Уистен Хью Оден

 

1907–1973

 

(Перевод Владимира Гандельсмана)

 

 

ОСЕНЬ РИМА

 

Дождит. Волна о пристань бьёт.

На пустыре, отстав

от пассажиров, спит состав.

В пещерах – всякий сброд.

 

Вечерних одеяний сонм.

По сточным трубам вниз

бежит фискал, пугая крыс,

за злостным должником.

 

Магический обряд – и храм

продажных жриц уснул,

а в храме муз поэт к стихам

возвышенным прильнул.

 

Катон моралью послужить

готовится стране.

Но мускулистой матросне

охота жрать и пить.

 

Покуда цезарь пьян в любви,

на блёклом бланке клерк

выводит: «Службу не-на-ви...»

Жуть. Ум его померк.

 

У краснолапых птичек, в их

заботах о птенцах, –

ни страсти, ни гроша, – в зрачках

знобь улиц городских.

 

А где-то там – оленей дых.

Огромных полчищ бег

по золотому мху вдоль рек

стремителен и тих.

 

 

ЩИТ АХИЛЛЕСА

 

Взглянула: ветвь оливы

                        и мрамор городов?

морей упрямых гривы

                        и караван судов?

Нет: гибельно и пусто

                        под небом из свинца, –

хоть и была искусна

                        работа кузнеца.

 

Равнина выжженная, голая, все соки

из почвы выжаты, – ни острия осоки,

ни признаков жилья, ни крошки пищи,

как серые, без содержанья, строки,

толпятся тыщи,

нет, миллионы портупей, сапог и глаз, –

и ждут в недвижности, когда пробьёт их час.

 

Безликий голос в воздухе висит

и гарантирует без выраженья

успех похода; ли́ца, что гранит:

ни радости, ни возраженья;

колонна за колонной, пыль движенья,

под верой изнурясь, туда, где вскоре

лик смысла исказит гримаса горя.

 

Взглянула: ритуальный

                        плач? белые цветы

на агнце для закланья?

                        священные труды?

Нет: там, где свет алтарный

                        сиять бы мог, мерцал

палящий день кустарный,

                        закованный в металл.

 

Колючей проволокой обнесён пустырь,

сквозь дрёму гоготнут над анекдотом

старши́ны, караульный-нетопырь

исходит пóтом

и несколько зевак глазеют – ктó там

ведёт троих? куда? не к тем ли трём столбам?

привязывает, вишь, и тычет по зубам...

 

Величие и низость, эта вся

жизнь, весящая столько, сколько весит, –

в чужих руках. Надеяться нельзя

на помощь. Да никто ведь и не грезит.

Враг будет издеваться сколько влезет.

Приняв всё худшее: бесчестье и позор, –

они до смерти превратятся в сор.

 

Взглянула: мощь атлетов,

                        изящество ли жён,

когда пыльцой букетов

                        их танец опушён?

Играй, танцуй на воле!..

                        Нет: ни души кругом,

ни звуков флейты. Поле

                        убито сорняком.

 

Оборванный какой-то бродит отрок

с рогаткой, экзекутор местных птах.

На каждую юницу – хищный окрик

и страшная работа впопыхах.

Сей отрок и не слышал о мирах,

где не насилуют или где плачут над

отчаявшимся, потому что – брат.

 

Умелец тонкогубый,

                        уковылял Гефест,

и, чуя, что безлюбый,

                        крушивший всё окрест,

Ахилл жестоковыйный

                        пойдёт опять крушить,

рыдает мать о сыне,

                        которому не жить.

 

 

ПЕРВОЕ СЕНТЯБРЯ 1939 ГОДА

 

В каком-нибудь шалмане

вечернею порой

на Пятьдесят Второй...

Исчезли миражи.

Что, умник, перед нами?

Десятилетье лжи.

И виснет над землёю –

дневной, ночной ли час –

смрад смерти. Как на плахе,

сентябрьской ночи страхи

изничтожают нас.

Учёный, глядя в линзу,

исследуй-ка людей

от Лютеровых дней

до наших – въевшись в лица,

их исказило зло.

Всмотрись – увидишь: в Линце

оно собой вскормило

бредового кумира.

Куда нас занесло?

Вспоённый злобой мира

сам порождает зло.

 

Что ж, Фукидид-изгнанник

всё рассказал давно

о равноправье, о

гнилых речах тирана

на форуме могил

(молчанье – их удел),

о варварских стараньях

гнать просвещенье прочь.

Европа, это ночь. 

В котомках наших скарб

всё тот же: боль и скорбь.

 

В нейтралитет небесный

взлетевший небоскрёб

слепою мощью славит

всечеловечий лоб.

Вой языков – в напрасной

попытке оправдать

себя. Но лишь стихает

их вавилон, – в стекле

зеркальном видят массы

имперские гримасы

в междоусобном зле.

 

У повседневной стойки,

где сгрудился народ,

звучи, мотивчик бойкий,

пусть высшие чины,

взопрев, обставят крепость

для прений как шалман,

чтоб мы не знали, где мы,

безрадостные дети,

бредущие сквозь ночь.

В непроходимых дебрях

и страшно, и невмочь.

 

Запальчивый и глупый

визг Мировых Начальств

не так уж груб. Мы в наших

желаньях не нежней.

Что написал Нижинский

о Дягилеве? Был

безумец прав: любое

земное существо

влекомо не любовью

ко всем, но всех – к себе.

Вот твари естество.

 

Из мглы ненарушимой

на благонравный свет

выходит обыватель –

вновь верности обет

дать жёнушке, вновь в поте

лица хлеб добывать.

Беспомощный правитель

встаёт, чтобы начать

свою игру по новой.

Как больше не играть?

Кто скажет за немого?

 

Мне голос дан, чтоб сирых,

вот этих, – уличить

во лжи, и тех, кто в силе,

чьи небоскрёбы ввысь,

как вызов небу, взмыли!

Что Государство? Гиль.

Но человек, кто б ни был,

он сам себя согреть

не может, нас родили

любить друг друга или

бесславно умереть.

 

Не знающий, где правда,

в оцепененье мир...

Смеясь над нами, что ли,

сверкают огоньки,

перекликаясь и

резвясь себе на воле.

Да будет мне дано,

мне, порожденью праха,

спастись, восстав из страха

отчаянья, и в нём

путь высветить огнём.

 

 

ПЕСНЯ

 

Так велико это утро, так пролито на

зелень округи, так плавно легла

ранняя на холмы тишина,

что не смущает её и строптивость крыла,

в озере подгоняющая двойника, –

и, зародившись у самой воды,

ветер возносит под облака

стаю непререкаемой красоты.

 

Песней, вернув белизне

первоначальность, бессмертие обрести...

Если бы! Свет над долиной горит

неодолимо, и слово на ветер летит,

и обрывается вовсе, и не

хочет, едва вознесённое, расцвести.