Анна Трубачева

 

Дань превращению[1]

 

    Проснувшись однажды среди ночи, Франц увидел страшное насекомое: панцирнотвердая спина, коричневый, выпуклый, разделенный дугообразными чешуйками живот и многочисленные, убого тонкие по сравнению с остальным телом ножки – даже сквозь полуночный мрак его близорукие глаза на удивление отчетливо различали малейшие зазубринки и шероховатости движущихся конечностей; и именно эта подчеркнутая фактурность покровов туловища насекомого, эта чрезмерно ощутимая близость к нему, и, наконец, известная возможность спросонья в кровати обнаружить вместо себя насекомое – всё это позволило Францу еще секунду считать происходящее сновидением, секрецией литературной любвеобильности, отрыжкой юношеского книжного обжорства… Впрочем, он не сразу вспомнил, при каких обстоятельствах узнал о подобных превращениях, и на всякий случай решил рассмотреть себя: не без усилия Франц оторвал от кровати тяжелые руки (одна всё же приятно затекла в кисти), поднял их в воздух и зачем-то развернул ладонями кверху. Убедившись в их бесспорной принадлежности человеческому телу, почувствовал огромное облегчение – показалось, привиделось, игра теней, не более.

    Но был звук колокольчика: прямо перед пробуждением Франц ясно услышал тихий звон! Медленно, всё еще полагаясь на милосердие сна, он повернулся на бок, чтобы принять то же самое положение, в котором открыл глаза, – вдруг удастся вспомнить, при чем тут колокольчик, – и к своему ужасу обнаружил, что действо продолжается и, что самое страшное, наяву. Всё это время его кошмар осторожно наблюдал за ним, но, учуяв мягкотелость Франца, его податливость сну, решительно двинулся вперед: огромный тропический таракан величиной с ладонь, бряцая броней и звеня шпорами, шагал по своим делам – он очевидно пышал здоровьем, сверкал глазом и пел гимн о молодости, бравости и, как показалось Францу, о сыре…

    Мерно выступая и словно пританцовывая на ходу, чудовище вошло мужчине в лоб. Окончательно проснувшись, он осознал, что насекомое двигалось не на него, а за ним – по металлической рейке изголовья кровати. Ощущая его затылком, Франц осторожно приподнялся, и лежа на боку, опершись на руку, стал разглядывать непрошенного гостя. Мог ли тот, приземляясь, слету, издать крыльями звук, похожий на звон колокольчика? Навряд ли. Такого размера летающий объект, садясь, скорее, звучал бы, как сбитый «мессершмитт», и тем более невероятно, что из всех доступных для прогулок мест насекомое выбрало именно этот участок квартиры, эти пять сантиметров кроватного изголовья стали вдруг самыми привлекательными – и ровно в ту секунду, когда Франц открыл глаза.

    «Что со мной случилось, – подумал он. – Может, я сошел с ума? Неудивительно – все эти переживания и хлопоты… Где кошка, когда она так нужна, – они же вроде ловят тараканов? Когда меня оставят в покое? Сейчас я закрою глаза, и это гадство исчезнет.»

    Франц опустил веки и, казалось, тут же задремал, но на самом деле он обдумывал, какой вариант был бы для него предпочтительнее: открыть глаза, не обнаружить перед собой насекомое, осознать эпизод галлюцинации – как опасное развитие его затянувшейся депрессии и, в итоге, принять не раз предлагаемую медицинскую помощь, сеансы психотерапевтических бесед, ударную дозу магния и комплекс витамина В, пилатес в радушной группе по воскресеньям и, в качестве элемента чуда, забытое желание жить; или открыть глаза, обнаружить у себя на кровати гигантского таракана (что уверит в собственной нормальности) и далее остаток ночи гоняться за ним в попытках изловить и выпроводить из квартиры.

    Боже, как я устал... Полагаясь на волю судьбы, Франц равнодушно открыл глаза. Таракан сидел на том же месте и пытливо поводил усами. Сожалея о неверности принятого решения (а точнее, о непринятом вовсе), Франц, всё так же полулежа, стал медленно раскачиваться из стороны в сторону, как бы убаюкивая себя. «Я здоров, и это действительно моя комната», – он обвел взглядом знакомое жилище: ночью комната всегда казалась ему теснее и у́же, чем была на самом деле, но, как ни странно, такой она ему нравилась значительно больше, – привычный уют страдающего бессонницей. К тому же по ночам, когда стены подступали плотнее, он был ближе к ее портретам: один – в огромной резной эдвардианской раме (на нем она сидит очень прямо и смотрит, не улыбаясь, повернувшись в три четверти – дива времен старого Голливуда), и еще два у окна, на письменном столе – слишком красива и добра, чтобы выносить этот мир, как говорил о ней Франц. Не справившись с инсультом, она оставила ему двоих сыновей и житье-бытье в старинной манхэттенской квартире – длинной, похожей на вагон с чередой комнат-купе.

    «Как же я устал», – повторил Франц, закрыл глаза и уложил лицо в ладонь. Таракану тем временем надоело наблюдать жалеющего себя и к тому же беспрестанно раскачивающегося мужчину: он двинулся вперед, но тут же соскользнул с металлической рейки – раздраженно жужжа, треща крыльями, монстр нехотя взлетел, попытался присесть на шар изголовья кровати, не удержался на нем и, очевидно выйдя из себя, с рокотом поднялся под самый потолок, ударился об него, спикировал вниз и, конечно же, рухнул на Франца; – ругаясь и матерясь, Франц вскочил с кровати.

    На шум прибежали сонные дети и застали взбудораженного отца за странным занятием: озираясь по сторонам, повторяя «не хочу» и «утром разберемся», он спешно выносил из спальни одеяло, покрывало и подушки, после чего, плотно закрыв двери, застелил диван в гостиной. Мальчики потребовали объяснений и, услышав историю, наотрез отказались спать в детской: перетаскивая свои одеяла и подушки, они предчувствовали приключение и долгий захватывающий разговор о чудищах. Укладывая детей на надувном матрасе рядом с собой, Франц предчувствовал остаток бессонной ночи и долгий изматывающий день впереди.

 

* * *

    Он проснулся позднее обычного, с ощущением крайней разбитости. Уставившись в серое окно невидящим взглядом, Франц наблюдал, как дремлющий будильник бьется за его душу с унылой погодой: ночное похолодание сковало мир мигренью. «Дурацкая моя голова теперь как бетономешалка, полная зачем-то манной каши», – подумал Франц. Голова-бетономешалка вяло крутилась, наматывая остаток его сил на ось невыносимо повторяющегося метущего звука – гудела, подвывала, и стоило ему закрыть глаза, он сам оказывался на том вертеле, приправленный таблетками и обрывками дремоты, осязанием несбыточности планов на день. Франц ухватился за кусок бетонной шероховатости неба в окне, и мучительное вращение приостановилось, но ненадолго: по негибкой серости осеннего света поплыли клубы белого дыма из каминной трубы соседей – прочность комнатного мира стремительно унеслась в открытый океан. Удар корабельного колокола – и лучше бы бедняге умереть, чем услышать его еще раз.

    Пасмурная погода и мигрень привели его в состояние полной нежизнеспособности. Взглянув на будильник, он нехотя приподнялся, укутался в плед и остался сидеть на диване. Привычным жестом подпер подбородок рукой, закрыл рот ладонью и уставился в пол, но успокаивающее привычное положение показалось вдруг неудобным. Ощупывая свое лицо, мужчина не без удивления обнаружил еще одну причину дикой головной боли: его нижняя челюсть заметно вытянулась вперед, а зубы были сжаты настолько сильно, что разжать их оказалось непростой и даже замысловатой задачей – читая позднее об этом неврологическом расстройстве, а также пробуя упражнения для расслабления мышц, Франц порадовался тому, как умело и грамотно он самостоятельно справился с зажимом: массируя нижнюю часть лица, он нашел особенно болезненные ямки возле ушей – надавливание в самых болезненных местах в некоторых случаях приводит к облегчению боли.

    – Папа, что ты делаешь? – спросил старший сын, который, проснувшись, минут десять тихо наблюдал за разевающим рот отцом. – Мы пойдем ловить того таракана, что теперь живет в твоей спальне?

    Франц застонал и, сославшись на мигрень, а также на поздний для выхода в школу час, пообещал ребенку выловить незваного жильца вечером: давай, когда я вернусь с работы, а? Сейчас уже некогда.

    Приоткрыв дверь в спальню, он внимательно осмотрел потолок, стены и только после шагнул внутрь – шагнул довольно уверенно: это просто насекомое, – но тут же, почуяв, как что-то пробежало по его стопе, резко кинулся к костюмной вешалке, ухватил с нее первый попавшийся и, выскочив из комнаты, плотно закрыл за собой дверь. Потом, после работы, вечером...

    Он быстро накормил и собрал детей. В жизни родителя приступы утренней беспросветной апатии имеют право на существование только в случае неуклонного компромисса с его обязанностями, и тут на помощь приходят хитрости самого разного толка. Хозяйственные, например: замочить крупу с вечера, чтобы утром, доведя до кипения оставшуюся в ней воду, приготовить здоровый завтрак за две минуты; или разложить на видном месте детскую одежду перед сном, и на следующий день избежать лишних вопросов о местонахождении носков и маек (в особенности, если физически уже не раскрыть рта) – но это и не трюк никакой, и после смерти жены Франц понял особенно ясно, что мужчина, независимо от возраста, склонен задаваться неразрешимыми, казалось бы, вопросами, как то: где его носки, майка, на какой полке стоит молоко и как ему вбить гвоздь, но просит он отнюдь не носки или совет, а бесценные десять секунд, и, не услышав ответ, он всё сделает и найдет сам.

    Кроме хозяйственных заготовок были у отца и психологические, и в ответ на долгие, безусловно, увлекательные рассказы детей об устройстве галактик, размышлений на темы микробиологии и астрофизики, Франц участливо кивал и выдавал заготовленные удивления: «невероятно», «вот это да!» и «потрясающе», – в то время как порою не слушал детских лекций вовсе: во-первых, дети росли, следили за продвинутыми научными каналами и публикациями, их лекции становились всё сложнее и точнее, цифры расстояний между звездами-карликами или способы измерения скорости их вращения звучали всё более устрашающе, и порой он ловил себя на том, что не понимает ни слова из того, что говорят его сыновья; во-вторых, за годы работы журналистом в самых разных редакциях, где в условиях ежедневного конца света нужно было писать статьи и заметки, он научился выключать часть слухового восприятия информации, а с рождением и взрослением детей – и вовсе любого шума. Но он любил детей, любил в них свою любовь к ней, и ради мальчиков позаимствовал все лучшие, присущие ей женские качества (он так боялся, что без матери им будет недоставать именно нежности и ласки, что отчасти сам стал «мамой» – мягкотелой, эмоциональной, впечатлительной и даже мнительной). Франц научился выражению участия и понимания на лице – он искренне надеялся продлить предельно долго эту игру в доверие и внимание друг к другу: верьте, пожалуйста, верьте, мне действительно чертовски интересно всё, что вы рассказываете, я здесь, с вами, хоть и кажусь, возможно, отстраненным, – я стараюсь, мне дико интересно... Если бы мне не было дико интересно увидеть, что будет дальше, я бы уже давно…

    А потом он вел их в школу и по дороге продолжал узнавать необходимые сведения о том, как сделать Венеру пригодной для существования человека или наверняка выяснить, из чего состоит темная материя, но если в обозримом будущем это всё окажется невыполнимым, то можно хотя бы клонировать динозавров или животных, находящихся на грани вымирания. «Знаешь, папа, прекрасные и ужасные события в сумме дают ноль, – подытоживал старший, – а ноль не пишут негативным, значит, на одно позитивное число всегда больше.»

    – Ты очень прав, мой хороший. Прав. Всегда прав. – Франц глядел им вслед, чтобы они безопасно перешли последний до школы перекресток и, убедившись, что дойдут, быстро шагал в сторону метро.

    Он подрабатывал из дома, редактируя чужие сценарии, писал рекламу на заказ, но квартира с ежегодным продлением контракта становилась неприлично дорога – не съехать и не расплатиться с единственного заработка. На смену ковиду пришла эпидемия роста цен в Нью-Йорке, проявившаяся повышенной температурой дискус-сий на тему жестокости и бескомпромиссности домовладельцев, которые, в свою очередь, перестали реагировать на неприемлемые ранее явления: хлынувшая в Манхэттен молодежь была готова платить вскладчину, живя по несколько человек к «однушке», что некогда считалось даже не совсем незаконным; к прочим симптомам относился зуд и агрессивное настроение стоявших в двухчасовых очередях, чтобы посмотреть свободную студию по ковидной цене на Парк-авеню. Не съехать и не расплатиться...

    Франц спешил на очередное интервью, но не верил в его успех. Известный до эмиграции журналист, перебравшись в США, он освоил два десятка профессий никак не связанных с творчеством: убирал гостиницы, подавал еду в ресторанах, был кассиром в гастрономах и даже торговал духами, мужской обувью, а после –  антикварными афганскими коврами. Найти работу всегда было ужасно трудно: американские издания решительно не интересовались его многостраничным журналистским резюме, потому что в нем не было местного портфолио; на «черновые работы» не брали, объясняя отказ его чрезмерной квалификацией. Со временем Франц научился скрывать свою прежнюю профессию и, устраиваясь на должность охранника в магазин или посудомойщика, одевался на собеседование нарочито просто, бедно и небрежно, но его лицо всегда выдавало образованного и скучающего человека, который при первой возможности снимет передник кухонного работника. Тысяча триста анкет за два года – Франц ехал на интервью в редакцию некоего славянского радио и не верил в успех, несмотря на то, что был рекомендован им как опытный редактор.

 

* * *

    Я как чертова нью-йоркская крыса: живу в метро, питаюсь, благодаря ему, – три часа в день в поездах. Чувствуя приближение состава, перепрыгиваю платформы и группируюсь между рельсов – в экспресс-коробках; борюсь с теоретически возможным Альцгеймером и побеждаю, вручаю себе приз за знание схемы метро и расписания маршрутов: десять минут сэкономленного времени (роскошь для Нью-Йорка), и вот я могу, наконец, спокойно рассмотреть обертку от бургера, лежащую между шпал. Но, несмотря на это знание, любовь и преданность, метро живет своей жизнью, и сумасбродные поезда ходят, как хотят, останавливаются между станциями на 10, 15, 20 минут, проверяя тем самым нервы пассажиров на прочность. Сцены в вагонах – отдельное шоу: сумасшедшие шарят глазами, чтобы свериться с собственным уставом безопасности; дивы и бомжи с одинаковым рвением переодеваются у тебя на глазах или рассказывают вслух услышанные в детстве сказки; песни и танцы, проза, которую только что написал бродяга, и вот он просит у тебя денег за нее, чтобы «пожрать или вмазаться – не всё ли тебе равно?» Экзальти-рованные девицы и их бескрайне пустопорожние истории... Спящие!.. Франц обожал незаметно фотографировать спящих – в каких странных нечеловеческих позах он находил их! И особенно милы были те, кто во сне доверчиво пытался прилечь на плечо соседу; он обожал тайком читать чужие телефонные переписки – ну как не прочесть, когда они так близко? Шоу людей, разбирающихся со своими тревогами, со страхами – как дурноголосое караоке, – страхи, впрочем, оправданы и объективны. Люди смеются в голос, разговаривают сами с собой, не замечают странностей друг друга – сколько раз он ездил пьяным в метро и вел себя ничуть не особеннее прочих (пел или спал в забытье как обычные трудяги) – всем насрать, каким и кем бы ты ни был, – но не насрать, когда ты плачешь, и однажды отчаявшемуся Францу оставили в руке записку со словами поддержки.

    За годы работ и их поиска он полюбил повсеместность и логичность нью-йоркского метро, его трогательность и искренность, театр в нем и чувство дома, его тепло зимой и прохладу летом (не выбирайте зеленый 6-train в жару – переполненный, душный: испытание покруче «спасибо за ваше терпение, мы двинемся как только...», когда без интернета бедняги вдруг осознают, где находятся, и общий психоз прошибает даже самых стойких); любил экспресс-пути, которые мчат мимо платформ черепаших маршрутов и то, как скоростные ждут подошедший медленный local, чтобы пассажиры пересели из вагона в вагон; а еще ту станцию, проезжая мимо которой Франц всегда испытывал сентиментальный трепет, ту стенку, к которой она прижималась, а он целовал ее прилюдно, в шесть вечера, в час пик, в центре города…

    Как давно это было, может, и не было вовсе, – проезжая мимо той станции, он почувствовал лишь невыносимый зуд в большом пальце ноги: так тело отгоняет паралич депрессии. Франц подавил зевок, вдохнув глубоко одними ноздрями, и, глянув по сторонам (не заметил ли кто), перехватил чужой выразительный зевок во весь разинутый рот – учись, дурак! Оскорбленный, он отвернулся, но тут же утешился видом монументального подтека на стене: заливаемая годами потемневшая мозаика идеально проявила тот самый знаменитый образ New York Skyline – гряды небоскребов города. Спасибо тебе: ты по-прежнему добр ко мне – видишь, ты снова дал мне работу.

 

* * *

    Приехав незадолго до окончания учебного дня, насвисты-вающий Франц направился прямиком в офис школы, чтобы подписать бумагу, позволяющую младшему сыну возвращаться домой самостоятельно: один квартал пешком и пятый класс предполагали такую безопасную возможность. Старший сын заканчивал на десять минут позднее, и уже три года возвращался домой сам.

    Директор школы ответила категорическим отказом: постковидные нормы, вы же понимаете. Нет, Франц упорно не понимал и сделал глубокий вдох. Быть родителем-одиночкой непросто: я не могу нанять няню и не могу забирать детей сам. До работы ехать полтора часа в одну сторону – я не волшебник, чтобы оказаться здесь в два часа дня... Мой старший сын в этой школе и с вашего же разрешения ходил в пятом классе домой сам. Что изменилось? Причем тут ковид? И если даже ковид при чем-то, отчего мой младший не может постоять с охранником – старший заберет его через десять минут, это же легко решаемо!

    Франц начинал заводиться и, чтобы не сорваться, привел, как ему подумалось, вполне здравый аргумент: если бы он не работал, он с радостью забирал бы детей сам; нанимать же няню, чтобы отдавать ей всю свою зарплату – сущая глупость; да, он предпочел бы остаться без денег, но вместе с детьми... Я вынужден, понимаете? Они вполне самостоятельны и по закону, насколько я знаю, в Нью-Йорке могут добираться домой сами. Директор выразила полное согласие, что сущей глупостью было поселиться в дорогом районе, а после не иметь возможности соответствовать статусной планке, – торжествуя, она, наконец, озвучила многолетнюю претензию: семья Грегорóвских из года в год не делает добровольных пожертвований государственной школе в установленном размере минимум три тысячи в год на ребенка. Это возмутительно, и о том, чтобы школьник ходил домой сам, не может быть речи! «Наймите няню или договоритесь с другими родителями, раз ваши дела настолько плохи, – заплатите их няне хотя бы за час. А вообще, вам стоит подумать о переезде в более дешевый район: здесь не принято не справляться.» Как вариант решения проблемы директор предложила не слишком дорогие для района программы продленного дня.

    Но нам не нужен продленный день! Десять минут, только десять минут... Сидя на лестнице школы, Франц впервые за долгое время плакал. До этого он даже кричал и грозил кому-то кулаком, но вскоре утихомирился, перешел на шепот и принялся клятвенно обещать всем свидетелям свыше так этого не оставить. Нельзя, решительно нельзя упустить возможность работы, и если они хотят воевать, дети завтра официально заболеют и станут учиться из дома.

    Вокруг стали собираться няни, и он утер лицо. «Улыбайтесь! Что же вы не улыбаетесь?» – спросила у него иссиня-черная толстушка, и он насилу сдержал особенно крепкое ругательство. Отвернулся, огляделся – а ведь действительно, детей забирают сплошь няни! Ему вспомнился занятный случай: однажды преподавателя старшего сына подменял другой учитель и, отпуская ребенка, он смерил Франца недоумевающим и даже подозрительным взглядом: белый мужчина, сам забирает студента из школы в Верхнем Восточном Манхэттене – невероятно! «А вы, должно быть... дядя ему, так?» – учитель спросил нарочито дружелюбно: преступник может выглядеть как угодно респектабельно, этот к тому же странный и угрюмый... «Нет-нет, я – отец.» – «Не может быть!» – воскликнул учитель и принялся восхвалять небывалые родительские качества мужчины.

    «Улыбайтесь!» – не отставала толстуха. Глядя ей в глаза, Франц коротко выругался, но тут же сильно разозлился на свою несдержан-ность: он поспешил отвернуться и отойти шагов на десять в сторону – ему стоило успокоиться, а заодно не пропустить выход детей.

    – Милые мои, я получил работу – это прекрасные новости! Пока неясно, разрешат ли вам самим ходить домой, но мы что-то придумаем, – сказал отец и принялся слушать о том, что Проксима Центавра не всегда была ближайшей к нам звездой – не считая Солнца, конечно.

    Дома дети снова спросили о возможности охоты на затаившегося в спальне таракана, но Франц был твердо намерен сразиться в первую очередь с руководством школы. Для начала он воззвал к родителям в чате класса – единственная мать, которая откликнулась и согласилась доплатить няне за прогулку в один квартал с чужим ребенком, тут же отписалась ему с извинениями: де, она поговорила с учительницей, и та убедила ее не рисковать. Тогда он принялся изучать законодательство и положения Департамента образования. Не найдя в документах невозможного, Франц отправил их копии директору. Завтра он выходит на работу, он должен. 

    Вконец вымотавшись, отец попросил детей поужинать остатками вчерашнего супа, а сам направился в парк – пройтись и успокоиться: мы обязательно поймаем этого таракана, просто не выпускайте его пока из спальни – позднее, позднее разберемся. 

 

* * *

    Королевство, сумеречное, призрачное королевство – мой зыбкий мир, не сломать бы в восхищении хрустальные замерзшие кисти рук: пустой в дождь Верхний город – словно сценография мистического леса в закрытом до утра театре: на тонкой ткани изображений проявляются диковинные существа; город как исчезнувшая цивилизация – в колыхании затопившей ее воды плавно движутся статуи швейцаров; город как спящий любимый человек, которого можно медленно разглядеть, притронуться, слегка прикоснуться запятыми желаний – сложить черты лица воедино, удивиться тому, как несовместимые, казалось, формы и росчерки воплощаются в любимый образ, насмотреться вдоволь, пока не проснулся, пока не наступило собственное похмелье, пока люди и идеи не унесли его душу прочь, пока он мирно спит и позволяет узнать о нем то, что в иное время ни за что не выдал бы. Неповторимый, любимый город...

    Выскакивая из дома, Франц забыл зонт – ну и черт с ним, за телефоном тоже не вернулся бы – значит, без него: активный залог неповторимой прогулки. Безветрие позволило расправить спину: ровная, она накинула росту несколько сантиметров, обнаружила дополнительный объем в легких, добавила пару километров видимости горизонта, а может, и пару лет жизни – кто мог подумать, что я доживу до сорока лет?!

    Капли дождя легли в стекающие по лицу ручьи: одни очерчивали контур губ и предполагаемые линии висячих усов, другие копились, но прорвав плотину бровей, наполняли глаза, заставляли улыбаться – светлые слезы. Твердо чеканя шаг, Франц ступал по размытой водой грунтовой дороге парка: лужи, месиво грязи – похожее видишь в сценах затишья после средневекового побоища, и рыцарь в латах, сняв шлем, выходит с поля брани. Всё же он победил сегодня, хотя бы в битве с отчаянием и невезением, – он получил работу: куплю себе пива в кои-то веки. На выходе из парка, поднимаясь к западной 91-й, Франц был вынужден замедлиться и следовать за подтягивающим ногу молодым человеком; когда появилась возможность обогнать прохожего, он припустил было, но, поравнявшись, почувствовал, как его схватили за рукав. «Эй, прости, что я такой медлительный – я задержал тебя, наверное.» – «Нет-нет, о чем речь!» И оба дружелюбно помахали друг другу на прощанье. Однажды мы оба заживем, оба исцелимся, подумал Франц.

    Купив пива и продуктов, он направился через парк на восток. В нетерпении открыл бутылку о низкий заборчик клумбы. О, эти пленительные хмельные прогулки в морось! Сделав нескольких крупных глотков, Франц почувствовал себя бодро, словно очнулся от долгой болезни, – он был полон сил и решимости, как если делал бы свои первые самостоятельные шаги после долгого курса физиореабилитации, будто в затяжной депрессии вспомнил младенческие минуты комфорта и радости или стал хотя бы на двадцать лет моложе, на прошлую жизнь счастливее...

    Сумеречный свет пал под напором электричества, и близорукий Франц принялся щуриться, вытягивая сплющенный и скошенный свет фонарей в долгую, яркую, причудливо изогнутую линию. У одного из столбов перед стойкой для селфи он застал разодетого франта в плаще, шляпе и кашне – мужчина с вызовом посмотрел на прохожего, на бутылку пива в его руках и громко хмыкнул. Жаль, подумал Франц, я мог бы хорошо поснимать его, если бы попросил. Какая-то женщина улыбнулась ему, и он ответил ей улыбкой, но уже после того, как они разминулись. Как хорошо она улыбнулась, а я вот совсем разучился. Ну а что я, один что ли? Этот город полон людей, которые, как и восточноевропейцы, смотрят словно сквозь тебя, с единственной разницей в том, что там все поражены стыдом, а тут люди как будто высокомерно избегают друг друга, прячутся – впрочем, возможно, им так же стыдно за что-то. Разновекторный исторический стыд империй и постсоветских стран... Он очень обрадовался, что ему удалось ответить на улыбку пожилого джентльмена: ты – молодец, пропел старик в унисон хмельному настроению; и ты – бодрячком, состарюсь следом за тобой, – согласился Франц.

    Он шел и грезил о той уединенной лавочке, близ которой когда-то по утрам его тело противостояло гимнастическому самоистязанию – небольшая, скрытая от глаз поляна парка, – именно там он с наслаждением прикончит бутылку пива. Добравшись до места, он жутко расстроился, осознав одно важное упущение (знал же, знал заранее, видел тысячи раз, но не воспринимал эту деталь как сверхурочную досаду): нет, это, конечно, занятно, мило и очень бодрит, но отчего же их вдруг так много, вот прямо целой стаей?! Толпа обезумевших от жизнерадостности, верещащих собачников буйствовала на его любимой поляне – причем даже собаки не выдавали такого энтузиазма, как их владельцы: галдящие, скандирующие всю радость, на которую способен род человеческий, всё это американское громкоголосье – бедным собакам ничего не оставалось, как раззадориться... Налетели вдруг со всех сторон непримиримым своим собачьим счастьем, разогнали тонкий меланхоличный туман, который так бережно нес в себе Франц. Это убийственное «I know, right?» в истеричной тональности. А я вот НЕ ЗНАЮ, и это бесит меня больше всего. Он кричал в поляну, но, согласно местному этикету, на него не обращали внимания. Я не знаю, я уже ничего не знаю! Франц двинулся прочь в сторону Пятой авеню и восточнее – бутылка пива подошла к концу и совсем не так, как он планировал. Я ничего не знаю. Верю во всякое, но больше ничего не знаю. Вот как быть? Похоже, никак: отправиться домой укладывать детей и готовить им заранее завтрак, обед и ужин. Завтра на работу.

    У Метрополитена, при выходе из парка, Франц столкнулся с бегуном и был как-то особенно нездорово обруган: я-то всего лишь плачу внутри, а вы орете, – вы, бегущие от всего на свете, бегущие на износ, чтобы врезаться в выпившего прохожего, – какая нелепая ирония! Франц уже знал, что зайдет за второй бутылкой пива, что после нее будет третья (или что-то покрепче), а между ними – пьяная пачка сигарет.

 

* * *

    Невидимая, ненасильственная цветная революция (он отметил про себя удачность каламбура): живу в Верхнем Восточном Манхэттене, ежедневно гуляю по нему, но едва ли замечаю белых обитателей этого района, той его части, что близ парка: да-да, от Пятой и до Лексингтон авеню я вижу сплошь латино- и афроамериканцев, которые входят в эти роскошные дома и выходят из них; швейцары, конечно, белые, но, вот послушайте, иногда мне кажется, что все эти доставщики еды и продуктов, чистой одежды и цветов, эти няни и те, кто выгуливает собак, ремонтники и мойщики окон, уборщицы и работники кейтеринга – все эти люди каким-то негласным образом захватили здания и стали в них жить вместо состоятельных белых, которые, как мы все знаем, в ковид съехали на дачи и в южные имения. Тихая цветная революция. Впрочем, навряд ли прислуга решилась бы на такое, даже заручившись поддержкой швейцара: нет-нет, со швейцаром они не стали бы связываться – он им потом покажет, глупости какие! И словно в подтверждение мысли Франца, идущая впереди него черная няня с невидимым ребенком в коляске (а был ли там ребенок вовсе?), разговаривая с кем-то через наушники, очень ощутимо постучала себе кулаком по лбу. Глупости какие!

    Но в глупостях есть некоторое удобство: вот, например, я могу в голос разговаривать сам с собой, делая вид, что общаюсь с кем-то через наушники – как угодно громко кричать и жестикулировать. Хотя в этом городе полоумных уже давно никого ничем не удивить.

    Никто и не удивился, когда двумя часами позднее, выпив третью бутылку пива, Франц стоял посреди людного перекрестка и, заломив запястье с незажженной сигаретой меж пальцев, прикрыв второй рукой рот, подперев ею подбородок, молчаливо, но с вызовом пытался прикурить. До этого он танцевал на небольшом газончике вокруг дерева – его привлекла особенная мягкость, правдоподобная травянистость и буйная зеленость искусственного коврика, положенного поверх чернозема, – выбираясь оттуда, перелезая через невысокую, в общем-то, оградку, он упал и крепко разодрал ладонь. Но ни мученическая стигмата, ни вызывающая поза, ни очевидное требование огня, ни демонстрация сигареты, бросающей прохожим «ты», – ничего не срабатывало: какие все здоровые!

    Прикурив в киоске с хотдогами, Франц почувствовал, как первая после длительного перерыва затяжка потянула его к земле и усадила ровно у колеса сосисочного вагончика.

    К нему подошла вырвавшаяся вперед от родителей девочка лет шести: «Ты так играешь?» – спросила она, но тут же была лихорадочно поднята на руки и унесена прочь. Прости, твоя мать напугала тебя, но я-то не страшный, я так играю, да. Мимо прошли друг за другом пять волочащихся по земле нарядов: мужчина в арабском платье, а следом, на приличном расстоянии, три его взрослые дочери, и замыкала эту унылую гирлянду немолодая мать – замыкáла и мыкалась, подумал Франц, заглянув ей в низко опущенное лицо.

 

    Сидя на земле, ему было удобно рассматривать шагающие мимо ноги: перекаченные женские икры, собачьи лапы в специальных носочках, стоптанные угги и торчащие из них голени, кроссовки вечерних бегунов – бегут, все бегут, несутся, спешат: домой, к семье, на свидание, на работу; а я сижу на земле – хотя мне надо к детям. Франц прикурил следующую сигарету от догоравшей и принялся изучать ее бурые вены, ползущие от огня к фильтру, ширящиеся с каждой новой затяжкой. «Эй, бро, тут нельзя курить», – работник сосисочной отчего-то проникся к нему состраданием, но увидев, что горемыка закурил вторую, решил всё же вежливо прогнать его. Да, пора домой, к детям. Насилу встал с асфальта, покачнулся, удержался – черт, с руки течет, конечно... Быть собой, в усталости и опустошенности – всё вздор, нельзя, нельзя сдаваться и раскисать, нельзя разочаровывать любимых, становиться ленивым и глупым для своих детей, нельзя – они, дорогие и близкие, ведомые и верящие, первые позабудут и оставят. Пора домой. Но как она всё же улыбнулась мне сегодня – как хорошо... Франс шел и вглядывался в лица встречных прохожих: смог бы я дотронуться до ее лица? Погладить ее по волосам? Поцеловать ее в шею? Смогу ли я полюбить кого-то снова? 

    На подходе к дому он взял в лавке еще одно пиво и пол-литра виски. «Очевидно лишнее», – подумал торговец. «Очевидно, я еще не готов домой», – подумал Франц и, несмотря на нестерпимое желание спустить всё содержимое мочевого пузыря, минул свой этаж и пошел выше, в сторону крыши. Он обнаружил ее совсем недавно (вернее, ее доступность и необустроенность), но с тех пор не случалось дня без вылазки в это дивное пространство с невероятным видом – с прикосновениями к старинным каминным трубам дома, в долгом разглядывании зеленого оловянного шпиля церкви, соседствующей с домом Франца, в возможности иногда и тайком от детей выкурить сигарету или просто посидеть в одиночестве. Крыша была открыта и, первым делом, он упоительно помочился – момент любования собственной мощью, решимостью и жизненной силой был удачно обставлен нарастающим дождем. «А теперь сяду курить прямо в лужу, промокну насквозь, потому что мне всё равно, слышите? Мне похуй! Что вы мне сделаете, когда я устал без нее? Я просто хочу, чтобы она была рядом...»

    Спускаясь на свой этаж, Франц шел, держась рукой за стену: как моя прабабка, дряхлую старость которой я пародировал ребенком к великой потехе родственников; как моя мать, выдумавшая себе генетическое заболевание (разучилась ходить и сгинула от него в шестьдесят лет) – нет-нет, я не болен, не собираюсь сдаваться, жалеть себя или умирать. Не сейчас, по крайней мере...

 

* * *

    И всё же хорошо, что детей больше впечатлило то, насколько отец успел пропитаться дождем, нежели алкоголем. Вернувшись домой, под предлогом малой нужды и необходимости скорее переодеться, он быстро проскочил в ванную, где, стоя на дне ванны, еще раз помочился, но зачем-то не снимая штанов, затем разделся догола, скинув с себя гору мокрого тряпья, и тщательно почистил зубы мятной пастой. Переоделся в сухое. Далее, дурачась и пританцовывая, надеясь на то, что никто не поймет истинной природы дурачества («я всё же получил сегодня работу»), он стал готовить ребят ко сну: накормить, отправить в душ, постелить, уложить. Франц вспомнил, что ничего не ел за весь день и, веселя детей, вступил с ними в битву за каждый третий ломтик картошки.

    «Папа, а где мы сегодня будем спать?» Франц планировал уложить детей и лечь самому как можно скорее. «Миленький, да, я помню, что в спальне таракан, но давай не сегодня разбираться с ним – я очень устал: просто ляжем, как вчера, в гостиной.» Но только они улеглись и были уже готовы потушить свет, как под потолок взвился вчерашний непрошеный гость. Пролез ли он как-то под дверью, или нашел другие ходы, однако не было сомнений, что это был тот же самый таракан: огромный, грузный, неуклюжий и шумный, один из тех, что живут в подземках, ливневых стоках и канализациях – в дома они забредают не так часто, тем более на верхние этажи. Дети, завизжав, кинулись из комнаты в прихожую. Отец спешно кидал им одеяла и подушки, гадливо удерживая насекомое в поле своего зрения. Огляделся: ухватив последним живым кадром очаровательное убранство их гостиной (обставленной ею гостиной!), он потушил свет и плотно закрыл за собой дверь. Поспим на вашей половине сегодня, хорошо?

    Ребята легли в дальней комнате, в кровати старшего, а отец постелил себе в проходной – на раскладном диванчике младшего. Сон не шел, несмотря на изрядное опьянение: Франц не мог уснуть и, в то же время, не чувствовал сил, чтобы встать и выключить лава-лампу, зияющую со шкафа адским переливом, или отыскать чертового, до нервного тика приветливого китайского котика, ритмично отсчитывающего секунды лапкой – в мучительном полузабытьи Франц снова и снова впускал в себя шум льющейся аквариумной воды, и руки профессора Мориарти снова и снова швыряли его в пропасть Рейхенбахского водопада. Раздосадованный, он встал, закрутился в одеяло, вышел в кухню, сел на пол и решил допить припрятанный от детей остаток алкоголя. Пивом запил обезболивающее и снотворное – минут через сорок должно подействовать.

    Коротая время, он захотел вдруг обнять себя всего: сидя под одеялом, уткнувшись носом в несвежую подмышку, он стал медленно двигать рукой, вспомнил, как начинали резко пахнуть ее подмышки, когда она возбуждалась; как он входил в нее, осторожно, и какой ненасытной она бывала... Рука двигалась всё быстрее – да, так!.. Предчувствуя момент наслаждения, Франц закинул голову назад, но вдруг ощутил резкую боль: притупленная алкоголем, напомнила о себе глубокая рана ладони. Раздосадованный, перепачканный в крови, он дотянулся до рулона с бумажным полотенцем, замотал руку и принялся раскачиваться... Он не спал еще какое-то время – так и сидел у кухонного шкафа, укутавшись в одеяло. Вскоре он уснул, склонившись на пол кухни.

 

* * *

    Франц проснулся под утро, растирая здоровой рукой колени. Он и до пробуждения растирал их. Во сне они ныли и не слушались: старчески худые, бессильные, словно прозрачные, хрупкие, просвечивающие узкие узловатые сосудики, проявляющие синячки и рябые пятнышки – птичьи лапки, аккуратно ступающие в некрутую в общем-то горку. Еле поднялся: сел на возвышении, долго растирал суставы. Нет-нет, это никак не связано с пристрастием к выпивке, подумал Франц (я пью не так уж и часто), либо это старые травмы, и последствия необратимы. 

    Надо встать, пока дети не нашли меня на полу. Господи, зачем я столько выпил вчера? Что и кому я говорил, не писал ли сообщений? С предчувствием непоправимой катастрофы он схватился за телефон и обнаружил, что всё же писал: он отправил ей аудиосообщение, полное стонов и частого дыхания, похотливых признаний и даже слез (не от отчаяния, а в приступе боли: рука, ты поранил ее вчера, помнишь?); он отправил эту запись в их некогда активный чат – последнее сообщение датировалось годичной давностью... «Я устал без тебя. Ты не представляешь, как мне непросто! Я забыл, что такое хотеть жить, хотеть делать то, что я умею лучше всего, хотеть прилично выглядеть и улыбаться.» – ох, тут бы захотеть умыться... Франц сунул руку с прилипшим к ней бумажным полотенцем в кухонную резиновую перчатку, обмотал ее на запястье скотчем и прошаркал в ванную. Перекидывая на крышку унитаза кучу вчерашней мокрой и пахнущей мочой одежды, он заметил комок темных длинных волос, собравшийся на сетке слива, – чьи это? У детей волосы светлые, мои не такие длинные – что за ерунда? Ладно, может, нацеплял в очереди в гастрономе… Но я не включал воду, просто снял мокрую одежду, – как они могли собраться в сливе? 

    Не имея никаких сил думать об этом, Франц спешно выбросил странную находку в мусорное ведро, включил воду и встал под душ. Волосы... У Мюнхгаузена почти не осталось волос, за которые он мог бы себя вытащить, но тем интереснее будет рассказ. Мюнхгаузен, Мюнхгаузен... Ах да, у барона «по расписанию сегодня – война», и дети остаются дома «больными». Он же едет на работу. Полтора часа в одну сторону, три часа в транспорте ежедневно – ничего-ничего: в пути можно редактировать чей-то очередной убогий сценарий. Черт, кошка: у кошки операция на сегодня... Господь, дай мне сил!

    Дети очень обрадовались «войне».

    «Папа, что у тебя с рукой?» – и пока старший клеил отцу пластырь (наверное, мыл посуду, поранился и не заметил), Франц бодрился и, несмотря на ужасное самочувствие, как-то особенно тепло и жизнерадостно улыбался детям. Они не должны видеть, что мне плохо в похмелье. Ох, еще и кошка. Да-да, вы сегодня дома, ребята, но я попрошу вас свозить Лазанью на операцию – не ожидал, что получу работу настолько внезапно, а запись с прошлой недели, да и кошке уже больно… Ты же помнишь, это не дальше, чем ты ездишь на шахматы, но только не в Асторию, а на север от нас. Я буду с вами на телефоне всё время, просто не успею к четырем в клинику.

    Они справятся, и кошка справится: страдая онкологией, она уже перенесла одну операцию сразу после смерти жены, но за год, бедная, вырастила на себе еще две крупные опухоли. Врач просто волшебник – он поможет ей, и кошка выдержит, не старая вовсе. Это она взяла ее из приюта, она пошла навстречу детям и принесла в дом животное – Франц не хотел питомцев. Но он не мог предать детей, не мог предать ее любовь – не предал и в прошлый раз, когда, вытащив из закромов все сбереженные деньги, бедную Лазанью везли через город на операцию, выхаживали после, радовались каждому проявлению жизни. Франц и сейчас не мог предать детей – пообещать, успокоить и не сделать: в порыве заботы и любви они оказались предельно уязвимы, и, признаться честно, во время ухода за кошкой что-то изменилось в нем самом – он полюбил ее. Перебинтовывал, давал разбавленное молоко с медом, лекарства, гладил потихоньку зарастающее шерстью брюшко… Тогда она быстро оправилась, а Франц и дети еще долго ходили, раненные в самые сердца, не способные уложить в себе эту любовь, не зная, с какого края начать складывать этот огромный шелковый парашют, не понимая, как переварить зачем-то проглоченное целиком гигантское облако сахарной ваты – приятное, волнительное, трогательное и очень сильное чувство. Самые неожиданно потраченные деньги, самая удачная операция, самая сердечная история доверия друг другу. Он не смог спасти ее, но обязан спасти кошку.

 

    Познакомив детей с содержимым холодильника («Пудинг, это – Алиса. Алиса, это – Пудинг» и то, как его разогреть), Франц чмокнул смеющихся ребят и поспешил на работу. До метро идти ровно квартал, но плотный людской поток постоянно тормозился чудаками, должно быть, «прибывшими из Британии», – ни за что не обогнать! Как бы я хотел, чтобы люди в толпе держались правой стороны и тем не раздражали меня, потому как это именно то, чего я настойчиво требую от своих детей. Или вот собачье говно, размазанное по тротуару... Да, кстати, мне снилось сегодня какое-то особенно жирное дерьмо, но это не к деньгам, как предрекают сонники, а к очередному утру в Манхэттене, где, стоит тебе выйти из дома, ты вечно обходишь раздавленные зеленые мешочки: зачем его укладывать в пакеты, если всё равно оно окажется на тротуаре?! Ладно, сам хорош – так напиться и распахать руку... Как бы я хотел быть настолько уверенным в себе, в верности своих поступков, в правильности проб и ошибок, чтобы, например, нести на школьный утренник к общему столу безынтересные, пресные, полусырые печеньки с волосом внутри; или вот стать бы одержимым идеей здоровья применительно к чему-нибудь в своей жизни – бегать по утрам, как прежде, хотя бы, чтобы загладить вину за вчерашнюю выпивку. Как бы я хотел, чтобы с молодым красивым бездомным у метро случилось то чудо, о котором он просит на картонке в ногах, или, по меньшей мере, чтобы он нашел работу или время на ее поиски. Ну почему я не предложил начать работу с понедельника? Ведь помнил же об операции кошки, но, не думая, ответил, что «могу выйти завтра». Когда же я научусь ценить и уважать себя? Когда перестану бояться бедности? Впрочем, не сильно далеко убежал от нее, чтобы не бояться...

    На платформе за колонной стояло ведро, в которое капала вода с протекающего потолка, и, улучив момент, Франц скудно стошнил в него – так и не поел ничего с утра, кроме таблеток: душевная боль хорошо снимается обычными сильными обезболивающими, а то, что они сажают печень, ну, так и вино ей не помогает! К слову, от работников ликерок он слышал, что основной бизнес делается на «мерзавчиках»: маленьких бутылочках с крепким алкоголем, которые клерки берут до работы и в течение дня постоянно добавляют в свой кофе.

    В вагоне по полу каталась пустая бутылка от пива, и, не выдержав, Франц вынес ее на платформу одной из станций. Успокоившись, уняв в пальцах дрожь, он принялся переводить в телефоне текст, взятый в качестве подработки, но вошла семья с беспрестанно орущим ребенком. Практикуя ожесточенное спокойствие, Франц уставился в окно. Поезд въехал в тоннель, и почерневшее стекло отразило лицо мужчины – как же плохо я выгляжу... Старый, опухший, несчастливый человек – противно. Но если закрыть глаза, можно не беспокоиться о своем внешнем виде; помогает также гладить большим пальцем другой большой палец – это просто ужасное освещение, однако с самооценкой действительно есть проблема. Таракан этот опять же: почему мы ютимся в маленьких комнатках, когда в бóльшей половине квартиры живет насекомое – ну что за бред?! Надо будет сегодня обязательно с ним разобраться.

 

* * *

    Что значит в вагон вбежала полиция? Какого преступника? Двери поезда еще открыты? Так, аккуратно встаньте и, не привлекая к себе внимания, выйдите из вагона. Там еще больше полицейских и не выпускают никого на улицу? Хорошо. Поезд еще стоит? Отлично. Спокойно, садитесь обратно. Не привлекайте внимания, не смотрите полицейским в глаза – смотрите друг на друга, разговаривайте, и главное, ничего не бойтесь. Вы достаточно взрослые, чтобы быть в метро без старших. Если что... если начнут стрелять, срочно прячьтесь под сидения.

    Сохраняя спокойствие в голосе, Франц в ужасе ходил по коридору радиостанции: да, теоретически они могут сами быть в метро, и нет на то возрастного запрета, но зато у города есть «рекомендации родителям», и вот тут могут быть вопросы. Черт, дети одни, и этот гребаный преступник в поезде – на днях какой-то урод в Квинсе расстрелял полвагона... Ну почему это всё сегодня? Операция, первый день работы, полиция в метро, дети с кошкой, мигрень и похмелье.

    Что происходит? Много? Не смотрите им в глаза. Взгляд – это общение. Вы ничего не нарушаете, вам не нужна помощь, вам ничего не нужно, у вас всё в порядке. Делайте вид, что вы говорите друг с другом, будто вам не страшно. Уходят? Хорошо. Двери закрылись? Хорошо. Сын, звони мне с каждой следующей станции, обещаешь? Всё будет хорошо: с вами и с Лазаньей.

 

* * *

    Он выбежал с работы как раз, когда дети садились в поезд с очнувшейся от наркоза кошкой. Операцию перенесла прекрасно. Обезболивающее и антибиотики из пипетки два раза в день в течение недели. Справится. Созваниваясь на каждой остановке, Франц «вел» детей домой: он думал о том, что неплохо бы забежать в магазин и купить пиццу, коробку мороженого, а после, обнимаясь, вместе посмотреть какой-нибудь добрый фильм – дети натерпелись сегодня.

    Поезд въехал на мост, и Франц набрал сына. Не снимает. Вместо этого пришло сообщение «Умерла». Он задохнулся вдруг на минуту. Набрал номер снова. Заплаканный, не способный сказать и двух слов, ребенок выл и стонал. «Тихо, тихо, миленький, – Франц гладил себя по колену. – Вы уже дома? Главное, ничего не делайте, никуда не ходите. Я уже въезжаю в Манхэттен и совсем скоро буду. Не трогайте ее, никуда не ходите, просто ждите меня – посмотрите что-то... Я понимаю, мой хороший, что ты не можешь, я понимаю... Ай, какое горе. Я сейчас пропаду, сейчас въеду в тоннель, но я буду звонить тебе с каждой станции. Сейчас будет Канал. Я позвоню тебе оттуда. Обязательно сними трубку, хорошо, не то я сойду с ума...»

    Франц опомнился в дальней части вагона: разговаривая с ребенком, он принялся ходить вперед и назад, кинув свой рюкзак там, где сидел ранее, но стоило ему повесить трубку, как у него подкосились ноги. Удержавшись за поручень, он свалился на ближайшее сиденье. Тряслись руки. Кто-то принес и положил рядом его рюкзак. Как же? Она выжила, проснулась, доехала домой... И даже не в кошке было дело (она мучилась, и ушла бы вскоре от спасительного укола, если бы не попытка помочь ей), Франц страшно боялся, что не справится, не найдет в себе сил «собрать» и поддержать детей. Ну как же теперь, всё повторял он, как же?

    И только бы старший не вытворил чего... Дурашка, у него такое же хлипкое, огромное, бездонное сердце, как у меня, и он так же намучается тягаться с ним, выбирая здравый разум в судьи. На Канале сын всё еще рыдал, но, когда Франц проезжал 34-ю, ему удалось разговорить его. «Я хочу к вам скорее, я уже рядом. Давай, вы выйдете из дома и встретите меня у турникетов, идет? Так мы быстрее будем вместе, и я скорее обниму вас.» 42-я, 57-я, 63-я, 72-я… Мальчики ждали его у эскалатора. Он прижал их к себе, а старшего буквально подхватил – парню было совсем плохо. Ну-ну, посмотри на меня, не уходи туда, слышишь, не надо – мы сейчас поднимемся домой и всё решим. Но сначала зайдем в лавку на углу: вам нужно будет сегодня поесть, но я знаю, что вы не сможете, поэтому мы купим мороженого, идет? Себе Франц взял две банки 12-градусного сезонного пива – самое крепкое, что можно было найти в табачной – он боялся, что не справится без алкоголя. Успокоить их, проститься с кошкой, похоронить ее – и всё в один вечер, за три часа. О, Бог, дай мне сил! И чтобы в парке нас не увидели, копающих могилу…

    «Глаза открыты, но не двигается, – повторял старший. – Посмотри на ее глаза: они открыты, папа, но она не дышит.» Дети снова рыдали, оседали на пол, отворачивались и не хотели видеть умершую кошку. Отец обнимал их: я знаю, я знаю, мои хорошие, но нам надо помянуть ее, поблагодарить за всё. Идите к себе, я принесу Лазанью, и мы попрощаемся с ней. Мальчики взвыли, он же вышел в прихожую, где всё еще стояла коробка с кошкой. Поглядел на нее – глаза были открыты, но она не двигалась и не дышала, ступил в кухню, налил себе пива в чайную кружку и, выпив всю залпом, поплелся в гостиную за свечами. Правда, тут же вспомнил, почему дверь в комнату закрыта, ругнулся, покачал головой, вернулся к коробке, аккуратно достал из нее кошку и понес в детскую.

    Часом позднее, когда дети успокоились и каждый смог обнять, поблагодарить питомца за все прекрасные мгновения вместе, когда все признали, что Лазанья прожила очень счастливую жизнь среди любящих людей и что ей повезло быть взятой из приюта, а после спасенной первой операцией и освобожденной от боли второй; когда мальчики наконец прояснели и даже захотели поесть мороженного, они попросили немного времени до похорон, чтобы передохнуть и посмотреть любимого Миядзаки. Добрый знак, подумал отец с плохо скрываемым облегчением и даже радостью: он был странным образом счастлив (если было уместно говорить о счастье), и равно так же, как ненавидел себя по дороге домой (не имея возможности быть рядом, чтобы утешить), сейчас он был опустошен, разобран на части, но счастлив – ему удалось помочь им отгоревать, он нашел правильные слова, он обнял и держал их так долго и крепко, чтобы до печальной, но всё же улыбки, до света и легкости в сердце.

    Франц оставил ребят в детской, забрал кошку, но не вернул ее в коробку, а, закрылся с ней в ванной. Включил воду, открыл вторую банку пива и сел на пол. Год назад он похоронил жену, но когда месяц спустя умерла его мать, он не смог приехать на ее похороны – диссидент, он рисковал не вернуться назад к детям, а у них, в свою очередь, в США не было никого, кроме Франца. Об умершей матери они, словно по умолчанию, не говорили – отец не запрещал, но они тоже не хотели: вероятно, попытка спрятаться от факта ее смерти, отгородиться от него, убежать – прогоревали ли они по-настоящему, и что будет, когда эта рана внезапно раскроется? Спустя еще полгода умер его отец – и он вновь не полетел на похороны...

    Франц сидел на полу, прижав окоченевающее тельце кошки к груди, сидел, пил и плакал обо всех, кого потерял за этот год, о тех, с кем не смог попрощаться, прижать к груди, сказать им всё доброе, что хотелось: жена, родители и трое друзей… Он целовал кошку, поверив вдруг, что является добрым волшебником, как его называли дети, приказывал ей, глядя в мутнеющие глаза, шептал в ушко, просил проснуться, – давай, ты сможешь – оживи! Один раз мы спасли тебя, продлили жизнь... Прости, я не смог спасти ее, и надеюсь, дети простили меня, но зато для них я спас однажды кошку. Первый питомец – милая, умная, добрая, тепленькая, чудесная Лазанья. Я сделаю для тебя всё, что не смог для родителей. Я сделаю всё, что не смог для тебя.

 

* * *

    Хоронить вышли после девяти вечера. Погода выдалась предельно пасмурная и ненастная: проливной дождь с холодным ветром в Нью-Йорке – то еще «удовольствие», и чем ближе семья подходила к парку, тем драматичнее расходилась стихия. Старший сын принял ненастье, как созвучное его горю, символичное подтверждение неизбежности потерь; Франц же рассказывал о том, что в некоторых культурах любая дорога или начинание в дождь – особое везение. Послушай, она прожила удивительную жизнь и будет похоронена в Центральном парке, как прах Джона Леннона, – нас с тобой навряд ли похоронят здесь. Даже маму не похоронили тут, а Лазанья удостоена особой чести, – Франц впервые за год упомянул о смерти их матери.

    Место было выбрано заранее: за забором детской площадки, меж кустов форзиции, под вишневыми деревьями; весной эта скрытая от глаз полянка зацветала восхитительным ковром фиолетовых пролесок – идеальное пристанище. (Декабрьским поздним вечером эта прогалина не казалась такой уж уютной и прекрасной, но всё же она не была лишена красок: вероятно, с Пятой авеню, что за каменной оградой, выпивая на лавочке аллеи, кто-то швырял в парк кожуру от мандаринов, а после и сами мандарины; кинули туда же и целый ананас – было сложно предположить, что какая-то компания праздновала именно в этих кустах, праздновала, а после ритуально разносила остатки фруктов по поляне – просто кидали за ограду.) Дети копали яму суповыми ложками и металлической лопаткой для блинов – ни игрушечной, ни настоящей лопаты в доме почему-то не оказалось. Старший разрезáл корни швейцарским ножом и выгребал землю голыми руками. Франц пил вино, купленное по дороге к парку, – мальчики попросили не помогать им. За полчаса могила была выкопана: небольшая, но глубокая настолько, чтобы в нее свободно вошла коробка из-под обуви – в ней лежало обмотанное полотенцем тельце кошки, ее любимые лакомства и игрушки, цветы и рукописные прощальные письма от каждого члена семьи. Дети снова плакали. Каждый сказал последнее слово, и далее вместе закопали могилу, закидали ее поверху палыми листьями и ветками. Прощай, Лазанья!

    На обратном пути старший рассказал, что чувствовал заранее – это случится сегодня. Знаешь, удивительно, сколько раз мы умираем от предательств или горя, как страдаем, переживая несправедливость и боль – даже чувство красоты и любви пронзительно такому сердцу, как твое, – но оно живучее и эластичное: одним утром оно снова засмеется, как умалишенное (каламбур был бы банальным); вдруг, после затяжной зимы, в него хлынет столько любви, что растеряешься – как вместить ее всю? Станешь расплескивать налету, отхлещешь неверующих по лицам, утопишь прочих в ее потоке – поплачь, любимый, пусть освободится место в сердце, поплачь, пожалуйста, а я буду обнимать тебя под этим дождем, на этом ветру сколько угодно долго, пока ты не поднимешь наконец заплаканное лицо, не посмотришь в меня с особым теплом и благодарностью, с любовью, которой скоро снова будет через край.

 

    Дома их ждали сплошь сюрпризы. Во-первых, в кухне прямо посреди стола сидела добротная мышь, которая при всей своей наглости еще и не сразу среагировала: включенный свет застал ее врасплох, и, ошалев, прежде, чем дать деру, она еще пару секунд разглядывала непрошеных существ – как показалось Францу, разглядывала осуждающе. Во-вторых, там же, на столе лежала облизанная ложка, которой ели арахисовое масло. В семье все терпеть его не могли (в доме не было арахисового масла!), так что природа появления вымазанной в нем ложки была более чем таинственна. Третьим сюрпризом стала непредсказуемая ранее возможность маленькой комнатки старшего вместить трех жильцов: сын попросил отца поспать с ним, меньшему постелили на полу, так как он отказался спать один в своей, проходной. Усталые, грязные, убитые переживаниями дня, они наскоро вымыли руки, почистили зубы и повалились спать. У Франца снова не осталось сил разбираться с тараканом, как и обдумать, почему на сеточке слива ванной опять собрались темные длинные волосы. Отходя ко сну, он всё время тревожился, что ночью на меньшего с полок свалится какая-нибудь из бесчисленных штуковин – вдруг, ворочаясь, он заденет ногой шкаф и пошатнет его?

 

* * *

    Франц стоял на четвереньках над кратером алмазной шахты, что уходит вглубь на километры (хотя вход в нее умещался среди яблоневых корней дедовского сада), глядел, как маленькие грузовички по спирали спускались вниз, а другие, напротив, – тащились вверх, чтобы накормить его битым стеклом, которое он выплевывал в сторону, – во рту оставались только настоящие драгоценные камни; но тут же выяснилось, что это ему рвут зубы, притом совсем не больно. Франц встал и вышел из сада. Желая погладить собаку, он сразу отыскал будку, забрался в нее, но вместо дедова седого лохматого на четверть бобтейла нашел там кошку Лазанью, которая упрекнула его в забывчивости (позор: не поздравить ребенка с днем рождения!), и тут же сын нарисовал снег, который ровным мягким слоем укрыл сроки подачи заявлений на поступления детей в старшую и среднюю школы; под ним исчезли бланки анкет, груды отчетностей успеваемости, результаты школьных лотерей по районам, цифры рейтингов школ, разномастные требования к составлению портфолио, и Франц беззубо улыбался, глядя на то, как последний видимый уголок всей этой макулатуры покрылся серебристым невесомым ничем, и тут же его снова вырвало битым стеклом вперемешку с тараканами. Он спустил ноги с дивана в уютный мох и пошел по нему в сторону оставленной тропинки – она совсем рядом и приведет к рельсам, а за ними будет ручей и поляна, на которой стоит наш летний походный лагерь, палатка и теплый спальный мешок, комары, которые зазвенят арфами будильника, выставленного на 6.30.

    Он тихо поднялся с постели, чтобы не разбудить старшего сына. Аккуратно, как цапля на длинных колченогих ногах, ступал, обходя младшего, – поднял его на руки и переложил на свое спальное место. Третью ночь они спали в одной комнате. С момента похорон был еще один день работы и трехчасовых переездов в метро, а после – поездка в гости на всю субботу, – и всякий раз усталый Франц махал рукой на запертую дверь, за которой в двух огромных комнатах полноправно жил таракан. Было раннее воскресное утро, и, выпив кофе, Франц засобирался в прачечную и за продуктами. Он придет домой и во что бы то ни стало вернет себе свою спальню и гостиную. 

    Шагая сквозь туман, он думал об увиденном сне: какой странный! Хотя, вспоминаю: вчера, помогая сыновьям справиться с очередным приступом тоски, я выстраивал какую-то сложную теорию о том, что драгоценный камень всегда тяжелее подделок. Франц не помнил, к чему привел свои сравнения и рассуждения, но про себя отметил, что мальчики пришли в себя и не горюют так сильно, как в первые дни. За это время, к слову, произошли и другие события, можно даже сказать странные вещи: волосы в ванне продолжали возникать из ниоткуда, ложки от арахисового масла, необъяснимые, пришлые обертки от конфет валялись чуть ли не на каждом шагу, и в добавок к ним мужчина нашел на полу кухни женскую резинку для волос – с теми же темными длинными волосами. Опросив детей (не притащил ли кто с улицы или из школы, когда они в нее ходили), Франц получил отрицательный ответ. Происходящее настораживало и пугало, но в вечной беготне и заботах, мужчина отгонял от себя раздумья, не связанные с ежедневными задачами и ответственностями. В раздумьях же на тему возникновения загадочных предметов можно было и вовсе тронуться умом – если уже не тронулся, и всё это ему просто казалось. 

 

    От гастронома шел по 72-й: мимо окон, где табличками манифестировали John Lennon’s way, мимо кафе, в дверях которого всегда сидит равнодушный черный кот, мимо Дакоты – Франц ступил в парк и решил мимоходом навестить захоронение кошки, проверить, всё ли в порядке. Еще на подходе он заприметил, что птицы выели бок брошенному ананасу, но мандарины лежали нетронутыми. Это хорошо, здесь было отрадно людям и птицам. Ох, не только им... Ну что же это такое?! Ослепительно белоснежное полотенце кое-как прикрывало развороченную могилу. Собаки, белки, еноты? Твари... Он подошел и поковырял яму носком ботинка: коробка была на месте. Не желая заглядывать в нее и всё так же, орудуя ногой, он уложил назад полотенце и забросал могилу землей. Постоял, помянул – хорошо, что я не пришел сюда с детьми. Отошел шага на три и вдруг увидел труп кошки, выеденный живот и откушенный, обглоданный наполовину хвост. Милая девочка моя... В порыве сердечной жалости к ней, Франц уже руками раскопал могилу, достал полотенце и поднял в нем кошку, обернул ее, прижал к себе, – ну что же это такое? – аккуратно уложил ее в землю, укрыл с головой и старательно снова забросал землей. Нашел поблизости камень побольше, положил по центру холмика – покойся с миром. Мимо него, то ли играя, то ли в драке промчались два зверька – гребаные белки! – проскочили почти по ногам, и Франц запоздало пнул воздух ногой.

    Он не пил уже третий день и, несмотря на пережитую сцену, воздержался купить себе чего-нибудь успокаивающего. Он вообще пил нечасто, но увы, начав, не мог остановиться, пока не впадал в забытье. Ты не любила, когда я выпивал, но пойми, мне очень непросто одному – я еле справляюсь... Я очень хочу стать легче, быть счастлив – разреши мне, помоги, наконец!..

    Разговаривая с ней, он дошел до дома. Открыл дверь и оторопел: из гостиной доносился женский смех – словно говорили по телефону и, слушая чей-то увлекательный рассказ, смеялись ему в ответ. Никаких слов, только смех: негромкий, мурлыкающий, мягкий... Медленно, боясь упустить ощущение реальности, мужчина на цыпочках вошел в кухню, поставил на стол пакет с продуктами, обнаружил там же очередную грязную ложку, развернулся и резко зашагал через темную прихожую в сторону гостинной. Он толкнул дверь и на мгновение ослеп от яркого солнечного света...

 

Нью-Йорк

 

 

 


1. Лауреат Премии имени Марка Алданова, 2023.