорит со мной из пустоты сумерек?

Радуюсь, когда, невзирая
на непроглядную удаленность во времени,
голос не звучит для меня до конца чужим.

Что будет, когда я не смогу найти
назавтра написанное вчера,
и чуть позже – когда,
спустя несколько лет,
распутать эти нити будет некому?

                 Москва