Владимир Батшев

1948

Часть 2[1]

Коми АССР, станция Косью, Печорлаг.

Конрад Альвенхаузер

 

Он попал в плен к русским в Нижней Силезии. Это пугало всех: страшные русские казались бóльшим злом, чем наступающие с запада американцы. Хотя – чем американцы лучше? И они, и англичане безжалостно бомбили страну, не оставив ни одного крупного города целым. Конрад видел фотографии Франкфурта, на которых остался нетронутым только шпиль собора Святого Варфоломея.

Сорок километров колонну пленных гнали два дня, почти без остановок. Тех, кто падал от усталости, пристреливали. Приводили новых пленных и гражданское население, колонна шла дальше.

В Траутенау – он никогда не забудет – на окруженное высокой каменной стеной кладбище загоняли пленных для проверки и распределения. Затем гнали в костел, где проверяли, допрашивали, и просто издевались. Пленных набилось до отказа. У алтаря сидели советские офицеры в фуражках. Они смеялись, курили и бросали окурки на заплеванный, испачканный кровью пол. Мимо стола с чекистами, по одному, проводили военнопленных, и офицеры быстро решали их судьбу, отправляя «по назначению». Одних выводили на кладбище для расстрела, других отгоняли в сторону для дальнейшего допроса.

В темноте, в битком набитом костеле Конрад начал разглядывать военнопленных и заметил казаков – они стояли отдельно от немцев маленькими группами.

В толпе слышались крики. Били по голове солдата-кавалериста, у ног его валялась казацкая папаха. Крик, ругань и беспощадные удары. Садистское обращение с казаками, крики, истерические визги чекистов, запах пота и уже загноившихся ран создавали какую-то кошмарную атмосферу.

Казаки держали себя с достоинством. Несмотря на удары – не стонали и отказывались надевать папахи в костеле, в Божьем Доме. Одни молчали даже тогда, когда кровь заливала их лица. Другие что-то громко и ясно выкрикивали. В ответ следовали новые удары.

Конрад старался не поддаваться ужасу, ожидая своей очереди. В костеле не стреляли, но на кладбище слышались выстрелы. Шатаясь, к чекистам подошел раненый немец, танкист, старший лейтенант, и по-немецки рявкнул:

– Почему верующих казаков заставляют в папахах стоять в храме?

Чекист спокойно закурил папиросу и на неплохом немецком языке ответил:

– Мой Бог на меня не рассердится, а на твоего Бога мне насрать…

Рядом с Конрадом стоял сослуживец, Вальтер, они вместе попали в руки русских. Он дрожащим голосом прошептал, что это не коммунисты, а настоящие сатанисты.

Пленные казаки были на всё готовы, но только не на издевательства над Христом Спасителем, не на осквернение алтаря; они не понимали ничего и спрашивали друг у друга: «Почему же это у самого алтаря?»

Ночь пленные провели под крышей костела, а утром их выгнали на кладбище.

Советский офицер, видимо, главный, подал резкую команду, и в сопровождении двух автоматчиков вывели немецкого обер-лейтенанта в черной форме танкиста – того самого, кто накануне спорил с чекистом. На его лице заметны были ссадины, но шел он твердым шагом.

Автоматчики подвели танкиста к стене и отошли назад. По команде остановились, повернулись и взяли на прицел.

– Этот человек попробовал избежать нашего суда и пытался бежать. Именем Советского Союза он приговорен к расстрелу! – закричал чекист, – Огонь по фашистскому гаду!..

– Лебен зи воль, камераден! – крикнул танкист, подняв руку в знак приветствия в сторону пленных.

– Огонь!

Очередь из двух автоматов. Солдаты волновались. Стреляли плохо. Танкист всё еще стоял, но затем его тело медленно повернулось вокруг оси и мягко опустилось на землю. Он был еще жив. Дергалась голова и ноги.

Советский лейтенант бегом бросился к нему, на ходу через зубы матеря солдат. Те стояли молча, опустив дула автоматов к земле.

– Сукины дети! Бабы! Стрелять не умеют, – долетело до Конрада. Он не понимал слов, но догадался, что офицер ругается. Раздалось два выстрела из нагана. В упор, в голову. Тело еще раз вздрогнуло и замерло. Офицер толкнул его ногой, сплюнул и крикнул:

– Собаке – собачья смерть!

Лица пленных казались серыми, как пепел.

Больше Конрад таких кошмаров не переживал. Охрана молчала, над пленными не издевались.

Позже Конрад узнал, что и в других местах устраивались подобные расправы. Узнал, что казаков, которых отделили от немцев, расстреляли на церковном кладбище.

Немцев погнали на восток. На одном перегоне их сменили поляки в своих «конфедератках». Они были грубее русских.

В конце концов Конрад попал в лагерь Лаубан и уже оттуда – в Ростов-на-Дону.

В Ростовском лагере мыкались тридцать тысяч военнопленных. Большинство из них – немцы, но были и финны – больше тысячи человек, и итальянцы, и другие, – и они себя стойко держали. На работы сначала брали румын и итальянцев, потом венгров, и немного позже стали брать из немцев. Жизнь была нелегкая, и когда люди умирали, то лагерь пополняли пленными из других лагерей. Многие говорили, что в Ростовском лагере легче, чем в некоторых других. Когда через полгода Конрад попал на север, он убедился, что так оно и было.

Переводчиком в Ростовском лагере был юноша-немец, тоже из пленных, по фамилии Казак.

Услышав редкую фамилию, Конрад подошел к нему.

– Ты не сын писателя?

– Да.

– Он в издательстве «Фишер» работал?

– И сейчас, наверно, работает, хотя не знаю, есть ли еще издательства в Германии… А вы знали моего отца?

– Знал твоего папашу, носил ему стихи.

– Ну и что?

– Да ничего, не взял. Да я теперь стихов не пишу. Плохие были, со временем понимаешь.

Альвенхаузер давно не писал стихов – война и последующий плен начисто выбили из него эту способность.

Новые реалии окружили Конрада. Нужно было привыкать к плену, к строго охраняемым баракам, к чему за время военной службы никто не был подготовлен. Храбрый солдат неожиданно стал подлецом, дрожащий во время атаки боец вдруг открылся как отличный товарищ.

Как-то солдат украл у ефрейтора хлеб. Ефрейтор стал избивать солдата, но Конрад и другие пленные заступились за вора. Они видели, что тот голоден, дошел до предела. Ефрейтор побежал жаловаться.

Пришли охранники – русские и лагерные полицейские, из пленных. Недолго думая, стали бить всех палками, причем особенно усердствовали полицейские.

Альвенхаузер был поражен. Он перехватил палку одного из них и заорал:

– Как ты можешь бить своих? Мы же немцы, как и ты!

Полицейский вырвал палку и со всей силы ударил Конрада. Тот упал.

– Я тебе покажу – «свои»!

Русские посмеивались.

В лагере сформировался новый порядок, новая иерархия из русских надзирателей и их пособников из немецких солдат, которых нужно было остерегаться.

Голод стал главным мучением лагерной жизни. Не плен сам по себе, не колючая проволока, не работа, не теснота, не жара или холод – больше всего страдали от того, что очень мало хлеба, мало жиров и картофеля, от слишком жидкого супа. То немногое, что получали заключенные, отличалось непревзойденным однообразием. Хлеб был плохо пропеченный, грубый, клейкий. После уборки капусты многие недели подряд давали только «суп» – вода с капустой. Другой месяц – сваренные в воде зеленые помидоры.

Он вспоминал Ирму и думал, как они были правы, что не завели детей. Как бы она справлялась с ребенком сейчас, одна, без него? До войны она работала у известной летчицы Ханнелоры Вальзер, но Вальзер, наверно, погибла на фронте; Ирма, кажется, ничего о ней не писала. Дом, где жили Ирма с Конрадом, по всей видимости, разрушен бомбежкой – иначе Ирма получала бы его письма и смогла ответить… А может быть, и не смогла бы – письма сюда не доходят. Да и как Ирма узнает его адрес – даже если бы доходили? Он насчитал шесть лагерей, в которых пришлось побывать за четыре года. Но главное, что не один он пишет письма в Германию, но уже полгода никто из немцев не получает ответа. Значит, просто цензура конфискует почту. Или что-то произошло с Ирмой?..

К нему подошел знакомый пленный – кажется, они вместе служили или в плен вместе попали...

– Ты чего мрачный? Куришь?

– Нет.

– Молодец. А то без курева люди с ума сходят. Есть хочешь? На, возьми, – он протянул Конраду корку хлеба.

– Спасибо, – Альвенхаузер впился зубами в неожиданный подарок.

– Мы с тобой оба фронтовики, а здесь куча тыловых. Среди них много всякой дряни.

– Это точно, – согласился Конрад, дожевывая корку.

– Вот и я говорю. Мы воевали, а они в тылу отсиживались. Ты ничего подозрительного не замечал? Ну, кого-нибудь из СС, переодетого? А? Или из армии Власова? Знаешь, здесь спрятались… Если чего заметишь или узнаешь, сразу мне скажи. Мы с тобой однополчане, должны помогать друг другу.

– А зачем тебе? – не понял Альвенхаузер.

– Я с советскими товарищами связь установил… С коммунистами. Я тоже был коммунистом, ну, давно, еще до войны; меня в армию, как политически неблагонадежного, не брали, потом зачислили в батальон связи… неважно! Они обещали помочь, если узнаю про…

– Ах, ты, гадина! – понял Конрад и схватил вербовщика за горло.

Но тот оказался сильнее и ударом отшвырнул Альвенхаузера.

На другой день в барак вошел один из лагерных полицейских:

– Ты, ты, и ты – указал он на Конрада, – и вы оба – с верхних нар! Собирайтесь. Вас переводят в другой лагерь.

 

Tel Aviv. Олонецкий

 

Он помнил почти все, что произошло, пока не вылез на набережную и не получил удар прикладом в грудь.

В памяти только отрывки –

его волокут по асфальту...

пытается встать и получает удар ногой в спину...

падает...

полицейский участок, выбеленные стены...

он на полу...

парень, который на палубе держал пулемет, объясняет...

залитое кровью лицо Рашели...

палуба «Альталены», тяжелый металл палубы...

пули звякают о металл...

его отрывают от Рашели...

кричат на непонятном языке...

он выставляет руку, и руку заламывают назад...

голос на английском: «Вы арестованы»...

рука болит, но держит миску с вареными бобами, политыми соленым и вкусным соусом...

в здоровой руке алюминиевая ложка, похожая на ту, что была у него на фронте...

Молодой солдат, подпоясанный брезентовым ремнем (кожаных, наверно, нет, подумал Джордж) вывел Олонецкого в большое, удивительно светлое, необыкновенно просторное помещение, где кто-то знакомый помахал ему рукой.

...Что-то неприятное связано с этим человеком, но кто он – не помню; я его знаю, и он меня знает...

– Здравствуйте, сержант Олонецкий, не думал, что увидимся через столько лет.

Джордж не узнавал, рассматривая его волосы – светлые, каштановые...

...помнит меня по войне, но кто же он...

– Я не сержант, – только и произнес.

– Неважно! Я помню вас сержантом. Я работаю в американском консульстве.

– Я американский гражданин, – сказал Джордж.

– Несомненно. Что вы делали на «Альталене»[2]? Еврейские власти считают его мятежным кораблем, а всех, кто на нем плыл, – инсургентами, то есть мятежниками.

Олонецкой узнал, наконец, человека из консульства.

– Майор Торстен! Мы с вами вместе служили…

Тот улыбнулся.

– Он самый. Но вы не сержант, а я уже не майор. Так что вы делали на «Альталене»?

Олонецкий секунду раздумывал.

– У вас есть связь с Вашингтоном?

– Есть.

– Тогда запросите в Пентагоне отдел Г2, вам объяснят, почему я был на корабле. И нельзя ли мне переодеться…

Торстен, видно, разочарован. Однако кивнул.

У Олонецкого болела голова, но когда через два дня его привели в пустую огромную комнату, где снова оказался Торстен, боли в голове исчезли. Словно их не было.

– Вы свободны, Олонецкий, – сообщил бывший майор. – Более того, сегодня вы улетите домой. Из Лодда летит самолет.

Джордж слышал голос Торстена издалека, словно из радиоприемника.

– У меня все вещи и деньги остались на корабле, – сказал он.

Торстен поморщился.

– Корабля больше нет. Забудьте о нем. Я привез вам деньги и одежду. Переодевайтесь.

– Как нет корабля? – не понял Джордж.

– Его потопили. Я не могу вам всего рассказать. Политические игры…

Джорджа интересовало другое.

– А люди?..

– На «Альталене» убито шестнадцать человек. Всех, кого выловили в воде и на берегу… И трое солдат армии обороны Израиля. Их похоронили. Вы, слава Богу, живы. Вам нельзя оставаться здесь. Идет война. Перемирие заканчивается. Арабы накапливают силы. Ваше начальство ждет вас с докладом. У самолета две посадки. Первая в Алжире.

Джордж с наслаждением переоделся в свежую рубашку и брюки. Пиджак оказался на размер больше, но так даже лучше. Брюки поддерживали подтяжки, а не ремень.

– Спасибо, – искренне поблагодарил Торстена.

– Всегда рад помочь соотечественнику, – сухо ответил тот.

Олонецкий хотел что-то спросить, но передумал и не произнес ни слова, пока Торстен вез его на машине на аэродром; они молча пожали друг другу руки, и Джордж занял свое место у иллюминатора. Сухая еврейская земля, политая кровью, отскочила неожиданно в сторону и осталась внизу. Джордж тупо смотрел на облака, потом задремал, пока не проснулся от толчка – самолет произвел посадку.

И снова серые облака за окном.

И снова посадка, и снова он пил теплый невкусный кофе, а потом заснул – уже надолго, а когда проснулся и посмотрел на часы, оказалось, что прошло целых шесть часов.

 

Washington, D.C. Олонецкий

 

В аэропорту ждал брат Олег. Самый близкий родственник.

Он усадил Джорджа в машину, в новый «форд», и повез в свой дом. Вокруг всё было новым, свежим, или Джорджу так только казалось – всё вокруг новое!

Он не узнавал окрестностей, хотя долгое время жил у брата.

– Здесь, кажется, раньше была спортивная площадка.

– Ну да. Ты помнишь? Только теперь здесь большой магазин.

– Как же! Мы с тобой играли в баскетбол. Столько нового… а здесь, кажется, было поле.

– Вспомнил! Новый поселок, дорогие дома, каждый с бассейном во дворе и гаражом на две машины…

– Две машины?

– Ну да. Одна – мужа, другая – жены.

– А если у них сын или дочь?

Олег засмеялся.

– Тогда гараж на три машины.

– Или на четыре.

Брат внимательно посмотрел на него.

– Тебя там не подстрелили, Юрка?

– Бог миловал.

– Ты изменился за время, что я тебя не видел.

Тот усмехнулся.

– Точно… Помнишь, как ты приехал в тридцать восьмом году? Такой же сумасшедший.

Ему не надо вспоминать.

Брат Олег представил Джорджа своей новой собаке:

– Это свой… Это мой брат, понял?

Большой белый пес внимательно рассматривал Джорджа. Потом обошел его кругом, обнюхивая.

Олег радовался.

– В нем десять кровей, это очень редкая и необычная порода, Юрка. Он – аргентинский мастиф. Его деды охотились в Аргентине на ягуаров. Представляешь, какой боец? У него в крови бультерьеры, мастифы, бульдоги, боксеры, немецкие доги, пойнтеры… Одним словом, десять кровей!

Джордж, зная братнины слабости, лениво улыбался.

– Красивый пес. Не спорю, красивый. Окрас необычный – просто альбинос, но ты же знаешь, я равнодушен к животным.

– Зато к женщинам нет, а? – подмигнул брат.

Джорджа как ударило – он вздрогнул. И лицо Рашели в крови выплыло перед ним.

Брат взял его за плечи.

– Что с тобой, братишка?

Тот отвел его руки.

– Не надо так, не надо. Она держала меня за шею, мы плыли, а вокруг шлепались пули… До сих пор ее рука …– он положил ладонь на плечо, – вот здесь. Потом…

Он замотал головой.

– Выпьем? – предложил брат.

– Выпьем, – согласился Джордж.

Собака пошла следом за ними на веранду, улеглась в углу.

Потом они обедали. Жена брата сказала, что оставляет их для мужских разговоров, а ей надо в город, к подруге, и братья понимающе переглянулись, а когда она ушла, то выпили еще по одной.

Олег отложил вилку:

– Мне один человек, ну, чиновник из Госдепа, рассказал странную историю. Он сослался на тебя – дескать, ваш брат во время войны обнаружил архив…

Олонецкий оторвался от своих мыслей.

– Да. Архив НКВД из Смоленска. Неужели помнят?

– Помнят. Он почему-то считает тебя специалистом.

– Меня? – Джордж засмеялся. – Специалистом по архивам?

– Специалистом по России.

– Только потому, что я оттуда родом? Так ты тоже оттуда! Или Сикорский, который гидросамолеты… Кстати, потом перешел на геликоптеры…

– Вертолетами они нынче зовутся.

– Какое ты слово старое вспомнил – нынче! Хм... я и забывать такие слова стал…Так, может, они не меня, а тебя…

Олег покачал головой.

– Тебя, Юрка, тебя. А вот почему – тебе видней.

– Из-за нашей родословной? Князей у них не густо в Госдепе…

Олег снова овладел вилкой, вертел ее между пальцами.

– Не думаю. Я и забыл наши титулы за тридцать лет… Они же не меня считают специалистом, а тебя.

– Они – это Госдепартамент? Положи вилку.

– Что тебе далась моя вилка? Я еще ем. Это и Госдепартамент, и ЦРУ, и армия, откуда ты собрался уходить. Тебе фамилия Дон Левин ничего не говорит?

Джордж на секунду задумался.

– Кажется, нет…

– Журналист.

– А!

– Ничего не «а». И даже не «бэ». Он писал о советах, о Сталине, о колхозах.

– Что-то мелькает, – напряг память Джордж.

Олег насмешливо сжал губы и отложил многострадальную вилку.

– До войны он выпустил книгу.

– Что-то припоминаю.

Брат улыбнулся.

– Ничего ты не припоминаешь. Ты тогда только приехал из Европы, рассказывал про Испанию… Дон Левин написал вместе с советским агентом… Ах, давняя история… Советский агент какой-то, убежал от Сталина, написал книгу, ну, Дон Левин помог ему ее обработать… Потом его, конечно, застрелили…

Джордж неожиданно вспомнил.

– Ты мне ее показывал! Красные буквы на белом фоне…

– Ну вот. Конечно показывал, она где-то у меня валяется – на полках или в подвале в ящиках со старыми книгами и журналами… Сейчас ее не найду.

Джордж расцвел в улыбке.

– «Я был агентом Сталина», вот как она называлась.

Олег восхищенно развел руками.

– Ну и память у тебя, Юрка! Может, за память тебя и приглашают на новую работу?

– Значит, меня приглашают, а я еще служу в армии и ничего об этом не знаю?

Олег скорчил гримасу.

– Это значит, что с твоим армейским начальством всё согласовано.

– Погоди, а причем здесь Дон Левин?

– Не знаю, но он каким-то образом завязан в этой истории.

 

Вечером он вернулся позже брата. Свояченица усадила за ужин.

– Лида, – обратился к ней Джордж, – я забываю спросить: а где мои племянники?

– Слава Богу, вспомнил, – подавая тарелки сказала женщина. – Они в летнем скаутском лагере.

– Уже скауты? Замечательно. – он повернулся к брату. – А как твоя фирма?

Брат подозрительно посмотрел на Джорджа – дескать, откуда и зачем подобный вопрос.

– В фирме всё, как прежде. Собираемся открыть филиал в Сан-Франциско. Не хочешь его возглавить? Дело тебе знакомое – туристическое агентство…

Свояченица вышла на кухню.

– Соблазнительно, – принялся за еду Джордж. – Но мне предложили не менее соблазнительную работу. Аналитиком в агентстве нацбезопасности.

– Первый раз слышу о таком агентстве, – искренне удивился Олег.

– Они занимаются радиошпионажем.

– А! – понял по-своему Олег. – Подслушивают чужие радиопереговоры.

Джордж кивнул:

– Почти угадал. Как ты понимаешь, любой шпионаж подразумевает и контршпионаж.

Олег уставился на брата.

– В каком смысле?

– В прямом. Меня приглашают аналитиком. Кто-то им сказал, что у меня аналитические способности! – он засмеялся. – Я думал, что такие только у математиков. А я с математикой всегда был на ножах.

– Наверно, вспомнили про твою память.

– Может и так. Но они имеют прямое отношение к армии, а я решил покинуть ее ряды. Не забывай – я подарил ей пять лет. Имею я право на гражданскую службу?

– Имеешь. Считай, уже ушел из армии. Не нужно тебе агентство национальной безопасности. Я говорил о тебе с нашим соседом, – он кивнул в сторону.

Джордж повернул голову, но ничего, кроме летней листвы, не увидел.

– Третий дом от нас, – пояснил Олег. – Он конгрессмен. Его в прошлом году избрали. Он член комиссии по расследованию антиамериканской деятельности.

– Ага, – понял брат.

– Вот именно – «ага»», – передразнил Олег. – Ему нужен помощник со знанием иностранных языков.

– Опять на госслужбу… Наверно, хорошо будет платить твой сосед, а?

– Думаю, не обидит.

– Если не обидит, я согласен.

– Его зовут Ричард Никсон. Что будешь пить? У меня есть хорошее итальянское вино.

Джордж задумался.

– Хорошее... но мне неинтересно итальянское вино. Извини. Оно меня тупит вместо того, чтобы веселить. Водка прочищает мозги, коньяк заставляет думать, виски растормаживает инстинкты. Французское и испанское вино – веселят. А вот итальянское – тупит.

Олег усмехнулся.

– Значит, будем пить бордо. У меня есть и оно.

Джордж причмокнул.

– Вспомним Францию. Я очень тебе благодарен. Как тогда, в тридцать восьмом. Мне было чертовски неуютно после Испании.

Олег снова взял вилку и нацелил ее на сардинку.

– Давай тогда выпьем за Испанию.

– Давай. Только неси испанское вино. Если оно у тебя есть.

Олег покачал головой.

– Есть, дорогой, у меня есть всё.

 

Toledo, Испания 1936. Олонецкий

flashback

 

Это случилось в июне, когда мы с Колей Зуевым поехали в Испанию. Зуев старше меня на десять лет, он воевал у Деникина, но мы приятели, я зову его Кока, а он меня Жоржиком. Познакомились мы на заводе Ситроена. Я служил там полтора года переводчиком, а Зуев на сборке готовых автомобилей. Часто после работы заходили в кафе опрокинуть по стаканчику. Кока так и называл: «дружеский стаканчик». Когда Ситроен в очередной раз разорился, мы оказались безработными.

В Толедо у Зуева служил старый полковой товарищ, который обещал устроить нас на работу.

В Испании произошла в то время очередная революция, повсюду шли митинги, демонстрации, выборы, мерзкие красные флаги напоминали о России. Но мы старались не обращать на них внимание и держать язык за зубами. Все-таки мы иностранцы, и кто знает, какая реакция последует в ответ.

Железные дороги работали безобразно, но мы как-то добрались до Толедо.

Приятель Коки служил преподавателем в военной школе, вроде нашего юнкерского училища. Она располагается в Альказаре – старой крепости в городе. Он договорился с начальником школы, бывшим военным комендантом Толедо Москардо, что Зуев прочтет курсантам несколько лекций.

Представить Зуева в роли преподавателя мне было трудно, и я допытывался у него: что за лекции? На что Кока спокойно отвечал:

– Расскажу, как мы красных гоняли под Орлом и под Курском.

– Ты думаешь, испанцам будут интересны твои российские страсти?

– Думаю, да.

Мне досталась должность переводчика при Зуеве. Но оказалось, что не только при Зуеве. В школе в качестве наглядных пособий существовало несколько французских пулеметов системы Гочкиса. Инструкции к ним на французском языке, разумеется. Мне пришлось переводить на испанский.

Я оказался единственным штатским в военной школе. Сначала чувствовал себя неуютно, но потом, когда на меня перестали обращать внимание, и я перестал обращать внимание на ухмылки и насмешки.

Признаюсь, меня совсем не интересовало происходящее в Испании. Девушки Толедо вызывали интерес. Мы с Зуевым обменивались новостями.

– Ну-с, как дела, шпак Жоржик, на лирическом фронте?

– На фронте, милый Кока, наше наступление увенчалось успехом.

Разливая «риоху», Зуев благожелательно кивал головой.

– Судя по тому, что пришел ты в начале восьмого утра, победа тобой одержана.

Затем победа уже не на лирическом фронте, а на выборах Народного фронта, каникулы в военной школе, окончание нашей работы и – «над всей Испанией безоблачное небо»...

Мы с Кокой попали, как кур в ощип, в генеральский мятеж.

В Толедо мятеж подавили, в военных казармах местные красные расправились с офицерами – их просто выбрасывали из окон. Все, кто успел, бежали к нам, то есть в Альказар.

Курсанты разъехались по домам, но в крепости оказалось около полторы сотни офицеров, столько же солдат, национальные гвардейцы, фалангисты, и мы с Кокой – всего около тысячи человек.

Почему мы остались, а не уехали домой? Да, мы – иностранцы. Да, то, что происходит, – внутреннее дело испанцев. Но – мы белые, а не красные, мы не большевики. Мы проиграли в борьбе у себя на родине. Почему мы должны беззаботно смотреть, как московские большевики в другой стране хотят насадить свои порядки? Мы не может стоять в стороне! Если победят красные, то начнется большевизация Европы.

Мы с Зуевым никуда не уехали, а пошли к коменданту и сказали, что остаемся. Он даже не удивился, а только кивнул головой. Он, наверно, даже не знал, что Зуев – опытный солдат, а я – князь, то есть человек из старого и благородного рода. Он, наверно, думал про нас как про иностранцев, которые работают в военной школе.

Москардо запер ворота и отказался сдаться красным.

Замок стоял на скале, стены толстые, трехметровые, – что нам могли сделать простые винтовки? У нас позиции, как сообщил мне Кока, по всем правилам: на крепостных стенах – мы, словно средневековые рыцари, а в окнах замка – пулеметные гнезда для тех пулеметов, инструкции к которым я недавно переводил. А красные и воевать не умеют, считали мы.

Ну, действительно, смотрите: подход к училищу – один, со стороны площади. Вся площадь была под нашим огнем, под аркадами всё перебито, пули прыгали по грудам стекла и поднимали мелкие тучки пыли. Посреди площади стояли два сожженных автомобиля, кажется, «ситроены».

Площадь со всех сторон огорожена баррикадами. За ними в мягких плюшевых креслах и в качалках, как в театре, сидели анархисты в красно-черных шапках, с красно-черными галстуками.

Пальба началась, когда к баррикадам подошла группа кинооператоров и репортеров. Они несли штативы, осветительные приборы, несколько камер. Несколько фотографов с разных сторон снимали эту процессию. Потом велели анархистам стать в позу – выставить руку с пистолетом, поднять винтовку, приложиться к ней, выстрелить.

Мы подумали, что начинается атака, и начали отстреливаться.

На другой день красные решили поджечь Альказар. Именно так. Облить со всех сторон бензином, поджечь и во время пожара захватить училище.

Привезли пожарные цистерны, наполненные бензином, начали поливать стены, подожгли… стали разбегаться. В результате запылали цистерны и сами анархисты.

Ну, просто театр какой-то, а мы с Кокой – участники спектакля!

Сегодня с утра – новое действие в пьесе, и все опять страстно принимают участие. Красные согласились пропустить в Альказар священника – то ли для переговоров о перемирии, то ли о выдаче заложников, то ли для отпущения грехов перед смертью.

Из Мадрида привезли каноника кафедрального собора отца Камараса. Вот он идет в сопровождении целой орды – офицеров, дружинников, начальников и болельщиков, репортеров, фотографов и просто праздношатающихся. Отец Камарас в пиджаке, обшитом шелковой тесьмой, в крахмальном воротничке, с большим белым кружевным платком в руках, похож на доктора. Он не знал, как держаться. В правой руке у него распятие, за левую ухватился лохматый красный офицер без фуражки. Священник вошел по обломкам через трещину в стене.

Стрельба прекратилась, пришедшие на площадь не расходились, ждали, чем кончится «перемирие».

Из училища спустилась группа солдат и трое молодых офицеров, вчерашних курсантов. Они вышли через пролом в стене и остановились в двадцати шагах от дружинников и горожан. Обе стороны смотрели друг на друга молча, с огромным интересом, ожидая, чем закончатся переговоры, затем один из солдат неуверенно сказал:

– Прямо смерть без табака!

Тотчас же двое дружинников вытаскивают бумажные пачки с сигаретами. Другие вслед за ними лихорадочно шарят в карманах и ищут табак. Все в крайнем азарте; видно, что каждый будет по-детски неутешен, если не сможет потом похвастаться, что дал осажденным покурить. Сержант вмешивается в это дело: он разрешает только двоим присоединиться к нему и подойти к нашим с сигаретами.

Они отрывисто переговариваются:

– Сдавайтесь! Вас обманули! Переходите к нам, к правительству!

– Не дождетесь!

Офицеры, довольно истощенные на вид, обрывают разговор:

– Вы думаете купить их за пачку сигарет? Это не выйдет.

Молодой парень из осажденных, с обвязанной грязной тряпкой головой, бормочет негромко:

– Нам всё равно, кто нас расстреляет...

Сержант повысил голос:

– Это вранье! Это ложь! Правительство не расстреливает солдат-мятежников, которые добровольно складывают оружие. Мы наказываем только вожаков, фашистских зачинщиков. Вас обманывают! Солдаты, образумьтесь! Схватите ваших тюремщиков и выйдите из Альказара! Мы давно разгромили бы вас и уничтожили, если бы не наши жены и дети, которых вы держите заложниками. Но поверьте: еще день-два – и терпение наше кончится. Если мы пожертвуем жизнью дорогих нам людей – поймите, как ужасна будет расправа с вами.

Один из наших солдат крикнул:

– Зачем это всё? Зачем разрушать Испанию?

Дружинники хором, наперебой отозвались:

– Кто же ее разрушает? Это вы ее разрушаете, негодяи, бляди генеральские!

Начинается перебранка. Переговоры закончились ничем.

 

В кабинете коменданта полковника Москардо зазвонил телефон. Из губернского управления говорил начальник милиции Толедо. Запись разговора сохранилась.

Начальник милиции. В истреблении людей и творящихся преступлениях виноваты вы. Я требую, чтобы в течение десяти минут Альказар сдался; в противном случае расстреляю вашего сына Луиса, находящегося здесь, в моей власти.

Полковник Москардо. Не верю.

Начальник милиции. Чтобы вы убедились, что это правда, ваш сын подойдет к аппарату.

Луис Москардо. – Папа!

Полковник Москардо. – Что, сын мой?

Луис Москардо. Ничего. Говорят, что меня расстреляют, если Альказар не сдастся.

Полковник Москардо. – Тогда вручи свою душу Богу, крикни «да здравствует Испания!» – и умри, как патриот.

Луис Москардо. – Целую тебя, папа.

Полковник Москардо. – И я крепко тебя целую, сын мой. (Обращаясь к начальнику милиции:) Можете сэкономить время, данное мне, потому что Альказар никогда не сдастся.

Через несколько дней Луис Москардо был расстрелян.

 

На другой день над замком появились два самолета, которые сбросили бомбы. Одна разорвалась во флигеле, где мы с Зуевым жили месяц назад, другая на крепостной стене, еще две упали в городе.

 

В «Возрождении» я прочитал о процессе и казни в Москве Зиновьева и Каменева.

Мы с Кокой заспорили.

– Эти люди уже давно не играли никакой роли в красной Москве, их исчезновение ничего не изменит. Я тебе скажу, что история повторяется.

– Ага, значит, русский «термидор»?

– Нет, Кока, скорее, расправа Робеспьера с Дантоном и Демуленом.

– А стихи Горянского хороши! Ты только послушай, – он стал вслух читать:

 

Спасибо Сталину;

Шестнадцать подлецов

Отправились в страну отцов –

Шестнадцать палачей родного края…

 

Тебе от нас привет.

Небесный свод сегодня синь и ярок.

Ты нас вознаградил

За скорби многих лет.

Хвала тебе за щедрый твой подарок!

 

Хвала!

Что там шестнадцать!

Еще дай сорок

И сотни дай,

И тысячи давай,

Мост намости без тёса и без свай

Через Москву-реку

Из падали советской.

 

Я в ответ:

– Не по-христиански радоваться казням, пусть и таких гадов.

Кока говорит:

– Перестань, Жоржик. Мы бы сами их повесили без колебаний.

А ведь Кока прав. Родители рассказывал, как Зиновьев свирепствовал в Петрограде, еле ноги унесли – сначала в Харьков к тетке Дарье, потом в Крым…

 

Нашу дискуссию с Кокой прервали красные, которые притащили две пушки и открыли огонь по училищу. Мы слышали каждый выстрел их орудий, но почему-то снаряды перелетали через наши головы и даже не разрывались.

– Да у них снаряды холостые! – обрадовался кто-то из солдат, и тут же снаряд разорвался, ударившись в стену.

– Ну что Кока, похоже на Крым? – подначивал я друга.

Кока не поддавался.

– Похоже. Так же пули свистят. Но здесь жарче.

Лейтенант приказал всем надеть каски. Мы стали прислушиваться к выстрелам.

Ничего не понимаю!

– Кока, мне кажется, что…

Снова разрыв снаряда, правда, не рядом, а где-то в другом месте.

– Когда кажется – крестятся, – ответил Кока.

– Жаль, не вижу этих пушкарей, – подал голос один из солдат, – перещелкал бы их за милую душу…

– А что они сделают с нами, если ворвутся сюда? – спросил другой солдат.

– Яйца отрежут, – равнодушно ответил стрелок.

– Как отрежут? – не поверил тот.

– Ножом, – уточнил стрелок и захохотал.

– Ты шутишь, – снова не поверил солдат.

– Когда отрежут – будет не до шуток.

Я продолжал прислушиваться.

– Стойте! Тише! Давайте считать – мне кажется, что только третий снаряд разрывается.

Солдаты замолчали. Мы услышали:

– Один…

– Второй…

Какие-то болванки ударяли в стены, как молотком.

– Третий…

Раздался взрыв.

– Ты прав, Жоржик, – согласился Зуев, -– у них половина снарядов дефективные…

Лейтенант вернулся с биноклем и стал изучать позиции красных.

На другой день после обстрела лейтенант похвалил меня:

– Джордж прекрасно вел себя во время вчерашнего обстрела. Я ходатайствовал перед командиром гарнизона, чтобы его официально зачислили в наши ряды.

Мне выдали карабин системы «Маузер», пояс с пряжкой с национальным гербом, два подсумка с 70 патронами. Лейтенант показал несколько ружейных приемов. Кока смотрел и улыбался.

 

26 сентября войска генерала Хосе Варела перерезали дорогу на Мадрид. К полудню следующего дня начался штурм Толедо. Республи-канцы спешно отступали.

27 сентября изможденный Москардо отрапортовал Вареле: «В Алькасаре всё спокойно, мой генерал».

 

USA. Кливленд, штат Огайо, июль. Варлов

 

Писатель Хемингуэй в своем романе дал мне фамилию Варлов.

Что ж, фамилией больше, фамилией меньше – не столь важно.

То, что меня когда-то звали Лейбой, а моего отца Лазарем, помнила, наверно, только моя жена.

Даже я забывал свое имя за длинной серией имен и фамилий, которые приходилось носить. Так и теперь, переменив в очередной раз место жительства и сменив паспорта на те, что хранились в тайнике, мы превратились в мистера и миссис Брентон.

Надеюсь, что рука Москвы не дотянется до Кливленда, как она не дотянулась до меня еще в Испании.

 

Madrid 1936. Варлов

Flashback

 

В начале сентября 1936 года моя подруга Лиза поставила вопрос ребром: или я бросаю семью и ухожу к ней, или она так хлопнет дверью, что я запомню на всю жизнь.

Я улыбнулся и сказал, что семью никогда не оставлю, и пусть меня не пугает: в моем кабинете двери обиты толстой кожей, и никакого хлопка не получится.

Лиза работала в нашем наркомате, только на другом этаже. Она сжала губы, аккуратно закрыла дверь, вышла на Лубянскую площадь и тут же, у дверей НКВД, застрелилась. Действительно – «хлопнула дверью»…

Чтобы замять скандал, начальство решило сплавить меня куда-нибудь подальше – пока страсти утихнут: как говорится, с глаз долой.

9 сентября 1936 года я получил исходящее от Политбюро распоряжение: отправиться в Мадрид в качестве представителя Кремля при испанском республиканском правительстве. Официально я значусь политическим советником в полпредстве.

Мое задание состояло в организации разведки и контрразведки, которые могли бы противостоять франкистам и стоящим за их спиной итальянцам и немцам. Другая задача – организовать в тылу противника партизанские и диверсионные отряды. Знакомая работа! Мне приходилось заниматься этим летом двадцатого года. Я служил в 12-й армии и создавал подобные отряды в польском тылу.

Абсолютно не готовые к войне республиканские части, состоящие из отрядов народной милиции, отступали перед регулярной армией мятежников.

Нам обоим – и мне, и главному военному советнику Берзину – приходилось делать общее дело: организовывать людей на борьбу. С мадридских улиц стали исчезать люди в военной форме, которых было много еще неделю назад. Одни шли на фронт, другие гуляли в пиджаках с цветными платочками в верхнем кармашке. Что ж, ясно, кто остался.

Правительство решило выехать в Валенсию – там спокойнее. Действительно, что ему оставаться в Мадриде? Война в представлении многих проиграна, раз Толедо уже взят. Думать иначе может только тот, кто надеется на чудо. А что такое чудо? Как можно обороняться с такими войсками, с таким командованием, когда Мадрид не укреплен, когда нет никаких фортификационных сооружений, когда он открыт со всех сторон со всеми своими миллион-ста-тысячами жителей?

Ко мне зашел приехавший вчера Михаил Кольцов из «Правды», а «Правда» – главный партийный орган. Если я – глаза Хозяина, руки его и мозг, то Кольцов – аналитик. Он знал меня под псевдонимом Швед, но догадываюсь, что ему сообщили и фамилию Варлов. Впрочем, он никогда ее не упоминал.

– Вы верите в чудо? – спросил он.

– Чудо? – удивился я. – Нет. Чтобы отстоять Мадрид, надо сто самолетов, сто танков, две дивизии с пулеметными взводами на каждую роту, вырыть окопы вокруг города, траншеи и блиндажи, соорудить минные поля.

– Если бы мы здесь имели сто самолетов, сто танков и даже одну дивизию из Белорусского военного округа, то смогли бы уже дойти до Севильи, до португальской границы.

– Я окончил военную академию, товарищ Кольцов, – сухо пояснил я.

Он усмехался иронически, покусывал карандашик, думал о своем.

– А еще что нужно для чуда, товарищ Швед?

– А еще почистить город, – продолжал я. – Выслать тридцать тысяч фашистов. Расстрелять тысячу бандитов и две тысячи буржуев. Закрыть все кабаки и притоны.

– Да вы политик, товарищ Швед! – всё с той же нехорошей усмешкой сказал он.

– Такая у меня работа, товарищ Кольцов, – закончил я аудиенцию.

Кольцов ушел, а я лишний раз понял, что с ним надо держаться осторожно – он понимает все намеки, все недомолвки, всё мотает на ус, которого у него нет, – бреется чисто.

У меня пока мало людей, но скоро мы организуем здесь свой НКВД. Правда, пусть сначала это будет ВЧК – с теми же полномочиями и внесудебной расправой с изменниками. А то получается полнейшая чепуха! Фашисты пролезают во все щели. Мне рассказывали, как в Лериде жена расстрелянного фашистского генерала заявила, что хочет искупить на фронте грехи мужа. Местные мудрецы надумали (или послушались хитрого совета), что будет осторожнее использовать ее не на фронте, а в тылу. И устроили в канцелярию народной милиции. Через три дня «раскаявшаяся» вдова исчезла со списками милисианос.

Ночью ко мне в номер постучали. Я вскочил с пистолетом – всё может быть...

Опять Кольцов вместе с молодым парнем из «Юманите».

– Что случилось? – глядя на их перекошенные лица, спросил я.

– Нужна ваша помощь, – пояснил Кольцов.

Что же оказалось?

Корреспондент «Юманите» неплотно закрыл штору, несмотря на предписание всем жителям о светомаскировке против воздушных налетов авиации мятежников.

Мимо шел патруль и, заметив луч света, выстрелил. Затем пришел и сам патруль, начался переполох с выяснением личности, проверкой документов, руганью.

На шум проснулся и прибежал Кольцов. Стали требовать документы и у него. Он со свойственным ему нахальством отказался их предъявить, заявив, что «его здесь все знают». Просто лень было идти за документами.

Забрали обоих до выяснения.

Единственное, на что согласился патруль, – дойти до меня и выяснить ситуацию.

– Я знаю товарищей, – сказал я патрульным, показав свое удостоверение, подписанное премьером и военным министром.

Патрульные с уважением вернули документ и козырнули.

Когда они ушли, я сказал Кольцову:

– Здесь не Москва, товарищ Кольцов, и вашего имени недостаточно, чтобы хлопотать за нерадивого коллегу, пусть даже из коммунистической газеты...

– Ничего, – заверил он меня, – дайте только срок, и меня здесь будут знать от стара до мала.

– Срок дать – не проблема, – кивнул я.

Он засмеялся, оценив мою глупую шутку: срок у нас получить теперь можно запросто. У нас – в смысле в СССР. Но в Испании, надеюсь, мы еще передадим местным товарищам опыт борьбы.

Они уже приобретают опыт, наш опыт. Вчера расстреляли двести представителей буржуазии – всех этих адвокатов, журналистов, профессоров, литераторов, которые пусть не откровенные враги республики, но потенциальные противники, значит, могут принести вред своим критиканством, сплетнями, болтовней.

 

В тот день шифровальщик постучался рано.

Сначала он принимал радиограммы, расшифровывал их и только потом приносил мне.

Что-то случилось, раз он принес всё сразу.

– Товарищ майор госбезопасности, – официально обратился он ко мне. – Вам телеграмма спецшифром.

Я напрягся. Я знаю, кто посылает мне телеграммы спецшифром.

– Оставьте шифровальную книгу и идите, – приказал я.

Думаю, шифровалыцик тоже знал, кто может послать мне такие телеграммы. И боялся одной мысли о том, что он знает.

Замечательно!

Как же Хозяин держит в страхе всю страну, что одна мысль о том, что его непосредственному начальнику посылает телеграммы сам, заставляет подчиненного дрожать от страха?

Великий человек Сталин.

Великий диктатор.

А я – его рука в Испании.

 

Совершенно секретно.

Мадрид. Шведу

ПЕРЕДАЮ ВАМ ЛИЧНОЕ РАСПОРЯЖЕНИЕ ХОЗЯИНА. ЕЖОВ

НА ВАС ВОЗЛАГАЕТСЯ ПЕРСОНАЛЬНАЯ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ ЗА УСПЕХ ЭТОЙ ОПЕРАЦИИ. РОЗЕНБЕРГ СООТВЕТСТВЕННО УВЕДОМЛЕН. ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ

 

По мне как бы он ни подписывался – Иван Васильевич, Иосиф Виссарионович, всё равно – Хозяин.

Франкисты стоят в нескольких десятках километров от Мадрида. Положение республики ухудшается. Гражданское население покидает столицу, правительство готовится последовать за ним.

А товарищи из ЦК Испанской компартии ликуют. Меня вчера чуть не задушили в объятиях, когда я заехал к ним. Педро Чека, самый сдержанный из них, воскликнул:

– Такой радости мы просто не ожидали!

Я ничего не понял, посмотрел на других. Хосе Диас, светясь глазами, добавил:

– Нам ничего на свете не страшно!

У меня был, наверно, дурацкий вид, потому что ко мне подошла Долорес, улыбаясь:

– Да он ничего не знает! Как замечательно! Читай!

Она протянула мне телеграмму, которую ЦК КПИ получил из Москвы.

 

Мадрид. Центральному Комитету

Коммунистической партии Испании

Товарищу Хосе Диасу

ТРУДЯЩИЕСЯ СОВЕТСКОГО СОЮЗА ВЫПОЛНЯЮТ ЛИШЬ СВОЙ ДОЛГ, ОКАЗЫВАЯ ПОСИЛЬНУЮ ПОМОЩЬ РЕВОЛЮЦИОННЫМ МАССАМ ИСПАНИИ. ОНИ ОТДАЮТ СЕБЕ ОТЧЕТ, ЧТО ОСВОБОЖДЕНИЕ ИСПАНИИ ОТ ГНЕТА ФАШИСТСКИХ РЕАКЦИОНЕРОВ НЕ ЕСТЬ ЧАСТНОЕ ДЕЛО ИСПАНЦЕВ, А ОБЩЕЕ ДЕЛО ВСЕГО ПЕРЕДОВОГО И ПРОГРЕССИВНОГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА. БРАТСКИЙ ПРИВЕТ! И. СТАЛИН

Я поздравил товарищей, но мне очень хотелось сказать: «Товарищ Ибаррури! Товарищ Сталин, конечно, желает вам победы. Но когда желают победы, не приказывают увезти испанский золотой запас в СССР».

Однако я ничего не сказал, а поехал к полпреду Розенбергу – раз ему тоже была телеграмма, надо обсудить.

Золотой запас испанцев – 140 миллионов фунтов стерлингов. Все попытки правительства Испании закупить оружие у «Виккерса» в Англии, у «Шкоды» в Чехословакии, у немецких фабрикантов встречали противодействие. Существует политика невмешательства в испанские дела. Советский Союз 28 августа тоже подписал запрет на «экспорт, реэкспорт и транзит в Испанию любых видов оружия, боеприпасов, самолетов и военных кораблей».

Но это – для международного общественного мнения.

Сталин считает, что старая Испания кончилась, а новая должна примкнуть или к итало-германскому лагерю, или к лагерю его оппонентов. По его убеждению, ни Франция, ни Великобритания не согласятся с тем, чтобы Испания, от которой зависит вход в Средиземное море, оказалась под контролем Рима и Берлина. Дружественная Испания необходима Парижу и Лондону.

Он решил не прибегать к открытому вмешательству, а поставкой вооружения создать в Испании режим, контролируемый Москвой. Тем самым он сможет внушить французам и англичанам уважение к себе, добиться от них предложения о союзе, и тогда СССР либо пойдет на такой союз, либо превратит его в предмет торгов, чтобы достичь своей заветной цели – договоренности с Германией.

А что контакты на высшем уровне с немцами идут, я знаю: агентура сообщает. Я читал донесения: торгпред в Германии Давид Канделаки встречается с Герингом. Тайно. Ну, не измену же он задумал! Ясно, что по поручению Хозяина прощупывает немцев.

 

В дальнем углу обширного кабинета сидел скучающий шифровальщик. А хозяин кабинета в поте лица расшифровывал телеграмму.

– Можете идти, – отослал я шифровальщика.

– Привет недремлющему оку! – сказал хозяин кабинета полпред Розенберг.

– Какое я вам недремлющее око! – отмахнулся я. – У вас в посольстве свое есть.

– Ошибка, – признался Розенберг. – Я хотел сказать: Главному Недремлющему Оку.

Мы рассмеялись. Потом я сел напротив него и закурил свои любимые «Лаки страйк».

– Мда... – промычал полпред. – Расшифровали? – кивнул он на телеграмму.

Я в знак признания выпустил струю дыма под стол.

– Трудное дело, – добавил он, – «персональная ответственность», ха! Будто в других делах у меня не персональная ответственность!

Я пожал плечами и пустил дым в сторону – дескать, у меня тоже в телеграмме «персональная ответственность». Марсель Израилевич сел напротив меня, побарабанил пальцами по столу.

– Голову снимут, если не справимся, – сказал он.

Я согласно пустил дым.

– Или по ордену получим, – справедливо бросил он гирю на другую чашу весов.

– Ленина, – сказал я. – Орден Ленина, я думаю.

Розенберг выпятил губы. Ордена Ленина у него не было, а хотелось. Как и мне.

– Едем к Негрину, – решительно встал он.

Я загасил сигарету в каблук (пепельницы нет, поскольку посол не курит) и бросил ее в урну. Попал!

– Поехали, – согласился я, вставая.

Хуан Негрин, впоследствии сменивший Кабальеро на посту главы правительства, встретил нас настороженно.

Он занимал пост министра финансов, и мы считали, что, как всякого финансиста, его нужно будет долго уговаривать расстаться со своими деньгами.

Но социалист и прагматик оказался сильнее министра финансов.

– В Советском Союзе вашему золоту будет спокойнее, – острил полпред.

– Мы сразу же начнем поставлять вам вооружение, – вторил я. – Тридцать самолетов-истребителей самого последнего образца уже грузятся в Одессе. – Это было действительно так.

– Я понимаю... – кивал министр.

– Мы берем испанское золото на хранение, – еще раз сказал я. – А взамен поставляем оружие и боеприпасы.

– Я понимаю... – кивал министр.

Розенберг хотел начать убеждать, как вдруг Негрин согласился. Мы переглянулись: неужели добились?!

– Но как вы доставите в Россию столь драгоценный груз? – спросил Негрин. – Сколько испанских солдат потребуется для проведения операции?

– Нисколько! – поднял руку я. – Грузить будут советские моряки.

– Моряки? – удивился Негрин.

– Да! – импровизировал я. – Экипажи советских судов, на которых доставляют военные грузы. Вы, вероятно, знаете, господин министр, хотя это военная тайна, – я сделал паузу и со значением посмотрел на Негрина – он в ожидании «военной тайны» чуть ли не раскрыл рот, – что в испанские порты только что прибыли суда из Советского Союза. Они привезли танки.

Розенберг вмешался, и Негрин повернулся к нему.

– Официально наша помощь Испании ограничивается медикаментами и продовольствием, вы понимаете...

– О да! – воскликнул министр. – Итак, прибыли медикаменты и продовольствие. И вы хотите использовать моряков, которые привезли нам, – он сладостно улыбнулся (ему хотелось кричать от радости!), – медикаменты и продовольствие, для погрузки золота.

– Мало того, – сказал я. – Прибыли танковые экипажи. Они тоже будут использованы на погрузке.

 

Washington, D.C. Олонецкий

 

– Я знаю про вас всё, – широко улыбаясь, провозгласил конгрессмен. – Вы воевали, имеете боевые награды, выполняли специальные поручения в Европе.

Олонецкий кивнул.

– Знаю, что многие ваши родственники были убиты коммунистами во время революции. Мы с вами вместе будем бороться с коммунистами. Нам не нужны коммунисты в Америке. Согласны со мной? Особенно коммунисты, которые получают деньги из Москвы.

Олонецкий всмотрелся в конгрессмена. Никсон ему нравился – открытостью, улыбкой, модным галстуком – Джордж захотел купить точно такой же.

– Я думаю, что особенно опасно нынешнее наступление коммунизма во всем мире, – произнес Олонецкий. Блокада Берлина, забастовки в Италии, партизаны в Греции, коммунистические перевороты – именно перевороты – в Чехословакии, Венгрии и Румынии…

– Да-да, Джордж, – прервал Никсон, – извините, что прерываю вас. США – свободная страна, и у нас тоже есть свои коммунисты. Никогда об этом не задумывались? Я раньше тоже об этом не думал. Они получают деньги от Сталина, чтобы стрелять в нас, воровать наши секреты. А я этого не хочу. Вы ведь тоже не хотите, чтобы в вас стреляли?

– В меня стреляли два месяца назад.

– Коммунисты?

– Нет.

Никсон поднял ладонь, словно защищаясь.

– Два месяца назад вы служили в армии. В армии стреляют. Теперь вы не служите в армии. Вы чувствуете разницу?

– Пока нет, – признался Джордж.

– Постараюсь, чтобы вы ее почувствовали. Вот пакет с документами. Изучите и утром приезжайте в комиссию. К десяти утра. Я там буду с девяти. Комната номер семь. Кажется, всё.

– А пропуск?

– Он вам заказан. Пока временный, до 1 сентября.

 

Следующая встреча – с известным журналистом Дон Левиным.

Встретились с ним в кафе, пили прохладительные безалкогольные коктейли. Беседу начал журналист.

– Мне нужна ваша помощь, мистер Олонецкий. Мы с вами оба из России. Я родился в Мозыре.

– Я американский гражданин, – сухо оборвал Джордж. – А Мозырь, кажется, Польша.

Дон Левин повел головой.

– Я тоже американский гражданин. Мозырь не Польша, а Белоруссия. Но всё равно – Россия. Я сюда приехал юнцом и всего достиг сам. Я пятнадцать лет писал для газет Херста.

– Я знаю, – кивнул Олонецкий. – Зачем я вам понадобился?

– Вы жили в Париже до войны.

– И в Париже тоже.

– Наверно, всех там знали? – заглядывая ему в лицо, спрашивал Дон Левин.

– Кого всех? – не понимал Джордж.

– Русских.

Джордж рассмеялся.

– В Париже до войны жило тысяч двадцать русских. Если не больше. Неужели всех можно знать?

Дон Левин хотел ответить, но какой-то шум отвлек его. Он извинился и отошел к стойке, где хозяин включил радиоприемник.

Скоро он вернулся.

– Ей гораздо лучше, мистер Олонецкий! К ней уже пускают журналистов. Я к ней поеду сегодня же.

Олонецкий не понял.

– Простите?..

– Учительница Косенкина!

– А… – довольно равнодушно отозвался Олонецкий, который уже слышал по радио и читал в газете об этой истории.

Но Дон Левин принял за незнание и стал рассказывать.

– Оксана Косенкина два года работала учительницей школы для детей советских служащих в Нью-Йорке. Перед своим выездом из Советского Союза скрыла, что ее муж был арестован НКВД. Видимо, это узнали, и Косенкину хотели отправить в Советский Союз. Она испугалась и попросила убежища у американских властей. Просьба ее была удовлетворена. Но советский консул Ломакин уговорил Косенкину вернуться в консульство, заверив ее, что ей ничего не грозит. Как только Косенкина пришла в здание консульства, ее арестовали. Консул Ломакин стал ее допрашивать по известным методам НКВД. Обманутая женщина в отчаянии выбросилась в окно с третьего этажа. Врачи спасли ее.

– И что? – почти враждебно произнес Джордж.

– Как что? Это же ужасно!

– Что здесь ужасного? Для русских в этом нет ничего особенного. Разве не выше, чем с четвертого этажа, прыгнули пять миллионов советских солдат, которые сдались в плен летом 1941 года гитлеровской армии? Разве не перерезали себе вены осколками стекол в Дахау и Платтлинге, когда американцы выдавали их Сталину? Разве не бросали матери детей под английские танки в Пегнице, когда их вместе с отцами выдавали большевикам? Разве не был разгромлен Божий храм в Кемптене? Разве не приходил в Англию лес из Архангельска с написанными на бревна кровью словами «Спасите нас!» и «SOS»? Да миллионы в сталинских концлагерях бросились бы с любого этажа, если бы только им представилась такая возможность! Разве всё это не происходит уже в течение 30 лет?

Дон Левин сидел молча.

Потом решительно встал и потянулся за своей шляпой.

– Поедемте со мной в госпиталь, мистер Олонецкий.

– В какой госпиталь? Зачем?

– В госпиталь «Рузвельт». Поговорим с учительницей Косенкиной.

 

Встреча с Косенкиной произвела на обоих тяжелое впечатление. Вообще, вид забинтованной, лежащей в гипсе женщины и не мог вызвать ничего другого.

Дон Левин старался ее успокоить.

– Зачем, ну зачем я осталась жива! – без конца сокрушалась Косенкина.

– Вы спасены. Вы в свободной стране. Мы спасли вашу жизнь, – повторил Дон Левин.

– Когда бы я хотела спасти свою жизнь, я спокойно вышла бы через двери консульства, – ответила она.

Олонецкий усмехнулся.

– Кто бы вас выпустил из этих дверей?

Косенкина замолчала и задумалась.

 

Толстовскому фонду, президентом которого была Александра Львовна Толстая, принадлежала ферма. Косенкину привезли на ферму и отправили на кухню чистить картошку. Это ее не обидело, она считала, что каждый должен здесь что-то делать.

Вместе с ней на кухне чистила картошку молодая женщина.

– Как вас зовут?

– Ольга.

– А я – Оксана. Вы тоже... советская?

– Нет, – улыбнулась та. – Я не советская.

– А! Вы из старой эмиграции, – поняла Косенкина.

– Нет. Я месяц назад приехала из Европы.

Косенкина попробовала нож – острый.

– Не бойтесь, не порежетесь, – успокоила напарница. – А вы?

– Я учительница из школы при консульстве.

Ольга улыбнулась.

– Коллега! Я тоже раньше была учительницей. Преподавала физику.

– А я – химию.

– Вы замужем?

Косенкина помолчала, смотря на кожуру, сползающую из-под ножа.

– Мужа арестовали во время войны. Дали десять лет.

Ольга горько усмехнулась.

– А моего в тридцать шестом году. Через два года получила извещение о его смерти...

Дверь открылась, и Косенкина повернула голову. На кухню вошла... дама. Именно дама, только так могла бы назвать ее Оксана. Она высокомерно посмотрела на работу женщин, заглянула в бак с начищенной картошкой.

– Я вижу, картошку вы чистить умеете. Двоим здесь делать нечего, справится и одна, – заметила она. – Надеюсь, вы так же хорошо умеете мыть полы. Пойдемте я покажу, где ведро и тряпка, – позвала она Косенкину.

Это показалось издевательством. Все-таки она учительница, ее уважали и дети, и родители, и там никто не посмел бы ее так грубо обидеть. Она никак не ожидала, что здесь, среди русских, которые в свое время также отвергли советскую власть и очутились за границей, она найдет такой прием.

Оксана вдруг почувствовала себя совершенно одинокой, обиженной и униженной. Она попала в среду людей, которые как будто через нее, через таких людей, как она, могли выразить свою неприязнь к советской власти, как будто она была виновата в том, что они оказались эмигрантами и теперь свою ненависть к той стране вымещают на Оксане.

– Мне показалось, что даже концлагерь в своей стране, среди таких же людей, как и я, мне легче будет перенести, – говорила она Дон Левину.

– Что за чушь! – вырвалось у него, и он переглянулся с Олонецким.

Ей стало страшно. Что ждет в будущем? Мыть полы и чистить картошку? А вокруг ни слова поддержки, только высокомерное пренебрежительное отношение. Ольгу, с которой она чистила картошку, отправили на какую-то другую работу, не с кем даже перекинуться словом... Она взяла листок бумаги и стала писать письмо советскому консулу:

«Дорогой Яков Миронович... я люблю нашу родину... и ненавижу капиталистическую систему... я советский человек... Я бесконечно восторгаюсь вами как личностью, достойной нашей родины... заберите меня отсюда... Умоляю вас. Не дайте мне погибнуть здесь... Я обезволена...»

 

6 августа генеральный консул Яков Миронович Ломакин получил сумбурное письмо Косенкиной.

Тогда же он узнал, что и директор школы Самарин вместе с семь-ей попросил политическое убежище у американских властей. 7 августа Ломакин, вице-консул (и резидент МГБ) Зот Чепурных и сотрудница консульства поехали по адресу, указанному в письме. Предварительно, по телефону, начальнику бюро по поиску пропавших людей при Департаменте полиции Нью-Йорка, Джону Кронину, сообщили о причине поездки на ферму и попросили о сопровождении. Капитан Кронин обещает оповестить ближайшее к ферме полицейское управление о визите консула.

Представительская машина приехала на ферму. Косенкина собрала свои вещи и вышла навстречу машине с советским флажком.

Президент Толстовского Фонда, графиня Александра Львовна Толстая распорядилась служащим Фонда окружить машину и увела Косенкину в дом. Полчаса она тщетно пыталась убедить учительницу не уезжать с советскими дипломатами. Косенкина не слушала доводов, повторяла «будь, что будет» и хотела уехать. Только убедившись в ее непреклонности, Александра Львовна попросила работников не задерживать машину, поскольку Косенкина решила уехать с консулом «по своей доброй воле».

Полицейский, оповещенный Крониным, приехал с двадцатиминутным опозданием. Александра Толстая заявила ему, что женщину, искавшую у Фонда приюта от репатриации в СССР, увезли на консульской машине.

Ломакин привез Косенкину в консульство и через три часа принял большую группу журналистов. В этой экстренно созванной пресс-конференции участвует и Косенкина. Ломакин демонстрирует конверт и письмо, написанное на пяти страницах от руки. Он читает выдержки из него в английском переводе и передает копию для анализа криминалистами из ФБР.

Журналисты уходят, двери запираются и начинается допрос Косенкиной:

кто ей помогал бежать?

где директор школы Самарин?

о чем с ней говорили на Толстовской ферме?

сколько денег обещали за предательство родины?..

Вокруг консульства днем и ночью шумела веселая толпа журналистов, жаждавшая сенсации, и зевак, обыкновенных прохожих. Они видят в окне Косенкину, и какой-то дурак кричит:

– Прыгай!

Толпа подхватывает крик:

– Прыгай! Прыгай!

Косенкиной показалось, что она сходит с ума...

 

– Я чувствовала себя, как зверь, попавший в ловушку. Я дошла до такого состояния, что готова была покончить с собой, но ничего у меня под руками не было. Я, с трудом соображая, что делаю, не помню, как подошла к окну и шагнула через подоконник. Я хотела раз и навсегда кончить пытку, длившуюся дни и ночи. Я бы разбилась насмерть, если бы моя нога не запуталась в каком-то проводе, и только это, к счастью или несчастью, спасло мою жизнь. Но удар был такой, что когда я пришла в себя, то решила – всё, конец, я не думала, что выживу. Да и зачем я осталась жива? Ведь всё, что происходило вокруг меня, казалось мне страшнее смерти…

Олонецкий слушал учительницу и думал о том, что еще одна жертва прибавилась к десяткам миллионов жертв.

Потом он ехал домой, в квартиру, что снял в приличном районе; думал о судьбе несчастной учительницы. Дон Левин обещал после госпиталя взять ее к себе в усадьбу, писать вместе с ней книгу о жизни в СССР.

 

ПРЕССА

 

«Любовь к свободе глубоко заложена в каждом человеке.»

                                                                                                Christian Science Monitor

 

«СССРгромадный дом ужасов

                                                                                                New York Times

 

«Ломакин должен покинуть США.»

                                                                        Государственный секретарь Маршалл

 

«Громадный дом ужасов существует с 1917 года. С 1945 года вероломно стали передвигаться стены этого дома всё дальше и дальше на запад. Это должно сделать нас стойкими.»

                                                                        New York Times

 

«В западных зонах Германии и Австрии около 100 000 советских граждан, объединенных общим желанием остаться вне СССР. Точного их числа установить нельзя, т. к. они скрываются под чужими документами. Ведь в результате Ялтинского соглашения мы их эшелонами отправляли на восток, где люди гибли или попадали в концентрационные лагери. В лагерях ДиПи тысячи и тысячи более крупных людей, чем Самарин и Косенкина, – профессора, генералы, журналисты, чиновники – и они влачат жалкое существование. Они как бы вообще не существуют, они – как привидения...»

                                                                        New York Herald Tribune

 

«Дело Самарина и Косенкиной – живая иллюстрация борьбы между большевистской и демократической идеологиями. Оно произвело на нас такое потрясающее впечатление, потому что в нем на наших глазах разыгралась трагедия живых людей. Эти несчастные должны найти у нас убежище. Советское консульство еще не является советской территорией, а свободной американской землей.»

                                                                        Christian Science Monitor

 

«Мы знаем, что означает ‘освобождение’ этих людей, оно значит – лагерь и смерть! Мы преклоняемся перед Самариным и Косенкиной за то, что они избрали свободу. Нас потряс случай с Косенкиной, произошедший у нас на глазах в Нью-Йорке.»

                                                                        New York Time

 

Коми АССР, Печорлаг. Конрад Альвенхаузер

 

В рабочей зоне лагеря стоял небольшой завод, Альвенхаузер работал там электриком. Работы было много – проводке исполнилось больше десятка лет, ее приходилось менять на различных участках ежедневно.

Мастером на заводе работал старый заключенный, немецкий инженер Ульрих Гуммер. Он приехал в Советский Союз после прихода Гитлера к власти. Он состоял в коммунистической партии и, как многие ее члены, которые не перешли к нацистам (а таких оказалось тоже очень много), перебрался на «родину трудящихся». Сначала служил в каком-то учреждении, потом на фабрике по своей специальности, а в 1937 году его арестовали и осудили на десять лет. В лагере ему добавили еще пять лет «за антисоветскую агитацию».

Гуммеру нравилось говорить с Альвенхаузером по-немецки. Это давало ему чувство принадлежности.

– Тебя освободят, как и других пленных, – убеждал он Конрада. – А такие дураки, как я, сгниют в тундре.

Но Конрад не верил в освобождение.

– Прежде, чем нас освободят, я сгнию рядом с тобой, – хмуро отвечал он. – Лучше, как те ребята…

Гуммер понял, о ком говорит Конрад, – он имел в виду группу заключенных, которые пытались недавно бежать, но забыли о собаках.

Немецкие овчарки очень умные животные. В зоне они опаснее человека, ибо не поддаются ни лести, ни обману, ни ласке. Иногда солдаты обкрадывали своих собак, поедая с жадностью мясо, которое полагалось их питомцам. Собаки прекрасно натасканы и, если пойманная ими жертва не оказывает сопротивления, они ее кусают для острастки, т. е. рвут на ней одежду, не повреждая тела. Для увеселения «собаковожатых», на какой-то особый свист или команду, они меняют тактику и вместе с ватниками отрывают клочьями и человеческое мясо.

Когда беглец, пойманный собакой, сопротивляется, защищается или старается убежать, пес норовит сразу же схватить за горло, что ему большей частью и удается, ибо люди истощены до крайности и едва держатся на ногах. Где уж тут бороться с сытым и здоровенным полуволком.

Альвенхаузеру пришлось видеть, как дрессируют овчарок.

Какой-нибудь солдат или, чаще, кто-нибудь из заключенных надевает на себя несколько пар ватной одежды и начинает травить собаку. Ему дают в руку палку, которой он может защищаться. Пес совершенно звереет. Его собаковод, стоящий рядом, принимает участие в этой «игре», подбодряя собаку одним и тем же выкриком или свистом. Это повторяется изо дня в день. Затем «псевдожертву» выводят в тайгу, и там начинается учение на природе.

Конрад очень любил собак, но не знал, кого больше ненавидит: чекистов или их псов!

Он видел трупы смельчаков, задавленных волкодавами в первый же момент бегства на волю...

Их беспрерывный лай со всех четырех сторон зоны как бы всё время предупреждал о тщетности всякой попытки к бегству. Псы не давались в руки, не нуждались в ласке, не принимали подачек. Их приручить не было никакой возможности. Псы знали, что дружбы между ними и заключенными не может быть, и отвечали им той же ненавистью. Самый запах заключенного (а нищета, голод, непосильный труд создают весьма ощутимую и неприятную симфонию запахов) приводил их в бешенство.

Эта вражда была не на жизнь, а на смерть. Блатным иной раз удавалось «накрыть» собаку-чекиста, и они ее тотчас убивали и съедали. Собачье мясо считалось в лагере величайшим деликатесом. Многие считали, что собачий жир является лучшим лекарством против туберкулеза. Сколько раз приходилось слышать: «Эх, кабы мне пару жирных собак – я был бы опять здоров!»

Конрад считался опытным лагерником, не как в первый год, когда в каждом заключенном видел своего союзника, брата по несчастью, врага советской власти. Ему не раз приходилось раскаиваться в своей наивности и учиться подходить к людям с недоверием, ожидая от них в любой момент предательского удара в спину. Но поначалу он был наивен и не мог измерить глубины падения, на которую способен человек. Опыт пришел с годами.

Он не переставал думать о побеге.

Однажды он решился и заговорил об этом с Гуммером. Ульрих долго, не мигая, смотрел ему в глаза, как бы стараясь в них прочесть – говорит ли Конрад правду или же за словами скрывается подленькое желание донести. Очевидно, прочтя верный ответ на свой вопрос, он сказал:

– Прежде всего, ты абсолютно не знаешь местных условий вообще и климата, в частности. К нему нужно привыкнуть. Никто так быстро не гибнет, как новичок, еще не обтерпевшийся на Крайнем Севере. Без запасов пищи и теплой одежды проще повеситься на пояске в лагерной уборной, чем мучительно ожидать «белой смерти» в тундре. Но даже если тебе улыбнулась удача, тебя выдадут местные комяки… Это природные охотники, сотни и сотни лет, из поколения в поколение проживающие в Богом забытых лесах. Для них тайга – открытая книга. Они в ней не могут заблудиться. Они знают ее так же хорошо, как мы знаем город со всеми его улицами, если мы в нем прожили с рождения и до смерти.

По ничтожным следам, по сломанной веточке, смятой опавшей листве, просто по каким-то обычному глазу невидимым приметам они находят беглого раба и с величайшим удовольствием, без зазрения совести передают его палачам. Комяки всегда идут на охоту со своими собаками, нюх и чутье которых на сто процентов превосходит других собак.

Если беглецу неожиданно посчастливится, и он, добредя до комяцкого селенья, по наивности зайдет в избу в надежде получить корку хлеба, – он будет немедленно передан чекистам. Они за пуд муки, за пять килограммов сахару, за несколько метров паршивого советского «текстиля» и пару катушек ниток, за пятьсот ничего не стоящих в тайге советских рублей выдают беглых чекистам.

Конрад тяжело вздохнул.

– Так что же остается? – вырвалось у него.

– Если ты уже решил бежать, то после тщательной подготовки и одного шанса на побег, ни в коем случае нельзя идти на юг. Шанс на спасение лежит именно в уходе на север. Погоня никогда не предположит, что человек добровольно идет на голодную и холодную смерть в ледяной пустыне, и будет его искать в более теплом направлении.

– Но что там на севере? – не понял Конрад.

– На севере можно добраться до самоедов и остаться у них жить. Самоеды ведут довольно тихую, но такую суровую, голодную и примитивную жизнь, что даже «живуха» в лагере может показаться верхом блаженства. Единственным утешением может послужить полная гарантия, что самоеды не выдают беглеца. Цивилизация их еще не затронула, и они гнушаются предательства и подлости в любых видах...

– А дальше?

– Дальше… Выбраться от самоедов на свободу, в другой мир, – почти никакой надежды. Значит – нужно выбирать между сроком в лагере и бессрочной каторгой у самоедов в их «иглу».

Конрад не сразу поверил инженеру, посчитав его или отпетым пессимистом, или безвольным человеком, но через некоторое время ему пришлось убедиться в его правоте.

 

Он сочинял письмо Ирме, когда его послали поправить электропроводку на столбах вне лагерной ограды, на самой опушке дикой и совершенно непроходимой тайги.

Когда-то, еще до войны, здесь стояла лагерная следственная тюрьма. Теперь от нее остались лишь развалины. Сразу за грудой камней начинался овраг, густо заросший лесом. Конрад работал без конвойного. Охранники видели, в какой степени физического истощения он находился. Они знали: побега не будет. Да и куда бежать в непроходимой, заболоченной и совершенно пустынной приполярной местности?..

Окончив работу, он спустился в овраг в надежде набрать грибов и ягод, которые там росли в изобилье. Грибы он складывал в шапку, а ягоды отправлял в рот. Продираясь сквозь кустарник, он поскользнулся и заскользил вниз. Из-под ноги покатился человеческий череп. Он вздрогнул, не веря, и стал осматриваться. На земле из-под хвои и сухих листьев белел еще один череп, еще один, еще... еще! Да сколько же их здесь? Сотни черепов и костей...

Конрад бросил собранные грибы и, трясясь от ужаса, пустился в бегство из оврага смерти. Он боялся рассказать о своем страшном открытии. Он знал, лагерь быстро учит подобному знанию: чекисты не любят любопытных, а еще меньше – разглашение своих тайн.

Через несколько месяцев, уже на этапе, узнал, что в овраге во время войны расстреливали тех заключенных, которым можно было пришить совсем невероятные обвинения в «связи с военными событиями».

 

Альвенхаузер решил бежать, пока оставались силы. Тщательно приготовляясь к побегу, он обдумывал все мелочи, все «за» и «против». Но бежать одному невозможно, нужен надежный напарник. Конрад выбрал Хельмута, с которым познакомился в ростовском лагере и который тоже попал в Печорлаг. Хельмут сразу же согласился.

Конрад работал электриком, ему было легче, чем Хельмуту, который валил лес на лесоповале. Побуждения к побегу у них были разные. Конрад доходил больше морально, чувствовал, что нервы не выдерживают, да и физически он становится всё слабее и слабее…

Он решил бежать, чтобы умереть на воле. Как дикому зверю, хотелось вздохнуть вольным воздухом – казалось, что в лесу, в тайге, где нет духа чекистского, смерть придет желанной и милостивой спасительницей. На самоубийство он никогда не смог бы решиться. Вера в Бога и в Его Провидение всегда была сильна и жива в нем.

Хельмут же хотел жить – и жить во что бы то ни стало. Жить, даже если ему свою жизнь придется купить ценой убийства человека. Он хотел домой, в свой городок возле Ганновера, к родителям, к жене Карле.

Исправляя проводку (а она почти всюду была изношенная), Конрад имел возможность бывать в кухне. Он собирал вонючие куски соленой рыбы и аккуратно складывал в пустые жестянки, которые передавал приятелю, а тот закапывал их в снег в потайном месте.

Хельмута удалось на два месяца устроить помощником фельдшера, чтобы он немного отъелся, подкрепился и физически был способен к долгому и тяжелому путешествию через тайгу.

Трудно себе представить, как должен человек бороться сам с собой, отрывая ото рта лишний кусочек хлеба или кучку камсы, которую ему выдавали на обед. Но они переламывали себя, и казалось, что продуктовый запас вырос в настоящее богатство.

Наконец настало лето, и Конрад стал ежедневно приставать к Хельмуту – когда же двинемся в путь? Но Хельмут избегал товарища, не смотрел в глаза и выглядел каким-то пришибленным и раздавленным. Неужели же в нем умерла его кипучая жажда жизни, стремление к семье? Почему?

Альвенхаузер не верил в сны, но однажды, как раз в те дни, когда считал, что малейшая проволочка косит шансы на побег, ему приснилось…

Он увидел себя и Хельмута, идущими через густой темный лес.

…они идут через лес.

Лес растет на крутой горе и приходится цепляться за ветки деревьев, чтобы подняться вверх.

Они карабкаются, но всё время скатываются вниз.

Потом между ними появляется заборчик – маленькая оградка, которой ограждают клумбы.

Заборчик начинает расти, становится забором, он растет вверх...

Конрад просит Хельмута перелезть к нему, но тот не слышит или не обращает внимания на просьбы.

Забор всё выше, и Хельмут скрывается из глаз…

Когда Альвенхаузер проснулся, то посчитал сон пророческим. Он пошел к Хельмуту и спросил:

– Хельмут! У нас всё готово! Почему мы оттягиваем? Мы теряем шанс уйти незаметно... Ведь скоро настанет весна, растает лед. Болота мы не перейдем...

Хельмут сидел молча, отвернувшись, сжав крепко свои костистые ладони между коленями.

– Хельмут! – взорвался Конрад. – В чем дело?! Отвечай! Ведь когда растает снег, наши продукты сгниют, да, кроме того, их заметят и найдут!

– Их никто не найдет... они не сгниют... – тихо ответил Хельмут. – Их нет.

– Как нет? – не понял Конрад. – Куда же они делись?

– Я их съел... Я... подлец... Пойми, когда я был голоден, эти банки с камсой и камбалой неотступно стояли у меня перед глазами. Сухари... кусок сала, который ты выменял... Голод сосал, не давал спать... Я долго терпел. Изо дня в день боролся с искушением. Потом... решил взять только горсточку камсы, только один сухарик...

Хельмут всхлипывал, закрыв лицо локтем руки.

Альвенхаузер хотел ударить Хельмута, но сдержался. Трудно передать те чувства, которые обуяли его: злоба, разочарование – и жалость, презрение...

– Сегодня – горсточка, завтра кусочек. Тайком от тебя я пробирался в наш «склад», и потом я окончательно упал, как собака, я сожрал сало. Я знал, что я пожираю свой и твой шанс на свободу... Я знал и не мог остановиться...

Конрад проглотил комок, вставший в горле, молча хлопнул Хельмута по спине и торопливо ушел. Из тайги дул суровый ветер, захлестывал снегом, слепя глаза, играя безжалостно полами бушлата.

Замок мечты о свободной жизни или свободной смерти рухнул на глазах... и всё же...

Он шел по лагерю к бараку, никого не замечая.

По лицу лились слезы отчаяния. Он кричал какие-то проклятия и грозил кому-то кулаком. Не Хельмуту... Не было жалко червивых сухарей и куска прогорклого сала. Было жалко – человека!

Альвенхаузер не заметил идущего навстречу опера.

– Стой! – заорал тот. – Почему не приветствуешь, фашистская морда?

Конрад молчал, приходя в себя.

– В карцер!

...Десять дней он думал о Хельмуте, о том, как человек перестает быть человеком.

Его вынесли из карцера на носилках. Он попал в лазарет.

Через неделю Альвенхаузера выписали, он снова ремонтировал проводку и станки на кирпичном заводе.

Кто-то рассказал, что Хельмут крутится возле начальства, но Конраду тот был уже безразличен.

Жизнь уже не казалась совсем черной, в ней появлялись просветы. Пусть серые, но просветы! Немцев в лагере почти не осталось, их место заняли венгерские и словацкие заключенные. Тоже из пленных.

На заводе ежедневно вывешивались списки осужденных за саботаж: почти все станки были старые, механизмы изношенные. Ответственность за станок нес рабочий. Портился станок – того, кто работал на нем в эту смену, обвиняли в саботаже и добавляли пять лет к сроку.

Неожиданно на завод пришел Хельмут.

Испуганный, дрожащий, он бросился к Альвенхаузеру с прось-бой помочь устроиться в цех на любую работу:

– У меня вражда с блатными... Не ладил... Начальник приказывал... я исполнял... Они поклялись меня убить. Хотели прикончить... Помоги, ведь мы оба немцы…

Конрад смотрел в собачьи глаза прежнего приятеля. Вспомнил, как тот убил в себе человека, и его стало жалко. Альвенхаузер поговорил с мастером. Тот согласился и взял Хельмута кочегаром.

Три дня Хельмут выходил на работу, озираясь, и вдыхал полной грудью только тогда, когда закрывалась дверь электростанции.

На четвертый день он не появился в котельной: его убили ночью, во время сна – ударили ножом в сердце, потом отрезали голову...

Блатные не простили!

 

Москва. Кремль

 

Вечером 2 августа улыбающийся Сталин встретил представителей союзных держав: Бэдель Смита, Петерсона, Франка Робертса и Ив Шатэньо.

Сталин улыбался, и послы принимали это на свой счет. На самом деле причиной сталинской улыбки было сообщение из Израиля.

В этот день израильская авиация сбила пять английских истребителей. Позже выяснилось, что их приняли за египеткие самолеты, которые ежедневно обстреливали израильские позиции.

Сталин прочитал сообщение и ухмыльнулся в усы – не иначе, наш летчик сбил англичан.

«Кто летчик?» – написал рядом с сообщением, чтобы лишний раз удостовериться в своей уверенности, убедиться в собственной непогрешимой интуиции.

Летчиком, сбившим два английских самолета (еще два сбили зенитчики, а один – сам удрал, но в сводках написали – сбито нашей авиацией пять египетских самолетов) оказался Шломо Вецкер, действительно бывший советский истребитель, награжденный двумя орденами Красного знамени и орденом Отечественной войны.

 

Разговор продолжался 2 часа 40 минут. После уже Молотов продолжал переговоры.

СССР соглашался снять блокаду, если союзники признают восточную марку как единственную монетную единицу в Берлине и если союзники признают, что прав на оккупацию Берлина они не имеют.

Переговоры прекратились. Блокада Берлина приближалась к шестидесятому дню. Самолеты доставляли ежедневно по 3000 тонн продовольствия, и угроза голода отпала, хотя население получало только по 1600 калорий в день. В советском же секторе выдавалось еще меньше, да и продукты были несравненно худшего качества.

Всякое движение в Берлине прекращалось в 18 часов, освещение на улицах уменьшалось на три четверти. Газ и электричество отпускались на два часа в день. За отсутствием угля 4600 предприятий не работали. Приближалась зима, стали рубить уцелевшие после бомбардировок деревья. Дерева для отопления выдавалось по 150 килограмм в месяц на семью. Берлинцы стоически переносили лишения. Ненависть к СССР увеличивалась. Когда полиция советского сектора пыталась проникнуть в западную часть Берлина, жители бросали камни и кирпичи из развалин.

 

23 августа в 10 часов вечера Сталин пригласил трех союзных послов и заявил, что у него есть план для урегулирования конфликта в Берлине.

Послы переглянулись. Бэдель Смит заявил, что и у американцев имеется план и любопытно оба плана сравнить. Сравнение планов показало их сходство.

Главными вопросами были:

1) единая для двух частей Берлина денежная единица,

2) прекращение блокады.

Осуществление плана решили поручить командующим войсками.

Сталин был в хорошем настроении и предложил гостям обильное угощение.

Столы ломились от закусок и выпивки.

Но когда после съеденного и выпитого Сталин предложил послам подписать соглашение, послы почувствовали ловушку. Они еще раз перечитали сталинский договор и заметили, что в нем появился пункт, по которому западные державы отказываются от создания независимого западногерманского государства.

Бэдель Смит сразу же заявил протест.

Сталин вскипел, крича, что восстановление Германии, смертельного врага Советского Союза, недопустимо... Послы ушли из Кремля в полтретьего ночи.

 

Комитет по антиамериканской деятельности Палаты представителей конгресса США

 

3 августа 1948 года бывший коммунист и агент советской разведки Уиттекер Чамберс дал показания комитету по антиамериканской деятельности Палаты представителей. Он нарисовал устрашающую картину подрывной работы скрытых коммунистов. Среди коммунистов, проникших в высшие эшелоны власти США, он назвал Эльджера Хисса.

До войны Хисс служил в Министерстве сельского хозяйства, Конгрессе, Верховном Суде США, Министерстве юстиции, а в 1939 году стал политическим советником Дальневосточного отдела Государственного департамента. В этом качестве он участвовал в Тегеранской и Крымской конференциях «Большой тройки», принимал участие в создании Организации Объединенных Наций. В декабре 1946 года вышел в отставку и стал президентом одного из влиятельнейших вашингтонских аналитических центров – Фонда Карнеги.

Спустя два дня, 5 августа, перед Комитетом для показаний предстал сам Эльджер Хисс. Он отрицал, что когда-либо был членом компартии или имел друзей среди ее членов; он ни разу в жизни не встречался с Чамберсом.

– Оборотная сторона вопроса заключается в том, можно ли верить обвинениям, высказанным перед этим комитетом в виде не подтвержденных документами утверждений, – человеком, который называет себя Уиттакером Чамберсом. Является ли он человеком, внушающим доверие, правдивым человеком, человеком чести? Явно нет. Он признает это, и Комитет это знает. Является ли он хотя бы вменяемым человеком?

Председатель Комитета, который сомневался в виновности Хисса, удивился.

– Вы сказали, что не знаете Чамберса?..

– Не знаю.

– Откуда тогда ему известны подробности вашей жизни?

– Не знаю. Он журналист, а они – пронырливые люди, что хочешь узнают.

– Откуда вы узнали, что он журналист? Вы же говорите, что никогда его не видели.

 

Очная ставка Хисса и Чамберса:

Хисс: Вы Джордж Кросли?

Чамберс: Никогда не знал об этом.

Хисс: Но вы ведь жили некоторое время в моей квартире на 28-й стрит?

Чамберс: Конечно, Эльджер. Ведь в те времена мы оба с тобой были коммунистами.

Хисс: Я хочу предложить вам, мистер Кросли, или как вас теперь называют, повторить это заявление вне Комиссии. Тогда я буду иметь возможность привлечь вас к судебной ответственности за клевету.

 

Никсон задает вопросы:

– Выходит, вы его видите в первый раз?

– Впервые вижу.

– Вы никогда не были коммунистом?

– Никогда.

– Даже в ранней юности?

– Не был.

– И до войны? Находясь на государственной службе?

– Я не был коммунистом.

– Вы продолжаете утверждать, что не знаете Чамберса?

Хисс сглотнул.

– Я уже сказал, что знал его под другим именем.

 

В перерыве – разговоры:

– врет и не краснеет, по лицу вижу, что врет...

– он мне и раньше не нравился...

– нравятся девочки...

– сегодня он во главе Фонда Карнеги...

– а мы его допрашиваем не про сегодняшний день, а чем он занимался раньше...

– без доказательств мы ничего сделать не можем...

– как бы я хотел посадить его за решетку!..

– Бог с ними, будем думать о более конкретном…

 

Чамберс, в сущности, был несчастным человеком. Он в течении десяти лет пытался обратить на себя внимание, а от него отмахивались. В 1938 году пропала его подруга Джульетта Пойнт. Она тоже была коммунисткой и работала на советскую разведку. Не знаю, чем она не понравилась кремлевским хозяевам – то ли своей самостоятельностью, то ли усомнилась в московских процессах. Но в один не прекрасный день она исчезла, и, вероятно, ее полуобъеденный рыбами труп обнаружили рыбаки. Чамберс испугался. Он тоже не верил результатам московских процессов, да и какой нормальный человек мог поверить в бред, что несли подсудимые? И эти процессы – результат той идеи, в которую верил Чамберс! Так грош цена идеи, если она приводит к подобным результатам. Он рассказал свою историю А. Тот пересказал ее президенту Рузвельту. Но президенту было не до советских агентов.

Второй раз Чамберс испугался, когда прочитал о таинственной смерти в отеле беглого советского шпиона Кривицкого. Шел март 41-го года, Москва и Берлин тискали друг друга в объятиях и нагло делили Европу.

В мае 1945 года Чамберс, боявшийся мести Москвы, предпринял третью попытку явки с повинной. На сей раз обстановка в Вашингтоне была совершенно иной. Информация Чамберса совпала со сведениями, полученными от двух других источников: агентурной сети Элизабет Бентли и бывшего шифровальщика советского посольства в Оттаве перебежчика Игоря Гузенко. Директор ФБР Гувер направил президенту Труману совершенно секретный меморандум.

 

В перерыве Джордж подошел к Чамберсу. Тот бросил недокуренную сигарету в урну.

– Вы тоже мне не верите? Но я докажу!

Олонецкий усмехнулся.

– Верю или не верю – не играет роли. Нужны веские доказательства. Они у вас есть?

Чамберс кивнул.

– Есть. Я вспомнил. Десять лет назад, когда я порвал с коммунистами, у меня оставались бумаги…

Джордж насторожился.

– Десять лет назад? Какие бумаги?

Чамберс скривился.

– Понимаете, Хисс передавал мне различные бумаги, я их прятал в тайнике… В тыкве.

Олонецкий не понял.

– В какой тыкве?

– Такой специальный тайник для хранения документов… У меня остались документы, которые он передал в последний раз… Они до сих пор у меня в тайнике, я вспомнил…

– Бумаги, которые вам передал господин Хисс десять лет назад?

– Да. В тыкве…

Джордж попросил Чамберса не уходить и пошел разыскивать Никсона. Рассказал ему о разговоре с Чамберсом. Никсон сразу ухватил суть дела.

...Конгрессмен держал в руках две половинки тыквы. Внутри лежали фотопленки в кассетах и бумаги, свернутые в рулон.

Никсон развернул бумаги, Олонецкий показал членам Комитета две половинки искусственной тыквы.

Хисс изменился в лице.

– Это не мои бумаги, – громко сказал он.

– Допустим, – ответил член Комитета, – но они напечатаны на вашей пишущей машинке.

– Это не доказательство, – у Хисса сорвался голос.

– Не доказательство? – удивился конгрессмен.

– Нет, не доказательство.

Члены Комитета засмеялись.

– Совершенно так же отрицал Тито Розетти – помните, господа, мафиози, который прикрывался постом директора банка…

– Господин Хисс, вы сотрудничали с агентами Советов. Я не спрашиваю, сколько вам платили, меня это не интересует. Может, вы и не получали денег, а сотрудничали из идейных соображений? Тогда я с чистой совестью могу обвинить вас в том, что, будучи на государственной службе, вы состояли в коммунистической партии. Только коммунисты могу сотрудничать с Советами из идейных соображений.

– Я склонюсь к тому, что Хисс получал от русских деньги, – подал голос пожилой член Комитета в очках в золотой оправе.

– И немалые, – добавил Никсон. – Иначе как объяснить, что свою должность в Госдепартаменте и в ООН он променял на московские подачки?

– О нет! – возразил немолодой член Комитета с седыми висками. – Я знал одного знакомого… Он променял одну красивую… нет, очень красивую женщину на некие сомнительные удовольствия… Наверно, господин Хисс тоже имел какие-то удовольствия…

Джордж смотрел на всё как на спектакль, в котором он и зритель, и один из его создателей, и актер, а может, и соавтор пьесы. Ему хотелось смеяться, наблюдая, как разоблаченный шпион оправдывается.

– Жаль, нельзя его арестовать прямо здесь, – мечтательно шепнул Никсон на ухо Джорджу.

Тот согласно кивнул.

– Эффект был бы потрясающим!

Никсон не ошибся. Газеты сделали имя молодого конгрессмена известным всей Америке.

 

Олонецкий. 1937. Испания

Flashback

 

Город был занят рано утром, но взвод, в котором служили Зуев и Олонецкий, отпустили «погулять» только после десяти.

В стену дома уперся огромный трактор со спущенной гусеницей. На радиаторе выдавлено «Сталинец». Рядом валялся разбитый пулемет, пустые коробки из-под патронов, кобура, винтовки…

Зуев обрадовался, словно встретил старого знакомого.

– Смотри, «Максимка»! У меня такой же в Гражданскую был. И целая пулеметная команда под началом… Значит, красные от советчиков получают оружие…

– А ты сомневался?

– Ни часу не сомневался. Вон и трактор…

На набережной Джорджа поразил странный запах. Пахло вином, но каким-то необыкновенным, кислым.

Набережная была покрыта осколками стекла, разбитыми ящиками, досками.

Пожилой мужчина в голубой панаме что-то искал среди осколков. На вопрос Зуева, что он ищет, неизвестный ответил:

– Бутылку шампанского.

– Почему шампанского? – не понял Олонецкий.

– Потому что город нуждался в муке, а прислали пароход шампанского.

– Пароход шампанского? – не поверил Олонецкий и переглянулся с товарищем. Зуев недоуменно повел плечом, но продолжал слушать.

– Ну да. Почему вместо муки шампанское? Кто же знает! Да не всё ли равно. Что тут было! Если бы вы видели… Когда красные узнали, что отрезаны от Астурии, они кинулись на штурм кооперативов. К двум часам ночи все подонки города собрались на набережной. Пели, танцевали, ругались, дрались. Пьяные мужчины и пьяные женщины... Тут же на улице на виду у всех совокуплялись... Одним словом, дикая оргия. На рассвете те, кто еще держался на ногах, бросились на поиски «фашистов», еще не расстрелянных. Пьяная орда вламывалась в дома, требуя, под страхом смерти, денег во французской валюте. Какие франки?! Все пути во Францию отрезаны, нельзя удрать ни по суше, ни морем, ни даже по воздуху. Эта охота за французскими деньгами стоила жизни многим почтенным гражданам. Вы понимаете, что такое последние дни красного владычества! Разгул грабежа!

– И, наверно, вожаки сбежали? – усмехнулся Джордж.

– Конечно! Разумеется! Губернатор сбежал, забрав десять миллионов пезет. Его все звали Жанетто – он же служил официантом в кафе «Мондиаль». И главный комиссар… И те, кто убивал невинных… Вам доставалась только мелюзга. О! Вот она! Нетронутая бутылка! Я хочу ее выпить за ваше здоровье, господа. За вас, за наших освободителей от красного кошмара…

Они выпили бутылку, стали искать, нашли еще несколько, и тоже их выпили. Незнакомец, которого звали Мигуэлем, рассказывал:

– Тринадцать месяцев красного владычества! Людей убивали по подозрению в чем угодно… Убивали, желая ограбить… Просто под пьяную руку. Каждая из бывших у власти политических организаций имела свою тюрьму и свой «подвал», но большинство убийств происходило на мысе Майор, где маяк. Несчастных привозили на площадку и выпускали. – Пой и танцуй. Если повеселишь нас как следует, заработаешь жизнь, – кричали палачи. И некоторые из несчастных пели, плясали и кривлялись в надежде спастись. Но не спасся ни один. Когда палачам надоедало мучить свою жертву, они привязывали камень к ногам несчастного и сталкивали его в море с высоты 100 метров. Из 11000 человек, убитых во время красного террора, более 3000 было убито на маяке. Старый смотритель маяка не смог вынести этого ужаса и сошел с ума. Тогда назначили другого, человека Народного фронта, нервы которого оказались крепче.

Они распрощались с Мигуэлем, и ноги сами понесли на мыс Майор, к маяку, который был виден отовсюду.

Первое, что бросилось в глаза – красные буквы слов на стене: «Союз братьев пролетариев». Ворота открыты, и площадка перед маяком оказалась усыпана странными предметами: пустой бумажник, пилотка, пиджак, рваная рубашка; еще дальше – женские подвязки, разорванные книги… И много окровавленных бинтов. Раненых привозили прямо из госпиталей.

Он поднял платье, видимо, принадлежавшее полной женщине. Палачи раздели ее, чтобы забавнее поиздеваться на площадке.

К ним подошли журналисты, двое с фотоаппаратами. Они что-то спросили у них, но Джордж не расслышал и только махнул рукой – дескать, что тут объяснять.

Они расстались с этими корреспондентами, но к ним подошли другие, и мордатый – сразу видно, англичанин! – представился, громко заявив, что его фамилия Филби, спросил какую-то чепуху на ужасном испанском, Зуев попросил говорить по-французски, и Олонецкий чуть не рассмеялся, зная зуевский французский, и вместо него ответил что-то про русских борцов с коммунизмом, которые воюют в рядах испанской национальной армии, что коммунизм – общий враг для испанского и для русского народа, и что-то мелькнуло нехорошее в глазах журналиста, но Олонецкий сразу же забыл об этом…

Кое-где валялись револьверные гильзы. Их было немного. Зато лежала груда крупных булыжников, из которых каждый был обмотан проволокой – готовый груз для приговоренных к смерти.

Он облокотился на перила, через которые перебросили в море три тысячи казненных, и посмотрел вниз.

Много он видел страшного и зловещего за время войны в Испании.

Он видел людей, разорванных снарядами и бомбами, видел целый взвод, сраженный пулеметной очередью. Мертвецы всегда и всюду были безмолвными и неподвижными мертвецами. Здесь же, в прозрачнейшей воде, до самого песчаного дна освещенной отвесно падающими лучами солнца, Олонецкий увидел три стоящие человеческие фигуры. Их ноги удерживались на дне камнями, как водоросли корнями. Три гигантских водоросли медленно качались в такт с дыханием моря. И каждый раз, когда над головами этих трех проходила волна, чтобы разбиться об утесы мыса Майора, шум ее казался стоном замученных.

Зуев подошел, покуривая сигарету, он любил табак покрепче, и Олонецкий, не видя друга, узнал его по запаху табака.

Кока остановился за спиной.

– Ты что, Жоржик? – спросил он и подошел ближе. – А! – понял он. – Я уже видел… Знакомый почерк…

Олонецкий отошел от края. Его трясло. Зуев рассказывал, лениво цедя слова, – как говорят, вспоминая неприятное:

– Когда в девятнадцатом мы вошли в Севастополь, то узнали, как там матросня развлекалась. Они офицеров вывезли в море, привязали к ним камни и сбросили в море. Спустили водолазов проверить… Место рыбаки указали. Водолазы вылезли, вид ужасный…Волосы дыбом… Там, на дне, рассказывают, покойники стоят…Только шевелятся, словно приветствуют… К ногам камни привязаны… Здесь то же самое… Не удивлюсь, если окажется работа знакомых товарищей. Какого-нибудь Ягоды из ЧК!

Он сплюнул.

Олонецкий выдохнул, замотал головой.

– Это не советчики… Это испанцы…

– Что? – нахмурился Зуев. – Какие испанцы?

– Местные большевики, испанские… Понимаешь, зверство заразительно… Еще Достоевский писал: если Бога нет, то всё дозволено.

Зуев обнял друга.

– Да шут с ним, с Достоевским. Не всё ли равно, по каким местам бить большевиков: по морде, по затылку или по пяткам? Главное – бить их в России, Испании или Германии! Главное, бить и не давать опомниться! Где высунется, так и трах по комиссарской морде!

Они решили вернуться к своему отряду. Зуев крикнул в раскрытые двери маяка, но никто не ответил. Даже эхо.

Они спустились с площадки и пошли через сад.

Возле старой лиственницы на лавочке сидели девушки – блондинка и брюнетка. Рядом с ними на траве сидели солдаты, которых они узнали, – из соседней роты, которая первая ворвалась в оставленный красными город. Они смеялись.

Девушки смутились, увидев незнакомых.

– А где сторож маяка? – поинтересовался Зуев.

Девушки еще больше смутились.

– Он сошел с ума, – сказал брюнетка.

– Это первый сторож... я же спрашиваю о втором, назначенном красными.

– Его вызвали сегодня утром, как свидетеля, в военный суд – пробормотала блондинка. Затем она прибавила: – Это наш отец. Но у него совесть чиста, так же, как и у нас. Мы все трое были сосланы сюда, и мы ничего не видели и не слышали. Клянусь вам!

– Ничего не видели? – удивился Олонецкий. – Ничего не слышали? А эти несчастные, которых сбрасывали живыми в море, разве не кричали? Не молили о помощи? И вы ничего не слышали?

– И не видели? – зло добавил Зуев. – Тогда пройдите десять шагов и посмотрите сверху вниз, где три трупа еще качаются в воде.

Он сплюнул в сторону и вместе с Олонецким быстрыми шагами пошел из сада.

С неба раздался грохот. Они подняли головы и по привычке, по усвоенной армейской привычке, бросились на землю – на них пикировали самолеты.

Грохот разрывающихся бомб, крики, беспорядочная стрельба и – тишина.

 

Контузило его не сильно, но на несколько дней он оглох. Ему писали вопросы и сообщения, а он писал в ответ, забыв, что может говорить, что голос у него остался.

Джорджа выписали через неделю и вместе с Зуевым откомандировали временно (пока окончательно не поправится) в охрану тюрьмы.

Приятели поворчали для порядка – «мы солдаты, а не тюремщики», но, справедливо рассудив, что в тылу спокойнее, чем на фронте, и война без них всё равно не кончится, подчинились.

Тюрьме было двести лет, не меньше. Ее директор занимал свое место и при короле, и при Народном фронте, и при Франко. Тюремщики нужны при любых режимах.

– У нас содержится триста красных, – рассказывал он. – Конечно, состав регулярно меняется. Расстреливаем, – пояснил он.

– Часто? – почему-то спросил Джордж.

Директор равнодушно ответил:

– Почти каждый день. Но что с ними прикажете делать? Военный суд вынес приговор – будь любезен выполнять… – и, предугадывая следующий вопрос, заторопился. – Нет-нет, господа! Вас никто не может заставить… Не думайте! Расстреливать людей, пусть даже и красных, нет... Этим занимается специальная расстрельная команда. Вы – фронтовики, у нас на поправке здоровья… – он подмигнул.

Потом повел их по коридорам, показывая на двери:

– Красные ополченцы… Летчик со сбитого самолета… Анархисты... Мародеры… Англичанин…

– И англичанин? – удивился Зуев. – Настоящий англичанин?

– Наверное, из международной бригады, – предположил Джордж. – Красный?

– Не знаю, какого он цвета, – пояснил директор. – Политическое дело. Он журналист. Написал фельетон про одного из наших генералов… Тому не понравилось…

– И журналиста в тюрьму?

– Пока к смерти не приговорили, но генерал обещал…

Олонецкий с Зуевым переглянулись, и оба вздохнули, понимая какая им служба теперь предстоит.

– Здесь трое крестьян, приговорены… Тут дезертир… Бывшие муниципальные советники... Они при красных… Бандит… приговорен, сегодня, наверно, к стенке… Воры… Самые обычные воры, ограбили магазин… Видите таблички на каждой двери? Там написано…

Директор ушел, а им велели раздать заключенным хлеб и кофе, который прикатил на тележке хмурый надзиратель.

– Ты что такой хмурый? – подбирая испанские слова, поинтересовался Зуев.

– Зуб болит, а доктор уехал к родственникам до понедельника.

– Полощи водкой или коньяком, – посоветовал Зуев.

– Только это и остается, – согласился надзиратель.

У последней в коридоре двери Олонецкий наклонился, чтобы прочитать имя заключенного.

– Артур Кестлер[3]. А, тот самый англичанин…

Кестлер не был английским подданным, но он приехал корреспондентом английской газеты, и его стали считать англичанином.

Он посмотрел в глазок. Журналист ходил по камере. Губы его шевелились – он, видимо, считал шаги. Олонецкий открыл дверь.

– Хотите немного поболтать?

Кестлер остановился и удивленно посмотрел на него.

– Поболтать? Хм… Почему бы и нет? Хотя со стороны странно – арестант болтает с надзирателем.

– Почему странно? Скучно, монотонно, чем-то надо разнообразить такую жизнь.

Кестлер смотрел на них.

– Вы не похожи на тюремщиков.

– К счастью или к сожалению? – улыбнулся Джордж.

– Еще не знаю.

– Мы – солдаты, добровольцы из терсио карлистов… Сюда направлены после госпиталя.

– А! – понял журналист. – Добровольцы?

– Добровольцы, – повторил Зуев. – Не только красные набирают по всему свету шантрапу в свои международные бригады… – он запутался во французских глаголах и замолчал, подыскивая слова.

– Но и Франко набирает всякую шантрапу в свои войска, – закончил с улыбкой Кестлер.

Олонецкий рассмеялся.

– Мой друг запутался во французских глаголах, – перешел он на английский. – Но я вам не рекомендую так острить в будущем.

Кестлер расцвел.

– Сразу видно образованных людей!

– Я окончил Сорбонну, – уточнил Олонецкий.

– Вы французы?

– Мы русские.

Журналист секунду смотрел на него.

– Понимаю… Вы – белые русские… Эмигранты. Наверно, из аристократов или помещиков…

Олонецкий был невозмутим.

– Совершенно верно, из них. Как у большевиков поется – «Кто был ничем – тот станет всем». А у нас наоборот, не правда ли, Кока? Кто был всем – стал ничем. Так вот, чтобы в Испании не повторилось подобное, мы и приехали сюда воевать. У нас во взводе Санчес – испанец, тоже доброволец, его отца – владельца большого поместья – жестоко убили еще в прошлом году, разбушевавшимся крестьянам не давали покоя его земли. Сын спасся, благодаря чистой случайности, что стало с матерью и тремя сестрами, он не знает. Почти, как у моего друга, – Джордж кивнул на Зуева, – крестьяне в семнадцатом подняли на вилы отца многочисленного семейства, и тоже – из-за земли. Год спустя дошли сведения, что две сестренки его замерзли зимой, а мать сошла с ума…

Кестлер вздохнул.

– Я был в России… в советской России.

– Давно? – подал голос Зуев.

– Пять лет назад. Я видел… голод на Украине.

– Видели? И что? – чуть не задохнулся Олонецкий.

Кестлер даже зажмурился от того, что ужас тех дней явственно встал в воспоминаниях:

на станциях, вытянувшись в ряд, стояли и просили милостыню крестьяне с отекшими руками и ногами, женщины протягивали в окна вагонов жутких младенцев с огромными качающимися головами, палкообразными конечностями и раздутыми торчащими животами, дети выглядели, как зародыши в сосудах со спиртом.

– Это ужасно, – признался журналист.

Помолчали.

– А за что вас заточили в тюрьму? – переменил тему Джордж. – Директор сказал, за фельетон против какого-то нашего генерала…

Кестлер сморщился.

– Какого-то! Не какого-то, а генерала Гонсало Кепо де Льяно. Он дал мне интервью три месяца назад. Интервью и портрет публиковались и в газетах. Кепо читает по-французски, скорее всего. Представляете себе его лицо, когда ему попадается «Портрет генерала мятежников» – свой собственный портрет и притом вполне правдивый. Представляете? Он пообещал спустить с меня три шкуры, если я попаду к нему в руки. И вот правительственные войска, по вашей терминологии – красные, – оставляют Сантандер, в город входят войска мятежников… националистов. Я иду по главной улице и нос к носу сталкиваюсь – с кем бы вы думали? – с адьютантом генерала Кепо де Льяно. Представляете? «Вот ты мне и попался», – обрадовался он, и я оказываюсь в тюрьме.

Зуев с Олонецким снова переглянулись.

– И за это вас посадили в тюрьму? На вашей двери табличка – «Особо опасный преступник». Вы понимаете, что это такое?

Журналист хмыкнул.

– Конечно, понимаю. Могут и расстрелять.

– А ваши коллеги… Английский консул…Разве они не могут помочь?

Кестлер улыбнулся.

– Чтобы помочь, надо знать, где я, а у меня не принимают ни писем, ни заявлений. Знаете это испанское «завтра, завтра»? Уже две недели я слышу «завтра, завтра»… К тому же страшная англофобия – по обе стороны: и здесь, и… по ту сторону…

Олонецкий решился.

– Пишите письмо, я перешлю английскому консулу.

Он вспомнил о Филби из «Таймса», подумал, что можно разыскать его и передать письмо Кестлера, англичанин англичанину должен помочь. Но тут же остановился. Филби работает в пресс-центре при штабе Франко, а Кестлера арестовали за то, что он опубликовал памфлет про генерала из штаба Франко. И вообще, Кестлер, конечно, левый. Не коммунист, но точно левый. Не будет мордатый Филби помогать Кестлеру. Не знаю почему, но не будет.

(Тут Олонецкий ошибался: Кестлер был не просто левым, в то время он еще состоял в компартии.)

Ночью Кестлер проснулся. В глухой тишине он услышал бормотание священника и негромкое бренчание его колокольчика.

Открылась дверь камеры – третьей слева; голос выкрикнул чье-то имя. Разбуженный откликнулся: «Que?» – «Что? Что случилось?», – и священник, словно в ответ, громче забормотал молитву, сильнее размахивая колокольчиком. Тот, кого разбудили, застонал и стал полузадушенным голосом звать на помощь: «Socorro! Socorro!»

– Кто ж теперь поможет, – равнодушно произнес сопровождавший священника надзиратель. Человек, которого уводили на смерть, смолк. Спокойный, деловитый тон тюремщика оборвал его жалобы. Потом он рассмеялся.

Он смеялся негромко, отнюдь не на публику.

– Да вы пошутили, – сказал он священнику. – Я сразу догадался: вы шутите.

– Нет, приятель, это не шутка, – отозвался тюремщик всё тем же невыразительным голосом.

Кестлер еще слышал, как он кричал во дворе. Минуту спустя раздался залп.

Тем временем священник и надзиратель открыли следующую дверь. Священник молился, колокольчик звенел, заключенный плакал, хлюпая носом, точно ребенок. Он звал мать: «Madre! Madre!» И опять: «Madre! Madre!»

– Раньше надо было о ней думать, – заметил тюремщик.

Его увели.

Они подошли к следующей двери. Заключенный ничего не сказал, когда его вызвали. Наверное, он тоже слушал, стоя у двери, и успел подготовиться. Однако когда священник закончил молитву, он еле слышно спросил:

– Почему я должен умереть?

Священник ответил торжественно:

– Вверь себя Богу: смерть – это свобода.

Его увели.

 

Рано утром, раздавая еду, Олонецкий подошел к камере Кестлера, посмотрел в глазок, кивком подозвал Зуева и открыл дверь.

– Почему вы не едите? – спросил Джордж.

Кестлер ответил, что у него нет аппетита.

– Боишься? – догадался Зуев.

– Да.

Олонецкий ничего не сказал, пожал плечами, протянул сигарету и осторожно прикрыл дверь, чтобы она не захлопнулась с грохотом.

 

В теплый апрельский понедельник пришел парикмахер, побрил надзирателей и, конечно, Олонецкого и Зуева.

– Побрей англичанина, – попросил Олонецкий.

Цирюльник пожал плечами.

– Почему бы и нет?

Джордж стоял рядом и наблюдал торжественную процедуру бритья.

Брадобрей спросил, не царапает ли бритва, Кестлер отвечал, что бритва просто прекрасная.

– Хотите покурить? – предложил Зуев.

– Очень хочу покурить.

Цирюльник закончил свою работу. Зуев свернул сигарету и поднес огонек.

– Жизнь прекрасна! – засмеялся журналист.

Парикмахер ушел.

Зуев поманил Кестлера пальцем и показал на дверь камеры снаружи. На табличке стояло только имя, а пометка «особо опасный» исчезла.

Изоляция – по-видимому, благодаря вмешательству извне, – прекращена.

– Понял, англичанин?

Тот кивнул головой.

– Твое письмо дошло до консула, и он принял меры, – тихо произнес Зуев.

Кестлер не верил своим ушам.

– Пойдешь гулять?

Кестлер посмотрел на него с изумлением – еще спрашивает!

 

Париж, лето 1937. Варлов

Flashback

 

Нога, подвешенная к потолку, словно зенитная пушка, должна пугать прилетающих мух.

Ребро ныло, будто его постоянно передвигали с места на место, а голова начинала трещать по вечерам.

Вот что такое – последствия аварии.

Варлов считал, что авария подстроена. Кто-то умело вытащил шплинт из колеса, и на скорости машина полетела в кювет.

Слава Богу, что остались целы в перевернувшейся машине, слава Богу, что она не загорелась. И, конечно, слава Богу, что это произошло уже на французской территории, по дороге в Париж.

Подстроить такое могли франкисты. Или немцы.

Но могли такую штуку подстроить и свои. Та веселая компания партизанских командиров, которых Варлов отправил в валенсийскую школу готовить кадры диверсантов.

Но, может, всё не так плохо, как кажется? Может, авария просто разбередила какие-то тайные комплексы? Он смотрел в окно – там весна, тридцать седьмой год только начался, дела на фронтах идут неплохо, шпионов отлавливаешь замечательно, покушение на Франко готовится вовсю (Филби, журналист-англичанин, должен получить пропуск в штаб мятежников в ближайшие дни, его завербовал Малый три года назад, я был с ним на связи в Лондоне), – чего тебе не нравится?..

Сломанная нога – вот что ему не нравится. Слишком долго кость срастается.

В дверь постучали, и в одноместную просторную палату просунулась голова Николая Смирнова, резидента НКВД в Париже, работающего под маской второго секретаря советского полпредства.

– Заходи! – обрадовался Варлов. – Мне сказали, что навестят, но не сказали кто.

Смирнов исчез, дверь открылась, и он вошел. Не один. Вместе с ним шагал большой, как шкаф, варловский кузен и коллега Зиновий Кацнельсон, заместитель наркома внутренних дел Украины.

– Шлимазл! – засмеялся он.

– Зямка! – отозвался Варлов, и они обнялись.

Зиновий был таким же, как всегда, улыбчивым, крепким, довольным. Сразу напомнил детство и маму, которая ждала в Москве, в квартире в Спасоналивковском.

Смирнов довольно крякнул, поставил стулья с обеих сторон кровати – благо она стояла посредине палаты.

– Спасибо, Смирнов, за сюрприз, – сказал Варлов. – Нечасто родственников встречаешь за границей...

– Я в командировке, – пояснил Зиновий, и кивнул на резидента, – по его душу..

– Проштрафился? – поинтересовался Варлов. За Смирновым водились грешки, как за каждым резидентом, – больше, конечно, по части развлечений и нарядов жены (такие доносы посольские стукачи писали в наркомат сотнями). Но ничего серьезного за ним не числилось.

– Что вы! Товарищ комиссар государственной безопасности второго ранга приехал...

Варлов улыбнулся.

– А ведь мы твое повышение по службе не отмечали… С тебя причитается...

Кацнельсон повел глазами, потом на окно. Варлов понял.

– Причитается, – согласился приезжий.

– Смирнов, в больнице бутылочку не сообразим? – спросил Варлов, зная, что здесь ничего алкогольного не продают. Это не Испания, где на каждом углу и в каждом доме вина – пей – не хочу, как говорят русские.

– Да, Смирнов! – подхватил Зиновий. – А ведь, правда, надо обмыть мой приезд! Жаль, Лева, не могу в парадной форме предстать перед тобой.

– А у меня парадной нет, только повседневная. Да и там всего один ромб, я только майор, – напомнил Варлов и усмехнулся: – Парадную ввели после моего отъезда.

– Смирнов! – снова обратился Кацнельсон к резиденту. – Может, прямо здесь, в тесном, так сказать, коллективе чекистов и отметим, а?

Резидент растерянно посмотрел на Варлова и облизнулся: выпить ему хотелось.

– А товарищу Шведу можно?

– Можно, можно! – не дал ответить Зиновий. – Распорядись, Смирнов!

Смирнов вскочил, словно мальчишка (что делает с народом присутствие вышестоящих товарищей!):

– Я сам сейчас съезжу в ближайший магазин...

Зиновий остановил, схватив за полу улетающего к дверям пиджака.

– Тогда, Смирнов, мчи аллюр три креста в посольство и привези нам пару бутылок «Московской особой».

Смирнов улыбнулся и исчез за дверьми.

Зиновий посидел с минуту, разглядывая сидящего в постели родственника, потом подошел к окну, затем придвинул стул еще ближе к постели.

– А теперь, товарищ родственник, он же товарищ Швед, он же товарищ Варлов, поговорим наедине...

Варлов расхохотался.

– Ну, Зяма, ты и режиссер! Классно разыграл спектакль!

Тот удовлетворенно хмыкнул.

– Смирнов не раньше, чем через полчаса вернется, мы с тобой успеем посекретничать... Правда, жаль, он знает, что мы с тобой наедине оставались.

Варлов насторожился. Кацнельсон – заместитель наркома внутренних дел Украины, член коллегии НКВД СССР. Ба-а-альшой человек дядя Зяма, как говорит его племянница и дочь Варлова. И он опасается? Чего?

– Ну-ка выкладывай свои страхи, родственничек!

Тот расстегнул пуговицы на пиджаке, стал еще больше домашним, каким-то уютным, оперся рукой на стул и спросил:

– Ты представляешь, что делается дома? Не по газетам, а хотя бы по сводкам? Ты же получаешь сводки из наркомата каждую неделю. Потом радиограммы тебе шлют – и нарком, и Сам.

– Так уж и шлют! – отмахнулся Варлов .

– Шлют-шлют! – поднял палец Зяма. – Все знают, что ты любимец Хозяина. Что он специально не назначил тебя замнаркома, потому что ты не чиновник, а оперативный работник. И он это ценит.

– Ага, – осклабился Варлов, – то-то я два года просидел в замначальниках транспортного управления.

Зиновий развел руками – дескать, начальству виднее.

– Не убежит от тебя место замнаркома, – сказал он. – Приедешь из Испании – считай, оно твое. Думаю, Агранова скоро снимут. Да-да, не удивляйся. Его дни сочтены. И, думаю, Артузова тоже.

– Ты что? – не поверил Варлов. – Заслуженных чекистов? Да у них по два значка «Почетный чекист»!

– Дурак! – чуть не крикнул Зиновий. – А Генрих Григорьевич – не заслуженный чекист? Но – сняли. Два значка «почетный чекист»! А Бухарин? А Рыков? Пока мы тут с тобой сидим, их уже арестовали.

Варлов вытаращился на него.

– Кого? Старых большевиков? Бухарина, «любимца партии»? Человека, который всегда боролся с Троцким? За что же, интересно, их арестовали?

Родственник покосился на дверь, потом наклонился и тихо сказал:

– Ты что, не понимаешь, дурачок, что арестовывают не за конкретную вину и не за какие-то проступки? Идет уничтожение старой гвардии большевиков. Всех людей с дооктябрьским стажем. А чаще – и до первой революции. Ты понимаешь? Да?

Варлов понимал. Ох, как понимал! Но он много лет работал в «органах» и никому не верил, даже родственникам.

– Термидор, – сказал он. – Троцкистом ты стал, Зяма.

– Дурак! – шепотом закричал тот в ухо кузену. – Вы тут ни хрена не понимаете, что происходит в стране! Да что в стране! В собственном наркомате!

– А что в наркомате? – насторожился Варлов.

– Ага, заерзал! –зарычал кузен Зяма. – Мы с тобой погорим. Может, не в первую очередь. Но во вторую – точно. Ох, как гореть будем…

– Так что в наркомате? – не понял Варлов.

– Чистка начинается. Новая метла – секретарь ЦК Ежов – метет жестко. Ежовые рукавицы у него, видать. Слышал пословицу: еж съел ягодку? То-то!

Варлов не поверил.

– Фантазии. Вы там в сплетнях штаны себе протерли. Неужели у вас в Киеве такие разговоры?

Кацнельсон посмотрел на него, как на больного. Впрочем, он прав – Варлов больной, потому и в больнице.

– У нас уже лежит приказ наркома внутренних дел Союза товарища Николая Ивановича Ежова о чистке... Это до Москвы еще не дошло. Но думаю – дело пары месяцев. Ах, да, кстати, о двух значках почетного чекиста… Чертока помнишь?

Варлов поежился. Черток слыл садистом даже среди дознавателей секретно-политического управления. Он был следователем Каменева. И склонил того к даче убийственных для себя показаний.

Склонил он его своеобразно. В жару камеру Каменева топили по-черному, старый человек задыхался от духоты, а Черток пил в прохладном кабинете минералку и спрашивал: «Ну как, надумали, Лев Борисыч, признаваться в своей преступной деятельности?» Потом о маленьких детях начинал разговор, которые ни за что ни про что страдают за родителей.

Черток! Садист. Палач.

Варлову не хотелось даже говорить – стало противно.

– Успокойся, – сказал Зиновий. – Чертока больше нет.

Варлов удивленно повернул голову.

– Как нет? Умер?

Зиновий кивнул.

– Умер. За ним пришли, и он выпрыгнул из окна.

Варлов приподнялся на постели, он начинал понимать.

– Ты хочешь сказать, что за ним пришли наши, и он пытался бежать?..

Кузен Зяма усмехнулся и, как обычно, смешно мотнул головой. Варлов всегда улыбался, видя это движение – так мотают головой слоны в зоопарке, когда им что-то нравится. Но Зиновий-то не слон, хотя и большой.

– Нет, не бежать. Его пришли арестовать по приказу нового наркома. Он крикнул: «Я вам не Каменев, я сознаваться не буду!» И выпрыгнул с двенадцатого этажа вниз.

Варлов вспомнил дом ОГПУ. Ему предлагали в нем квартиру, но жена Маша закапризничала, сказала, что у нас в Спасоналивковском тише и, вообще, жить в одном доме с коллегами глупо, хотя бы потому, что будет не дом, а продолжение работы: все будут заходить по-свойски и опять – про дела. (Так уже было, когда жили в общежитии ОГПУ в Грузии, где Варлов командовал погранвойсками.)

– Вдребезги разбился? – зачем-то спросил Варлов

Хотя человек, который прыгает с двенадцатого этажа, разумеется, разбивается насмерть.

– Насмерть, – подтвердил Кацнельсон. – А у него, между прочим, тоже два значка «почетный чекист» имелись, и в звании он был в таком же, как и ты, – майор государственной безопасности, что по общеармейскому означает – комбриг. Понял, дурачина?

Он еще раз огляделся.

– Лева, мы с тобой двоюродные братья, – начал он. – Ты понимаешь, наверно, что я неспроста приехал в Париж...

– Догадываюсь, – съязвил Варлов.

– Нет, не догадываешься, – почему-то вздохнул он. – Ты здесь большой человек. Думаю, кроме тебя, нет более крупного чина из НКВД в Европе.

– А что, меня назначили замом Ежова? Потому ты и послал за бутылкой?

То, что рассказал Кацнельсон, представлялось чистой фантастикой. Однако, как сказал кто-то из классиков, правда страшнее и фантастичнее любой выдумки.

Год назад, готовя процесс Каменева и Зиновьева, Хозяин вызвал наркома Ягоду и сказал:

– Интересно, неужели никто из обвиняемых не сотрудничал с царской охранкой?

Ягода понял: сигнал! Надо готовить материалы о сотрудничестве старых большевиков с охранкой.

– Я думаю, – продолжил Сталин, – что должны быть документальные доказательства.

– Конечно, товарищ Сталин, – согласился Ягода.

В НКВД могли подделать любой документ – была бы команда дана. Подделывали даже американские доллары, а тут – какие-то документы.

Сталин продолжал внимательно смотреть на своего Фуше[4]. Нарком внутренних дел продолжал:

– Можно найти бывшего офицера охранки, уцелевшего во время революции, и заставить его засвидетельствовать, что некоторые из обвиняемых были царскими агентами. Признания, подтверждающие свидетельства, получим от обвиняемых. А затем свидетель и заключенные расскажут свои версии. Процесс ведь открытый, товарищ Сталин! Я думаю, что это потрясет всю страну, – закончил Ягода.

– Меня не интересуют подробности, – сухо прервал Сталин.

Найти живого офицера охранки оказалось не так просто. Во-первых, почти всех их выбили во время Гражданской войны и последующих чисток. Во-вторых, тот, кто вовремя не сбежал за границу, так спрятался, что найти оказалось чрезвычайно сложно.

Ягода велел перерыть полицейские архивы. Один из архивов бывшего департамента полиции находился в Ленинграде, с первых лет советской власти им часто пользовались Дзержинский, Менжинский, а затем и Ягода.

Помощник начальника Секретно-политического отдела НКВД двадцатипятилетний Штейн активно взялся за поиски. Однажды в архиве ему попалась изящная папка, в которой заместитель директора департамента полиции Виссарионов хранил особо важные документы.

Открыв папку и листая бумаги, Штейн увидел анкету с прикрепленной к ней фотографией молодого Сталина.

– Редкая фотография! – обрадовался он. – Реликвия! Неизвестные документы о деятельности вождя в подполье!

Он собрался звонить наркому Ягоде с сообщением о находке, когда что-то заставило его полистать бумаги.

Штейна пробил холодный пот. Он резко обернулся – за спиной никто не стоял. Но от этого лучше не стало.

Обширные докладные и письма, написанные рукой Хозяина (а его почерк Штейн, как и все чекисты, знал по резолюциям на различных бумагах НКВД, отправляемых к вождю на утверждение).

Страх застилал глаза Штейна потом. Он стирал пот и гипнотически тянулся к бумагам – он читал донесения Сталина, – донесения агента охранки!

Затем уже не страх, а ужас заставил Штейна вскочить. Он работал в НКВД не первый год и прекрасно знал порядки. Он знал, что бывает с теми, кто слишком много знает. Он знал, что случилось с охранниками Кирова. А если кто-то узнает про то, что такая папка с такими материалами побывала в руках у сотрудника НКВД? Что с ним будет?

Он незаметно вынес папку из архива и несколько дней мучительно соображал, что делать дальше.

Мир перестал быть двухцветным. Кроме черного и белого, в нем оказались и другие цвета, к восприятию которых Штейн не был готов.

Он выхлопотал командировку в Киев.

Наркомом внутренних дел на Украине работал бывший начальник Штейна по центральному аппарату НКВД Балицкий. Они дружили не только как сослуживцы, но и домами.

Балицкий схватился за голову, когда прочитал «бумаги Виссарионова». Потрясение было не меньше, чем у Штейна. Балицкий тем более знал, чем может кончиться для него знакомство с документами охранки.

Уничтожить? Спрятать? А вдруг папки хватились и уже ищут?

Балицкий вызвал своего заместителя, соратника с первых лет революции Зиновия Борисовича Кацнельсона.

– Надо проверить подлинность документов, – предложил тот.

Проверили тут же, в кабинете, – не посвящать же в такое дело экспертов!

Каждый документ исследовали детальнейшим образом. Хотя и простым глазом было видно, что бумаги подлинные. И почерк Хозяина не изменился за годы.

Сомнений не осталось – до середины 1911 года Сталин являлся агентом царской охранки. Мало того, он пытался сделать карьеру в царской полиции! Некоторые из сообщений Сталина относились к 4-й Государственной Думе. Большевистская фракция в Думе состояла из шести депутатов. Руководил ею Роман Малиновский – тоже агент охранки. Но его роль выяснилась гораздо позже.

Но что делать с документами?

На всякий случай сделали несколько фотокопий, которые спрятали в надежных местах.

– А папка? – насторожился Варлов. – Вы ее, надеюсь, уничтожили?

– Нет, – признался Зиновий. – Мы хотели познакомить с ней Якира, командующего Украинским округом, и Косиора, генсека ЦК Украины...

– Что? – Варлов чуть не вскочил с постели. – Вы это сделали?

– Нет, Лева, не сделали. Я решил посоветоваться с тобой. – Он виновато смотрел в лицо родственника. Что-то Зиновий не договаривал. Варлов догадывался.

– Зяма, только не ври. Где папка с «бумагами Виссарионова»?

Он глубоко вздохнул.

– Ну, где?

Он молчал, смотрел в пол, не хотел говорить.

– Ты ее... – не поверил Варлов.

– Да. – Он раскрыл рот, как побитая собака. – Она у меня. Здесь.

Варлова подбросило. Если бы не прикрепленная к раме нога, он обязательно бы вскочил.

– Где – здесь? У тебя в портфеле?

Тот обреченно кивнул.

– Ах ты, гнида, провокатор подлый. Меня, майора госбезопасности, специального уполномоченного Политбюро – ставишь под удар? Так это понимать? Ах ты, троцкистская гадина!

Варлов вытащил из-под подушки любимый «вальтер-7,65» и навел его на Зиновия.

– Вынимай папку!

Родственник застыл с открытым ртом.

– Папку! – резко приказал Варлов и спустил предохранитель большим пальцем.

Глядя в глаз пистолета и пытаясь унять дрожь в руках, заместитель наркома расстегнул свой портфель и вынул оттуда пакет. Потом раскрыл его. В нем лежала обычная папка-скоросшиватель.

– Это? – не поверил Варлов.

– Внутри, – пробормотал визави, не спуская глаз с револьвера.

– Бери папку, – скомандовал Варлов, – и неси ее в шкаф.

Родственник подчинился.

Шкаф стоял в углу. В нем полагалось хранить вещи больного, но кроме вещей в шкафу, лежало множество книг, бумаг, скоросшивателей, папок, портфелей – Варлов отбирал канцелярские принад-лежности для Барселоны. Ему приносили образцы, он их смотрел, и медсестра складывала отобранное в шкаф. Там образовался небольшой склад.

– Видишь портфель крокодиловой кожи с ключиком на цепочке? Положи в него папку и закрой на ключик. Закрыл? Спускайся вниз, возьми такси и поезжай в банк «Лионский кредит». В отделение на бульваре Вожирар. Сейф номер одиннадцать. Код – три девятки плюс два. Запомнил, замнаркома? И – обратно!

Краска прилила к лицу двоюродного брата.

– Прости меня, Лева, – сказал он. – Я боялся выпустить ее из рук.

– Идиот, дубина стоеросовая, не мог догадаться положить в банковский сейф свой пакет?

– Когда, интересно, я мог это сделать? – парировал он. – Если с поезда – в посольство, а из посольства – к тебе. Но спасибо тебе еще раз. Мне, честно сказать, это в голову бы не пришло.

Варлов усмехнулся и сунул пистолет под подушку.

– Поживи с мое на Западе, ты много полезного узнаешь.

Что делать с документами?

Материал – первый класс, ничего не скажешь. Всегда Варлов подозревал, что у товарища Сталина рыльце в пушку. И Свердлов его не любил. Вместе в ссылке находились, а не любил. Считал Сталина стукачом. Об этом сейчас не вспоминают.

Ах, какое же мерзкое чувство испытывал Варлов!

Состояние слуги, узнавшего тайну хозяина. А он узнал такую тайну, за которую расстреляют сразу же, как узнают, что она ему известна.

Если Зяма не провокатор (а Варлов надеялся, что нет, – не тот человек), то едва ли узнают.

Балицкий и Штейн.

Ох, а не сказал ли Зиновий своим сослуживцам, что едет ко мне? Если сказал, на меня уже навели ищеек.

Где гарантия, что тот же Штейн или Балицкий завтра не расколятся на допросе? Или просто для карьеры не доложат вышестоящему начальству?

Ну, не психуй, не психуй. Твоя нога заживает, ты больше симулируешь, чем она болит на самом деле; ты просто хочешь отдохнуть, ты уверен, что в Испании отдыха не будет, что снова артобстрел, снова Барселона, снова чистка Мадрида, снова расстрелы «пятой колонны», снова кровь.

А хочется отдохнуть!

Какой тут отдых, когда такой материал в сейфе!

Интересно, кто придет раньше – Смирнов с бутылкой или Зиновий?

Раньше пришел резидент и удивился, не застав московского гостя. Но Варлов объяснил, что у товарища Кацнельсона неожиданно заболел живот, вероятно, от парижской воды, – помнишь, Смирнов, как долго к местной воде привыкал? – вот он в гальюн и заскочил, ты разве его не встретил – гальюн ведь в коридоре?

– Нет! – засмеялся Смирнов. – Я по черной лестнице поднимался...

– Хорошую водку принес? – поинтересовался коллега.

Резидент с гордостью вынул из бокового кармана пиджака «Московскую». Варлов показал на подоконник – там стояли стаканы.

– Наливай, наливай, Смирнов, – подзадорил он резидента. – Раз у него живот схватило, пусть меньше и достается.

Водка забулькала, наполняя стаканы.

Не те стаканы у нас дома, мелькнуло в голове Варлова, – граненые большие и маленькие стаканчики, которые зовутся у нас «стопками» или «стопарями».

– Не похожи на наши стопки, – словно читая мысли, сказал Смирнов.

Варлов согласно кивнул, взял стакан, и тут ворвался Зиновий.

– Не обосрался? – крикнул кузен, кивая на повернувшегося к дверям Смирнова. – Как там, в туалете, лучше, чем в московском?

Зиновий прочитал ситуацию мгновенно и потер свой живот: дескать, побаливает.

– Вы, товарищ комиссар госбезопасности второго ранга, водки с солью выпейте, – посоветовал Смирнов. – Как рукой снимет. Старинный рецепт.

Зиновий огляделся и не нашел стакана.

– А где? – толкнул он резидента. – Водка с солью где?

Варлов долго помнил, как, наклоняясь к нему в тот момент, когда Смирнов уже открыл дверь, Кацнельсон шепнул:

– Если нас с Еленой пристрелят, я хочу, чтобы ты и Мария позаботились о нашей дочке. Ей всего три года, ты помнишь.

Варлов окончательно поверил, что родственник действительно проделал длинный путь от Москвы до Парижа только затем, чтобы передать документы.

Документы... Его отпечатков на папке нет и не будет. Даже если за Зиновием следили, что маловероятно.

 

Печорлаг. Конрад Альвенхаузер

 

Конвой пополнялся из новобранцев. Таких специально набирали в конвойные войска – злобных садистов, каждый из которых старался выслужиться перед начальством.

Заключенные работали на прокладке «узкоколейки». Бригада маленькая, всего шестнадцать человек. Охрана – четыре конвоира, начкон и собаковод с немецкой овчаркой. Район работы вдоль полотна дороги захватывал каких-нибудь тридцать метров. Конвоиры расположились на возвышении, скучали, перебрасывались между собой шуточками. Собаководу захотелось прикурить. Спичек не оказалось, а у зэков горел маленький костер, в котором грелись клинья для забивки в шпалы.

– Эй, мужик! Дай огня! – крикнул он молодому парню, работавшему рядом с Конрадом.

Солдат находился вне «зоны», которая даже на такой работе была определена. Парнишка знал, что любой из конвоиров имеет право стрелять, если он перейдет или даже только подойдет к линии огня. Он сделал вид, что не слышит собаковода или не принимает приказ на свой счет.

– Слышь, гад фашистский! Эй, мужик! Дай огня! – повторил злобно солдат.

– Идите к костру, и я дам огня, – ответил паренек. – Вы же знаете, что я не могу к вам подойти. Вы будете стрелять.

– Выходи, сволочь, я тебе говорю! – совсем освирепел собаковод. – Неси уголек прикурить!

– Не выйду! Я жить хочу!

– Ну что ж! – вдруг по-звериному оскалил зубы солдат. – Коли так, я сам к тебе пойду, чтоб ты и дальше жил.

Солдат привязал собаку к дереву, поправил ремень и медленно пошел к костру. Паренек широко открытыми глазами, весь побелев, смотрел на идущую к нему смерть в чекистской шинели.

Конвоир подошел и, равнодушно вынув из кобуры наган, четырьмя пулями сразил несчастного.

– Ложись, бляди! – крикнул он.

Заключенные упали в снег.

Чекист нагнулся, вынул уголек, прикурил и, сбросив его на землю, с цигаркой в зубах, подхватил под мышки еще теплое, трепещущее тело парня и потянул его за зону. Подошел начкон.

– Что тут у тебя? – для порядка спросил он.

– Заключенный номер… какой там у него? – убит при попытке к побегу.

– Мать твою… – выругался тот. – Он же живой!

Парень был еще жив, когда его привезли в лагерь и выбросили из саней в снег перед штабом. Он застонал.

Пришел вольнонаемный врач, велел перенести несчастного в больничный барак. Пришлось вызвать начальство. Бедняга, при полном сознании, умирал в страшных мучениях. Примчались следователи из Управления Усть-Вымьлага. Солдата-убийцу увезли, но безобразия продолжались.

Вскоре Конрада перевели работать на пилораму. В его обязанности входила подкатка бревен для распила на доски. Кроме того, полагалось вывозить опилки за зону, чтобы избежать пожара. Опилки вывозили метров за пятьдесят за трехметровый забор на тачках. Дополнительная охрана внимательно следила, чтобы за зону выходили только люди с тачкой, быстро ее переворачивали и бегом возвращались за следующей.

Конрад открыл ворота, положил трап и вернулся к своей лопате и пустым тачкам. Он нагружал тачки, а несколько заключенных вывозили.

Заключенные покатили свою тяжкую ношу. Конрад вытер пот со лба, смотрел им вслед и вдруг заметил, что конвоир, сидевший напротив ворот, медленно поднимает автомат. С тачкой шел знакомый Конрада австриец Гуго. Альвенхаузер бросил лопату и закричал:

– Zurueck, Hugo! Erschiesst!

Гуго бросил тачку и, повернувшись, побежал к воротам зоны. Солдат вскочил, выругался и выпустил целый диск в спину бегущего.

Гуго упал уже в зоне завода, приблизительно метра за полтора от ворот. Конрад бросился к нему, но солдат выпустил в его сторону очередь. Альвенхаузер успел закатиться за штабель досок.

На стрельбу сбежались все конвоиры. Подбежали и работяги. Они хотели подойти к Гуго, но их не подпускали, кладя огневую дорожку между заключенным и убитым.

– Сволочь, – произнес в адрес конвоира молодой заключенный Митя Баранов, бывший телефонист в штабе Власова, – в отпуск ему захотелось, гаду…

Да, солдату хотелось домой. Солдат знал, что отпуск дают тем, кто отличится по службе. Самым большим отличием являлось пресечение попытки к бегству. Конвоир долго ожидал ситуации, когда убийство зэка дало бы ему право на отпуск. Возможность нашлась.

Конвоир получил в награду часы и долгожданный отпуск.

Заключенные пошли жаловаться начальству, но их выгнали и велели собираться на этап.

 

Нью-Йорк. Олонецкий

 

Прощаясь, Дон Левин передал Олонецкому пакет.

– Не спрашивайте сейчас, откуда у меня эти бумаги, позже расскажу.

Когда Джордж раскрыл пакет и стал вчитываться в «Бумаги Виссарионова» (так он назвал его содержание), то первое, что пришло на ум, – фальшивка.

А если документы подлинные?

Тогда это бомба.

Несомненно, бомба, размышлял Олонецкий.

Но тут же привычный холодный душ сомнений окатил его. Ну и что? Кого интересует прошлое советского диктатора? У всех диктаторов темные пятна в биографии. Один в прошлом торговал живым товаром, другой убил жену, третий ограбил банк, четвертый печатал фальшивые деньги.

А Сталин был агентом полиции. Хотя за ним водились и грешки коллег-диктаторов: он убил жену, грабил банки, торговал живым товаром… ну, может, этого не было, но зато торговал ворованными драгоценностями. Да-да, большевики продавали драгоценности из музеев, картины, фарфор…

И фальшивые доллары печатали! Году в тридцать третьем, помнится, был скандал…

Он сразу вспомнил слова Рашель о коммунистах, вспомнил рассказ подполковника Ван Влита о Катыни, вспомнил содержимое папок Смоленского архива…

Его передернуло. Он не хотел вспоминать то, что отодвинул в дальнюю комнату памяти. Мало того – запер дверь в эту комнату.

Разберемся в бумагах.

Письмо заведующего Особым отделом департамента полиции Еремина начальнику Енисейского Охранного отделения А. Ф. Желез-някову от 12 июля 1913 года, содержащее данные о Сталине как об агенте Петербургского Охранного отделения, – вот документ.

Знаете, сколько работы надо предпринять, чтобы доказать его подлинность?..

Внешний вид? Тьфу! Любой специалист состарит любую бумагу за два часа, и вы будете гадать, какому веку она принадлежит.

Подписи? Через полчаса другой специалист покажет вам две подписи — вашу и поддельную, и вы ни в коем разе не отличите одну от другой. Нет, здесь должна быть проведена большая работа.

Требовалось доказать:

1. Арестовывался ли Сталин в 1906 году?

2. Возраст, качество, сорт и все прочие признаки бумаги, на которой напечатан документ, а также место и время ее изготовления.

З. Тип пишущей машинки, на которой отпечатан документ. Употреблялся ли он тогда в России?

4. Был ли А. Ф. Железняков в то время действительно начальником Енисейского Охранного отделения?

5. Занимал ли Еремин соответствующую письму должность?

6. Подлинность подписи Еремина.

Нужен всесторонний анализ документов.

Кто может это сделать? Где это могут сделать, чтобы никто посторонний об этом не узнал?

Совершенно верно – в ЦРУ.

 

Москва. Посольство Чехословакии. Ноябрь

 

В ноябре на приеме в посольстве Чехословакии к послу Мейерсон[5] подошел английский журналист Паркер, они были знакомы, и спросил, не хотела бы она познакомиться с Эренбургом.

– Он здесь, я вам его представлю.

– Конечно, хочу. Никогда не видела сталинского лауреата…

Журналист растворился в толпе, чтобы возвратиться со знаменитым советским публицистом.

Эренбург обратился к послу по-русски.

– Я, к сожалению, не говорю по-русски, – ответила Голда. – А вы говорите по-английски?

Он смерил ее презрительным взглядом и ответил:

– Ненавижу евреев, родившихся в России, которые говорят по-английски.

– А я, – парировала она, – жалею евреев, которые не говорят на иврите или на идиш.

Эренбург отвернулся и пошел к столу, где находились выпивка и закуска.

У стола с рюмкой водки стоял кинорежиссер Донской.

– А, Марк, и вы здесь, – подняв бокал, произнес Эренбург. – Я вам не советую громко говорить о возможности эмиграции наших евреев в Израиль.

Донской испугался.

– Я сказал о том, что может быть какая-то ограниченная эмиграция…

– И не заикайтесь об этом.

Испуганный Донской махом выпил свою рюмку.

– Почему же господин Донской не может иметь свое мнение об эмиграции? – поинтересовался у Эренбурга атташе израильского посольства Нимир.

Эренбург уставился на него.

– А, и вы здесь…Так вот, хочу предупредить вас по-дружески. Ваше государство будет иметь много неприятностей, если не оставит в покое советских евреев и не перестанет их соблазнять сионизмом и эмиграцией.

– Илья, вы пьяны, – тихо сказал Донской.

Эренбург повернулся к нему.

– Да? Это мое дело. А почему вы еще здесь? – он громко захохотал.

 

Ашхабад, Туркмения. Конрад Альвенхаузер

 

Соседом Конрада по нарам оказался испанец Кампесино. Его звали Валентин Гонсалес[6], но все называли его Кампесино. В переводе с испанского его прозвище означало «деревенщина».

Но Конрад всегда обращался к нему по имени – Валентин, и тот принимал обращение за уважение.

Испанец прославился во время гражданской войны в Испании. Он командовал у республиканцев полком, а потом целой дивизией. Он носил густую черную бороду. Бороду он обещал сбрить после победы над Франко.

Во время обороны Мадрида Кампесино командовал батальоном. Однажды приехал к новобранцам на занятия по стрельбе. Бойцы мазали по мишеням. Кампесино выстроил их и сказал, что возиться с лодырями у революции времени нет, потому он, комбат, каждому, кто промахнется, будет отстреливать мизинец на левой руке (правая нужна для боя). Упражнение выполнили все. Кампесино приказал отнести мишени подальше: продолжаем занятия, условия прежние. Показываю, как надо стрелять. Взял винтовку, выстрелил – и промахнулся. Достал из кобуры пистолет, отставил мизинец – и отстрелил. С каменным лицом снова взял винтовку. Попал в яблочко. Бойцы стояли ошалевшие. После поражения республики, Кампесино уехал в Москву, учился в Военной академии, но не поладил с Долорес Ибаррури и другими вождями компартии, был исключен, ударился во все тяжкие и в конце концов оказался в лагерях.

Вместе с Конрадом они работали на стройке.

Новостройка – два четырехэтажных дома, будущие чекистские квартиры. Бригаде заключенных выпала самая неблагодарная работа – подносить известку штукатурам.

Известь разводили внизу в утепленном бараке. Тяжелый деревянный ящик наполняли доверху раствором. Весил он килограммов пятьдесят, и они вдвоем тащили его по лестнице наверх, на третий этаж. Двое подносчиков прикреплено к двум рабочим. Они едва успевали таскать и наполнять ящики. Тело покрывалось липким потом, сердце хотело разорвать грудную клетку.

Наверху штукатуры, вольные, из местных, брали раствор на мастерок и закидывали им покрытую дранкой стену. Серая масса плохо приставала, половина падала на пол.

– Вы, работяги, на нас не обижайтесь, что мы вас гоняем, раствор – дрянь, не держится. Вон видишь, – штукатур показывал на заляпанный пол.       

– А отчего плох? – спросил Конрад.

– Известно, экономят. Всё побольше глины да песочка, а известь Бог весть куда идет, налево, кому-то по блату квартиры ремонтируют.

К обеду заключенные совсем выбивались из сил. К счастью, штукатуры устраивали перерыв. Кампесино вытаскивал кусок сырого, клейкого хлеба. Альвенхаузер и пожилой седой заключенный, с которым они наполняли ящики, доставали свой хлеб.

Мимо шел не известный, но явно при начальстве, зэк – на нем была не казенная, а своя шапка.

– Чего расселись, помогайте раствор замешивать.

– Пока не поедим – не пойдем. Наше дело подносить. И так тяжело!

– Ты что сюда на курорт приехал?

– Ты, видно, сам курортник! – огрызнулся седой.

– Тебе до меня дела нет, я бригадир 72-й бригады.

– Вот своей бригаде и указывай, а я – из пятнадцатой.

– А где бригадир?

– Я ему не сторож.

– Ну, я тебе запомню.

– Запомнил один такой…

Разгневанный бригадир, ругаясь, ушел.

 

Washington, D.C. Олонецкий

 

Он приехал в Ленгли, поболтал со знакомым сотрудником, получил свой пакет и, не выдержав, заглянул в него.

На все вопросы давались положительные, подкрепленные неоспоримыми фактами, ответы, а именно:

О том, что Сталин доносил в охранку на неугодных ему членов партии, закавказских меньшевиков, давно сообщалось в эмигрантской печати. Грузинский меньшевик Ной Жордания отстаивал правильность этих сведений.

1. Сталин был арестован в Тифлисе в 1906 году в день раскрытия подпольной типографии на Авлабаре (15 апреля) и немедленно освобожден (книга Троцкого «Сталин» и другие данные).

2. Бумага представленного документа не американского и не западноевропейского изготовления и давнего происхождения (заключение «Экспертизы по проверке сомнительных документов» после исследования документа в лаборатории).

3. Известный американский эксперт по разного рода историческим документам Альберт Д. Осборн установил, что письмо написано на бумаге русского довоенного производства и на пишущей машинке «Ремингтон», № 6, того типа, которым пользовались в Охранном отделении. – Такие машинки в дореволюционные годы имелись во всех русских правительственных учреждениях.

4. А. Ф. Железняков действительно занимал указанную должность в указанное время (сведения от нескольких лиц, знавших его по Сибири и проживавших сейчас в США).

5. Еремин действительно занимал в указанное время указанную должность и был хорошо известен среди чинов Особого корпуса жандармов (сведения получены от генерала А. И. Спиридовича в Париже. Автор письма Еремин действительно существовал и одно время служил в Киевской охранке под начальством генерала Спиридовича).

6. Подпись на документе… Здесь ответа нет.

Придется поехать в Париж, показать Спиридовичу. Лучше лично показать и поговорить с ним.

Забавный тип – Спиридович! В 1918 году издал книгу «Партия социалистов-революционеров по данным царской охранки». И еще одна книга была у него, ставшая ныне не то, что библиографической, а вообще редкостью, – «Партия социал-демократов по данным царской охранки». В ней начальник царской охранки писал, что Джугашвили-Сталин – сатанист, что у него шесть пальцев на руках и ногах.

Чепуха, конечно, но может Сталин действительно родился шестипалым – ведь бывают уроды, – а потом сделал операцию? Шесть пальцев – опознавательный знак для любого полицейского сыщика.

Да, а если документ все-таки сфабрикован?

Если пренебрегать всеми доказательствами и попытаться утверждать, что документ сфабрикован, то его подлинность от этого только выиграет. Почему? А потому, что он мог быть изготовлен не раньше, чем Сталин сделался диктатором, то есть уже в тридцатых годах и за пределами СССР.

И что же?

В распоряжении изготовителя должна была быть машинка и бумага дореволюционного образца. Он должен был быть в курсе личного дела Сталина в департаменте полиции (то есть дела тридцатилетней давности), в курсе агентурных сведений Охранного отделения о социал-демократическом подполье и в курсе служебных правил и порядков полиции.

Это не всё.

Документ был бы иначе составлен, то есть лишен сомнительных, трудно доказуемых деталей, как, например, кратковременный арест Сталина в 1906 году (тщательно скрываемый факт).

Заключение: документ являлся фактом реальности раньше, чем Сталин стал диктатором.

...Какая же гадость – эти советские большевистские дела!

 

Олонецкий облегченно вздохнул. Не так уж и важно, откуда Дон Левин взял письмо Еремина. Неважно, откуда взял его профессор Бурначов. Важно, что оно подлинное. И американское правительство должно знать правду о своем бывшем союзнике.

Джордж закрыл пакет, положил его в портфель, пошел к дверям, но что-то мешало так просто уйти, какая-то преграда. Он обернулся и увидел аккуратно подстриженную голову незнакомца, трубку в его зубах. Незнакомец нарушил правила – он стоял за спиной дешифровщика Гарднера и через его плечо наблюдал за работой.

Удивленный Джордж вышел и направился к дежурному:

– Кто там у Гарднера? – поинтересовался он.

– Это английский представитель. У него есть специальное разрешение, – успокоил дежурный.

Раз представитель, значит, официальное лицо, начальству известное. Но при выходе из здания Олонецкий попросил у охранника журнал регистрации посетителей.

Под номером шестым значилось – Гарольд Ким Филби, представитель SIS при ЦРУ.

 

Он вернулся домой довольный собой, вынул из пакета заключение экспертизы, еще раз прочитал.

Потом сварил кофе. У него стояла последняя модель кофейной машины, и он каждый раз умилялся, когда имел дело с агрегатом.

Телефон оторвал от кофе.

Звонил Дон Левин.

– У нас… неувязка… – смущенно признался он.

– Что случилось? – взял быка за рога Олонецкий.

– Вы помните, откуда появился документ?

– Какой? А… Помню.

– Он появился от профессора Бурначова.

– Помню. Я хотел с ним побеседовать.

Дон Левин вздохнул.

– Поздно. Бурначов умер.

– Умер? – Олонецкий не поверил.

– Насмерть сбит машиной вчера вечером.

 

Концлагерь в Ашхабаде. 5 октября 1948

 

Конрад проснулся от страха.

Что-то приснилось. Он еще не открыл глаза, как услышал далекий грохот.

У Альвенхаузера спина покрылась холодным потом.

– Выходи из барака! – услышал он знакомый голос конвойного и сел на шконке.

Грохот приблизился. Ничего не понимая, Конрад схватил ботинки, и толпа заключенных вынесла его наружу.

В поселке падали здания, поднялась пыль. Такое зрелище можно увидеть только в кино: сильный шум, пыль, крики бегущих людей.

Автоматные очереди не могли заглушить идущего из-под земли шума.

– Выходи, все – выходи из бараков! – кричала охрана, но заключенные уже выбежали.

Под ногами гудело. Второй барак затрещал, от него отвалилась стена, стала сползать крыша.

– Ложись! – заорал конвоир. – Фриц, падла, ложись! – он поднял автомат, и Конрад понял, что выстрелит.

Земля была теплой и твердой. Не паркет, подумал он. Рядом сопел испанец. Они встретились глазами, и Конрад согласно прикрыл веки.

Автоматная очередь оглушила.

– Поверху бьет, гад, – услышал Конрад.

Земля дрогнула, кто-то закричал. Из-под земли, откуда-то из глубин что-то билось, рвалось наружу, поднималось вверх.

Кричали все. Охрана стреляла поверх голов. Кто-то матерился.

Рядом стоящее дерево переместилось, гул усилился; строительные плитки, лежавшие штабелем, рассыпались, стали прыгать, как живые. Вдруг земля в десяти метрах треснула, затем появилась другая трещина. Приподняв голову, Альвенхаузер увидел исчезающий барак, который провалился в бездну. Он услышал треск и обернулся: трещина прошла в пяти метрах слева.

Он испугался, не до наблюдений. Решил, что земля уже раскололась на части. В кромешной темноте несколько секунд слышался грохот разрушающихся зданий, треск ломающихся балок. Глухой шум, подобный вздоху, пронесся по городу, и тотчас же наступила мертвая тишина. Воздух наполнился густой удушливой пылью. Ни одного звука, ни криков о помощи, ни звуков животных, – как будто бы под развалинами погибло абсолютно всё живое.

Я оглох, решил Конрад. Но услышал крики о помощи, стоны раненых, плач, мат и выстрелы вдали.

Рядом оказался Кампесино.

– Бежим! – толкнул его испанец.

– Куда? – не понял Конрад.

Но Кампесино уже вскочил, протянул руку и встряхнул немца.

Конрад поднялся, и земля снова дрогнула под ним.

Испанец крикнул, Альвенхаузер не расслышал, но пошел за ним, кто-то шел следом, потом побежал рядом, невидимый в темноте; силуэты, чернее наступившей темноты, выделялись на фоне звездного неба и зарева над городом. Они перепрыгнули через тела лежащих, напоролись на поваленные столбы, матерились, продираясь через них, потом послышался незнакомый голос – Конрад догадался, что голос – его собственный: «Мы будем идти всю ночь, по звездам, нам надо пройти тридцать, нет, двадцать километров, и мы будем в Иране».

Кампесино крикнул, но Конрад опять не расслышал. Он наткнулся на дерево и схватил ударившую в грудь ветку. Он чувствовал дрожь в ногах. Затряслись ветки деревьев, толчки усилились. Земля заходила ходуном, и, чтобы не упасть, он крепко сжал ветку. Гул из-под земли нарастал с каждой секундой, земля под ногами дрожала. Он почувствовал сильную боль в суставах и упал на колени. Но ветку не выпускал, словно она могла спасти…

Альвенхаузер в забытьи куда-то шел, потом стал говорить, но его никто не слушал. Он остановился. Перед ним виднелся склон горы и долина внизу.

Кампесино о чем-то спорил с туркменом, приставшим к ним. Туркмен кричал и размахивал руками. Испанцу хотелось говорить, он слишком долго молчал.

– Ты знаешь, я знаменитый герой. Не веришь? Про меня Кольцов писал, Эренбург писал, Сталин мне руку в Кремле пожимал. Враги донос написали. Сталин поверил, и меня посадили.

Туркмена звали Ашведук, он снова закричал и показал рукой вперед.

Конрад вскочил.

– Солдаты?

– Нет солдат, – замотал головой туркмен.

Он сказал какое-то слово, но они непонимающе смотрели на него.

– Там… Персия!

– Что? – не поверил Кампесино и зарычал. – Мы уже за границей?

Туркмен показал рукой.

– Там – советы, здесь – Персия.

Ашведук показывал руками и повторял.

– Надо идти. Идти вперед. Солдаты поймают – назад отошлют. Советам отдадут. Вперед надо идти.

Ашведук давно не ходил за границу, но раньше, лет пятнадцать назад, он хорошо знал эту дорогу и горы, и недалекую равнину – контрабандисты издавна осваивали местные тропы.

Поймали его в самом начале войны. Он считал, что из-за войны охрана границы ослабнет, а в Иран вошли англичане – сколько же товара можно приобрести на той стороне и принести сюда!

Но по дороге его задержали пограничники.

– Солдат тоже человек, – пояснял Ашведук испанцу. – Он тоже кушать хочет. Туда идешь – дай ему немного денег. Обратно идешь – солдат тебя ждет. И у него жена есть. Дай ему денег немного, дай для жены чулки или платок, и он будет доволен. Он будет доволен и отвернется, когда ты через границу пойдешь. Плохо, когда командир не разрешит солдату. Он боится солдата, он меня увидел и кричит: хватай его, арестуй его. И солдат хватает меня. Хороший солдат, я ему чулки для жены давал. Но командир рядом. Он без командира пропустил, а когда командир – не может. В тюрьму меня посадил. Десять лет в лагере сидеть будешь. Десять лет!..

 

Paris. Олонецкий и Спиридович

 

Дверь открыл старый человек, который пытался скрыть свой возраст и старался держаться прямо.

Ну да, ему семьдесят пять, вспомнил Джордж.

– Александр Иванович? Я тот человек из Америки, о котором вам писал Марков.

– Василий Степанович? Да-да, он мне писал. И я читал. Проходите.

Олонецкий вошел в небольшую переднюю.

– С кем имею честь.

– Олонецкий. Джордж… Простите, Георгий Михайлович, если угодно.

– Прощаю! Михаил Николаевич, директор департамента в министерстве…

– Мой отец, – кивнул Олонецкий и, предваряя следующий вопрос, выпалил: – Он умер в Бельгии перед войной.

– Очень, очень приятно познакомиться с вами. Немного знал вашего батюшку.

– Спасибо, – снова наклонил голову Олонецкий.

– Ох, Боже мой! – воскликнул генерал. – На улице дождь. Раздевайтесь, пожалуйста. Калоши снимайте. Макинтош повесьте здесь.

– Благодарю вас, Александр Иванович.

Старый генерал надул щеки.

– Насколько я понимаю, вы привезли некий документ, о котором мне писал Василий Степанович Марков.

– Совершенно верно.

– Прошу, – показал на кресла перед письменным столом Спиридович и уселся не за стол, а напротив посетителя. – Ну-с, показывайте, сударь.

Олонецкий достал из портфеля копию документа и протянул генералу. Тот посмотрел на бумагу, перевернул ее на другую сторону и вопросительно посмотрел на Олонецкого.

– Это копия. Она напечатана на новом копировальном аппарате фирмы «Зирокс». Ничем не отличается от оригинала.

– Да! – воскликнул старик. – Вот они, чудеса американской техники!

Он помолчал.

– Не будем отвлекаться.

Пока Спиридович читал письмо, Олонецкий осматривался. Было заметно, что в доме присутствует женщина – на шкафу отсутствовала пыль, пол вымыт, небольшой коврик у письменного стола вычищен, стекла книжного шкафа блестят. Наверно, и фикус у окна полит, мелькнула мысль. Несколько фотографий на стене за столом – Спиридович в молодости, Спиридович в кругу офицеров, портрет Николая ІІ, молодая женщина.

– Я вспомнил…– подал голос Спиридович, отрываясь от листа. – Вспомнил те, старые времена. Не скрою, письмо Еремина взволновало меня. Не знаю, сможете правильно оценить мое мнение или нет. А ведь это-то в данном случае Вас и интересует.

– Да, Александр Иванович.

Генерал отложил письмо на стол, откинулся в кресле и начал как опытный рассказчик.

– Вы, наверно, знаете, что будучи переведен в 1899 году в Корпус жандармов, я был назначен в Московское Охранное отделение под начальство знаменитого Зубатова. Благодаря Зубатову и его школе я сделал блестящую служебную карьеру. В сорок два года я был уже генерал с лентой, был осыпан царскими подарками. Русские революционные партии трижды пытались меня уничтожить и, в конце концов, вывели из строя, тяжело ранив в Киеве. Еврейский Бунд и Самооборона меня не трогали.

– Почему? – искренне удивился Олонецкий.

– Потому что там, где я служил, еврейские погромы не происходили, они были немыслимы при мне! Этим я был обязан, главным образом, школе Зубатова. Она научила меня любить людей без различия национальности, веры и профессии, научила бороться честно и упорно со всеми врагами государственного порядка, научила выдвигать против их революционного фанатизма фанатизм государственной политической полиции. Едва ли не самую главную роль играла тогда «агентура», т. е. привлечение на сторону политической полиции членов различных революционных партий. Оставаясь в рядах своих партий, эти господа должны были секретно информировать политическую полицию о работе своих партий и, тем самым, должны были помогать расстраивать эту работу.

– Да, я читал вашу книгу. Очень интересные воспоминания. Особенно для историков. А вот агентура…

– Мы их называли «секретными сотрудниками», общество именовало их «провокаторами». Умением привлекать революционеров на служение правительству и его политической полиции отличался сам Зубатов. В этом была его сила. Этому искусству учил он и нас, подчиненных ему офицеров. «Помните, – говорил он нам, – секретный сотрудник – это ваша любимая женщина, с которой вы в нелегальной связи. Берегите ее, ее тайну, как зеницу ока. Провал сотрудника для вас – служебный неуспех, для него – позор, часто смерть...» 

– А вот в письме указан Еремин.

– Да, Еремин… В 1903 ко мне в Киев был прислан из Петербурга от Зубатова, который в это время был уже заведующий Особым отделом Департамента полиции и руководил всем политическим розыском по империи, поручик Александр Михайлович Еремин. Его только что перевели в Корпус жандармов. Зубатов оценил его, нашел пригодным и способным для службы по розыску (собственно, Охране) и прислал мне его на «выучку», дабы Еремин под моим руководством воспринял все принципы политического сыска – так, как его понимал сам Зубатов.

– А что он был за человек?

– Уральский казак! Окончил Николаевское кавалерийское училище, во всех отношениях оказался умным, хорошим офицером, который и воспринял твердо принципы правильной розыскной работы, без «провокаций», без раздуваний, но упорной и систематической, где одним из главных элементов являлась «агентура» с ее «секретными сотрудниками».

– То есть нашел свое место в жизни? – иронически произнес Олонецкий.

– Да. Еремин полюбил «агентуру» и, когда понадобился выдающийся офицер для заведывания Охранным отделением в Николаеве (на Черном море), Еремин был назначен туда по моей аттестации как вполне готовый для политического розыска жандармский офицер. Когда же летом 1905 я был серьезно ранен в Киеве и выведен из строя, по моему представлению Еремин был назначен начальником Киевского Охранного отделения. Позже Еремина перевели на службу в Особый отдел Департамента полиции, а в 1908 назначили начальником Тифлисского губернского жандармского управления, где требовался выдающийся жандармский офицер ввиду хронически запущенного там розыскного дела.

– Вы хотите сказать, что он хорошо работал?

– Блестяще! Завел отличную агентуру среди социал-демократов и разгромил все тамошние революционные партии, особенно партию «Дашнакцютун». Но тут у него начались… как бы назвать, чтобы было понятно?.. – одним словом, он поругался с кем-то из окружения наместника Кавказа графа Воронцова-Дашкова, и по просьбе наместника Еремина перевели снова в Особый отдел Департамента полиции. Зная отлично, что при первом своем назначении в Особый отдел, из Киева, Еремин привез с собой в Петербург кое-кого из своих киевских «секретных сотрудников», которых по тем или иным причинам он не мог передать своему преемнику, я предполагаю, что и при вторичном переводе своем, в Петербург, Еремин мог взять кого-либо из своих кавказских «сотрудников».

– Так… Значит, он Сталина взял с собой…

– Не знаю, не знаю… Надо думать, что в Петербурге Еремин передал своего «сотрудника» начальнику Петербургского Охранного отделения, в то время он Особый отдел розыска в столице не вел. Это было всецело дело Охранного отделения.

– Вы хотите сказать, что Еремин передал своего агента другому офицеру?

– Вы совершенно правы, задав такой, я бы сказал, щекотливый вопрос! Далеко не все «секретные сотрудники» переходили от одного жандармского офицера к другому «по наследству». Многие отказывались работать при смене начальников. Всё зависело, главным образом, от личных взаимных отношений заведующего розыском с «секретным сотрудником». Отношения Еремина с «секретными сотрудниками» были настолько хороши и человечны, что особенно ценилось при секретной, с одной стороны, и подпольной работе, с другой, что переезд в Петербург кого-либо из кавказских сотрудников вполне вероятен.

– Вероятен… – протянул Джордж, погружаясь в сомнения. – Но письмо…

– Письмо точно указывает, что Сталин был одно время сотрудником политической полиции и на Кавказе, и в Петербурге. Чьим сотрудником? На Кавказе, безусловно, сотрудником самого Еремина. Только о своем «сотруднике» мог Еремин написать письмо. Только про работу своего «сотрудника» мог Еремин дать такую оценку, которая имеется в письме. Это оценка человека, который сам принимал от секретного «сотрудника» агентурные сведения и сам оценивал их. Помня работу Сталина по Кавказу, правильно оценивая его значение, особенно после вступления его в Центральный Комитет партии, Еремин, как начальник, понимающий и любящий розыск и агентуру, и указывает на Сталина начальнику Енисейского Охранного отделения, не говоря, конечно, что это его бывший «сотрудник».

– Но не является ли письмо Еремина подложным, поддельным?

– Нет. И своими недоговорками, и всей своей «конспирацией» оно пропитано тем специальным розыскным «агентурным» духом, который чувствуется в нем и заставляет ему верить. Это трудно объяснить. Но я это чувствую, я ему верю. Это удивительный документ. Где-то в рассказах кавказцев о Сталине было указано, что его подозревали в молодости в выдаче сотоварищей... Где-то это было...

– Надо поискать…

– Да-да, но ведь у этой публики из десяти человек – девять в свое время были предателями... Удивляться нечему. Подпись на письме – подпись Еремина. Шрифт машинки – надо полагать «Ремингтон», как говорили мы тогда, – система самая обычная в России. Сравнивая шрифт письма со шрифтом различных циркуляров Департамента полиции, что я вручил Вам, нетрудно найти там и шрифт того же «Ремингтона». Но, вообще, опираться на шрифт и по нему делать какое-либо заключение – дело шаткое. Верить надо содержанию письма, его внутреннему духу. Они категоричны. Сталин предавал своих.

– Подпись Еремина… Есть с чем сравнить? – Вот что меня занимает.

Спиридович улыбнулся.

– Дорогой Георгий Михайлович! Вы же за тем и приехали. Сейчас достану.

Он открыл секретер, покопался в бумагах и достал тонкую папку с вязью на обложке.

– Это адрес, преподнесенный мне коллегами в мой юбилей. Здесь среди других есть и подпись Еремина.

Олонецкий достал из портфеля «минокс».

– Вы позволите?

– Конечно, конечно. Может лампу?

– Можно. Не помешает.

Когда Джордж закончил работу, генерал достал из висящего на стене шкафчика бутылку вина и два бокала.

– Это «Сант-Эмилион» 1938 года. Превосходное, скажу вам, Георгий Михайлович, вино. Я его перед вашим приходом открыл, чтобы оно шамбрировалось. Вино надо обязательно открыть на час-другой, чтобы оно напиталось кислородом и потеплело.

Он разлил вино.

– За успех? За успех!

Они выпили.

– Знаете, Георгий Михайлович, между нами… Мы с женой живем в Европе. А вы – вне досягаемости кремлевских молодцов и под защитой ваших властей, можно говорить, – иначе, чем здесь, где большевики свободно делают с нами, белыми эмигрантами, всё, что они хотят. Здесь нас никто не защищает, а когда мы хотим бежать, нам мешают ваши же власти. А во имя чего? Во имя тех же самых большевиков, во имя тех сплетен, которые они же подсовывают в разные консульства, – и им верят.

– Я постараюсь помочь, Александр Иванович, если вы хотите перебраться за океан.

– Хранит вас Господь Бог. Жалею, что у вас мало времени побеседовать спокойно. Есть вопросы даже более интересные, чем письмо Еремина. Но, может быть, еще приедете в Париж и тогда поговорим.

– Или вы окажетесь в Нью-Йорке.

– Дай-то Бог, – без всякого воодушевления отозвался генерал и допил свой бокал.

 

flash-forward

 

Олонецкий помог бывшему жандарму и начальнику Царской охраны перебраться в Америку. В 1950 году они встретятся в Новом Свете.

Конрад Альвенхаузер благополучно вернется домой. Он станет преподавателем в университете. Однажды на заседании кафедры узнает в одном из аспирантов прислужника из лагеря. Он доносил чекистам разговоры военнопленных, и тех сажали в карцер. При всех Конрад даст подлецу по морде. Разразится скандал, и Альвенхаузер уйдет из университета. Они с Ирмой переедут в небольшой городок под Франкфуртом, где Конрад будет директором гимназии.

Ирма родит ему четверых – двух дочерей и двух сыновей. Детей Конрад станет воспитывать в строгости – как воспитывали и его. По субботам будет пороть. Для порядка, как объяснит Ирме.

Один из сыновей, Хайнц, закончит факультет славистики в Кельне у профессора Казака. Того самого Казака, с которым его отец сидел в лагере. Кстати, отец сидел в лагере и с будущим президентом Вайцзеккером, но пленных всё время тасовали, перебрасывали из лагеря в лагерь, и в памяти Конрада эти встречи почти не отпечатались. Хайнц станет изучать русский язык и поедет в СССР. В Ленинграде его арестуют и приговорят к пяти годам заключения в лагере. Не может ГУЛАГ выпустить отца и сына Альвенхаузер из своих лап!..

Впрочем, о судьбе Хайнца читатели знают из романа автора «Франкфуртский поток», а кто не знает – пусть попросит книгу в библиотеке или прочтет в «Новом Журнале».

 

Франкфурт-на-Майне

 

 

 

Предлагаем читателям НЖ главы из нового романа Владимира Батшева «1948». Первая часть романа вышла в издательстве «Литературный европеец» (Франкфурт-на- Майне) в 2020.

 

«Альталена» – танкодесантный корабль ВМС США, построенный для высадки десанта в Нормандии при открытии союзниками Второго фронта в 1944 году. После войны был продан еврейской сионистской организации «Иргун Цваи Леуми» (во главе с М. Бегином). В середине июня 1948 года, в начале Войны за независимость в нарушение условий четырехнедельного перемирия, доставил для «Иргуна» партию оружия и группу из 940 репатриантов. В результате возникшего конфликта был обстрелян и потоплен Армией Израиля в порту Тель-Авива 22 июня 1948 года. В первой части романа этому эпизоду посвящено много страниц.

Кестлер, Артур (Arthur Koestler, 1905–1983), писатель и журналист, еврей, уроженец Венгрии. В 1938 году вышел из рядов компартии, осудив сталинский «Большой террор»; в 1940-м издал роман «Слепящая тьма» о «Большом терроре». В 1967 году был номинирован на Нобелевскую премию по литературе.

Фуше, Жосеф, герцог Отранский (Joseph Fouché, 1759–1820), политический и государственный деятель. Известен особой жестокостью при расправах с противниками в годы Революции (1989–1799), предательством Робеспьера. Во времена Директории (1795–99) был министром полиции; сумел организовать широкую сеть шпионов и провокаторов. Служил при Наполеоне, позднее был сослан императором.

Голда Меир (урожд. Мабович, в замужестве – Мейерсон, 1898, Киев, – 1978, Иерусалим), политический и государственный деятель, 5-й премьер-министр Израиля, министр внутренних дел Израиля, министр иностранных дел Израиля, министр труда и социального обеспечения Израиля. В 1948 году – как Голда Мейерсон – посол Израиля в СССР. Фамилию «Меир» стала использовать с 1956 года.

Гонсалес Валентин (Valentín González González, он же, в СССР, – Петр Антонович Комиссаров, 1904–1983, Мадрид), военный и политический деятель, коммунист, один из командиров во время гражданской войны в Испании. После поражения в войне с 1939 года жил в СССР. Прошел через десяток лагерей ГУЛага, совершил несколько побегов – последний в 1948 оказался удачным. Жил в эмиграции. В 1977 году вернулся в Испанию.