Михаил Дынкин

 

 

* * *

Бил по рукам, пока не перестал,

сердитый дождь, проникший через крышу.

А ты смотрел в магический кристалл

и даже не почувствовал, как вышел

из темени эфирный человек,

встал за спиною и поднялся вверх.

 

С минуту он висел под потолком,

с минуту левитировал над садом,

где колебались (будто под хмельком)

две яблони и, тронута распадом,

дрожала одинокая берёза

над холмиком из конского навоза.

 

Всплывал в кристалле серый остов дня,

увенчан тучей, оторочен лесом.

В незримом стойле ржал скелет коня.

Ничья жена сидела под навесом

в нелепой шляпке жёлчного гриба

и чёрном платье, нелюбви раба.

 

Сновидец же, расставшись с двойником,

открыл глаза, соображая, где он.

И соловей защёлкал языком

так мастерски, что Паваротти сделал;

так, что на время прекратили виться

мясные мухи над лицом сновидца.

 

 

* * *

Только чёрная радуга, Дынкин,

в тёмно-сером кольце облаков.

Только пляжи в гранатовой дымке,

крики чаек и пляска буйков

на волнах Средиземного моря

в грязноватом окне кабака.

Только скатерть с зелёной каймою,

на которой немеет рука.

 

Аргонавт, заказавший пол-литра,

растерявший кураж Змеелов,

посмотри, как Лернейская гидра

раскрывает бутоны голов;

как летают на крылышках ватных

полумёртвые души живых –

мало пива ты взял, вероятно,

чтоб трепать о бессмертии их.

 

«Больше ада, старик, больше ада, –

зашипит неотвязная тень. –

Так тебе, мизантропу, и надо.

Только этого ты и хотел».

Ни единого слова не скажешь,

разве бросишь, вставая: «Ну что ж...»

Чаевыми халдея уважишь.

В сердце осени дверь распахнёшь.

 

 

БАШНЯ

 

Слышишь, как дышит Мордор в каждом стишке, смешке?

Санта под ёлкой мёртвой спит на пустом мешке.

 

Мечется ветер страшный, дует в латунный рог.

Городу сносит башню – ту, что воздвиг Нимрод.

 

Всюду торчат присоски долгой и злой зимы.

Падают камни, доски прямо из сердца тьмы

 

за горизонт событий, в бездну его зевка.

Больше не уловить нам музыку языка.

 

Каждое слово мимо: пиджин, бу-бу, бла-бла...

Башня была незрима, но ведь она была!

 

В городе стычки, стачки; полный карт-бланш зверью.

«Самое то для спячки», – спутнице говорю.

 

 

* * *

Он состоял из жуков-оленей, она – из бабочек махаонов.

Про них говорили «странная пара»

и ещё какое-то слово (кажется, «мезальянс»).

Священник – гора из божьих коровок –

венчал их в соборе, чьи стены – пчелиные соты,

а потолок – слюдяные крылья стрекоз.

 

Это было скверное время: вторая война с термитами,

нашествие саранчи, расцвет тараканьих сект;

власть в стране захватил диктатор Крылач Инсект,

сплошная головогрудь и стальные жвалы.

 

Вот идут они, жук и бабочка, мимо кровавых луж,

видят только друг друга, так им сегодня хочется.

Может, это всё феромоны, может быть, танец душ,

может, чей-то нелепый сон, который сейчас закончится.

 

 

ГОЛУБОЙ ВАГОН

 

Осторожно, звери открываются

в каждом человекосуществе.

Голубой вагон бежит и валится,

на спине катается в листве.

Пассажиры смотрят невозможные

из разбитых окон, а потом

из пустого дождик льёт в порожнее,

над могильной скорчившись плитой.

Страшно жить с волками и медведями,

засыпать у тигра на плече,

даже если никуда не едем мы,

даже если нет нас вообще.

Свет горит (а может, это кажется)

на невзрачной станции среди

мокрых рощ, в багровое окрашенных.

Возникает чувство, что в груди

полыхает, бьётся сердце осени...

Мы вздохнём с тобою глубоко,

крепко-крепко за руки возьмёмся и

выпрыгнем в разбитое окно.

 

 

* * *

Мы встречаемся в условленном месте,

садимся на скамейку

делаем один вдох на двоих.

– Посмотри на этих исполинских колибри, –

говорит она. –

Какое у них яркое оперение,

с каким оглушительным свистом

рассекают воздух их мощные крылья!

А как тебе танцующие гортензии,

поющие камни?

А этот потешный игуанодон,

растянувшийся на траве под пальмой;

ничего общего с его описанием в той старой книге,

что ты подаришь мне завтра.

 

Как ты прекрасна, любовь моя,

как непоправимо смертна!

 

Я выношу её на руках из охваченного огнём дома,

смотрю на кровавое месиво,

заменившее ей лицо,

внимаю вою сирен.

 

– Понимаешь теперь, – смеётся она, –

почему античные мореплаватели

не выносили этих кошмарных существ?

Такой неприятный звук.

 

Аквамарин, изумруд, красная яшма, янтарь.

Это летят колибри.

Гортензии переходят с фокстрота на пасодобль.

Камни поют голосами Монро, Джоплин, Уайнхаус;

сегодня у них женский день.

Плюшевый игуанодон с оранжевым пузом

смотрит в июльское небо.

Быстрые белые точки в глубоком индиго

напоминают ему о неприятельских беспилотниках,

но может быть, это просто звёзды.