Владимир Гандельсман
Надпись на книге
* * *
когда я жил ее любя
и с нею слитно
я повторял внутри себя
свою молитву
не дай отчаяться строкой
и поразиться
что кто-то дольше чем другой
под небом длится
не дай ей смерти никогда
чтобы на свете
она осталась навсегда
не дай ей смерти
* * *
Идя из школы музыкальной,
где пруд зеркальный
(еще сонатное анданте
как отзвук «данте»
в ушах звучало, но стихая),
в начале мая
прозрачный свет неимоверный
я встретил вербный.
И не было ни ноты дальше
> без капли фальши.
Летали в небе жизни птичьи,
но Беатриче
уже исчезла (вновь соната...)
в огне заката.
* * *
Небо звезд ли, микроны
мги, листва ли сыра и промозгла...
Но творение кроны
человеческой – мозга –
вовсе чудо, Всевышний.
Как Ты смог его преумножить?
Ведь еще непостижней
это всё уничтожить.
Что ж тут странного, если
день сегодня светлей, чем обычно,
и легко мне, и есть ли,
есть ли я – безразлично.
Под листвою, рожденной
утром, лист лежит прошлогодний,
бездыханный, придонный,
жизни брат бесподобный.
ДЕНЬ
Кате Капович
Торопясь, за ступенью ступень,
дверь парадной...
Открывается день
в новорóжденный воздух отрадный,
в ярко-синее небо, в сирень,
в свет отвесный,
в бестелесную тень,
в трепет тени куста бессловесный.
Краткий миг – он с тобою не врозь,
беспредельный,
точно кто-то насквозь
проницает сосуд твой скудельный.
И тебя – я нечаянный сбой улучу
стихотворного метра –
держит, словно свечу,
прикрывая ладонью от ветра.
* * *
Наизнанку эдем
памяти зло
вывернут. Ком
в горле. Былое с тем
только светло,
с кем незнаком.
За душой ни гроша.
Что ты темнишь?
Выйди на свет.
Крошечная душа
в пятки, как мышь,
убежала – и нет.
Радости имена
в пух и прах
разлетелись в пути.
Пришли времена.
Стоят в дверях.
Не дают пройти.
В ТРЕХ ЧАСТЯХ
Алле
как ни называй их
иберийцами
римлянами
италийцами
хоть патрициями
хоть свиными рылами
всяко ходят скопом
с копьями
с топотом пульса в крови
в поту
вброд
по горло топями
или на плоту
багровы багры
крики
вдоль по реке
ночью жгут костры
и точат когти
и висят в раскоряку скотьи
туши на крюке
но не смрад силы
не тучи
их фаланг не огонь
не стоны агонии
в смертном позоре
лишь имена певучие
Юлий
Эмилий
Клавдий
Помпей
Антоний
остаются
это путь а не случай
истории
оставлять звук имен
не мольбы тех кто пленён
и не прах
того кто сожжен
и не горе
поруганных жен
да и что из Альпийских
из Тирренского
Ионического
и Адриатики
из слепящего списка
извлечешь
кроме блеска
их величеств
гор
и моря
и прядей дриады
и любви двух
отроков
отроков вдох и выдох
обмороков
сердцу тесно
и другое ему соприродно
и зовет юницу из оков
то одна песня
то другая поочередно
НАДПИСЬ НА КНИГЕ
О сердечной тяжести
или радости, дочь,
о гудке, оглаcившем ночь,
о его протяжности.
Упадет звезда – не моргну.
Всё навеки проявлено.
Небо гарью приправлено –
надышаться им не могу.
Это детство мое с такой
нежностью приголублено,
точно там и полюблено
то, что станет тобой.
ЯБЛОНЯ
Яблоня в заоконной
тишине изнутри
каждой гирьки зеленой
мне глаголет: смотри.
Ведь пока голосами
птиц колеблем рассвет,
весом быть и весами –
лучшей участи нет.
Зарождается запись
в отдаленье, как гром,
как замес и как завязь
с сердцевидным нутром.
Что же так заслоняло
раньше зренье мое?
Разве яблони мало,
чтоб смотреть на нее?
* * *
Деревья в сговоре, как близкие
неизлечимого, и смотрят, утешая
тебя, поверх тебя, в луга Альпийские,
цветущие, и боль, пусть небольшая,
но есть, но ест, как эта роль смиренца
непримиримого… Молчу, не спорю,
и не смотреть поверх, а насмотреться
я вышел сквозь деревья к морю.
За мальчиком терьер ушастый
бежит то нехотя, то припуская…
Не подышать я вышел – надышаться,
и в этом соль, и в этом соль морская.
ОНА
Из какого полумрака ты
вышла в солнце зимнее и невысокое,
сотканная из какой беды,
из какой печали сотканная –
за одно мгновенье до весны
в тишину февральскую, беззвёздную,
созданная вся из белизны,
зрения во славу созданная?
Не одно из тысячи начал,
но – единственное. Более подробного
облика любви я не встречал.
Никогда и ничего подобного.
Там текла река – стекла литьё –
в арку Троицкого, точно в залу тронную,
но какая-то беда свое
кровное брала украдкой темною,
душу унося в другую даль,
проча ей тяжелую и бесприветную,
пригнетенную к земле печаль,
кем бог знает заповеданную.
Словно бы на свой закат спеша –
птичья легкость ли ей опостылела? –
неба не осилила душа,
не превозмогла и не осилила.
ХУДОЖНИК В СВОИ 85
1
Лодка сна причаливает.
Люлька. Ножки
нашаривают шлепанцы.
В открытое окно на его нюх летят
розы, мальвы, пионы и флоксы.
2
Пирс, куст рябины
стали теми, кто их видел,
но больше не видит, умер.
Старик смотрит: на отмели
мальчик строит песчаную крепость.
3
Он меняет местами чайник и ложку,
ложку и хлеб, хлеб и соль,
соль и вазу, вазу ставит на место мозга
и, взыскуя порядка,
обносит ее вкруг стола.
4
В соборе его тела,
как удары колокола,
падают тяжелые капли слез.
Он – и Господь, и колокол, и молящий.
Он – апокалипсис себя.
5 В лунном свете в ночной рубашке
он стоит у окна.
Подплывая тихо,
жена берет его на руки.
Убаюкивая, несет в постель.
Нью-Йорк – Санкт-Петербург