Ара Муcаян

 

Литература

 

Уединенность – подруга жизни Орфея (вспомним «Уединенное» Розанова), и французы выглядят особенно «везучими» в этом плане: наиболее отдаленными от всякого рода проявлений «коллективного духа», в отличие хотя бы от соседних англичан – нации коммерсантов, чей «индивидуализм» изрядно снижается насущной в делах «общительностью», – не говоря о немцах, испанцах, итальянцах, дольше французов дожидавшихся возможно наиболее эффективного «возбудителя» поэтического бунта – централизованной государственной власти.

Если вы не один на один – лицом к лицу с той скалой, о которую вы призваны рано или поздно разбиться (о, поэты России!..), то с истиной у вас не получится. Нельзя надеяться принести что-либо в литературу, работая вскладчину «партийно»: от или во имя – класса, нации, братии (и вспоминается «недостойный» сын Альбиона – великий Байрон).

 

* * *

Завидная была доля у советских актеров кино (но и театра, оперы): могли изображать свободных людей – воспроизводить их непринужденные жесты, позы, выражения...

 

* * *

Есть что-то у Персела – как у Шекспира (сказать «неповторимое» – это уже что-то сказать) – чего нет ни до, ни после...

 

* * *

Гений – не от генов, а – места: не где-то в Германии, а именно – в Тюбингене три гимназиста (Гельдерлин, Шеллинг и Гегель) схватывают одновременно «дух времени» – как схватывается грипп или холера (и недаром Фрейд уподоблял свое открытие чуме).

(Но есть в нас гены более или менее «иммунные» к тому или иному микробу, вирусу, бацилле)...

 

* * *

Проактивный Альцгеймер – наперед «забывать» то, что не хотелось бы когда-либо «вспоминать».

 

* * *

«Везде» и – «весь день»: языком прочувствованное единство пространства и времени.

 

* * *

Красота – нечто количественное: степень, порог, перейдя который – цвет, вспышка, фейерверк...

 

* * *

Бинарность учебы (метод проб и ошибок) – «треножность» творчества.

 

* * *

Песня – место встречи каждого с обществом. Чего нельзя сказать о книге – месте встречи каждого с самим собой.

 

* * *

«Вот еще мне», «ишь ты», «ну и ну», «подумать только»… Языковые сгустки (молекулы из словесных атомов), где теряется смысл исходного «материала», в пользу нового «создания» – выражения, изречения…

Так и с денежными знаками: в капитале теряется исконный «смысл» – рубля, франка, доллара, коими являются булка, колбаса, бутылка, – в пользу исключительного утверждения того, материальному обеспечению чего должны были идти эти булка, колбаса и пр.: наше «ненасытное» – Я, в чем и вся роковая сила капитализма: не разделение хлебов, а пробуждение этой высшей степени самосознания в головах (но не сердцах) – каждого.

 

* * *

Странно, непонятно, как и почему Пикассо до конца жизни так усердно, самоотверженно, не спя ночами, продолжал и продолжал творить (ведущий назвал цифру 60 000) – как если бы всю жизнь боялся пропустить нечто капитальное, что смутно предугадывалось и ожидалось… Кто нам объяснит эту одержимость, это, не иначе, – безумие: добавить номер, пока есть чем дышать!..

 

* * *

Случай, когда автор и книга запоминаются по присутствующей в ней цитате, как в «Дребезгах моей жизни» Петера Альтенберга, второго мне встречающегося знатока Чжуана-цзы:

 

Краснодеревщик Цин вырезал из дерева раму для колоколов. Когда рама была закончена, все изумились: рама была так прекрасна, словно ее сработали сами боги. Увидел раму правитель Лу и спросил: – Каков секрет твоего искусства? – Какой секрет может быть у вашего слуги – мастерового человека? – отвечал краснодеревщик Цин. – А впрочем, кое-какой всё же есть. Когда ваш слуга задумывает вырезать раму для колоколов, он не смеет попусту тратить свои духовные силы и непременно постится, дабы упокоить сердце. После трех дней поста я избавляюсь от мыслей о почестях и наградах, чинах и жалованье. После пяти дней поста я избавляюсь от мыслей о хвале и хуле, мастерстве и неумении. А после семи дней поста я достигаю такой сосредоточенности духа, что забываю о самом себе. Тогда для меня перестает существовать царский двор. Мое искусство захватывает меня всего, а всё, что отвлекает меня, перестает существовать для меня. Только тогда я отправляюсь в лес и вглядываюсь в небесную природу деревьев, стараясь отыскать совершенный материал. Вот тут я вижу воочию в дереве готовую раму и берусь за работу. А если работа не получается, я откладываю ее. Когда же я тружусь, небесное соединяется с небесным – не оттого ли работа моя кажется как бы божественной?

 

Добавлю от себя продолжение, у Чжуана-цзы:

 

Плотник Чуй чертил от руки точнее, чем с помощью циркуля и угольника, его пальцы следовали превращениям вещей и не зависели от его мыслей и желаний. Поэтому его сознание всегда было целым и не знало никаких преград. Мы забываем о ноге, когда сандалии нам впору. Мы забываем о пояснице, когда пояс халата не жмет. Мы забываем о «правильном» и «неправильном», когда наш ум нам не мешает. И мы не меняемся внутри и не влечемся за внешними вещами, когда нам не мешают наши дела. Не иметь дел с самого начала и никогда не иметь их потом – значит не создавать себе помех даже забвением помех.

 

* * *

Большинство писателей – куда ни глянь, даже из самых в какой-то момент «выдающихся», – пишут (как у вчерашнего Чжуана-цзы) с «циркулем и линейкой» в руках – мания договаривания, уточнения, как если бы дело было не в создании некоего прекрасного стихотворения и – вдохновении (недаром «Комедию» Данте прозвали «Божественной»), а в составлении некоего, именно, договора  – нотариального акта со всеми мыслимыми условиями, обстоятельствами, последствиями и оговорками, как если б автору неведомо было элементарное понятие кривой, чаще всего быстрее прямой достигающей преследуемую цель.

«Кривая» – указание траектории, которую читатель сам доведет до нужной и доступной его пониманию точки (теряя, может быть, кое-что в пути, но не всё) – чем и исчерпывается задача художника.

 

* * *

Как воды Ахерона теряются в разверстости грунта, где древние усматривали не иначе как вход в преисподнюю, так и (а это уже слышно, когда мы у «входа», и ждем) – музыка, даже не так давно нас волновавшая, скользит по нашей вдруг к ней нечувствительности и, удаляясь, манит за собой туда… 

 

* * *

Спросонья: «Кровь, хлещущая из ран распятого на глазах у нас поэта» и сопутствующее: поэт сам себя распинает для нас и вонзает лезвие под сердце.

 

 

* * *

Время, или – расстояние, пробегаемое в сознании от одной точки (состояния души) до другой (воспоминание).

 

 

* * *

Прогуливаясь по улицам моего парижского пригорода, несмотря на гололед – но надо же дать мышцам размяться, легким – дать простор, и слыша со всех сторон одни иноземные, порой напрочь неузнаваемые говоры, в моем чуточку «замороженном» мозгу – картина:

вся страна (не только окраины) заселена отныне людьми самых разных и дальних происхождений, и –

видеть в этой картине что-то райское – осуществление библейского предсказания об отмене рабов и хозяев, мужчин и женщин, своих и – чужих; 

вспоминать вавилонское «смешение языков», но уже не как помеху, а лишь как приятную городскую обстановку, – некая живительная глоссолалия.  

 

* * *

«Вопия в пустыне», пророку оставалось самому создать себе слушателя, называя его – Ты, что, видимо, и звучало – Θεός...

Это – в те далекие времена…

А как быть «вопиющему» сегодня? Где еще можно невзначай оказаться, лишь перейдя черту города, – в пустыне?

 

* * *

Почему Гомер, авторы японских моногатари были слепы? Предоставляло ли отсутствие зрения сравнительное преимущество – для запоминания, но и творческой переработки «летописных хроник» (о Троянской войне, японских междоусобицах), давшей эти уникальные произведения?

Загвоздка в моем вопросе – как раз в слове «летопись», с присутствующим в нем корне «пис» – коль скоро считается, что у греков письменности еще не было в эпоху создания гомеровского эпоса... Вопрос в вопросе: чем же цельное зрение могло быть помехой для запоминания, распространения, раскрытия поэтического ядра исторических событий, поскольку несуществующая еще письменность никак и не могла проявить своего тлетворного (о чем у Платона)  влияния на память!.. Не указание ли это, скорее (ускользнувшее от бдительности специалистов), что письменность, наоборот, уже существовала, но от ее пагубного воздействия могло спасти лишь другое «несчастье» – слепота?..

Попутно вспоминаются кастраты времен – в Европе, Японии, – когда законом пресекалось всякое участие женщин в публичных представлениях. Но тогда как операции кастратов приостанавливали у них нормальное развитие голосовых связок, слепота у бардов оборачивалась, наоборот, удесятеренной активностью творческой деятельности.

Что-то аналогичное произошло и в новейшее время, после изобретения фотографии и звукозаписи (как когда-то – типографии и самой письменности), лишив традиционной почвы (пищи) музыку, живопись, но и саму литературу, одновременно избавив ее от обязательной исторической подоплеки и связанной с ней повествовательности, что тут же удостоило нас такими новшествами, как «Покойный Маттиа Паскаль», «В поисках утраченного времени», «Орландо», «Улисс», «Процесс» – романами Кавабаты, французским «новым романом»... Не забывая средневековые европейские (Артур, Изольда...), которыми мы обязаны «неграмотным» кельтским сказочникам.

 

* * *

Постепенное отчуждение музыки от своей изначальной роли со-провождения танца, пения (начиная, скажем, с эпохи Дауленда – до уже совсем самостоятельных бетховенских сонат, квартетов, симфоний).

Так и в танцах: после народных хороводов, групповых аристократических менуэтов, курант, паван – постреволюционный бинарный вальс, а сегодня – одиночное топтание на месте в ночных клубах и дискотеках.

 

* * *

Как чайки научились рассекать воздух, плыть против ветра – так и поэт пишет на «встречном», но поначалу отнюдь не «благосклонно» расположенном к нему – языке.

 

* * *

Поэзия – применение к сырым фактам жизни, самые кровавые из которых составят канву истории, – духовных «приправ», благодаря которым запах крови сменяется цветочным благоуханием.

 

 

* * *

Жюль Ренар, Дневник, 27 мая 1890:

«Чего не хватает Гонкурам – это умения выделить свои словца, языковые находки, уметь выставить их в витрине, чтоб задержать зевак. Лишь после второго или третьего чтения замечаем, наконец, их поразительную остроту... Но станет ли порядочный человек читать одно и то же дважды?»

 

* * *

Густав Тибон – «конкретный философ», следующий примеру Сократа (трактатов не писал), всеми, кроме вчерашнего католического телеканала, забытый, нигде мною самим – ни в студенческие годы, ни позже – не встречаемый, – кому перед отъездом в Штаты в 1942-м за год до смерти, весь свой рукописный фонд оставила Симона Вейль.

Статья Википедии (тяжеловато) намекает, что между ними была не одна только «дружба». Счастливец, однако…

 

* * *

«Как долго длится долг... Пока вы или вам должны, отодвигается на срок погашения долга дружба и любовь.

Кончилась любовь – судья назначает размер алиментов и порядок визитов к продолжателям рода, плодам той любви.

Кто просит в долг, жертвует дружбой, кто дает – откупается за нелюбовь.

Умоляюще-уламывающий тон попрошаек.

...........................................

Деньги: недолго длятся – иногда всего день»

                                        «Капли на стекле», 2016, с. 34.

 

Если отталкиваться от визуальной разбивки текста (почему-то вдруг мне вспомнившегося сегодня), первое, что бросается в глаза, это – чередование абзацев-моментов, смысловых градаций: пять, не считая «пунктирного».

Любой не то что профессор – студент – способен остановиться на созвучии двух морфем, здесь – сущ. «долг» и нар. «долго», и продолжить, продлить, продумать семантически это мимолетное прозрение с помощью испытанных методик, пособий, этимологических справочников и словарей, определить существенность или, наоборот, случайность этого видимого – слышимого родства двух отдельных, в смысловом плане доселе никогда нами не сближенных речевых единиц.

Первый момент моего «стихотворения» – назовем его так – это отныне не элементарная констатация созвучия, а уже знание, интуиция понятийной связи двух слов, которая для поэта не подлежит перепроверке: язык воочию ему на это указывает одной своей формулировкой: долг – это то, что длится, что переходит из пространственного (момент дара) во временной пласт – займа. На этой стадии еще рано говорить о «творчестве», тут всего лишь прозрение, способное осенить иных, а не других, как металл притягивается магнитом, а не камнем. Ошибка многих: мнить, что это и есть поэзия, что раз мы – «магнит», то мы и – поэт, примерно как неопытный любовник легко довольствуется одним признанием, которое для него уже великая победа.

Собственно же творчество начинается со второго «стиха»: тут автор – не только магнит, который притягивает на себя молнию «Как долго длится долг», а сам себе «бог» и – уже творец: «Пока вы или вам должны, отодвигается на срок погашения долга дружба и любовь», где задействуется жизненный опыт, которого не могло быть в начале и который не у всякого сможет обернуться творчеством.

Два следующих абзаца можно рассматривать как развитие – комментарий к предыдущему положению/предложению; «развитие», которое должно быть, по возможности, исчерпывающим, не оставляя места какому-то еще возможному – со стороны или в будущем – расширению.

Последние две строки – некоего рода «бонусы», нечто факультативное, что, однако, не должно идти в ущерб предыдущим, ключевым моментам эксперимента.

 

* * *

Россказни и – козни.

 

* * *

Разница между поэтом и политиком, что между поэтом и лавочником – хозяином в своей лавке (как бы ни была она скромней министерских кабинетов и покоев)...

 

* * *

Смотрю документальный фильм о белой медведице и двух медвежатах, их скитаниях по замерзшему океану, и вспоминаю библейское – «не хлебом единым»…

Не хлебом, не даже молоком, а такой же библейской любовью, то бишь самоотверженностью (что уже налицо у животных), и – «компанейством» (даже если последнее не раз кончается «чечевичной похлебкой»)...  

 

* * *

Основная характеристика музыки – это, я бы сказал, ее бесконечная «слушаемость» (Бах, Моцарт – но уже у Брамса, увы, порой тяготит перенасыщение)...

Дебюсси – анти-музыка, антитезис музыки: статичность, стационарность, неподвижность, которую впервые осознаю, слушая на днях «Эстампы», «Картины»... Не романтическая устремленность вперед, не всадник и смерть, а – равнодушие, спокойное созерцание колышущейся листвы, ряби на водной поверхности... Влияние Востока? Все неевропейские музыки, или даже просто дохристианские, – созерцательны, потому что божество у древних народов – не человек и не герой, а некая идея неподвижности и неизменчивости.

 

* * *

Можно ли, просмотрев альбом репродукций великого художника, на следующий же день ожидать такого же озарения от повторного листания? Эффект от картины – ослепительный, как от солнца. Полотно художника – след солнца на сетчатке.

От музыки, наоборот, эффект поверхностный и преходящий: одни звуки сменяются другими – нет «сетчатки» в слуховом аппарате.

Какую картину, кроме разве невзрачной «Моны Лизы», можно смотреть и смотреть, так ничего до конца в ней и не «поняв»? Леонардо, видимо, писал не для глаз, а для ума, и вся притягательная сила образа – в ее неразгаданной по сей день ухмылке.

 

* * *

Крош, псевдоним Дебюсси как музыкального критика, – о Мусоргском:

«Сие наводит на мысль о мастерстве некоего ‘дикаря’, которому музыка открывалась бы на каждом шагу, очерченная моментом переживания; и речи быть не может о какой-либо форме; во всяком случае, форма настолько множественна, что ее невозможно сблизить с установленными – я бы сказал, административными формами; все построено на последовательных ключах, невидимой связью схваченных талантом светлого ясновидения; но моментами Мусоргский сообщает слушателю ощущения тревожного мрака, которые схватывают и сжимают сердце до ощущения ужаса».    

 

* * *

Возможно ли такое выражение, формулировка – «ненавистная жизнь»? У Лермонтова есть что-то близкое: сознанием, предельно отточенным, объективируемое и мысленно отвергаемое наше животно-человеческое на земле существование.

«Конец света» – представление не из области логики, а скорее, пожелания: покончить, раз и навсегда, не только с собственным, не только с человеческим, а вообще – с существованием, гнусью вечного побирательства в этой «юдоли слез». Даром что самая «благая весть» – по сей день, увы, так и не осуществившаяся, – «Апокалип-сис», возвещающий о скором конце!

 

* * *

Как мокрой тряпкой, а лучше – губкой, стираем меловую надпись на школьной доске, так и в минуту смерти сотрем живую память наших дней.

 

* * *

Когда читаешь таблички с известными именами – на кладбище Пер-Лашез – впечатление, что люди всю жизнь лишь добивались себе таблички с именем на Пер-Лашез.

 

* * *

Жизнь как времяпровождение (Паскаль), спектакль-ожидание (Дебор) – но ни один, ни другой не были обременены, что называется, – «потомством».

 

* * *

Красота – то, что отрицает историю; история – то, что сметает с лица земли следы цивилизации.

 

* * *

На могиле Моцарта, скошенного в возрасте едва старше Шуберта, кто бы стал говорить о захороненных здесь «несбывшихся надеждах»?

Известно, что прах Моцарта был предан общей могиле – как и подобало презренной телесной оболочке «бога музыки» и как до него разорвали на клочки бога поэтов – Орфея.

Можно ли представить себе Моцарта дряхлым старичком с чепцом – или без – на голове?

А Шуберт пал сраженным, словно внезапным порывом ветра сбитый с дерева – здоровый, «обещающий», но чуточку таки «незрелый» плод.

 

* * *

Сколько и что бы мы в жизни ни имели (Экклезиаст), ничто не утешит от потери мира, которому сами мы принадлежали.

 

* * *

Рус. любовь и фр. lubie – «прихоть», которая – удивительно ли? – в семантическом ряду вплотную приближается к «похоти».

 

* * *

В животной «фонетике» (птиц, зверей...) нет согласных – одни гласные: трели, рев, гам...

Человек как единственное «согласующее» звено вселенной: Бог взрывает (дьявол!), человек – воссоединяет (ангел...).

 

* * *

Экспрессионизм (Шенберг, Берг) – тот же вывернутый наизнанку, но уже полностью во всем отчаявшийся романтизм.

 

 

Париж, сентябрь 2017 – апрель 2018