Виталий Павлюк

 

ТЛЕЮЩЕЕ ПИСЬМО

 

Ну, здравствуй. Тут снова – движение.

Колонны, полки, поезда.

Победы, ничьи, поражения.

На время, на миг, навсегда.

А я уплываю в наш свадебный,

в наш инопланетный вояж –

и тают: куняющий вахтенный

и потные лица вояк.

 

Да что я пишу по-казенному,

стою у чертога, юля.

Родная, мы все прокажённые,

и нами дымится земля.

Ты там, в своей звёздной полиции,

пожалуйста, правду прочти:

что я – на никчёмной позиции,

и глиной засыпан почти.

 

Я знаю, ты не разбираешься:

Кто право имеет, кто – раб.

Пора или – нет, не пора ещё.

А может, уже не пора.

Не слушай – тут ругань площадная,

воронка, перрон, автозак.

Славянка со скифкой прощается

навеки, и обе в слезах.

 

Любовь наша, блажь неприметная,

курлычет, свиваясь в гнездо.

Родная, как славно, что смерть твоя

случилась не после, а до

того, как твой суженый-ласковый

под крики: стрелять буду, стой! –

увидел: вот брызги шампанского

трассируют над высотой.

 

Родная моя – пораженчество

туманом вползает в нутро.

Такое, поди, впору женщине –

я весь превращаюсь в ребро.

И чувствую – может, так велено? –

впечатано Господом в роль? –

тревогу, контроль и забвение,

и снова: тревогу, контроль.

 

Всевышний, ты главный тут вроде бы.

Смотрящий за всеми кино.

Нет-нет, я не буду юродиво

тебе выговаривать, но:

горит разрывного парабола.

Не знаю, мертво́ ли, живо́,

а – тлеет письмо, не отправлено.

Куда ты отправишь его?

 

 

ГЕО-ФЬЮЖН

 

Смотри – дух древности какой! –

как только спустишься с Пригорка

на угол Невского с Тверской,

где начинается Соборка.

 

Тут, право, каждый атрибут

заслуживает интереса:

провинциальный Петербург,

таки имперская Одесса.

 

Тут обнаружишь без труда,

прикончив тыквенное мокко, –

объединяет города

их деревенское барокко.

 

Не поленись, свершив намаз,

с метро ВДНХ пройти на

Крещатик, угол Карантинной, –

где брат Исакий режет глаз.

 

Москва, жемчужина морей,

и ты, первопрестольный Киев, –

остатки горькие, сухие

от идентичности моей.

 

 

НА ЗАРЕ

 

                                    Ане Мельниковой, в дорогу

 

На заре, в час, когда отступает

то, что мы принимаем за тьму,

а в груди копошится тупая

то ли боль, то ли – что, не пойму –

 

то ли – то, что не принято всуе

(всё равно, что ни скажешь, – враньё), –

в этот час остановленной сути

есть возможность увидеть её.

 

На заре ду́ши в квантовой яме

(плоскость – много, объёмность – тесна) –

то парят в декорациях яви,

то бегут по реальности сна.

 

Им, не знающим, чёт или нечет,

есть ли Бог или нет, – в этот час

открывается цельное нечто,

то, что мы принимаем за часть.

 

Ты, кого именую собою, –

объяснись, я тебя не пойму.

Собирал на починку собора,

а зачем-то построил тюрьму –

 

ей, которая неповторима,

ей, не терпящей поз и гримас,

ей, которая видит без грима

то, что мы принимаем за нас.

 

На заре – ты и ключ, ты и слепок.

На заре ты – в начале, в конце ль?

Как понять – как принять, напоследок –

кто здесь – снайпер, кто – пуля, кто – цель? –

 

расплавляясь, смеясь, леденея,

устремляясь – вперёд и наверх,

где горит, в ореоле тоннеля,

то, что мы принимаем за свет.

 

 

ВОТ УЖЕ ГОД

 

Дождь зашуршал листвой,

зацокотал по крыше.

Вот уже год не слышу,

Господи, голос твой.

 

Вот уже год твою

я тишину не чую.

Ночью, дрожа, ночую,

утром, как тварь, творю.

 

Верный твой замполит,

вот уже год природа,

словно нарочно, длит

пятое время года.

 

Ветер юлит листвой,

не по-сентябрьски рыжей.

Вот уже год не вижу,

Господи, облик твой.

 

В левую – зонт беря,

в правую – плащ линялый,

пленников сентября

табели пополняю.

 

К узникам ко своим

добр и щедр, даром

передо мной янтарь он

мечет – мой конвоир.

 

Бисер, вслед янтарю,

перед собой мечу я.

Веки сомкну – ночую,

а отворю – творю.

 

Ванна, имбирь, миндаль,

камфора, запах тела.

Зеркало запотело –

Господа не видать.

 

 

КВАНТОВОЕ СХЛОПЫВАНИЕ

 

                                        Настоящее – это единственная вещь,

                                        не имеющая конца.

                                                                                Э. Шрёдингер

 

Любимая! Проснувшись, я нашёл

тебя, себя и несколько растений

в Америке, среди картин на стенах,

и, в то же время, – пьяных, нагишом –

на трассе Баден-Баден-Трансвааль,

как Шрёдингеру грезилось едва ль.

 

А помнишь ли – последний год Совы?

На улице Героев Сталинграда

ютились мы, ни живы ни мертвы,

под стук подков того, кто носит Прада?

Ах и увы, хоть стал иным декор –

ни живы ни мертвы мы до сих пор.

 

Любимая! Ведь так тебя зовут?

Престранные в гостиной нашей гости:

воюют, особливо при норд-осте.

А счастье – как заевший Голливуд,

а Божий дар – как рана ножевая.

Я помню, ты мне встретилась живая.

 

Лавируя, дерзая и дерзя,

себя находишь поднятым на вилах.

В тот день была фатальная гроза,

и ты метала молнии развилок.

Как хищники из цирка шапито,

мы выбирали часто, но не то.

 

О Шрёдингер! Позволь, я воспою

тебя – грозу котов и малолеток!

Возможно, квартируешь ты в раю,

покаявшись удачно напоследок,

и любишь, в размышлизмы погружён,

свою суперпозицию двух жён.

 

А может, в ад на должность поступив

блатную, подливаешь в чан ты лаву

и после смены, под аперитив,

как Санта-Клаус, тешишь Санта-Клаву?

Скорее же всего – и там и там

преуспеваешь, фору дав котам.

 

Тебя судить, о Шрёдингер, – не мне.

Ты просто жил. Как выяснилось, это –

трюизм, нетривиальный для эстета, –

вмешаются, того гляди, извне:

хоть трижды ты лирический герой,

а форточку, пожалуйста, прикрой.

 

Но полно об учёных, мир их дням,

войну ночам их, лучше мы – о вечном.

Я столько раз тебе не изменял,

что стал и в этом деле безупречным.

Ты тоже – стольких не плела интриг,

что хватит, может, даже на троих.

 

Любимая, а помнишь Ланжерон,

киоск «Народ и партия едины»?

Минуло тридцать лет и три годины

в сплошном непротивлении сторон!

И пусть на мове снова вышла ложь,

однако адаптивность не пропьёшь.

 

Вот так, в театре калек и калек,

не размыкая век, и длим свой век,

штурмуем крепость власти и наживы –

и лезем вверх, и падаем во рвы –

вот так: не живы, но и не мертвы –

а значит сразу: и мертвы, и живы.

 

Вот так ведут – поди их, примири –

сиамские слепцы-поводыри:

ночной – мятежен, утренний – лоялен.

Тем временем, один галилеянин

с креста – того, что высится внутри,

глядит, склонивши голову на бок, –

уже не человек, ещё не бог.

 

 

СЕНТЯБРЬ

 

Сентябрь струится по сетям,

волхвует уханьем совиным.

Сентябрь. О господи, сентябрь!

А ты – с заветами своими!

 

Нет – не в твою до дурноты

сегодня вглядываюсь призму.

Нет, господи, сегодня ты –

второй по интересу призрак.

 

Сегодня – новый санитар

срывает старые печати.

Сентябрь – о господи, сентябрь! –

как попросить твоей пощады?

 

Взрывающий мои зрачки

специалист по белладонне –

что – кроме собственной тоски –

что уронить в твоё бездонье?

 

Бесчинствуешь, духотворя

предсмертную одышку лета...

И даже благодать твоя –

не благостна, а благолепна.

 

Какой ещё гексамерон?

Какие тайные вечери? –

щель между двух полумиров,

в ней я – и детские качели...