Александр Габриэль

Время умолкших муз

МАШИНА ВРЕМЕНИ

И длилось детство, чистое, как горница,
хоть были там бессонница, бескормица,
обломки недостроенных мостов...
Но время, как буденновская конница,
ворвавшаяся с гиканьем в Ростов –

оно не назначает вам свидания,
оно взрывает сваи мироздания,
взметая ввысь улегшуюся пыль,
и возвращает счастье и страдания –
весь старый стиль, годящийся в утиль,

весь этот быт с приёмниками громкими,
дискуссии с соседями неробкими,
познавшими печаль своих утрат,
и дворик меж хрущевскими «коробками»,
темневший, как Малевича квадрат.

В уэллсовском безумном ускорении
летит куда-то вдаль машина времени
и честно возвращает мне мое
фрагментами случайными и древними
страны, где на веревке меж деревьями
постиранное сушится белье.


В ОДИН ДЕНЬ 

Как краток день, лишившийся расцветок,
которыми дни августа грешат!
Переплетясь, в окошке пара веток
осенний дождик пьет на брудершафт.
Дыханье дня неспешно, монотонно,
и грусть, не по-осеннему светла,
приходит в дом из тонкого картона,
из памяти и хрупкого стекла.
Здесь время зябнет в приглушённом свете,
и, воздух насыщая на лету,
бесцветная пыльца десятилетий
слегка снижает зренья остроту.
Извечная ноябрьская затея –
заставить думать о добре и зле...
Листок свалился с неба и, желтея,
свернулся в трубку мира на земле.
Никто не снял полет его отважный
на видео. Привычно, да и лень...
И, согласись: не страшно, что однажды
и мы умрем.
В один и тот же день.


БРАТЬЯ

Когда в стране отрублен интернет,
и за плакат, в котором слово «Нет!» –
удар по почкам и билет на нары,
когда запас ракет важней всего,
а теледиктор, резвый и нестарый,
готов дрочить на комплекс ПВО,

и каждый день, с какой ни встань ноги,
кругом враги, кругом одни враги,
что норовят отнять и покуситься,
когда важней прогресса марш-броски,
когда страна березового ситца
на белый свет ощерила клыки,

когда от страха даже ветер стих,
а триллион нейронов мозговых
готов привычно жрать бурду всё ту же,
когда в стране – блатной закон двора,
и разрезает и жару, и стужу
безумный, исступленный крик: «Ура!»,

когда такой огонь да волчья прыть,
и «Всех порвем!», и «Можем повторить!»,
что дым идет от мартовских проталин,
победа – в двух шагах. Она близка!..

И во дворе сидит, согнувшись, Каин,
кровь Авеля смывая со штыка.
Коммуналка начала 50-х

Как трудно в коммуналке быть поэтом!
Извечная проблема с туалетом.
Беда, когда несчастно естество.
Над лампочкой у входа мошки – роем...
Иван Кузьмич страдает геморроем
и гайморитом, черт поймет его.

В дырявой майке, хмурый, одноглазый;
мат щерится почти из каждой фразы,
сводясь лишь к одному: «Попробуй тронь!»
Ивана Кузьмича никто не любит.
Он в комнатном своем унылом кубе
смолит «Казбек», насилует гармонь.

А, говорят, он был другого нрава,
когда была жива супруга Клава,
он в Ялту ездил с ней и в Геленджик...
Умел быть обаятельным, чертяка!..
Теперь трезвонят про него двояко:
мол, был в плену. Сомнительный мужик.

Из мебели в его каморке – койка,
стол, старый табурет и мухобойка...
И, как в любой из многих прочих нор,
на стеночке, крошащейся и хрупкой, –
великий человек, дымящий трубкой,
заправленной «Герцеговиной Флор».


ТАБУРЕТОЧКА 

О, время, когда ты, взрослевший помесячно,
пытливо оттачивал зренье и слух!
И клетка грудная обширнее лестничной
была от восторга, спиравшего дух.
Цвели за оконцем объекты ботаники,
на солнышке грелся домашний причал...
На кухоньке крохотной жарились драники,
скворцы голосили, и воздух шкворчал.
Всё рядом: подсвечник со ржавою ножкою,
сосед-старикан, энергичный, как тролль...
И спал под подушкой и красной обложкою
сам Матиуш Первый, великий король.
Обои, от тягот и времени выгорев,
седой потолок подпирали плечом...
И звал меня Ким за компанию с Игорем,
стуча по асфальту футбольным мячом.
И я, каждой детской вибрируя клеточкой,
во двор вылетал, от горшка два вершка,
и вечно ногой задевал табуреточку,
с которой читал для гостей Маршака.


В ПОДВАЛЕ

Сухой прохладой тянет из степи.
Поспи, сынок. Хотя б чуток поспи.
Мы в тесноте, как зэки на этапе.
В подвальном корабле задраен люк.
И темнота. И страшен каждый звук.
Глотни, сынок, водички пару капель.

Никто не ждет веселый фейерверк.
Был фильм для взрослых, «Не смотрите вверх» –
боюсь, что это правда. Лгут поэты.
Не слышно здесь угроз про «мир в труху»,
и безразлично, что там наверху, –
кровавый Бог? Крылатые ракеты? –

одна упала к югу метрах в ста,
как будто клякса на простор листа –
земля дрожала и трещали стены...
Сынок, нам нужно выжить. В этом суть.
Хотя, конечно, мудрено заснуть,
когда всесильный страх вползает в вены.

И мир, который стал для нас чужим,
так странно, ненормально недвижим,
как детская игрушка без завода...
Там два часа осталось до зари,
и звезды зреют, словно волдыри
на обожженной коже небосвода.


ОТТИСК 

Я сплю. И сны мои – отстой,
скрап, переполнивший мартен.
Как будто я курю кальян...
Дым – в воздух сонный:
Лев Николаевич Толстой
в лаптях от фирмы «Лабутен»
на самой Ясной из Полян
стрижет газоны.

Я врос душой в забытый век,
который день не пью, не ем,
забыл попсу, забыл «Du Hast» –
не греют душу.
Как всякий лишний человек,
включаю радио FM –
там Достоевского подкаст.
Не грех послушать.

Застрявший между знаков «STOP»
с печалями наедине,
я ждал от жизни перемен,
от скетчей – драмы.
Но, веря в личный стетоскоп,
задумчиво пропишут мне
Булгаков с Чеховым рентген
с кардиограммой.

Когда-нибудь наверняка
в грядущем, на исходе дня
найдется Ариадны нить
среди вещдоков.
Ну, а пока-пока-пока
звонит мобильник, и меня
на хутор бабочек ловить
зовет Набоков.

Сон был. И он остался сном,
в нем нет ни следствий, ни причин.
Как прежде, свет граничит с тьмой.
Ни звезд, ни терний...
И я всего лишь об одном
прошу: останься различим,
постфайзеровский оттиск мой
на постмодерне.


* * *
Есть Бог или нету? Поди-ка измерь
по мерке нестрогой.
Но ломится демон в закрытую дверь
воздушной тревогой.
Верховный, рехнувшись, сменяет штурвал
на голос орудий.
Пытаются спрятаться в темный подвал
от нелюдей люди.
И тянется черная страшная нить
тоски негасимой...
Ты смог, Мариуполь, в мозгу заменить
Сонгми с Хиросимой.
Разбиты, обрушены в мусор и чад
бетонные плиты.
А музы... Конечно же, музы молчат,
поскольку убиты.
Могли напевать бы свои до-ре-ми
покоя во имя...
Но – нет. Замолчали. Остались с людьми.
И умерли с ними.

				Бостон