Семен Крайтман
* * *
давай, как встарь, о чём-нибудь таком,
что будет пахнуть тёплым молоком,
осенним дымом, дождиком ледащим...
давай очей исполнимся, как вол,
и станем видеть воздуха глагол,
на выручку спешащий к подлежащим,
чтоб им ожить...
чтоб быть и пребывать.
давай откроем чистую тетрадь
и, клеточки чернильные целуя,
в них выпачкаем губы, как в лесу,
чернику поддевая на весу
с куста и на язык.
давай, рисуя
в тетради кислород, точнее знак
освобожденья,
мы увидим как
взбирается жук майский по предплечью
куста сирени,
муравьёв пунктир
за ним ползущий выделим,
вскричим:
«блаженны все, кто посетил сей мир»,
сказал – Господь, –
и захлебнулся речью.
* * *
рабби Аббаху не спит тринадцатый месяц скоро...
с тех самых пор, как вызвался волонтёром...
он ничего не помнит, кроме анестезии,
отделяющей пепел детей от пепла, который – другие.
отделяющей пепел других от земного сора.
вот бы ему, как только в детстве, уснуть на даче.
слушать, о чём там капли дождя судачат,
гладить ладонью руины сырой сирени,
воздух дышать, который не знает дыма.
как обойти это чужое время?
как позабыть, что время необходимо?
ближе к рассвету он открывает книгу.
на предплечье, рукав закатав, наматывает веригу,
так, чтобы вена, как земляной червяк, выползла из запястья.
и, заметив на проводе, за окном, желтоглазую птаху –
«слава Тебе, Ты здесь...» –
произносит рабби Аббаху
и рыдает от счастья.
* * *
я жил тогда среди других людей.
дождь был длинней,
а дворник был Иваныч.
и дети-девочки играли в матерей,
и куклам-мальчикам читали сказки на ночь.
с осенних клёнов осыпалась кровь
на чернозём, как выкидыш природы.
в подъездах тёмных шарилась любовь,
кончая в преждевременные роды.
я помню эту слякоть.
я в ней жил.
за столиком ахейские мужи
небритые, торжественную пену
сдували с кружек, «Примою» дымя.
я помню их.
и не было ни дня,
который бы не подлежал обмену.
прошло сто лет.
теперь, открыв тетрадь,
смотрю на дождь,
пытаясь опознать
пророчество,
паучьих литер свойство.
но в памяти, незнамо почему –
всё дети-девочки...
я помню их игру,
где каждая ребёнку своему
целует лоб и говорит «не бойся».
и вот, когда
из кованых дверей
я вышел и придумал эту фразу
про выход из дверей,
как по указу
случился свет.
и не было светлей
его лучей...
ну, разве что в июне,
когда слетают души с тополей
и воздух пахнет свежим «Сулугуни»,
и точно так же на губах пищит,
когда его открытым ртом вдыхаешь.
и видишь свет, и всё припоминаешь,
ликуя от того, что не забыт
ни он, ни пух, ни эти тополя,
ни пыль земли, когда суха земля,
ни время – то, что будет, то, что было...
так через дверь железную пройдя,
благодарить за то, что и тебя
бесстрашие однажды посетило.
* * *
...и кот не спит.
с трёх ночи на ногах.
на лапах, в смысле,
в смысле, на словах,
на звуках горловых,
на буквах текста.
о, спутанные времени межи!
текст лезет словно тесто из дежи...
распухшее и огненное тесто.
часы на стенке полшестого бьют.
кот ни в одном глазу.
скворцы поют.
хотелось бы в Италию, на Капри.
но коль одна лишь буква пропадёт,
то кто прочтёт?
и кто потом поймёт?
кто жизнь, как воду, соберёт по капле?
* * *
субботняя такая тишина,
какая только перед артобстрелом.
коричневыми птицами на белом,
на длинном облаке, кружáтся письмена.
какой-то чирк, какое-то фьюить,
какой-то сердолик, какой-то оникс...
из пламени читает стих делоникс,
но что за стих, на слух не уловить.
в лесу осеннем, трогая листву
промокшую и пахнущую влагой...
прохладен мох.
печаль его вдыхать.
я более туда не попаду
от слова «никогда»,
и под корягой
мне выживший цветок не отыскать.
Октябрь бубнил.
верёвочный дымок
взвивался по над крышами,
и вещи
ещё свои не знали имена.
картавил Доля, выл Единорог,
мир был сведён до узнаванья женщин,
бессмертия.
я помню времена,
в которых прояснялся каждый звук,
и мокрых мхов, и крыльев тихой птицы,
и стоны той... похожей на сову –
глаза, как блюдца.
замыкая круг
пишу слова, пытаясь сохраниться –
«в лесу осеннем, трогая листву...»

