Михаэль Кретчмер[i]
Айман Ш. едет в Тель-Авив
ПРОЛОГ
Никто не мог поверить, что Боаз Кальдерон мог остаться в живых после того, как бронетранспортер получил прямое попадание противотанковой ракеты. С командного пункта было прекрасно видно, как машина скрылась в клубах огня и дыма, ну а звук взрыва потонул в разрывающей барабанные перепонки какофонии боя.
– Подготовить эвакуацию, – коротко приказал командир батальона, получив сообщение по рации. Эвакуатор – невероятных размеров бронированный тягач, способный оттащить поверженную технику из зоны боя, был наготове – так же, как и солдаты спецотряда по спасению раненых и батальонный парамедик. Только вот сила огня была такая, что никто из командиров не решился отдать приказ о начале операции.
Дома на восточной окраине квартала Шуджаийя были превращены боевиками ХАМАСа в настоящий укрепрайон. К тому же в домах оставались мирные жители, что делало задачу израильских солдат неимоверно трудной. Из окон верхних этажей хамасовцы обстреливали израильскую технику из всего имеющегося в наличии оружия, включая реактивные снаряды и противотанковые ракеты; в ответ на это израильские танки вели прицельный огонь по тем окнам, где засели террористы.
Хотя боевиков было намного меньше, чем израильтян, выбить их оказалось непростой задачей, и только через несколько часов удалось подавить очаги сопротивления. Когда спецотряд подъехал к раскуроченному взрывом бронетранспортеру, к их удивлению, между БТР и оказавшейся рядом бетонной плитой, он обнаружил сидящего, скрючившись, солдата. Солдат был в бронежилете и каске, но без автомата.
Услышав гул приближающегося тягача и крики на иврите, солдат осторожно выпрямился и помахал рукой.
– Долго же вы! – закричал он. – Мне уже скучно стало!
– Кальдерон! Живой?! – воскликнул кто-то из солдат.
Лицо старшего сержанта резерва Боаза Кальдерона было покрыто толстым слоем сажи, но это был несомненно он! Боаз был жив и даже в полном порядке, не считая ушибов. Ему повезло. После попадания противотанковой ракеты он сумел выбраться наружу и спрятаться между горящим БТР и бетонной плитой, установленной хамасовцами в качестве противотанкового заграждения. Он слышал, как пули боевиков вонзаются в плиту, чувствовал ее дрожь от каждого попадания. От горящей машины шел отвратительный удушающий запах пороха, горелой резины и еще чего-то тошнотворного. Боаз с трудом сдерживал рвоту, запретив себе думать о тех троих, кто не смог выбраться из адской ловушки. Но он был жив…
Осматривавшего его парамедика Боаз начал убеждать, что чувствует себя великолепно и готов хоть сейчас вернуться в строй.
– Вот наш пацифист развоевался, – удивился кто-то из сослуживцев.
– Послушай, Кальдерон, я думаю, для тебя на этом война закончилась. Всё равно не сегодня завтра будет перемирие, – не терпящим возражения тоном заявил командир батальона.
Боаз возражал, что до перемирия мог бы еще быть полезен и не видит никакого смысла отправляться в больницу.
– Боаз... те ребята, которые погибли... Ты же знал их тысячу лет, еще со срочной службы... Почему ты не кричишь и не плачешь? Плачь, кричи, ругайся – это нормально! Ты слышишь меня?! – почти орал командир.
– Я буду плакать, только потом... – отвечал резервист.
1.
Почти каждое утро Айман Шариф начинал с чашки ароматного кофе в кафе «Луиза», расположенном в тихом, живописном уголке Назарета, совсем недалеко от церкви Благовещения. Кафе открывалось уже в семь утра, и Айман был одним из первых посетителей. Он удобно устраивался на открытой веранде с чашкой капучино и рассеянно наблюдал, как работники расставляют стулья и протирают фарфоровые чашки у барной стойки.
До начала уроков в гимназии Святого Франциска, где работал Айман, оставалось еще достаточно времени, и Айман любил проводить его на террасе. Кроме всего прочего, кафе «Луиза» было знаменито и тем, что сохраняло европейскую атмосферу и предлагало посетителям, помимо приторных арабских сладостей, свежайшие булочки и пирожные. В отличие от других подобных заведений города здесь не было сборища местных пенсионеров, коротающих время за игрой в нарды и бурно спорящих о политике. В общем, это место напоминало Айману о Франции, где он провел несколько лет, работая над диссертацией.
Из Франции Айман вернулся с дипломом доктора философии. Для своих научных изысканий он избрал тему Арабского халифата времен расцвета; его монография, посвященная мусульманскому присутствию на Иберийском полуострове, была издана в Париже и снискала признание в научных кругах. Но учеба во французском университете закончилась, а с ней и студенческая виза. На удивление, Айман, всю жизнь проживший в Назарете, очень быстро привык к французскому образу жизни и стал ощущать себя настоящим парижанином. Он ездил в университет на метро, облаченный в прекрасно сшитый костюм с галстуком, по дороге выпивал café au lait и жить предпочитал в крохотной съемной квартирке в самом центре города, тратя на ее оплату почти все деньги. Здесь, в закоулках французской столицы, в стороне от заполненных туристами проспектов, на гулких мраморных лестницах старых домов, в крошечных бистро и лавочках, в которые заглядывали только местные жители, сохранялось то, чем так дорожил Айман, – дух старой Европы.
– Ты как хамелеон! – сказал однажды дядя Наджиб. – Ты стал бóльшим французом, чем они сами. Не удивлюсь, если ты тайком записался в «Национальный фронт» и ходишь на их митинги!
Разумеется, ни на какие митинги Айман не ходил. Политика его мало интересовала, что не раз вызывало глубочайшее непонимание у огромного семейства дяди Наджиба, дальнего родственника матери, перебравшегося во Францию из Ливана.
– Ты должен отомстить за своего брата! – твердо настаивала старшая дочь дяди Наджиба. – Как ты можешь сидеть с компьютером в кафе за кофе с круассанами, когда твой брат остался неотомщенным?!
В такие моменты Айману хотелось уйти, и только с детства внушенное обязательное почтение к родственникам, пусть и очень дальним, не позволяло ему так поступить. Вместо этого Айман неуверенно говорил, что его брат Мухаммад был абсолютно неуправляемым подростком и что он убежал на демонстрацию, несмотря на запрет родителей и, конечно же, оказался в самом горячем месте стычки с израильской полицией. Айман ловил на себе презрительные взгляды кузины, в то время как дядя отводил глаза в сторону.
Тот страшный октябрь 2000-го года, когда семнадцатилетний Мухаммад погиб во время беспорядков, Айман помнил плохо. Единственное, что врезалось в память, – это запрет родителей ему и старшей сестре Ханин выходить на улицу, в особенности с того момента, как Мухаммад исчез из дома... После гибели старшего брата Айман помнил нескончаемую череду посетителей в траурном шатре, поставленном во дворе дома, среди которых выделялся имам в коричневом одеянии и коллеги отца по университету... А еще он помнил, что в их дом приезжали какие-то очень важные люди, которых называли «а’да аль-каниссит»[ii], и девятилетний Айман почему-то очень их боялся и прятался в своей комнате за шкафом.
Когда Айман, уже вернувшись домой, осмелился дать матери прочитать написанную в Париже пьесу, та похвалила с несвойственной ей горячностью и добавила:
– Мухаммад был бы очень горд тобой!
Почему-то в этой фразе Айману послышалась некая фальшь, словно мама пыталась выдать желаемое за действительное. Скорее всего, Мухаммад просто посмеялся бы над младшим братом и заявил бы, что тот занимается полной ерундой, в то время как его народ страдает от произвола оккупантов. Во всяком случае, именно так заявила дочь дяди Наджиба, когда Айман на одном из семейных обедов решился рассказать ей о своих литературных трудах. Прочитать творение Аймана ни она, ни кто-то другой из ее обширного семейства не выразили желания.
Коллеги по гимназии, куда Айман поступил работать, и не догадывались, что новый учитель истории в свободное время занимается литературным творчеством, а рассказать об этом он не решался. Единственным человеком в гимназии Святого Франциска, с кем у Аймана сложились дружеские отношения, была Нармин, незамужняя учительница английского языка. Только ей он поведал о написанной им пьесе, однако Нармин слушала его вполуха и при первой же возможности вернулась к излюбленному разговору о том, что всеми уважаемый профессор Маруан Шариф был бы желанным гостем в доме ее родителей. Учитывая многозначительные томные взгляды, которые бросала в его сторону Нармин, Айман прекрасно понимал, по какой причине ее родители ждут с визитом его отца, и поспешил, в свою очередь, также свернуть разговор.
Майсун, двадцатилетняя студентка, работавшая официанткой в кафе «Луиза», была одной из немногих, кто по достоинству оценил его труд. Айман долго не замечал, что совсем юная девушка с темными кудряшками и большими орехового цвета глазами, не сводила с него заинтересованного взгляда, пока он, открыв ноутбук, в очередной раз перечитывал текст пьесы. Он любовался, как аккуратные буквы собирались в слова, слова – в предложения, предложения – в абзацы, и всё это элегантно размещалось на белоснежных листах текстового редактора. «Неужели я это написал?! Это же чертовски хорошо!» – восторженно думал он, необыкновенно гордый собой. И только когда официантка, воспользовавшись отсутствием посетителей, робко поинтересовалась у него, что же такое интересное он читает, Айман, наконец, рассмотрел ее. Несколько мгновений он не мог произнести ни слова, не в силах оторвать взгляд от девушки. Как получилось, что до этого момента он не замечал этих кудряшек цвета потемневшей бронзы, больших ореховых глаз в обрамлении длинных ресниц, ямочек на щеках, по-детски припухших губ?!
Айман так растерялся, что едва не опрокинул кофе на клавиатуру компьютера, и только благодаря Майсун, в последний момент поймавшей падающую чашку, дорогой ноутбук не пострадал. При этом Майсун наклонилась к нему, и Айман ощутил чуть заметный запах французских духов…
Однако пострадали светлые брюки Аймана, и Майсун приволокла целый ворох влажных салфеток. Пытаясь вывести пятно с брюк, Айман, успев подумать, что окончательно и безоговорочно влюбился, с видимым удовольствием поведал официантке, что перечитывал свое собственное литературное произведение – пьесу, которую он написал в Париже, когда учился в Сорбонне в аспирантуре. Разумеется, когда Майсун выразила горячее желание почитать пьесу, Айман с замиранием сердца согласился. Он даже распечатал текст и отнес в мастерскую, где из кипы бумаг сделали импровизированную книгу. Эту книгу Айман благоговейно преподнес девушке. Почему-то он считал, что настоящее великое произведение нужно читать на бумаге, а не с экрана компьютера или, не дай бог, с сотового телефона.
Майсун с некоторым удивлением взяла рукопись, обещала обязательно прочитать и засунула ее куда-то под барную стойку. После этого Айман неделю не решался зайти в кафе, опасаясь, что его новой знакомой пьеса не понравилась. Когда Айман наконец снова зашел в кафе, оказалось, что официантка пьесу так и не прочитала, поскольку готовилась к экзаменам. Айман в расстроенных чувствах дал себе зарок никогда не заходить в «Луизу» и вообще никогда больше ничего не писать, но однажды он столкнулся с Майсун в автобусе на пути в Хайфу, и та с восторгом поведала ему, что, прочитав пьесу, она проплакала три ночи в подушку над жестокой судьбой мусульманского рыцаря Хуссейна и прекрасной благочестивой испанки Альфонсины.
Айман снова стал постоянным посетителем кафе, стараясь не пропустить смену Майсун. Перед тем как войти внутрь, он украдкой наблюдал через окно, мелькают ли ее кудряшки у барной стойки. Когда в кафе было мало посетителей, он садился поближе, чтобы иметь возможность переброситься парой слов или попросту понаблюдать за ее работой.
Айман всё отчетливей осознавал, что ему не нужна никакая другая женщина, кроме Майсун. Пребывая в одиночестве, он представлял себе, как раскроет ей свое сердце, как с легкостью убедит добропорядочных католиков, родителей Майсун, что именно с ним их дочь будет счастлива! «Мы сами решаем, когда жить – в двадцать первом веке или в Средневековье. Какое имеет значение, родился ты мусульманином или христианином, если речь идет о твоей единственной жизни, будешь ты счастлив или нет?» – размышлял Айман и всё чаще после работы отправлялся в загородный лес, где бродил в полном одиночестве и предавался сладким мыслям о любви.
Майсун была неизменно весела, рассуждала о книгах и музыке, но рассказать ей о своих чувствах Айман так и не решился. Вместо этого он, испытывая необычные покалывания в кончиках пальцев, открыл текст пьесы на компьютере: в результате недолгих манипуляций Альфонсина получила темные вьющиеся волосы, большие ореховые глаза, персиковую кожу и маленькую ямочку на подбородке. Точь-в-точь как у Майсун.
В один не очень прекрасный день Майсун вручила ему красивое приглашение на венчание в церкви Благовещения. «Моя семья будет очень рада познакомиться с настоящим писателем. И Элиас тоже будет очень рад!» – с горячностью заявила Майсун. Элиас, как оказалось, был женихом Майсун, и именно их венчание должно было произойти в церкви Благовещения.
Айман был раздавлен. Казалось, жизнь кончена. Он появлялся в гимназии с таким выражением лица, что коллеги испуганно поинтересовались, все ли здоровы у него в семье, а дети на уроке вели себя необыкновенно тихо и с опаской смотрели на молодого учителя.
Узнав о вероломстве своей возлюбленной, Айман первым делом начисто стер ее черты из образа Альфонсины. Недолго думая, он вернул андалузской красавице образ некой Янни Ван Рюгге, юной аспирантки из Маастрихта, в которую Айман был до умопомрачения влюблен как раз во время написания пьесы. Благодаря этой давней влюбленности каждая реплика в произведении искрилась чувственностью и романтизмом, а главная героиня получила несвойственную жительницам Иберийского полуострова внешность – светлые волосы, белую чистую кожу и ярко-синие, «цвета андалузского неба», глаза.
Кстати, в церковь Благовещения Айман все-таки пришел и с отрешенным выражением лица наблюдал за церемонией. Во время празднества в одном из банкетных залов города он пил только черный кофе, коротко отвечал на приветствия и с чувством презрительного превосходства смотрел на напыщенную, разодетую публику.
После чего потянулись довольно однообразные дни. Майсун уволилась из кафе, так как «замужней женщине из приличной семьи не подобает зарабатывать таким способом», к тому же она заканчивала учебу и вскоре начинала стажироваться в аудиторской компании. В гимназии всё было обычно, если не считать того, что педагогический коллектив откуда-то узнал причину его подавленного состояния (в Назарете сложно что-то утаить) и вовсю обсуждал личную драму молодого учителя, а Нармин бросала ему вслед взгляды, в которых читалось искреннее сочувствие с небольшим довеском злорадства. Всего этого Айман, разумеется, не замечал. Отвлекаться на досужие разговоры коллег в тот момент, когда любовь всей жизни так вероломно предала его, казалось ему делом недостойным, низводящим его драму до уровня банального фейсбучного поста, под которым каждый норовит оставить свой глубокомысленный комментарий.
Всё изменилось, когда однажды Айман получил звонок от Боаза Кальдерона. В те времена, когда Айман получал степень бакалавра по истории в Тель-Авивском университете, они с Боазом были приятелями. Айман даже перевел несколько своих стихотворений на иврит, чтобы его друг мог оценить их по достоинству. Боаз действительно их прочитал, после чего предоставил Айману детальный разбор стихов.
Разумеется, всё существо молодого поэта воспротивилось самой мысли о том, что его стихи можно препарировать, как лабораторную лягушку под микроскопом у биолога. Однако такт и доброжелательность Боаза успокоили его, к тому же Боаз пообещал посодействовать тому, чтобы стихи Аймана были напечатаны в студенческой газете. И действительно, после того, как Айман сделал некоторую правку в своем авторском переводе, его стихи были опубликованы. Не очень ясно, прочитал ли их кто-то, но редактор газеты с тех пор частенько обращался к Айману с предложением заполнить стихами пустующие полосы. В остальном же Боаз и Айман были полными противоположностями. Айман любил проводить время в библиотеке, где не столько учился, сколько предавался мечтаниям и писал стихи. Боаз же был всё время среди людей и, как казалось Айману, получал удовольствие от всеобщего внимания. Айман регулярно по уши влюблялся в самых красивых девушек факультета, но, разумеется, не решался даже заговорить с ними. Ну а Боаз купался во внимании студенток, при этом был гомосексуалом. Ну и наконец, Айман сторонился любой политики, в то время как Боаз был известным в определенных кругах левым активистом и не пропускал ни одной демонстрации.
Близкими друзьями они так и не стали. Айман даже не мог для себя решить, действительно ли Боаз ценит их дружбу. В его отношении к себе он замечал ненавистные патерналистские нотки, словно Боаз в их дружбе самовольно взял на себя роль старшего товарища. Иногда Айману казалось, что Боаз дружит с ним только потому, что хочет в глазах окружающих выглядеть как человек, лишенный каких-либо национальных предрассудков.
Однажды Айман прямо спросил об этом Боаза, и тот, рассмеявшись, ответил:
– Между нами больше общего, чем тебе кажется. Мы оба, ты и я, не соответствуем представлениям окружающих о прекрасном. Ты чужой и у себя в Назарете, и здесь в Тель-Авиве. Ты удивишься, но я – тоже. Даже во время Прайда я иногда ловлю косые взгляды, так как не считаю, что обязан напяливать женское платье и красить губы, только чтобы кто-то мог сделать красивый кадр. На встречах активистов я довольно часто вынужден отбиваться от обвинений в том, что поддерживаю израильский милитаризм, так как не готов подписать очередное письмо отказников. Ну а на сборах вынужден объяснять свой пацифизм... В смысле, что можно быть одновременно и сторонником мира, и голанчиком... Когда люди встречают кого-то, кто ломает их стереотипы, это создает дискомфорт.
Боаз довольно часто и без предупреждения исчезал: то на резервистские сборы, то с головой погружался в очередную волну протеста против «фашизма, милитаризма и капитализма» или же за «социальную справедливость и равноправие». В такие времена Боаз не отвечал на телефонные звонки, ссылаясь на крайнюю занятость, но потом, иногда через месяц или даже больше, сваливался как снег на голову. Иногда он звонил, порой посреди ночи, чтобы обрадовать тем, что наконец освободился и ждет не дождется, когда можно будет встретиться.
Последний раз перед отъездом во Францию Айман видел Боаза на похоронах его родителей, погибших в автокатастрофе. На кладбище Айман оставался в толпе студентов, не решаясь подойти к другу, но тот сам подошел к ним, чтобы поблагодарить за участие. В толпе скорбящих Айман заметил одетую во всё черное девушку. Ее лицо скрывали огромные темные очки, а волосы были скрыты темной банданой. В руках девушка держала больших размеров камеру и постоянно нажимала на кнопку, словно старалась запечатлеть каждый момент происходящего.
– Это Став, моя сестра. С детства не расстается с камерой, – пояснил Боаз. – Вот только почему она решила, что для похорон лучше всего подойдет костюм ниндзя…
Вскоре после этого Айман отправился во Францию. Связь между приятелями стала еще более зыбкой. Боаз Кальдерон откровенно презирал всеобщее увлечение социальными сетями и крайне редко появлялся там. Последний раз перед тем, как связь между ними окончательно сошла на нет, Боаз опубликовал свою фотографию в военной форме вместе с другими бойцами на фоне танка – как раз перед началом наземной операции в Газе во время очередного «обострения» многолетнего кровавого противостояния.
Когда через полгода после возвращения Аймана из Франции они встретились в Хайфе, Боаз объяснил свое исчезновение.
– Я был в Газе, точнее, где-то возле Шуджаийя, – заявил он и засмеялся, словно в этом было что-то смешное.
На немой вопрос Аймана Боаз добавил:
– Газа прицепилась ко мне, как репей к штанам. Я вернулся домой в Тель-Авив, и вдруг оказалось, что эта гребаная Шуджаийя приехала вместе со мной.
Айман промолчал. Было понятно, что правда, скрывающаяся за нарочито легкомысленным тоном друга, настолько ужасна, что было бы слишком жестоко шевелить его воспоминания.
Когда Боаз услышал, что его университетский друг от написания стихов перешел к более весомым формам, он усмехнулся и заявил, что обладает определенными знакомствами в театральных кругах и может попробовать куда-нибудь пристроить творение новоявленного драматурга Аймана Шарифа.
Айману очень хотелось верить словам Боаза Кальдерона. В конце концов, его университетский друг при всех особенностях характера, склонности к эпатажу и заурядному хвастовству, всегда сдерживал обещания, во всяком случае, честно прилагал для этого усилия. Не давала покоя мысль, что его пьеса о трагической любви прекрасной испанки и благородного мусульманского рыцаря может быть поставлена на сцене, ее увидят зрители, будут живо обсуждать в театральных фойе и социальных сетях. Какой-нибудь критик, съедаемый завистью, напишет какую-нибудь гадость. Другой критик, менее завистливый, укажет первому, что тот всего-навсего завидует автору, посему и пишет в его адрес всякие гнусности. А еще будут актеры, режиссер, хореограф, и все они будут ломать голову над тем, как правильно трактовать образы героев пьесы, и что на это скажет автор. Он, Айман Шариф, тридцати двух лет от роду, выпускник Сорбонны, доктор философии, поэт и драматург! И он всегда будет в центре внимания!
От этих мыслей бешено билось сердце, хотелось всё бросить и засесть за перевод пьесы на иврит. Собственно говоря, так Айман и поступил, распрощавшись с Боазом. Этот разговор состоялся в разгар лета, когда Айман, как и все школьные учителя, наслаждался заслуженным отпуском, – потому, закрывшись в своей комнате, он с головой погрузился в перевод. Гуманитарное образование приучило его с благоговением относиться к словам, и Айман иногда довольно долго сидел над одной-единственной фразой, стараясь выразить на иврите все смысловые оттенки, которые сам же и вложил в арабский текст. Так или иначе, через пару недель интенсивного труда перевод был готов, перечитан множество раз, множество раз исправлен и отшлифован. Айман даже почувствовал гордость за неизвестно откуда взявшиеся редакторские способности.
Окончательно выверенный текст был отправлен на электронную почту Боазу. Айман, конечно же, понимал, что даже если его друг и сможет как-то помочь, всё это займет много времени. Нечего было ожидать какой-либо реакции в ближайшие месяцы.
Однако вскоре Боаз позвонил сам, что было довольно удивительно, и заявил, что передал пьесу Аймана художественному руководителю театра «Шалом» из Яффо. Этот театр, по словам Боаза, поставил перед собой задачу познакомить зрителей с произведениями молодых арабских авторов, и, по его мнению, творение Аймана вполне для этого подходило. Разумеется, Мени Илуз, так звали худрука, был человеком крайне занятым, и не стоило ожидать, что он прочитает пьесу Аймана в ближайшее время... На вопрос Аймана, прочитал ли сам Боаз текст, тот замялся, сославшись на загруженность в делах, но потом заявил, что всей душой верит в литературный талант друга, поэтому безоговорочно рекомендовал его произведение самому Мени Илузу. Айман был готов сколько угодно ждать известий от Мени Илуза, о существовании которого и не подозревал до этого момента. Самое главное – не потерять тот крохотный уголек надежды на признание, потребность в котором всегда существует где-то в потаенных уголках души любого творческого человека.
Как оказалось, Мени Илузу потребовалось без малого два месяца, чтобы ознакомиться с пьесой «начинающего автора из Назарета» Аймана Шарифа. Во всяком случае, именно через такой промежуток времени Айман получил долгожданный телефонный звонок от него. Театральный деятель, не тратя времени на цветистые приветствия, заявил, что впечатлен способностью Аймана создавать художественные образы и был бы рад лично встретить «многообещающего автора», чтобы «поболтать о жизни» и обсудить перспективы возможного сотрудничества. Так что если господин Шариф будет по каким-то делам в Тель-Авиве, то пусть не сочтет за труд позвонить и сообщить об этом.
Не успел Айман отойти от шока, чувствуя, как пузырьки восторга разбегаются по всему телу от спинного мозга до кончиков пальцев, до корней волос, как телефон зазвонил вновь. На это раз звонил Боаз. Подобно Мени Илузу, он не тратил времени на лишние приветствия и сразу же потребовал, чтобы Айман бросал все дела и первым же автобусом ехал в Тель-Авив, поскольку его пьеса заинтересовала театр «Шалом» и нужно срочно заявиться к господину Илузу и выбить у него контракт.
– Не рассчитывай на особый гонорар. На культуру, как всегда, идут крохи...
Разумеется, Айман и не думал ни о каком гонораре. Он готов был на самом деле бросить всё и мчаться в Тель-Авив, но верх взяло врожденное чувство ответственности. Он заверил, что приедет, как только уладит дела в гимназии.
– Остановишься у нас! – потребовал Боаз. – Мы с Нати и Скай как-нибудь потеснимся.
На улаживание дел ушло несколько дней. Директор гимназии, доктор Антуан Хури, импозантный пожилой маронит, сильно напоминавший чиновника-бюрократа из старых египетских фильмов, с понимаем отнесся к просьбе молодого учителя.
– Да... Мы наслышаны о вашей... эмм... проблеме. Съездите куда-нибудь, развейтесь. Мы же всё понимаем. А новая любовь всегда найдется... Вот родители нашей Нармин очень хотят познакомиться с профессором Маруаном Шарифом… – добавил он.
Несколько дней отпуска, предоставленные Айману директором, должны были начаться сразу после окончания еврейского праздника Суккот. В последней день праздника, выпавший на субботу, Айман встал довольно поздно, засидевшись за компьютером накануне. Он спустился на первый этаж и увидел, что родители и Ханин приникли к экрану телевизора.
Взглянув на экран, Айман не сразу понял, что происходит. На его немой вопрос отец коротко ответил:
– Война...
Как завороженный, Айман долго вглядывался в страшные картины: черные столбы дыма над утопающими в зелени поселками Северного Негева, горящие автомобили на улицах Ришон-ле-Циона, спасающиеся бегством люди...
– Нам не простят этого... – сказал, наконец, отец, который нервно ходил по просторной гостиной, закуривал сигарету за сигаретой и беспрестанно пил кофе. – Да поможет нам Аллах...
За всю свою жизнь Айман мог вспомнить лишь считанные разы, когда профессор Маруан Шариф, до мозга костей светский человек, упоминал в разговоре Бога...
Это было седьмое октября – день, ставший отправной точкой нескончаемого кровавого кошмара... Только через несколько суток, когда стало окончательно ясно, что ничего уже не будет по-прежнему, Айман решился позвонить Боазу. Однако тот сказал, что Мени Илуз совершенно не намерен менять планы из-за ракетных обстрелов, и хотя театр закрыт согласно указаниям Командования тылом, художественный директор был на месте в полной готовности выполнять свою культурную миссию.
– Может быть, тебе не стоит ехать сейчас в Тель-Авив, – осторожно предположила мама, но Айман решил, несмотря на войну, оправиться на долгожданную встречу с Мени Илузом.
2.
Боаз Кальдерон и Натанель Брук жили в съемной квартире на улице Шенкин. Хотя Айман хорошо знал город, он немного заплутал в веренице улиц, магазинов, одинаковых домов. Через две недели после начала войны мегаполис, превратившийся в прифронтовой город, казался чужим, отбросившим всегдашнюю атмосферу бесконечного праздника. С улиц города почти полностью исчезла гуляющая публика. Большинство кафе были закрыты, а те, что открылись, оставались полупустыми. На каждом дереве, на каждом столбе и уличном фонаре были наклеены плакаты с лицами убитых и похищенных, на скамейках покоились детские игрушки в память о погибших и пропавших детях. Почти не было слышно музыки, не слышно смеха, и даже водители автомобилей гораздо реже обычного жали на клаксон.
В полном смятении Айман шел по полупустому центру города. Только сейчас, оказавшись в центре Тель-Авива, напоминающего в эти дни огромную кровоточащую рану, Айман наконец полностью осознал масштабы катастрофы. Осознание было столь ясным, что Айман почувствовал озноб, несмотря на теплую осеннюю погоду. На несколько мгновений Айману захотелось как можно скорее вернуться на станцию, сесть в автобус и поехать домой – таким чужим и пугающим показался ему Тель-Авив. Однако Айман сделал над собой усилие, справился с внезапным приступом паники и отправился к дому Боаза, надеясь, что радость встречи с университетским другом затмит гнетущее впечатление от города.
Квартиру Боаза и Натанеля Айман безошибочно узнал по большому флагу ЛГБТ-сообщества на окне. Позвонив в дверь, он услышал заливистый собачий лай, а через несколько мгновений сам Боаз открыл дверь, не переставая разговаривать с кем-то по сотовому телефону. Сделав шаг в квартиру, Айман едва не был сбит с ног чрезвычайно жизнерадостным лабрадором, который бесновался вокруг незнакомого гостя и норовил лизнуть его в лицо.
– Привет, познакомься. Это Скай, подружка моего Нати, – пояснил Боаз, указав на собаку, и вернулся к телефонному разговору.
– ...Послушай, не морочь мне голову. Я не собираюсь больше участвовать в этом. Имею я право чего-то не хотеть? – тихо и зло говорил он.
В это время из глубины квартиры (если можно так назвать разделенную на две части крошечную тельавивскую студию) появился худой долговязый молодой человек в очках. Его лицо казалось почти детским, из-за сильной близорукости он постоянно щурился, словно пытался получше рассмотреть собеседника. На его голове Айман заметил маленькую вязаную кипу.
– Натанель, – представился молодой человек. – А ты Айман? Боаз рассказывал про тебя. Ты писатель?
– Вообще-то я учитель. Преподаю историю. Пишу иногда под настроение, – немного смутился Айман, но тут Боаз, закончив телефонные препирательства, наконец присоединился к ним.
– Это мой командир роты, – с усмешкой пояснил он. – Очень хочет видеть меня в броневике, на котором героически прорвется в Газу, наедет там на мину или схлопочет прямое попадание Ар-Пи-Джи. Нет уж... С меня хватит!
– Я не смог бы, наверное, стоять в стороне после того, что случилось седьмого октября... – начал Натанель осторожно и, как показалось Айману, даже неуверенно.
– Вздор... – отмахнулся Боаз. – Ты пойми, всё это превратилось в какой-то гребаный ритуал, как жертвоприношения у древних индейцев. Что мы собираемся делать в Газе со своими танками? За кем гоняться? Какой в этом всем смысл?
– А как же жители Сдерота? Да и не только Сдерота... Сотни тысяч людей под обстрелами! Кто их защитит? – возразил Натанель.
– Чтобы их защитить, необходимо достичь мира с арабами. По-другому никак! Когда Шарон вывел войска из Газы, на что он рассчитывал? Что палестинцы забудут, что такое «арабская гордость» и будут подавать израильтянам ледяные коктейли в казино, которое наши бизнесмены хотели открыть в Рафиахе? Что они будут целовать нам руки за то, что наши солдаты не будут унижать их на блокпостах? – усмехнулся Боаз.
– О Боже, Боаз, ты, наверное, единственный человек, кто говорит сейчас о мире... – Натанель даже вскочил со своего места, разгневанный словами Боаза.
Боаз и Натанель еще некоторое время спорили, а Айман вдруг почувствовал себя не в своей тарелке, как часто бывало, когда ему приходилось присутствовать во время разговоров о политике. Положение спасала Скай, которая носилась без остановки по небольшой квартире и всё пыталась лизнуть Аймана в лицо, обдавая его влажным дыханием, так что Айман мог всецело переключить внимание на собаку.
– Ты ей понравился, — заметил Боаз, на мгновение отвлекшись от спора. – Натанель еще начнет ревновать.
Как вскоре выяснилось, Боаз и Натанель взяли Скай из приюта для бездомных животных. Собака страдала заболеванием почек (поэтому, скорее всего, и была выброшена предыдущими хозяевами) и нуждалась в уходе, а также в дорогих ветеринарных препаратах, траты на которые повисли тяжелым грузом на довольно скромном бюджете пары, но Натанель был непреклонен. Увидев молодую самку лабрадора, которая лежала пластом в клетке и только провожала взглядом тех, кто заходил в приют подобрать себе «четвероногого приятеля», Натанель сел на корточки и долго гладил ее коричневую шелковистую шерстку. Боаз тоже опустился на корточки рядом и осторожно погладил собаку по голове. В ответ Скай пошевелила хвостом и посмотрела на них умоляющим взглядом
Несмотря на предостережения сотрудников приюта, они забрали Скай с собой, по пути заглянули в ветеринарную клинику, где и выложили круглую сумму за специальный корм и лекарства. Квартира, где жили Боаз и Натанель, конечно же, была попросторней клетки в приюте, но все-таки довольно тесной, однако для Скай открылся мир, полный новых ощущений, вкусов, звуков и запахов. Не веря своему счастью, она носилась по дому, сметала всё на своем пути, виляла хвостом и пыталась лизнуть в лицо всех, кто переступал порог дома.
– Это вместо детей. Все гей-пары, когда отчаиваются победить бюрократию, приходят к выводу, что лучше завести хорошую собаку. Что, во всяком случае, не расшатывает несокрушимые моральные устои нашего общества, – заявил, усмехнувшись, Боаз.
Впрочем, как оказалось, Боаз и Натанель совершенно не собирались отказываться от мечты стать родителями, что вызывало между ними активные споры. Натанель настаивал, чтобы будущий ребенок воспитывался в религиозной школе. Боаз отвечал, что в таком случае ребенок будет обречен на жесточайший когнитивный диссонанс, точь-в-точь как сам Натанель. Но прежде чем воспитывать ребенка, нужно его где-то раздобыть. Боаз предлагал собрать денег и воспользоваться услугами суррогатной матери, на что Натанель возражал. Он заявлял, что это очень похоже на торговлю людьми:
– Я так и представляю себе эту несчастную женщину где-нибудь в Индии или Гватемале, которая должна пережить девять месяцев беременности, после чего ей дают конверт с тысячей долларов, а ребенка забирают навсегда. Думай что хочешь, но я против того, чтобы так поступали даже с кошками или собаками!
Боаз, по привычке усмехаясь, что-то возражал, и Айман вдруг почувствовал необыкновенное умиротворение в их обществе. Было ясно, что, хотя пара и не могла прийти к согласию почти ни по одному вопросу, они страшно привязаны друг к другу. Внезапно у Аймана пропали последние сомнения, что и встреча с Мени Илузом, и всё остальное пройдет наилучшим образом. По-другому и быть не могло!
3.
Мени Илуз назначил встречу в одном из арабских ресторанов Яффо, недалеко от мечети Аль-Джаззар. На удивление, ресторан оставался открытым, несмотря на войну и отсутствие туристов, и как только Айман переступил порог заведения, в уши ударила громкая восточная музыка, а в нос – густой запах жаренного на углях мяса.
«Аутентично…» – скептически подумал Айман. Он вспомнил, что в арабских городах и деревнях Галилеи небольшие, не ориентированные на туристов кафе и ресторанчики служили также местом встречи местных «уважаемых людей», то есть мужчин, перешагнувших шестидесятилетний рубеж, для разговоров о политике и игры в нарды. Разумеется, эти встречи не сопровождались громкой музыкой…
Мени Илуз уже поджидал его в уютном уголке ресторана. Художественный руководитель оказался веселым бородатым человеком примерно сорока пяти лет, облаченным в светло-серый летний костюм и черную шелковую рубашку. Завидев Аймана, он вскочил со своего места и заключил драматурга в объятия, после чего долго тряс ему руку, сообщив между делом, что в этом ресторане готовят великолепные бараньи ребрышки «по-арабски».
Айман несколько извиняющимся тоном поблагодарил Мени за рекомендацию по поводу ребрышек, но заказывать не стал, сославшись на то, что был вегетарианцем. Вместо этого он выбрал ливанские запеченные баклажаны с кефиром и шакшуку. То, что Айман не ест мяса, по-видимому, шокировало Мени Илуза. Айман было хотел рассказать ему, что стал вегетарианцем еще в детстве, после того как случайно стал свидетелем умерщвления барана перед праздником Ид-аль-Фитр. Однако решил, что это только отвлечет художественного руководителя от главной темы разговора, и решил промолчать.
Как оказалось, Мени действительно прочитал пьесу и даже показал некоторым коллегам из театрального руководства, и те пришли в совершеннейший восторг. В особенности всем понравился отличный литературный иврит, на котором была написана пьеса.
– Это потрясающе, как вы смогли так выучить язык! – повторял Мени Илуз, и Айман, несколько смутившись, рассказал, что с отличием окончил израильскую школу, а его отец, университетский преподаватель, и мама, социальный работник, отлично владеют ивритом. Получил свою долю комплиментов Айман и за яркие запоминающиеся образы главных героев – благородного рыцаря Хуссейна, прямого потомка пророка Мухаммеда, и прекрасной испанки Альфонсины из знатного андалузского рода. Интересны были и второстепенные образы – мудрый и по-своему милосердный Великий визирь, злобный священник падре Игнасио, чинивший препятствия главным героям, и, наконец, пылкий и страстный Хосе, влюбленный в Альфонсину.
Разумеется, продолжил худрук, есть некоторые моменты, которые не мешало бы немного изменить, но в общем и целом творение Аймана Шарифа вполне может занять достойное место в репертуаре театра «Шалом». Например, почему бы многоуважаемому автору в некотором роде не «осовременить» свое произведение? Сделать так, чтобы трагедия, разыгравшаяся в средневековой Кордове, перекликалась с делами дня сегодняшнего. Чтобы зритель, сопереживая любовному треугольнику Хуссейна, Альфонсины и Хосе, мог увидеть что-то, что коснется лично его, заставит задуматься о происходящем в мире...
Сказанное привело Аймана в некоторое замешательство. Каким образом любовная драма, разыгравшаяся без малого семьсот лет тому назад, может перекликаться с сегодняшними реалиями, было не очень ясно. Однако, чтобы не выглядеть глупо перед Мени Илузом, он сделал понимающее лицо и усиленно закивал головой.
– Ну послушай… Ты написал отличный текст, но такой текст мог написать и еврей. И француз – если прочитает пару брошюр об арабском присутствии на Иберийском полуострове. Если завтра мы переведем твою драму, скажем, на английский, никто и не догадается о личности автора… – объяснял Илуз. – Здесь нет твоей арабской идентичности. Понимаешь, о чем я говорю? Никто не увидит, что этот текст написан арабским интеллектуалом, который всю жизнь волею судьбы провел на культурной периферии как Израиля, так и арабского мира. Я хочу, чтобы из каждой строчки прямо-таки сочился твой протест против такого положения вещей!
Мени так разгорячился, что почти кричал и размахивал руками, привлекая внимание присутствующих.
– По правде говоря, я учился несколько лет в Париже, в университете Четвертого округа. Вы же не назовете Париж культурной периферией? – возразил Айман, несколько обескураженный таким напором театрального деятеля. – И потом... Это все-таки историческое произведение... Я не очень понимаю, как можно сделать так, чтобы зрители смотрели на моих героев и видели современность... – добавил он.
– Ну представь, мы переносим действие из средневековой Кордовы в сегодняшнюю оккупированную Палестину... Вместо арабского витязя – израильский офицер, лучше – резервист, который всей душой против оккупации, но не способен противостоять позиции большинства. Такой себе запутавшийся, страдающий персонаж... Вот он попадает на сборы. И тут, где-нибудь в деревне на Западном берегу, он встречает это юное, нежное чудо... Персиковая кожа лица, глаза, как у газели... И наш офицер влюбляется до беспамятства… Ну, ты понимаешь, о чем я...
Айман понимал. Понимал, что путь к признанию может оказаться с легкой руки Мени Илуза несколько длиннее, чем это казалось совсем недавно. Спорить с заслуженным театральным деятелем ему не хотелось, и он лишь рассеянно кивнул, лихорадочно соображая, как можно было бы удовлетворить претензии художественного руководителя и сохранить первоначальный замысел пьесы... К тому же, палестинская тема вызвала у него болезненные воспоминания, связанные с гибелью брата Мухаммада, а также более поздние события, приведшие в итоге к страшной неделе, которую Айман провел в одиночной камере следственного изолятора ШАБАКа. Эти воспоминания были настолько отвратительны, что Айман болезненно поморщился.
Ну а Мени воодушевленно продолжал:
– А второстепенных персонажей тоже можно представить в новом свете. К примеру, вместо Великого визиря какой-нибудь генерал, фанатичный милитарист. Ну и можно сделать так, что у этой девушки есть жених... Молодой человек из деревни, которого отчаяние, вызванное оккупацией, привело в ряды сопротивления... Ну, конечно же, я не настаиваю... Это так, мысли вслух... – оборвал он сам себя, когда заметил, что Айман смотрит на него без излишнего энтузиазма.
– Ты пойми... Не подумай, что я пытаюсь на тебя давить, но эпоха театра ради театра закончилась еще в Древней Греции. Если вообще она когда-либо существовала. Еще Аристофан и Софокл писали вполне себе злободневные вещи.
– Но разве сейчас не ставят классические произведения?
– Разумеется… Но зрители все-таки хотят нечто большее. К примеру, они смотрят постановку шекспировского «Ричарда» и замечают у английского короля черты нашего ужасного премьер-министра…
В итоге Айман вынужден был пообещать Мени Илузу подумать, как осовременить пьесу. Почему-то это вдруг не показалось ему большой жертвой на пути к известности. Он даже чувствовал некую удивительную признательность Илузу за ценные советы. Они расстались вполне довольные друг другом, и Айман пообещал, не уезжая из Тель-Авива, переделать текст и через неделю снова встретиться…
4.
Боаз, к удивлению Аймана, поддержал предложение «осовременить» пьесу.
– Может быть, я не прав, но, по-моему, в современном мире искусство должно служить какой-то цели. И если твоя пьеса напомнит израильтянам, что совсем рядом, в паре десятков километров отсюда, наше государство продолжает оккупировать другой народ, то это лучшее, что может пожелать себе писатель.
– А если я хочу служить другой цели? – возразил Айман. – Когда я работал над пьесой, я был до потери пульса влюблен в одну девушку из Голландии. Мы даже дружили. Но потом выяснилось, что у нее есть приятель, некий двухметровый верзила с серьгой в ухе, который сидит у себя в Маастрихте, ест селедку и ждет ее возвращения из Парижа. Я был полностью раздавлен, казалось, жизнь закончилась. Но потом я придумал свою героиню, дал ей другое имя, сделал ее испанкой, а не голландкой, но по некоторым признакам в ней можно было узнать мою Янни. И создал моего героя, который так же, как и я, втайне писал стихи… Почему я должен сейчас придумывать какого-то там запутавшегося в жизни офицера?
– Ну, не обязательно всё делать так, как советует Илуз. Пусть он будет, к примеру, активист «Шалом ахшав», а она – какая-нибудь ульпанистка из поселения, где живет Брук. Они встретились на демонстрации по разные стороны баррикады, но полюбили друг друга. А потом он попытался проникнуть к ней в поселение через забор, и тут его застрелили солдаты, приняв за палестинца... – воодушевленно продолжал Боаз.
– А почему надо было лезть через забор? Не проще было бы пройти через главный вход? – усмехнулся Натанель, который до этого прислушивался к их разговору.
– И его впустили бы? – недоверчиво спросил Боаз.
– А ты приезжай в Неве-Цуф и проверь, – засмеялся Натанель. – Так ведь тебя не дозовешься. Серьезно, почему ты никогда не едешь со мной?
– Что я там буду делать? С сочувственным видом слушать твою мать и сестер, которые сокрушаются, что ты в свои двадцать семь всё еще не женился? А ты будешь оправдываться тем, что служил в армии кладовщиком и теперь девушки не хотят с тобой знакомиться?
– Дай мне время… Я не могу пока рассказать всё родителям… – расстроился Натанель.
В ответ на это Боаз едва заметно усмехнулся и покачал головой.
Айман был готов уже в тот же вечер засесть за компьютер, чтобы продолжить работать над пьесой. В конце концов, и в этом убедил его Боаз, было бы глупо проделать весь путь из Назарета в Тель-Авив и так просто от всего отказаться. Однако, как выяснилось, у Боаза Кальдерона были другие планы на вечер.
– Сегодня на площади Рабина будет демонстрация! – заявил Боаз. – Надеюсь, никто не станет отлынивать от выполнения гражданского долга?
Натанель поднял глаза.
– Мне кажется, мой гражданский долг – быть сейчас с нашими солдатами, – сказал он.
– Выдавать им форму со склада? – насмешливо спросил Боаз.
– Да, выдавать форму, если это мне поручено делать, – твердо сказал Натанель и посмотрел Боазу прямо в глаза.
– Извини... Я, вероятно, никогда не избавлюсь от несносной привычки ко всему относиться с сарказмом, – пробормотал Боаз, – Ты пойми, наш долг – попытаться остановить это безумие! ХАМАС устроил нам «черную субботу», сейчас ЦАХАЛ утюжит Газу, уже погибли тысячи, и один черт знает, сколько еще погибнут. Но я не понимаю, почему сотни, а может быть, и больше, людей как я, как ты, как Айман, должны умирать только потому, что наше правительство боится самого слова «мир»! Пусть даже придут десять человек на площадь, мы обязаны кричать, чтобы нас услышали! – добавил Боаз.
Айман заметил, что Натанель очень хочет возразить. Скорее всего, его слова не понравились бы Боазу, однако Натанель просто спросил:
– Тебе действительно важно, чтобы я пошел с тобой?
– Да, – ответил Боаз, и Натанель кивнул в ответ.
5.
На демонстрацию на площади Рабина собралось несколько десятков человек – что, учитывая военное время, было не так уж и мало. Публика оказалась довольно разношерстной. Большинство пришедших составляли люди пожилого возраста с одинаково строгим выражением лица, напоминающие вышедших на пенсию школьных преподавателей обществоведения. Пришли и несколько протестующих престарелых хиппи с длинными седыми буклями. Другая же, меньшая, часть состояла из молодых людей, скорее всего студентов, и, как оказалось, все они отлично знали Боаза.
Внимание Аймана привлек пожилой бородатый человек в инвалидном кресле. Он сам толкал его через площадь, а на предложения помощи презрительно отказывался.
– О! Во всем Тель-Авиве нашлось всего лишь несколько десятков старых пердунов, кому есть дело до этой дурацкой войны? И это в городе, где левых, как мух на свалке? – зло засмеялся инвалид, окинув взглядом собравшихся на митинг.
– Не все такие герои, как вы, Барух… – пожал плечами Боаз. – Все-таки Командование тылом рекомендовало воздержаться от собраний...
– И это вы называете гражданским протестом? – мелко засмеялся старик. – Трусливое вы поколение, вот и получили такую власть, какую заслужили.
Боаз вспыхнул, но промолчал. Айман же подумал: «До чего противный старик! Что ему не сидится дома?» Когда Боаз представил старику Аймана, тот удостоил его вялым рукопожатием.
– Ты араб? Им удалось наконец-то затащить хоть какого-то араба на свои бесполезные сборища? Теперь, конечно же, борьба за мир пойдет как по маслу! – заявил инвалид и снова засмеялся.
«Это я хоть какой-то араб?» – обиделся Айман, но Боаз шепнул ему:
– Не обращай внимания! Барух всем отпускает шпильки. Даже самого Шимона Переса однажды вывел из себя…
Как позже объяснил Боаз, Барух всю жизнь прожил в киббуце Якум возле Нетании и не пропускал ни одной левой демонстрации не только потому, что был убежденным пацифистом и социалистом, но и потому, что получал странное удовольствие подкалывать окружающих. За эти годы Барух превратился в некий живой символ борьбы за мир, и Боазу с товарищами не оставалось ничего другого, кроме как терпеть несносный характер киббуцника.
Когда Боаз рассказал Баруху, что Айман – начинающий писатель, инвалид засмеялся всё тем же мелким астматическим смехом.
– Сочувствую, молодой человек. Мой вам совет: научитесь какой-нибудь профессии, ну там чинить машины, хотя бы... Чем там еще ваши ребята занимаются... В нашем вонючем капиталистическом обществе единственное литературное произведение, которое кого-то может заинтересовать, – это коллективный договор, который выбил для вас ваш профсоюз…
В общем, Барух категорически не понравился Айману, чего нельзя сказать о других присутствующих. Все, с кем знакомил его Боаз, сердечно пожимали ему руки, желали удачи и, как показалось Айману, были искренне рады тому, что арабский писатель, пусть и начинающий, присоединился к их акции.
Весь митинг занял не более часа. Выступали какие-то активисты, не знакомые Айману, но хорошо известные Боазу. Айман заметил, что инвалид Барух слушал речи с пренебрежительным выражением лица и регулярно отпускал саркастические замечания, что несколько нарушало драматичный, антивоенный пафос произносимых речей.
– Хорошо, что не позвали каких-нибудь генералов толкать речи, меня от одного их вида блевать тянет. Я же говорил, все просрут, как в 1973-м! – заявлял он.
Единственным оратором, чье выступление Барух выслушал молча, был некий пожилой человек в больших старомодных очках, потерявший сына во Второй ливанской войне. А еще Айман заметил, что Натанель стоит чуть поодаль, переминается с ноги на ногу и всем своим видом показывает, что происходящее на площади его совсем не интересует.
Айману быстро наскучило слушать выступления, которые были похожи друг на друга. Немного поразмыслив, он подошел поближе к Натанелю, который явно чувствовал себя не в своей тарелке.
– Я очень удивился, что ты так быстро согласился сюда пойти… – осторожно сказал Айман.
– Для Боаза эти демонстрации очень важны, хотя он знает, что я не разделяю его взгляды, – пояснил Натанель.
– Ты не считаешь, что надо остановиться перед пропастью? Я боюсь, что эта война, которая сейчас началась, никогда не кончится, – сказал Айман. – Сейчас евреи мстят арабам, потом начнут мстить арабы. Неужели ты не хочешь закончить это сумасшествие?
– Остановиться после того, как ХАМАС растерзал полторы тысячи человек? – удивленно спросил Нати.
– У палестинцев тоже погибли тысячи людей, и далеко не все из них – террористы, – Айман ответил чуть более резко, чем сам того хотел.
– Несомненно... Но моего сочувствия хватает только для жертв. Не для палачей, – сказал Натанель.
Айман опустил глаза. Ему вдруг стало неуютно. Не хотелось продолжать разговор, который приблизился к опасной черте, после которой начинается бессмысленный спор о политике. Айман даже почувствовал странное разочарование от того, что друг Боаза, к которому он с самого начала испытывал симпатию, оказался не готов разделять террористов и простых арабов... Поэтому Айман, пробормотав извинение, сделал вид, что заинтересовался очередным оратором и вернулся вглубь толпы.
Однако выступления вскоре закончились. Протестующие стали сворачивать самодельные плакаты и флаги, многие остались на месте и продолжали о чем-то возбужденно спорить. Осмотревшись, Айман заметил Боаза, окруженного молодыми людьми. Боаз помахал ему рукой и объяснил, что по традиции после демонстраций они всей компанией отправляются в кафе на расположенной неподалеку площади Масарика. Айман пожал плечами. Молодые друзья Боаза были ему симпатичны, и он решил не отказываться от приглашения. Хотя за несколько минут до этого мечтал как можно скорее добраться до дома и начать работать над изменениями в пьесе...
6.
Кафе, а точнее, нечто среднее между кафе и пабом, располагалось в полуподвальном помещении. Как оказалось, хозяин заведения, крупный мужчина с абсолютно лысой головой и окладистой черной бородой, отлично знал Боаза и Натанеля, как, впрочем, и многих других участников демонстрации. Всей компании был выделен дощатый стол, а флаги и лозунги аккуратно сложены в угол. Последним присоединился, к вящему неудовольствию Аймана, инвалид Барух, который, чертыхаясь, спустился по пандусу на коляске, лихо задвинул ее в угол, после чего встал, опираясь на палочку, и занял место во главе стола.
По счастью, Барух оказался далеко от того места, где сидел Айман, и, благодаря мощным аккордам «A Hard Rain’s A-Gonna Fall», он не мог слышать саркастических замечаний инвалида.
– Ненавижу слово «мы», – доказывал кому-то Боаз, сидевший рядом с Айманом. – Это самый простой способ для ничтожеств примазываться к чужим достижениям.
– Ты всегда был индивидуалистом. Однако я возражу тебе, что идейная преемственность поколений позволяет нам говорить о себе как о части единого идеологического движения… – уныло возражал долговязый парень в очках и футболке с портретом Че Гевары.
– О чем ты говоришь? Тридцать пять лет назад, во время Ливан-ской войны, «Шалом ахшав» собирали сотни тысяч! Благодаря им правительство злодеев схватилось за голову! А сейчас что? Несколько десятков активистов на арендованных велосипедах?
– Ты не можешь называть правительство Израиля злодеями! – неожиданно резко возразил Натанель, до этого молча прислушивавшийся к разговорам. Айман ясно понял, что Натанель чувствовал себя в этой компании не в своей тарелке, хотя, по-видимому, был знаком с большинством присутствовавших.
– А убийство Рабина? Подстрекательство поселенцев?!
– Послушайте... Это могло бы быть хорошей шуткой, но это правда – операцию сначала хотели назвать «Сияние небес». Ну, как в молитве в День Памяти... Так решил компьютер. Конечно же, в генштабе схватились за голову и перезапустили программу. Чтобы раньше времени никого не пугать. Символично, не так ли?.. – смеясь, рассказывал кто-то.
Айман очень быстро потерял нить разговора и просто наслаждался атмосферой, тем более что голоса тонули в общем гуле, звоне стаканов и звуках очередной композиции Боба Дилана, доносившейся из динамика над баром. За дощатым столом было тесно и жарко, но вполне уютно. Айман оказался зажат между Боазом и полной девушкой в очках и с невообразимым сооружением из африканских косичек на голове, увенчанным разноцветной вязаной шапочкой растаманов. Айман вспомнил, что на митинге она держала самодельный антивоенный плакат. Поклонница растафарианства не смотрела в сторону Аймана, она о чем-то энергично спорила со своей подругой – тоненькой смуглой девушкой с очень короткими черными волосами и огромными кофейными глазами, – настолько энергично, что растафарианские косички энергично лупили Аймана по лицу. От ее крупного тела было жарко, от сладкого запаха духов – душно.
Внезапно Айман подумал, что ему совсем не хочется, чтобы этот день закончился. Сначала замечательная встреча с Мени Илузом из театра «Шалом», потом демонстрация на площади Рабина и, наконец, вечер в кафе на площади Масарика... Даже бородатый киббуцник-инвалид, сильно раздражавший Аймана, вдруг показался ему не таким уж противным.
– Социализм – это идея, которая толкает молодых львов выпускать когти и точить зубы, чтобы изменить несправедливый миропорядок! Вы думаете, что бороться за социальную справедливость – это клянчить подачки от капиталистов? Как бы не так! Социализм – это образ мыслей, это борьба с несправедливостью, которая не прекращается ни на секунду! – вещал Барух и, как показалось Айману, не очень заботился о том, прислушивается кто-то к его речам или нет. Старик заказал лишь минеральную воду и бросал откровенно презрительные взгляды на хипстерскую обстановку заведения.
Айману очень захотелось вдруг, чтобы девушка с африканскими косичками узнала, что он написал прекрасную пьесу, которую скоро поставят в театре «Шалом», и сам художественный руководитель клятвенно заверил его в этом. Однако она всё еще что-то обсуждала с подругой, и Айман не решился мешать их беседе.
Вечер закончился тем, что в воздухе разлился заунывный пронизывающий звук сирены воздушной тревоги.
– О! Точно по расписанию! – сострил кто-то из присутствовавших. В ответ раздался взрыв смеха.
В качестве бомбоубежища в этом заведении использовалось небольшое пространство перед туалетной комнатой, попасть в которое можно было, спустившись вниз по очень крутой и узкой лестнице.
– Во всяком случае, у того, кто решит обмочиться от страха, есть все шансы добежать до унитаза! – пробасил кто-то, и вновь в ответ раздался взрыв смеха. Айману шутка не показалась смешной, но он через силу улыбнулся, стараясь подстроиться под общую пренебрежительно-шутливую атмосферу, воцарившуюся с первыми звуками воздушной тревоги.
На лестничной клетке посетители и работники паба стояли вплотную друг к другу. Полная девушка с растафарианскими косичками снова оказалась рядом с Айманом и теперь переключила свое внимание на него. Услышав, что к вою сирены примешиваются звуки серии негромких хлопков, означающих работу противоракетной системы «Железный купол», все замолчали. Только у девушки это вызвало приступ несколько циничного смеха.
– Они действительно думают, что своими сверхнавороченными технологиями смогут победить волю к сопротивлению целого народа? Они что, идиоты?! – вопрошала она, и Айману ничего не осталось, кроме того, как согласиться: да, они так думают, и да, они идиоты! Кто они, девушка не объяснила, но, судя по всему, имела в виду правительство Израиля, которое потратило огромные деньги на закупку ультрасовременной противоракетной системы.
Внезапно Айман заметил, что Боаз стоит у стены, зажав руками уши, а лицо его перекошено гримасой, словно происходящее доставляет ему физическое страдание. Натанель стоял там же, возле него, с озабоченным видом. В тот момент, когда звук сирены начал постепенно стихать, Боаз с заметным облегчением освободил уши и громко выдохнул.
– Не обращайте внимания... Гребаные флешбэки из Газы... – пояснил он. – С тех пор ненавижу и праздник Пурим, и День Независи-мости с дурацкими салютами.
– Вот был бы номер, если нас тут накрыло бы прямым попаданием. Представляете – одним ударом – двадцать пацифистов! – засмеялся кто-то.
– Думаю, что не только в Газе стали бы раздавать конфеты... – глубокомысленно добавила одна из девушек.
– Не надо нести чушь... – в ответ на это раздраженно сказал Ната-нель и поспешил вверх по лестнице.
Пришло время оплачивать счет, разразился спор, нужно ли оставлять чаевые официантке.
– Ни агоры они от меня не получат! – громыхал Барух, тряся пустой бутылкой из-под минеральной воды. – И так эта вода стоит, как бутылка вина в киббуцной лавке. А по вкусу не лучше, чем из водопровода.
– Но так принято... Официанты получают мало, чаевые – это часть их дохода, – попытался возразить Айман, вспомнив милашку Майсун из кафе «Луиза». На что получил жесткий отпор от киббуцника.
– Жалкие лакеи! – припечатал тот. – Холуи! Ах, что желаете, господин капиталистическая свинья? Подать вам меню? Поцеловать вас в задницу? Главное, добавьте к счету несколько грошей, а мы уж постараемся! Мало платят? Так объявите забастовку, поставьте на место этих свиней-работодателей!
Однако чаевые было решено оставить. Перевесило мнение девушек, решивших проявить женскую солидарность с официанткой.
– В мире, где всем руководят мужчины, женщине остается роль прислуги! Привычная беспомощность не позволяет им эффективно бороться с произволом! – резко выступила девушка с растами.
– Вы, дядя Барух, проявляете типичный мужской супремасизм, когда пытаетесь наказать за бездействие самого слабого! – припечатала ее подруга, высокая девушка с короткими черными волосами.
– Действительно, когда в крупных компаниях руководство гребет жирные бонусы, а простым работниками кидают кости с барского стола, вы хотите, чтобы революция началась именно с несчастной официантки?! – заявил Боаз.
– Ладно, ладно... Вот вам мой шекель, только заткнитесь, пожалуйста. Всё равно у вас нет понятия, что такое пролетарская солидарность, – ворчливо заявил Барух и двинул свое кресло на колесиках к выходу; перед входом уже стояло такси с подъемником для инвалидов, которое должно было отвезти Баруха в родной киббуц.
7.
В этот поздний час на улице было довольно малолюдно. Все-таки даже славящиеся любовью к ночной жизни тель-авивцы предпочли остаться дома, поближе к телевизорам с непрекращающимся новостным потоком и бомбоубежищам, куда надлежало отправляться во время воздушной тревоги. В немногочисленных открытых заведениях в лучшем случае сидело по несколько человек, по улицам проносились полицейские и армейские машины. Айман вновь ощутил нереальность происходящего: залитый ярким электрическим светом огромный красивый город, открытые кафе, музыка Боба Дилана – и вдруг война, заунывные сирены, бомбоубежища…
– Ну что, говеный мир оставляет вам наше поколение? – осклабившись спросил Барух, с заметным усилием садясь на заднее сидение такси, в то время как водитель запихивал в багажник инвалидную коляску.
– Только не думайте, что вы чем-то лучше... Мы хоть что-то пытались сделать. Вы же вообще ни на что не способны... – устало добавил он, махнул рукой и закрыл дверцу автомобиля.
– Неприятный тип... – осторожно заметил Айман, когда такси с Барухом исчезло за поворотом улицы. Айман довольно редко высказывал оценочные суждения, но желчность и злой сарказм инвалида довольно сильно портили очарование вечера.
– Несчастный разуверившийся во всем старик. Не обращай на него внимания, – пожал плечами Боаз.
– А вот и нет! – горячо возразила девушка с растафарианскими косичками. – Я уверена, что он все-таки верит в нас, так как продолжает ходить на наши акции! Он в глубине души надеется, что мы сможем изменить мир!
– Ладно, не будем о старине Барухе. Вы знакомы с Айманом? – несколько торжественно спросил Боаз.
– Да, конечно! – согласилась девушка с растами. – Бедняжка, он сидел возле меня за столом, я почти что придавила его своей толстой задницей, а когда потянулась за салфеткой, он схлопотал от меня сиськами по физиономии... Очень сожалею о доставленном вам страдании. Михаль! – представилась она, тряхнув косичками, и протянула ему белую узкую ладонь, которую Айман, ошарашенный услышанной тирадой, несколько несмело пожал.
– Дана! – назвала себя ее подруга, уставившись на него немигающими черными, как уголь, глазами и тоже протянула руку.
– Наконец-то палестинцы начали принимать участие в нашей борьбе, – добавила она, с уважением и любопытством посмотрев на Аймана.
– Я не палестинец, я такой же израильтянин, как и вы, хоть и араб. Я из Назарета, – немного резко ответил Айман. – Раньше, во времена мандата, жившие здесь евреи называли себя палестинцами, а арабы были просто арабами. Сейчас всё изменилось... Арабы стали палестинцами, а среди евреев полно тех, кто продолжает называть себя, к примеру, йеменцами или марокканцами, хотя никогда и не были в этих странах. Просто я хочу сказать, что не стоит придавать большого значения всем этим определениям, – пояснил он, увидев, что девушки несколько озадачены его ответом.
– Это правда, – подтвердила Дана. – Я часто называю себя йеменкой, это часть моей культурной идентичности, хотя я терпеть не могу джахнун или малауах, не говоря уже об этих жирнющих супах с бараньими ногами... Брр.
– А я обожаю! Правда, в веганском варианте. Ну а результат – пара десятков кило лишнего веса! – заливисто засмеялась Михаль.
– Айман – писатель, он далек от политики, – заявил вдруг Натанель, до того хранивший молчание, и было непонятно, сказал он это с осуждением или, наоборот, как завуалированный комплимент.
При этих словах Айман почувствовал, что его уши краснеют, словно Натанель, сам того не желая, раскрыл некий постыдный факт, хотя до этого он был уверен, что занятие литературным творчеством возвысит его в глазах окружающих. «И почему бы не сделать Альфонсину похожей на Михаль, чуть полноватой, с молочно-белой кожей, пухлыми чувственными губами и черными кудряшками. Но, разумеется, без африканских косичек...» – совершенно не к месту пронеслось у него в голове.
– И вы пишете о борьбе арабского меньшинства? – с интересом спросила Дана.
– Нет... Не совсем... Я историк. Преподаю в гимназии в Назарете... Меня больше интересуют исторические темы, – начал объяснять Айман, почему-то чувствуя непонятное замешательство. Внезапно написанная им пьеса не показалась ему такой уж блестящей, тем более, способной заинтересовать таких девушек, как Михаль и Дана.
– Понятно… – протянули хором Дана и Михаль.
– Вот я тоже считаю, что литература или искусство, которые не служат какой-то великой цели, – это нечто мертворожденное. Ты написал прекрасную пьесу, только вдохни в нее жизнь, и она прославит тебя. Мени Илуз, конечно, старый пройдоха, но, черт возьми, он не стал бы заниматься тобой, если бы не видел в тебе потенциала… – горячился Боаз, когда девушки ушли.
– По-твоему, то, что создано человечеством, имеет смысл, только если служит какой-то сиюминутной социальной цели? Какой цели служили, к примеру, пьесы Шекспира? Музыка Чайковского? – в свою очередь возмутился Айман.
Айман заметил, что Натанель идет в двух шагах от них, погруженный в какие-то свои думы. С того момента, как они распрощались с друзьями, он почти не проронил ни слова. Заметил это и Боаз. Он замедлил шаг и, поравнявшись с Натанелем, взял его за руку и сказал:
– Брук... Я очень ценю, что ты пошел сегодня с нами. Я знаю, что тебе не близко всё это...
– Кальдерон, послушай, я решил поехать в свой полк. Извини, я должен быть там. – Внезапно перебил его Натанель.
– Поступай как знаешь, – сказал Боаз и отпустил руку Натанеля.
Натанель что-то отвечал, а Айман решил отойти в сторону, чтобы не оказаться свидетелем их препирательства.
Через пару минут к нему подошел Боаз и заявил, что Натанель решил пройтись в одиночестве. Айман пожал плечами. Чем закончился их спор, он так и не решился спросить.
На улице Ротшильд, необычно малолюдной в это время, Боаз и Айман столкнулись нос к носу с двумя типами лет двадцати, которые энергично общались, точнее, обменивались рубленными фразами из ругательств. В перерывах между репликами они увлажняли гортань пивом. Судя по их вихляющей походке, бутылки были не первыми за сегодняшний вечер.
Когда между ними оставалась пара метров, внимание молодых людей переключилось на Боаза и Аймана.
– Ты посмотри, опять эти суки со своими демонстрациями! – процедил один из них. – Хамасовские подстилки! Предатели гребаные!
Айман подумал, что самым правильным было бы не услышать оскорбления и продолжить путь, но те двое стояли перед ними и никакой возможности обойти не было.
– Ребята, шли бы вы своей дорогой, мы же вас не трогаем, – миролюбиво сказал Боаз, но Айман, стоявший рядом с ним, заметил, что его мышцы напряглись.
У самого Аймана вертелась четкая мысль, что они влипли. Он всегда терялся, когда сталкивался с немотивированной агрессией, а радужный флаг, который нес Боаз, явно был для них, как красная тряпка для быка.
– Да это пидоры! Ты посмотри на них! – заорал один из хулиганов.
– Ребята, в чем дело? – Айман и Боаз услышали голос Натанеля, который незаметно приблизился к ним.
– Еще один! Тоже пидор? Они, наверное, идут групповуху делать… – захихикал один из парней, но закончить мысль не успел. Получив от Боаза сильный удар в живот, он застонал от боли и согнулся.
– Ах ты сука! – заорал второй и пошел почему-то в сторону Аймана.
– Э, приятель, полегче… – несколько растерялся Айман, внезапно пожалев, что не уделял должного внимания бойцовским навыкам, предпочитая проводить время в обществе книг. Последний раз ему приходилось драться еще в средней школе, после чего в течение недели его утро начиналось с припудривания огромного синяка под глазом. Но по окончании университета он уверился, что в его новой жизни все разногласия решаются силой убеждения.
– Да это араб! Хамасник гребаный! – заорал хулиган, размахивая кулаками.
«Неужели я сейчас ударю человека? Я, учитель гимназии Святого Франциска, выпускник Сорбонны, доктор философии, писатель, наконец», – пронеслось у Аймана в голове, и, зажмурив от ужаса глаза, он ударил противника по лицу. Открыв глаза, он увидел, что тот не удержался на ногах. Парень сидел на асфальте и пытался защитить руками лицо, ожидая нового удара от Аймана. Взглянув на его перекошенную физиономию, на которой читались ненависть и страх, Айман вдруг, к своему огромному удивлению, понял, что парень боится его!
– Это араб! Террорист! – завопил вдруг его приятель. – Вызывайте полицию!
– Он меня хотел убить! – вопил тот, который пытался напасть на Аймана.
– Ладно, ребята, мы не будем вас бить, – усмехнувшись, сказал Боаз. – Есть на соседней улице Супер-фарм, пойдите купите пластырь. – Пошли, пошли отсюда… – добавил он уже серьезно, увлекая за собой Аймана и Натанеля.
Айман чувствовал бешеное сердцебиение. С одной стороны, он не мог не испытывать удовлетворения, вспомнив удивленно-испуганную физиономию своего обидчика, а с другой... Он внезапно ощутил отвращение к самому себе, что окончательно испортило настроение. В этом происшествии было что-то до боли унизительное. Айман понимал, что вспышку агрессии у двух полупьяных ублюдков вызвал не только радужный флаг Боаза, но и его, Аймана, арабский акцент.
Плевать они хотели и на твой диплом с отличием от лучшего французского университета, и на стихи, которые ты писал, и на пьесу, которой заинтересовался сам Мени Илуз... Они, скорее всего, и понятия не имеют, кто такой Мени Илуз, и наверняка никогда не слышали о всемирно известной Школе востоковеденья Парижского университета. Но это их страна, их город, а не его…
Айману захотелось опять оказаться в Назарете, подальше от войны, от большого неуютного города. Опять пойти в кафе «Луиза», хотя Майсун там больше не работает, заказать кофе со сливками, устроиться на веранде и грустно мечтать о темных кудрях, ореховых глазах, пухлых чувственных губах... Или же поддаться давлению окружающих, сделать предложение Нармин, хотя она совсем не напоминает идеал чистой женственности, завести детей, жить глупыми мелкобуржуазными заботами и втайне сожалеть, что так и не стал новым Сартром или Марселем Прустом.
– От тебя, Айман, я такого не ожидал. Ты же его чуть не убил! – хохотнул вдруг Боаз. Почему-то происшествие настроило его на веселый лад. – Правильно говорят, никогда не связывайтесь с разгневанным интеллектуалом!
– Честно говоря, я перепугался. Давно не приходилось пускать в ход кулаки, – признался Айман. Он хотел, чтобы его слова прозвучали несколько беззаботно, словно он не придает большого значения стычке с неадекватными недоумками, но получилась какая-то постыдная бравада, словно разбить кому-то нос для него раз плюнуть.
– А ты, Брук? Перепугался? – так же насмешливо спросил Боаз, наконец обратившись к Натанелю, который, погруженный в свои мысли, шел на два шага позади.
– Просто всё произошло очень быстро. Я не успел понять, в чем дело... – начал было объяснять Натанель, но Боаз прервал его:
– Вы поймите, эти два идиота – типичные представители нашего социума, в котором стало общим местом считать, что всё в этом мире решается с помощью грубой силы. Я даже не держу на них зла, так как они – продукт нашей эпохи. Они наверняка брызгают слюной от восторга, когда в Газе погибают женщины и дети, и считают, что это как-то наполнит их никчемные жизни хоть каким-то смыслом.
Боаз еще долго пространно рассуждал о том, что эти молодые люди сами по себе – жертвы социальных предрассудков, которые культивируются в обществе, в основе которого находится ненависть к другим, но Айман его почти не слушал. Его мысли снова вернулись к пьесе, он снова стал думать о том, что немного изменит внешность Альфонсины – так, чтобы она стала напоминать Михаль. Айман понимал, что надо думать об изменениях в тексте, которые предложил (ни в коем случае не потребовал!) Мени Илуз, но хотелось думать только о Михаль…
Боаз сказал еще что-то насмешливое, или, может быть, это только показалось, но в этот момент друзья заметили, что вслед за ними почти бесшумно едет машина. Это был полицейский автомобиль с беззвучно работавшей мигалкой. Внезапно машина остановилась, из нее выскочили двое полицейских и в мгновение ока встали на пути.
– Стоять! Руки за голову! – закричал полицейский. Он был на голову выше каждого из друзей, а его мышцы выпирали из форменной черной рубашки. Не стоило и думать о том, чтобы попытаться сбежать. Тем более, его напарник был рядом и не сводил с них глаз, говоря что-то по рации.
– Быстро же они приехали... – удивленно сказал Боаз и скрестил руки на затылке. По-видимому, его удивило не само появление копов, а то, что это произошло так быстро, буквально через несколько минут после происшествия.
Айман, стараясь ни о чем не думать, под пристальным взглядом полицейских плавным движением поднял руки над головой. Напарник полицейского быстро обыскал его карманы и вытащил удостоверение личности.
– Ты живешь в Назарете? – спросил он. – Что ты забыл в Тель-Авиве?
– Он такой же израильтянин, как и ты! – резко возразил Боаз. – И может находиться, где хочет! Не понимаю смысл этих вопросов!
Полицейские оставили его слова без внимания. Внезапно улица огласилась ревом сирен, и с двух концов одновременно вынырнули «Тойота» пограничной полиции МАГАВ и полицейский микроавтобус, из которых высыпал добрый десяток людей в форме. Айман, Боаз и Натанель не успели и слова сказать, как на их запястьях защелкнулись наручники.
– Вы это серьезно? – хохотнул Боаз, которого, как показалось Айману, забавляла вся эта история. – Помню, однажды мы арестовывали главаря Джихада в Шхеме, так нас было в два раза меньше...
– Это можешь следователю завтра рассказать... – заметил один из полицейских.
Они еще что-то спрашивали; руки, на которые были надеты «браслеты», болели. «И зачем только я сюда приехал?» – запоздало подумал Айман, слушая дежурные слова полицеского, что они задержаны по подозрению в совершении преступления, после чего микроавтобус с зарешеченными окнами гостеприимно раскрыл задние двери.
8.
Когда следователь, молодая девушка примерно одного с Айманом возраста, в полицейском участке, расположенном в северной части улицы Дизенгоф, спросила Аймана о месте работы, он горько усмехнулся. Было понятно, что ни в какую гимназию Святого Франциска он уже не вернется, будь он хоть сколько доктором философии из Париж-ского университета. «Нападение на националистической почве» – то, что собиралось предъявить ему следствие, и с такой личной историей его не примут в школу даже уборщиком. Айман представил, как директор Антуан Хури со вздохом записывает резолюцию об увольнении в личное дело и, усмехаясь в пышные маронитские усы, произносит что-то вроде: «Хорошо же поразвлекался в Тель-Авиве, маджнун[iii]…» Нармин наверняка будет втайне радоваться, что Айман так и не передал отцу приглашение прийти в гости в дом ее родителей, ну а сам отец... Профессору Маруану Шарифу снова придется пережить унижение и бессилие, как и шестнадцать лет назад, когда Айман провел несколько дней в следственной камере Общей службы безопасности.
На вопрос, желает ли он кому-нибудь позвонить, Айман только покачал головой – звонить было некому. Несмотря на то, что он имел уже опыт общения с правоохранительными органами, Айман ощущал непонятный ступор. Было ясно, что жизнь рушится: местная Фемида не отпустит его просто так. Наверняка будет обвинительное заключение, потом всплывет из архивов ШАБАКа то дело шестнадцатилетней давности. Дальше додумывать не хотелось. Дай бог остаться на свободе, чтобы можно было вернуться домой в Назарет…
Что касается Натанеля Брука, то, поговорив с ним, следователь решила отпустить его домой под обязательство не покидать город. Услышав это, Боаз усмехнулся и поднял вверх большой палец:
– Так держать, Брук. Не забудь дать лекарство Скай. Ну и выгулять тоже…
Как и Айман, Боаз тоже отказался от звонка. Когда позднее Айман спросил его об этом, Боаз в своей всегдашней несколько презрительной манере заявил:
– Я привык сам справляться со своими проблемами. Если уж я выбрался живым из Газы и не сошел с ума, то выберусь и отсюда. Кстати, сегодня прилетает моя драгоценная сестра, но вот она точно не должна совать свой нос в мои дела…
После первичного допроса Айман и Боаз оказались в шумной общей камере, где коротали время задержанные полицией бедолаги. От нервного возбуждения Айман даже не разглядел лиц сокамерников. Его мозг машинально отметил отвратительный запах пота и то, что все они возбужденно галдели на разных языках.
9.
Запах... Тогда, шестнадцать лет назад, в камере хайфского штаба ШАБАКа запах был другой – холодный, затхлый и тошнотворный. Если в камере полицейского отделения была жизнь, пусть по большей части пустая и бессмысленная, но жизнь, то в камере ШАБАКа стояла мертвая, липкая, душная тишина. Айман был уверен, что именно такая тишина предвещала приближение бездонной пропасти Джаханнам, куда направлялась после Страшного Суда процессия безголосых и ослепленных грешников. «Как странно... – отрешенно думал тогда Айман, бессмысленным взглядом уставившись в выкрашенную белой краской стену. – Всего в нескольких десятках метров отсюда Хайфский рынок, кричат продавцы, торгуются покупатели, а чуть подальше видно море и корабли на рейде, и никто и не догадывается, что совсем рядом, в безликом офисном здании находятся врата в Ад, которые стерегут безобразные падшие ангелы.» О том, как должны выглядеть врата в Джаханнам, Айман узнал от своей бабушки, но о том, что чувствует грешник, приближаясь к ним, не рассказывала даже она.
Это было настолько явственно, что Айман готов был выложить следователю, походившему на злого ангела, всё, что знает. Он колотил кулаком в липкую дверь камеры, выл и плакал. Хотелось оказаться где угодно, только не в этой зловонной камере. Пусть в тюрьме. Пусть даже над ним будут издеваться сокамерники, только не здесь. Почему-то с момента ареста Айман был уверен, что на свободу он не выйдет очень долго, может быть, никогда.
Проблема состояла в том, что рассказать Айман мог гораздо меньше того, что ожидал от него «злой ангел». Не потому, что не хотел, а просто не знал. Да и не мог знать, что Ияд – это ненастоящее имя его нового знакомого. И не имел понятия о его контактах, и ни о чем Ияд ему не рассказывал, что бы могло вывести следствие на других членов ячейки. Единственное, что он знал, – Ияд был близким другом Мухам-мада и был последним, с кем тот разговаривал перед гибелью.
Именно так Ияд представился, когда в первый раз обратился к Айману через мессенджер. О себе он рассказал, что является сотрудником правозащитной организации, живет в Восточном Иерусалиме, но часто по делам бывает в Назарете. По его словам, Мухаммад, словно предчувствуя собственную гибель, незадолго до того рокового дня поведал Ияду, что его младший брат, то есть Айман, всецело предан делу освобождения Палестины и, несмотря на юный возраст, ему можно безоговорочно доверять. Удивленный Айман сердечно поблагодарил нового знакомого. С момента гибели Мухаммада прошло целых пять лет, и образ брата почти стерся из памяти Аймана. Несмотря на то, что портрет Мухаммада в черной траурной рамке висел на самом видном месте в гостиной, родители почти не говорили о нем, а если кто-то из гостей упоминал погибшего подростка, то быстро меняли тему разговора.
Айман в душе был уверен, что Мухаммад считал его слюнтяем, неспособным на настоящий геройский поступок, и был удивлен, узнав от Ияда, что это не так. В свою очередь, Ияд взял у Аймана обещание ни в коем случае никому не рассказывать об их разговоре.
– Твой отец занимает высокое положение у сионистов. Это может ему навредить, – сказал тогда Ияд, и Айман, хотя и не понял до конца, чем же их разговор может навредить профессору Маруану Шарифу, сразу же поверил новому знакомому.
Вскоре после этого Ияд снова вышел на связь через мессенджер и сообщил, что скоро будет в Назарете и они смогут встретиться. Обрадованный Айман попросил у Ияда номер телефона, но тот заявил, что сам найдет его и встретит после школы. И действительно, на следующий день, идя по дороге домой из гимназии, Айман заметил, что за ним медленно движется неприметный потрепанный автомобиль. Айман обернулся, в этот момент окно напротив водительского места опустилось, и сидящий на нем бородатый человек в роговых очках приветливо помахал ему рукой. Недолго думая, Айман сел в машину.
Новый знакомый сразу понравился Айману. В нем не было ни отталкивающей агрессивности крикливых политических активистов, ни показной религиозности, хотя профиль Ияда в социальной сети и был украшен изображением мечети Аль-Акса и палестинским флагом.
Зайти куда-нибудь выпить кофе Ияд отказался. Вместо этого они долго катались по окрестностям города, и Айман узнавал всё новые и новые сведения о погибшем брате. Как утверждал Ияд, Мухаммада вело обостренное чувство справедливости. Он не считал себя вправе вести праздную жизнь, когда другие палестинцы на собственной земле превратились в людей второго сорта. И вот, как оказалось, Мухаммад не был готов терпеть всё это и отдал жизнь ради освобождения своего народа, в то время как сам Айман и его родители наслаждались комфортом.
Айман слушал, затаив дыхание. Разумеется, в том, что говорил Ияд, не было ничего нового. Айман всё это знал, но ему всегда казалось, что это происходит где-то в стороне. Ему было известно, что брат его дедушки, отец дяди Наджиба, совсем молодым человеком бежал в 1948 году в Ливан, после чего семья оказалась разделенной на долгие десятилетия, пока брат дедушки не перебрался с семьей во Францию. Знал он и то, что изгнанные во время Накбы палестинцы до сих пор живут в лагерях беженцев и не оставляют мечты о возвращении на родину. Но вот представить себе, что он, Айман, домашний, застенчивый подросток, может принять участие в этой благородной борьбе, не приходило ему в голову.
Через некоторое время после разговора Айман решился поговорить с матерью о погибшем брате. Мама смахнула слезу и сказала:
– Он никогда никого не слушал. С ним было невозможно совладать. Я не могу простить себе, что дала ему ввязаться в это.
– Он погиб за правое дело! Я горжусь, что мой брат умер как герой! – твердо заявил Айман.
Мама с удивлением посмотрела на него, уловив, что сын повторяет явно чужие слова.
– Я бы предпочла, чтобы он был не героем, а сейчас с нами, живой и здоровый. Женился бы на хорошей девушке, построил дом... – сказала она, горько вздохнув. По-видимому, содержание этого разговора она передала отцу, так как после ужина профессор Шариф попросил сына пройти с ним в кабинет, где долго, словно собираясь с мыслями, набивал табаком трубку и наконец заявил:
– Есть очень много способов бороться за правое дело. Умереть – это самый легкий путь. Самый легкий, но и самый пустой, самый бесполезный. Да-да! Самый бесполезный! Кому стало лучше от гибели Мухаммада? Он спас кого-нибудь этим героизмом? Человека или хотя бы собаку? Более того – это самый эгоистичный путь! Мухаммад очень хотел быть героем, но разве он подумал о нас с мамой, о тебе, о Ханин?
– Ну конечно, ты боялся, что гибель Мухаммада помешает твоей карьере на службе у сионистов! – выпалил Айман и в ужасе от того, что впервые в жизни так нагрубил отцу, вжал голову в плечи, словно ожидал, что Аллах покарает его прямо здесь и сейчас за неуважение к старшим, как не раз предостерегала его бабушка.
Профессор Маруан Шариф побледнел от гнева, выпрямился во весь свой почти двухметровый рост, тряхнул копной седеющих волос и тихо сказал:
– Убирайся отсюда!
Через некоторое время Ияд исчез. Поначалу Айман не придал этому значения – Ияд с момента их знакомства предупредил, что бывает очень занят и не всегда может найти время для того, чтобы выйти на связь. Но через пару недель Ияд сам послал Айману сообщение, в котором говорил, что вынужден уехать на неопределенное время, а также потребовал, чтобы Айман ради общего палестинского дела на время забыл об их знакомстве и стер все его сообщения с сотового телефона. Айман совершенно не понимал смысл происходящего, но послушно выполнил то, что требовал Ияд. В его душе боролись противоречивые чувства: с одной стороны, Ияд объяснил, что это необходимо для общего дела и в нужный момент нужные люди найдут способ с ним связаться, и это вселяло в него уверенность. Но, с другой стороны, где-то в глубине его грыз червь сомнения: а вдруг Ияд просто разочаровался в нем и исчез под благовидным предлогом.
Никаких «нужных людей», которые связались бы с ним, Айман так и не дождался, а дождался появления того самого «злого ангела», который в сопровождении нескольких вооруженных полицейских постучался в дверь их дома.
Каждая минута, проведенная в камере, была для Аймана мучением. После бесконечных допросов, в течение которых подросток умолял следователей поверить в то, что он ничего не знает, кроме того, что уже рассказал, он потерял способность что-либо ощущать, кроме животного страха перед неминуемым концом. Когда на исходе пятого дня Аймана привели на очередной допрос, следователь встретил его неожиданно приветливо. Сделав пару кликов компьютерной мышью, он с видимым удовольствием развернул переносной компьютер экраном к Айману. На экране подросток увидел высокого чернобородого человека в шортах и футболке в компании нескольких невероятно красивых девушек в бикини. Они стояли у края бассейна, расположенного, по-видимому, на крыше высокого здания, а за их спинами простиралась панорама огромного города со множеством высотных домов. Хотя лицо мужчины и было скрыто модными темными очками, в нем Айман узнал своего знакомого Ияда.
– Ну и как тебе? Узнаешь? – усмехнулся следователь. – Знаешь, где это? Дубай! Классное место! Одна ночь в этой гостинице стоит больше, чем твой отец за месяц зарабатывает! Хочешь еще? Вот, пожалуйста!
Следователь щелкал мышью, и на экране возникал Ияд то за рулем спортивного автомобиля, то в казино, то в ресторане в компании всё тех же едва одетых девушек. Даже пребывая в своем отчаянном состоянии, Айман на мгновение поймал себя на мысли, что ему хочется поближе рассмотреть фотографии девушек, с которыми шикарно проводил время его друг.
– Кстати, обрати внимание, внизу есть дата... – как бы между прочим добавил следователь, и Айман заметил, что фотографии были сделаны только вчера в разное время суток.
– Да-да... Как раз в то самое время, когда ты блевал тут из-за дерьмовой жратвы и взывал к Аллаху, чтобы избавил тебя от мучений. Твой друг, из-за которого ты здесь, развлекается в Дубае. Ты же взрослый парень, понимаешь, что не всё, что жертвуют на палестинцев, до них доходит. Хватит и на хорошую машину, и на Дубай, и на проституток. Вот подумай, стал бы Ияд рисковать жизнью ради палестинского дела? Зачем ему рай и девственницы, когда есть семизвездочный отель в Дубае и голые шведки в бассейне?
Айман с самого начала дал клятву не верить ничему, что будут говорить ему «сионисты», как с подачи Ияда стал называть всех евреев. Но кое-что в словах следователя показалось ему логичным, Айман с отвращением отогнал эту мысль, а офицер тем временем продолжал доверительным тоном.
– Ияд очень хотел, чтобы ты совершил нападение на солдата или на полицейского. Для этого он и подружился с тобой. Подумай, почему он сам этого не сделал? Он же старше и сильнее тебя!
– Я... я не верю! Я не смог бы! Я никогда не держал в руках оружия! Никогда не стрелял! – возмутился вдруг Айман.
– А нож? – хмыкнул следователь. – Чего тут уметь?
– Я никогда не смог бы убить человека! Слышите? Никогда! Даже солдата! Даже того, кто убил Мухаммада. Я бы никогда не смог этого сделать! – разрыдался Айман. Он вдруг почувствовал сильнейшее отвращение к себе. Мало того, что он выложил все сведения о своем друге, так еще и признал, что никогда не смог бы совершить смелый поступок.
– Ну конечно, конечно... – поспешил согласиться следователь. – Ты бы вытащил нож перед солдатами, может, даже преодолел бы страх и замахнулся на кого-то... Но, скорее всего, тебя бы к этому моменту уже пристрелили. Сильно бы это помогло палестинскому делу?
Айман молчал. «Всё это ложь! Ложь! Он лжет!» – лихорадочно проносилось в голове.
– На самом деле, конечно же, помогло бы... – продолжал рассуждать следователь, словно забыв о существовании Аймана Шарифа. – Вся пресса проливала бы слезы о твоей горькой участи. Да и внешность у тебя подходящая, и жизненная история вполне слезливая – хлюпик и онанист, втайне пишущий стихи, регулярно получающий по физиономии от одноклассников. Это и есть твое предназначение – получить пулю и стать очередной священной жертвой.
Айман беззвучно плакал. Следователь ШАБАКа буквально размазывал его своими словами. Самое ужасное, что он вынужден был признаться самому себе: следователь был прав.
– А еще посмотри сюда! – усмехнулся следователь и вытащил откуда-то газету. Заголовок на первой странице гласил: «Сын известного израильского ученого подозревается в участии в террористическом подполье».
– Тебе это надо? – вопрошал следователь.
– Чего вы хотите? – наконец выдавил Айман. Он всей душой презирал себя за трусость, за то, что не мог ответить этому «злому ангелу». Презирал собственную жизнь, в которой присутствовали родители, некоторое количество друзей, тетрадь со стихами. Он никому ее не показывал, но о ее существовании, оказывается, знал следователь. А еще присутствовал Ияд и борьба палестинского народа. Она добавила в его существование множество новых красок, пьянящее ощущение сопричастности к чему-то значимому, наделенному высшим смыслом, ради чего не жалко было бы пожертвовать собой. Но, как оказалось, в этой самой жизни было не больше смысла, чем в брошенном на землю автобусном билете.
– Чего я хочу? – неподдельно удивился следователь. – Это ты скажешь мне. Ты можешь сесть в тюрьму за участие в подготовке преступления против безопасности государства. Разумеется, профессор Маруан Шариф лишается места на кафедре. То же самое происходит с госпожой Ранией Шариф. Ты же сам понимаешь, она больше не сможет быть социальным работником в государственной больнице. Не думаю, что твои родители вообще смогут найти работу… – задумчиво продолжил он и посмотрел куда-то в сторону, словно весь этот разговор его сильно утомил.
Как иногда бывало в минуты высшего душевного напряжения, Айман чувствовал, что его тело стало подобно тряпичной кукле, а он сам словно смотрел на себя со стороны, испытывая величайшее отвращение к нелепому, трусливому подростку.
– Другой вариант... – зевнув, продолжал следователь: – Ты даешь обязательство сообщать нам о любом, кто вдруг решит тебя или кого-то из твоих друзей просвещать насчет борьбы палестинского народа. После этого ты выходишь отсюда на свежий воздух. Кстати, профессор Маруан Шариф ждет тебя, он уверен, что ты парень разумный. Так что? Будем сотрудничать?
Айман едва заметно кивнул головой.
– Думаю, не надо объяснять, что если ты попытаешься нас обмануть, в силу вступит первый вариант, – буднично пояснил «злой ангел», быстро печатая что-то на компьютере. Он даже не взглянул на Аймана, словно реакция его совершенно не интересовала.
Когда же следователь сообщил, что Айман может идти, он не испытал ничего, кроме чувства щемящей опустошенности. Он, не читая, подписал какие-то бумаги, которые дал ему следователь, и только послушно кивнул, когда тот дал ему визитную карточку, на которой не было ничего, кроме номера телефона. По этому номеру Айман должен будет позвонить, если Ияд или кто-нибудь еще попытается связаться с ним.
Выйдя из безликого офисного здания, Айман едва не задохнулся от ярких красок хайфской улицы, гудения машин, запахов и звуков. Оказывается, всё это продолжало существовать, пока он изо всех сил пытался сохранить рассудок в вонючей одиночной камере Общей службы безопасности.
На стоянке его встретил отец. Айман даже не сразу узнал его – казалось, за эти несколько дней профессор Маруан Шариф постарел на добрый десяток лет. Его статная фигура сгорбилась, а заглянув в его обрамленное седеющей бородой лицо, Аймана передернуло от застывшего выражения боли в отцовских глазах. Только несколько недель позже Айман вспомнит, что точно такое же выражение лица было у отца, когда погиб Мухаммад.
Приехав домой, профессор, ни слова не говоря, поднялся в свой кабинет.
– Папа очень переживает. Мы могли потерять тебя. Я не могу даже думать об этом. Сначала Мухаммад, потом ты... – пояснила мама, которая тоже теперь выглядела намного старше своих лет. – Какие-то правые студенты устроили демонстрацию, пытались не пустить его машину в кампус. Нас тоже таскали на допросы, не верили, что мы ничего не знали...
Айман молча кивнул. Было ясно, что жизнь кончилась, а впереди его ожидало только бессмысленное существование и отвращение к самому себе. Внезапно мелькнула мысль о самоубийстве, но в тот же момент он представил маму и папу хоронящими второго сына. Эти мысли вкупе с нечеловеческим нервным напряжением последней недели вызвали в нем такой прилив жалости к самому себе, к родителям, ко всей своей несчастной жизни, что слезы в три ручья хлынули из его глаз, и Айман бросился в свою комнату, откуда не выходил весь следующий день, отказываясь от еды.
10.
После этого случая Айман окончательно смирился с тем, что является совершеннейшим интровертом, и почти всё свое свободное время проводил дома. Старшая сестра Ханин уже училась в колледже Западной Галилеи и появлялась в родительском доме только в конце недели, так что большую часть времени второй этаж просторного профессорского дома был в его полном распоряжении. Немногочисленные друзья довольно редко приходили к нему в гости, и большую часть времени Айман проводил в компании книг и фильмов, преимущественно в жанре фэнтези. Иногда пытался писать стихи или рассказы всё в том же жанре. Свои литературные опыты он не показывал никому. Он резонно полагал, что никто из его друзей и многочисленных родственников не оценит их по достоинству. Главное – убежать от реальности, что подкарауливала его за пределами родительского дома.
Когда пришло время подавать документы в университет, Айман, по совету отца, выбрал университет Тель-Авива. Отец посчитал, что хотя жизнь студента в большом городе таит множество соблазнов и опасностей, все-таки пребывание подальше от родительского дома повлияет благотворно на привыкшего держаться за мамину юбку отпрыска. Выбрав для учебы на первую степень востоковеденье и мировую историю (к некоторому недовольству отца, профессора физики), он полностью погрузился в студенческую жизнь. Как и в школьные годы, Айман большую часть времени проводил один, в компании книг или же компьютера.
Однако мучительные воспоминания о дружбе с Иядом и последующие пять дней в камере ШАБАКа постепенно притуплялись. Жизнь стала казаться вполне сносной. Айман вновь позволял себе влюбляться в самых красивых девушек на факультете и даже осмелился впервые опубликовать свои литературные опыты – благодаря дружбе с Боазом Кальдероном. Потом была Франция, докторская степень и более серьезное занятие литературой. А после возвращения домой в Назарет – работа преподавателем в гимназии Святого Франциска и несчастная любовь к Майсун…
Тяжелые события шестнадцатилетней давности почти стерлись из памяти. Нечастые воспоминания не вызывали в нем сильных чувств, словно всё это было не с ним... до того момента, как на его запястьях снова не защелкнулись полицейские наручники…
«Господи, почему всё это происходит со мной? Почему всё, что я пытаюсь сделать, превращается в какой-то абсурд? Я как тот царь Мидас, только наоборот... У того хотя бы всё превращалось в золото, а не во что-то непотребное», – в отчаянии думал он, даже не пытаясь заснуть на жесткой кровати в переполненной душной камере. Появились мысли об адвокате, которого необходимо вызвать и который обязательно должен присутствовать на допросах, после чего потребовать освободить задержанных... Но где взять адвоката среди ночи в незнакомом городе? Айман поделился своими мыслями с Боазом. В ответ тот хохотнул и заявил, что денег на адвокатов у него нет, но завтра, когда они поедут к судье, он выскажет всё, что думает о действиях полиции, и добьется освобождения не хуже любого адвоката. Слова друга нимало не успокоили Аймана, как и его спокойное отношение к происходящему. Он хотел еще что-то спросить, но Боаз уже спал.
11.
На следующий день около полудня Айман и Боаз вышли из полицейского участка. Несмотря на шум и вонь в общей камере, Боаз, казалось, не потерял боевого, но все-таки несколько философского настроя. Всё утро он довольно зловеще посмеивался, представляя беседу с судьей, которому выскажет всё, что думает о полицейском произволе.
Однако вместо того, чтобы препроводить их в полицейский автомобиль для поездки в суд, дежурный следователь (на этот раз им оказался гладко выбритый толстяк в очках) коротко заявил, что пострадавшая сторона отозвала жалобу, поэтому граждане Боаз Кальдерон и Айман Шариф могут проваливать на все четыре стороны. При этом Айман почувствовал в его словах известную долю сожаления.
На выходе из участка Айман заметил фигуру человека, облокотившегося на мотоцикл. Человек сидел к ним спиной, склонив голову, одет он был в брутальную байкерскую куртку, но Айман, к своему удивлению, отметил некое неожиданное изящество в фигуре мотоциклиста. Внезапно мотоциклист обернулся к ним и приветливо помахал рукой.
– Чёрт... Как я сразу не догадался... – помрачнел Боаз. – Я предпочел бы отправиться к судье...
На вопрос Аймана, что же всё это значит, Боаз только махнул рукой. Между тем мотоциклист снял шлем и Айман увидел, что это молодая женщина с короткими темными волосами.
– Моя обожаемая сестра, ты должен ее помнить. Значит, это ей мы обязаны счастливым освобождением... – сказал Боаз.
Когда друзья подошли к ней, они заметили, что женщина держит в руках увесистый профессиональный фотоаппарат и делает кадр за кадром.
– Перестань нас фотографировать! – раздраженно потребовал Боаз.
– Я же должна запечатлеть этот момент для истории. Стены темницы рухнули, невинно осужденные узники с гордо поднятой головой выходят на свободу! – засмеялась девушка, но фотоаппарат всё же спрятала.
– Не говори ерунды, – отмахнулся Боаз.
Айман же использовал момент, чтобы получше рассмотреть сестру друга, встрече с которой тот был, по-видимому, не особенно рад. Она выглядела несколько старше Аймана, обладала атлетической фигурой с довольно широкими плечами и тонкой талией. Кожа ее лица была чистой и бледной, без какой-либо косметики, а благодаря очкам в толстой темной оправе она напоминала умного подростка.
– Может быть, сделаем перерыв в препирательствах, и ты представишь мне своего друга, – произнесла девушка, и Айман вдруг вспомнил, что видел ее на похоронах родителей Боаза. Тогда она тоже не выпускала из рук фотоаппарат.
– Айман. Мой университетский товарищ, – коротко представил его Боаз.
– Став, – представилась девушка и протянула ему узкую прохладную ладонь. – Я, кстати, тебя помню. Тогда на кладбище ты был единственным из друзей брата, кто пытался слушать все эти напыщенные речи, а не смотрел на него с щенячьим обожанием.
Боаз шумно выдохнул, что означало нежелание ввязываться в спор, несмотря на высшую степень раздражения, а Айман вдруг заметил, что ее глаза под толстыми стеклами очков необыкновенного зеленого цвета, а щеки покрыты едва заметным пушком. Ему захотелось смотреть и смотреть в эти глаза и не выпускать из рук ее ладонь.
– Может, ты поведаешь, как ты узнала о нашей маленькой неприятности? – спросил, наконец, Боаз. – Надеюсь, это не Брук проявил инициативу…
– Разумеется, он. Я, конечно, видела в полицейских сводках сообщение о нападении на почве идеологической ненависти, но никак не могла подумать, что это ты и твой друг так воодушевились на левой демонстрации, что пошли бить болельщиков «Бейтара».
Айман заметил, что ей доставляет удовольствие подкалывать брата, который раздражался всё больше и больше.
– Не говори глупостей, – отрезал он. – А Бруку я уши надеру...
– Не сомневаюсь, он получит массу удовольствия, – засмеялась Став.
– Прекрати свои гомофобные шуточки! – потребовал Боаз. – Ну а дальше? Кому мы обязаны счастливым освобождением? Генеральному инспектору или самому министру внутренней безопасности? Кого ты оторвала от праведных трудов на благо отечества?
– Ничего подобного. Боюсь, ты никогда не избавишься от привычки мыслить примитивно. Просто я попросила редактора дать мне задание взять интервью у этих несчастных, которых ты и твой приятель избили на улице, ведомые исключительно идеологической ненавистью.
– Какая чушь… – покачал головой Боаз.
– Ты слушай дальше... В этом интервью я их выставила такими идиотами, что они пошевелили мозгами и поспешили забрать заявление. Ну подумай сам: два левака-очкарика, один из которых гей, поколотили двух жлобов. Да на них же будут пальцами показывать. Давно так не смеялась!
– Да, очень смешно, – саркастически заметил Боаз и демонстративно отвернулся в сторону.
– Ну, я так понимаю, благодарности хотя бы в форме чашки кофе я от вас не дождусь… – вздохнула Став.
– Да, я думаю, хорошая идея посидеть где-нибудь... – начал было Айман. – Я очень благодарен, что ты смогла вытащить нас оттуда. Признаться, это была не лучшая ночь.
– Не волнуйся, дружище Айман, моей сестре доставляет сущее удовольствие задействовать свои потрясающие связи, – заметил Боаз, и Айман впервые почувствовал некое раздражение по отношению к своему другу. Ему совершенно не хотелось, чтобы сестра Боаза сейчас села на мотоцикл и уехала. Наоборот, хотелось смотреть в ее зеленые насмешливые глаза, слушать ее низкий грудной голос, наблюдать за плавными движениями ее рук.
– Ладно. Проехали. Я сегодня слишком устала для изъявления братской любви. Не думай, что мне было так легко вытащить вас из рук полиции, – вздохнула Став.
– Извини... Конечно, я тебе благодарен. Хотя, думаю, я смог бы убедить судью... – начал объяснять Боаз, но Став остановила его:
– Иногда мой дорогой брат проявляет чудеса наивности, – засмеялась она, обращаясь почему-то к Айману. Тот даже удивился, что брат и сестра, когда хотят подколоть друг друга, предпочитают обращаться к нему, словно не желая общаться напрямую.
В итоге Боаз, чтобы не слышать колкостей сестры, вызвался принести им кофе в бумажных стаканчиках из близлежащего кафе.
Оставшись один на один с сестрой Боаза, Айман стал лихорадочно думать, что бы сказать такое умное для привлечения внимания девушки. Но ничего в голову не приходило, да и сказывалась бессонная ночь в камере. Став, заметив замешательство Аймана, рассмеялась и сказала:
– Извини, хочется сказать что-то умное, но ничего не приходит в голову. Я только вчера ночью прилетела из Франции, включила телефон – и сразу получила звонок от Натанеля. Всё еще не пришла в себя.
– Я вернулся из Парижа год назад и тоже всё еще не совсем пришел в себя, – улыбнулся Айман, радуясь тому, что у него и Став обнаружилось что-то общее.
Слово за слово выяснилось, что Айман и Став жили в Париже в том же седьмом округе и даже пользовались той же станцией метро, только Айман ездил в университет, а Став – в редакцию газеты, с которой тогда сотрудничала. Только тогда Айман вспомнил, что Боаз как-то упомянул, что его сестра – довольно известная журналистка-фоторепортер, сотрудничающая со многими издательствами и, благодаря аргентинскому паспорту, она часто бывает в тех странах, куда обычным израильтянам путь заказан.
Боаз вернулся с тремя горячими картонными стаканчиками и увидел, что Айман и Став мило беседуют, не сводя друг с друга глаз.
Став быстро выпила принесенный Боазом капучино и засобиралась домой, сославшись на крайнюю усталость.
– Что действительно не отнять у моего брата, так это то, что вокруг него находятся занятные люди, – сказала Став, надевая тяжелый мотоциклетный шлем.
– В основном геи, – мрачно заметил Боаз.
– Совершенно не обязательно! – как-то слишком быстро возразил Айман.
12.
Добравшись, наконец, до квартиры Боаза и Натанеля, Айман рухнул на приготовленную ему кровать, однако сон не шел. Он слушал ленивый спор друзей по поводу того, что Натанель связался со своей военной базой и собирается на войну. Боаз опять шутил о том, что никто не сможет так выдавать солдатам форму, как это сделает сержант запаса Брук. Брук с горячностью начинал что-то ему доказывать... Айман, отчаявшись заснуть, вытащил сотовый телефон и стал разглядывать странички Став в социальных сетях.
Как оказалось, Став публиковала, в основном, материалы, связанные с ее журналистской работой, причем было ясно, что она не любит долго оставаться на одном месте. На ее страничке были фотографии из лагерей беженцев в Конго, фотографии армейских бронетранспортеров на улицах Бамако после военного переворота, снимки бойцов народной милиции во время межэтнических столкновений в индийской глубинке... В качестве работодателей она указала с десяток разных израильских, французских и американских издательств.
Заинтригованный, Айман набрал имя Став в поисковой системе и сразу же наткнулся на подборку фотографий, сделанных ею во время Египетской революции. На снимках было некое тускло освещенное помещение с высоким сводчатым потолком. По фрескам, на которых были начертаны суры Корана, Айман догадался, что это мечеть, однако на покрытом зеленым ковром полу, на котором обычно преклоняют колени молящиеся, лежали завернутые в простыни человеческие фигуры. Между телами растерянно бродили люди, среди которых Айман заметил совсем молодого человека в сутане имама.
Беспристрастная камера Став запечатлела лица погибших египтян – молодые, старые, некоторые – с застывшей маской предсмертных мук, другие сохраняли выражение, бывшее у них в момент гибели. Подписи под фотографиями гласили, что все эти люди погибли во время столкновений с правительственными войсками в Каире в октябре 2011 года. «Интересно, что думала эта хрупкая девушка в очках, когда видела всё это... Ведь тогда ей было немногим больше двадцати лет!» – с ужасом подумал Айман. Несмотря на то, что Став была на несколько лет старше Аймана и явно имела более богатый жизненный опыт, ему вдруг захотелось обнять ее и защитить от ужасов этого мира.
Увидев, что Став находится в сети, Айман, после нескольких минут сомнений, написал ей сообщение в мессенджере. Сообщение было довольно лаконичным и не отличалось оригинальностью: «Привет! Ты не спишь?» Оказалось, что Став работает над репортажем, поскольку подпирает дедлайн. Но несмотря на занятость, Став была рада пообщаться и, на удивление Аймана, сама завела разговор, задавая ему новые и новые вопросы. Общение было легким, и Айману внезапно показалось, что он знает Став очень-очень давно, почти всю жизнь. Закончили они разговор поздно вечером, после того, как договорились встретиться на следующий день; Айман к тому же пообещал Став дать почитать текст своей пьесы.
13.
Для встречи с сестрой Боаза Айман решил надеть свой парижский костюм. Он привез его в Тель-Авив специально для разговора с худруком театра. Этот костюм был подарком дяди Наджиба к защите диссертации. Тогда дядя, осмотрев гардероб внучатого племянника, заявил, что в Бейруте в подобном прикиде не пускают ни в одно приличное место, и потащил Аймана в принадлежащий какому-то земляку-ливанцу магазин мужской одежды в районе Монмартра.
Айман резонно посчитал, что свидание является не менее значительным событием в его жизни, чем защита диплома, собеседование в гимназии Святого Франциска или же разговор с Мени Илузом из театра «Шалом», поэтому с несвойственной ему решительностью потребовал у Боаза и Нати срочно раздобыть ему утюг, в то время как сам стал искать в YouTube ролики, показывающие, как правильно завязывать галстук.
Боаз и Нати прервали на время извечные споры о политике и с энтузиазмом включились в процесс. Утюг был найден у студенток, живущих двумя этажами ниже, и Айман битый час гладил брюки, краем уха выслушивая колкости от Боаза и постоянно обжигая пальцы.
– Став захотела почитать мою пьесу... – внезапно пустился он в объяснения.
– И поэтому ты нарядился, как набитая долларами капиталистическая свинья. К тому же вылил на себя весь мой афтершейв, – засмеялся Боаз. – Не уверен, что на мою сестру это произведет впечатление. Поосторожней с ней, это я тебе, как другу, говорю.
– Не собираюсь я ни на кого производить впечатление! – огрызнулся Айман и поспешил выйти из квартиры, чтобы не слышать больше насмешек друга.
Ровно в час дня Айман ждал в назначенном месте на улице Фришман. Может быть, благодаря общему благодушному настрою Аймана, атмосфера в центре города не показалась ему такой уж отчужденной, как двумя днями раньше, когда он только приехал в Тель-Авив. Было видно, что несмотря на известное напряжение в воздухе, не все тельавивцы отказались от излюбленного времяпрепровождения – посещений кафе, велосипедных прогулок и занятий спортом на открытом воздухе.
В костюме было жарко, и Айман постоянно вытирал пот с лица носовым платком. Почему-то ему казалось, что вся улица только и делает, что смотрит на него, и, чтобы занять себя, он то и дело открывал кожаную папку с текстом пьесы.
Как и вчера, Став приехала на мотоцикле. Айман даже не сразу узнал ее, когда она, не снимая шлема, приветливо помахала ему рукой. Увидев его выходной костюм, Став разразилась смехом.
– А ты точно ничего не перепутал? Ты нарядился, как на встречу с иорданской принцессой!
– Если скажешь, что ты какая-нибудь принцесса-инкогнито, я безоговорочно тебе поверю... – Айман попытался несколько неуклюже перевести неудобную ситуацию в комплимент.
– Поберегись... У принцесс есть дурная склонность превращаться в замарашек ближе к полуночи! – заявила Став. Она спрыгнула с мотоцикла, открыла задний ящик, вытащила еще один шлем и протянула его Айману.
– А карета – в тыкву? – усмехнулся Айман, пытаясь понять, как правильно надевать шлем.
– Мой мотоцикл, скорее всего, превратится в какой-нибудь баклажан! – безапелляционно заявила Став и нетерпеливо указала Айману на заднее сидение.
Как только Айман занял свое место, Став нажала на педаль газа, так что он едва удержался на сидении, судорожно схватившись за грубую байкерскую куртку девушки. Мотоцикл ловко лавировал в хаотичном потоке транспорта, в ушах свистел ветер, а стекло шлема покрылось слоем пыли.
Айман чувствовал сладковатый запах ее волос, которые несколькими темными прядками выбивались из-под мотоциклетного шлема. Он обхватил Став за талию, скрытую грубой байкерской курткой, и почти что уткнулся носом в ее затылок. Папку с пьесой он засунул за полу пиджака в надежде, что она не выпадет из-за бешеной езды.
Внезапно через пару кварталов Став остановила мотоцикл, сняла шлем, повернулась к Айману и, откинув прядку волос, спросила:
– А куда мы едем?
При этом она так пристально посмотрела на него своими зелеными глазами, что Айман стал лихорадочно соображать, что бы такое ответить, хотя вообще-то мотоцикл вела Став, и поэтому...
– Я, собственно, хотел дать тебе почитать пьесу... Ты же просила. Мы могли бы посидеть где-нибудь... – неуверенно произнес Айман.
– Угу... И ради этого ты нарядился, как на бармицву? – засмеялась Став. – Собственно, я думала, ты перешлешь мне свою пьесу по электронной почте.
Айман почувствовал, что кровь медленно поднимается куда-то к ушам и щекам, а французская шелковая рубашка становится мокрой от пота.
– Скажем так: для скучной свиданки в каком-нибудь декадентском кафе, как любит мой брат, я недостаточно голодна. Варианты на выбор: прыжок с парашютом, ныряние со скалы или квест-комната.
– Может быть, квест... – неуверенно сказал Айман, не переставая смотреть на Став влюбленными глазами. Он, конечно же, был готов вместе со Став спрыгнуть хоть с Эйфелевой башни, но сидевшая где-то глубоко в подсознании лютая аэрофобия всё же не дала ему поддаться внезапному порыву.
Квест под оптимистическим названием «The Morgue» был расположен в полузаброшенном здании в районе Флорентин. Верхние этажи зияли лишенными стекол окнами, стены были изрисованы незамысловатыми граффити, но в сам квест вела добротная стальная дверь.
Слезая с мотоцикла, Айман зацепился полой пиджака за руль и чуть было не упал на асфальт, что снова вызвало смех Став.
– Ты мне напоминаешь Хосрова. Он тоже пришел на наше первое свидание в своем дипломатическом костюме. К концу дня мы зашли в магазин, купили ему шорты и футболку. А его костюм, к сожалению, пришлось отправить в мусорный бак...
«Кажется, Хосров – это персидский поэт раннего Средне-вековья...» – несколько отрешенно подумал Айман и спросил: – Кто этот Хосров?
– Это мой бойфренд из Индии... Он был атташе по культуре иранского посольства в Нью-Дели... – индифферентно пояснила Став и толчком открыла дверь в здание. Ошарашенный услышанным, Айман неохотно поплелся вслед за ней. Внезапное ощущение счастья исчезло, как будто его и не было. «И зачем я так нарядился?» – с внезапным раздражением подумал Айман, чувствуя себя крайне неуютно в костюме.
Квест, куда пришли Айман и Став, занимал часть подвального этажа, который во время войны мог служить бомбоубежищем, благодаря чему владельцы оставили его открытым на случай того, что кто-то из праздной тельавивской публики решит пощекотать нервы в перерывах между обстрелами.
Первая комната квеста была пуста, не считая двух закрытых гробов. Для создания пугающего антуража помещение было едва освещено тусклой лампочкой, впрочем, ее света было достаточно для того, чтобы были заметны кровавые пятна на стенах и на полу.
Айман, конечно же, понимал, что речь идет всего-навсего об игре, но почувствовал себя не в своей тарелке. Став, между тем, цепким взглядом оглядела пространство, что-то шепча про себя. После чего открыла крышку гроба и залезла внутрь, при этом энергичным жестом пригласила Аймана последовать ее примеру.
– Что это? – недоверчиво спросил Айман, заглядывая внутрь гроба. По-видимому, владельцы квеста не особо заботились о чистоте, или же толстый слой пыли был призван напомнить игрокам о бренности земной жизни, но залезать в гроб Айману не хотелось.
– Мы умерли и должны попасть в Ад. Для этого нужно лечь в гроб. Это же логично, не правда ли? – терпеливо пояснила Став.
– Мне почему-то не очень нравится эта затея... – недовольно сказал Айман, еще раз посмотрел внутрь гроба, а потом на свои и без того потерявшие парадный вид брюки.
– Ну ты же сам выбрал... – резонно возразила Став.
– Просто по сравнению с прыжком с высоты, мне показалось, что тут есть больше шансов остаться в живых. Я вообще боюсь высоты и летать боюсь... – доверительно сообщил Айман. При этом он приподнял крышку гроба и, стараясь не слишком перепачкаться, нехотя полез внутрь.
– Ну смотри... – Став вдруг уселась в гробу и обняла колени руками. – Представь себе, мы бы пошли в какое-нибудь кафе. Я бы заказала овощной салат и минеральную воду, чтобы тебе не пришлось много платить, хотя на самом деле мне хочется гамбургера, а ты решил бы показать мне, какой ты крутой чувак и заказал бы огромный стейк, хотя тебе хочется всего лишь смузи... Так, во всяком случае, поступил Хосров на нашем первом свидании... Мы так очень быстро прониклись бы взаимной антипатией...
– Я вообще-то вегетарианец... – буркнул Айман и закрыл крышку гроба, чтобы поскорей попасть в Ад, в который его зазывала Став. «Опять этот Хосров! – раздраженно подумал он. – Интересно, он знает, что его ‘герлфренд’ флиртует с первым встречным?» На этот немой вопрос он дал сам себе отрицательный ответ и тут же проникся внезапной симпатией к незнакомому ему иранскому дипломату, с чувствами которого так жестоко играет Став. Неожиданно эта мысль успокоила его и он, грустно улыбнувшись, устроился поудобнее в гробу.
Айман едва успел ощутить подступающий приступ клаустрофобии, как откуда-то послышалось зловещее «Welcome to Hell», и в тот же момент Айман почувствовал, как дно гроба раскрылось и он рухнул вниз, что, собственно говоря, и должно было означать сошествие в Ад. Приземление в Аду было довольно комфортным: Айман упал на упругий поролоновый матрас и даже умудрился не ушибиться. Он сел в кромешной темноте и стал ощупывать стены, пытаясь найти выход наружу, и, наконец, нащупал что-то, напоминающее дверцу. Дверца была заперта.
Внезапно откуда-то снаружи послышался голос Став.
– Эй! Ты жив? Я попытаюсь вытащить тебя, только надо найти ключ!
– А что там снаружи? – спросил Айман, чувствуя, что тьма вокруг него становится осязаемой, проникает в нос, рот и уши, липнет к рукам, мешает дышать.
– Много трупов, дохлые крысы, жуки и чем-то воняет... – быстро произнесла Став. До ушей Аймана, между тем, доходили звуки какой-то возни.
– Где же этот чертов ключ? – тяжело дыша, спросила Став.
– Может, ты попросишь ведущего выпустить нас отсюда! У меня клаустрофобия! – взмолился Айман.
– Если мы убежим из Ада сейчас, он будет преследовать нас до конца наших дней! Можешь мне поверить, – авторитетно заявила Став по ту сторону двери. – Давай не будем терять времени, нам осталось меньше часа, чтобы закончить квест, а надо еще узнать друг друга получше… Ну скажи мне, какое у тебя было уменьшительное имя, когда ты был ребенком?
– Я совсем не уверен, что это подходящее место... – раздраженно начал Айман, но одернул себя, не желая эскалировать ситуацию. Кто знает эту непонятную сестру Боаза, вдруг она обидится и не станет выпускать его из этой странной «тюрьмы». – Боюсь, что ребенком я не вызывал у людей желания называть меня уменьшительным именем, – мрачно заявил он и в отчаянии боднул головой закрытую дверцу.
– Теперь спроси ты у меня что-нибудь! – потребовала Став. Айман услышал, что она активно возится с замком. – Учти, если сюда попадет ракета, ты так и не узнаешь, что я люблю «Секс на пляже». В смысле, коктейль. А я так и не узнаю, какого цвета носки ты предпочитаешь.
– Носки? Э... те, которые в данный момент более-менее чистые... – рассеянно сказал Айман. – А какое у тебя было уменьшительное имя?
– У меня их было несколько… «Божеское наказание», так меня называла бабушка. «Damage» – это Боаз, он всегда обожал хеви-метал. «Казнь египетская» – это, кажется, учительница…
Когда Айман наконец выбрался наружу, он увидел себя в тускло освещенном помещении, где стоял ряд металлических «каталок», на которых лежали укрытые ветхими белыми простынями «трупы». Стены и пол были в грязных бурых разводах и каких-то письменах, на полу в большом количестве валялись пластмассовые тараканы, исключительно похожие на настоящих насекомых. Айман, разумеется, понимал, что всё это – не более чем игра, но всё равно его передернуло от натуральности антуража этого странного квеста.
Ну, а Став, видно, не впечатлилась жутковатой атмосферой морга. Она что-то напевала под нос, доставала из карманов «трупов» (на проверку они оказались пластмассовыми куклами) записки с загадками, внимательно разглядывала столбики букв и цифр на стенах...
– Я вижу, наполненный мертвыми телами морг недостаточно криповый для тебя, – то ли шутя, то ли серьезно произнес Айман. – Мне, признаться, довольно жутко…
– Я слишком часто сталкивалась с настоящим горем, бутафорская кровь на стенах и манекены не производят на меня впечатления, – улыбнулась Став, отвлекшись от решения очередной загадки.
– Я знаю... Я видел твои репортажи... Мне кажется, у меня бы не выдержали нервы при виде всего этого, – сказал Айман.
– Думаешь, мне было легко?
– Сейчас ты скажешь, что рано или поздно перестаешь замечать страдания других...
– Конечно нет... Если бы я перестала замечать чужие страдания, как я смогла бы запечатлеть их на камеру? – довольно резко сказала Став.
– Не знаю... Я видел твои снимки из Египта. Мне кажется, я не смог бы выдержать там и минуты, в этой мечети…
– Я проплакала всю ночь после этого... А самое тяжелое было в лагере беженцев в Конго. Я просто поняла: мы оттуда скоро уедем, а эти люди останутся там, и эти дети, по чьим телам ползают большие жирные мухи, скорее всего, не доживут до совершеннолетия.
Следующая комната квеста представляла собой полностью затемненное помещение, где с потолка свисали жутковатого вида куклы. Время от времени луч света, исходящий откуда-то снизу, освещал настолько жуткие физиономии, что Айман и Став визжали во весь голос от ужаса. В такие моменты Став со всей силы сжимала его руку и прижималась к нему.
– Если ты дотронешься до моей груди и скажешь, что просто испугался пластмассовой куклы, то я, немного подумав, возможно, приму это в качестве объяснения… – довольно искусственно засмеялась Став, судорожно сглотнув слюну.
– Я трогаю девушек за грудь, только если уверен, что мне не потребуется после этого давать объяснения, – парировал Айман, тяжело дыша. С одной стороны, ему хотелось уже закончить этот страшноватый квест, но с другой... Став была рядом, ее присутствие возбуждало, заставляло сердце биться, а мысли путаться...
Внезапно послышался приглушенный толстыми стенами звук взрыва. Взрыв был довольно сильный, так что пол задрожал. Став взвизгнула, Айман потерял равновесие, ухватился обеими руками за свисающую с потолка уродливую куклу, которая сразу же сорвалась с крючка, так что Айман и Став рухнули на пол. Через несколько секунд внезапно зажегся яркий свет, с грохотом распахнулась тяжелая стальная дверь, и на пороге появился бледный, как мел, оператор квеста. Вместе с ним в подвал ворвались доносящиеся откуда-то сверху звуки сигнализации десятков автомобилей, сработавших в момент взрыва. Как оказалось, было попадание в соседний дом, поэтому квест придется закончить раньше времени. Оператор сказал это таким извиняющимся тоном, что можно было подумать, в этом есть его вина… Интересно, что звуков сирены воздушной тревоги они за толстыми стенами так и не услышали.
Когда Айман и Став поднялись по крутой лестнице и вышли на улицу, то увидели, что прилетевшая с Газы ракета, а скорее всего, ее отколовшаяся часть, угодила в клумбу перед жилым домом, выбив в нем стекла и разворотив асфальт. Воздух представлял собой отвратительную взвесь из смога, строительной пыли и пороховых газов. Он имел кисловатый запах горелого тротила, серы и опаленного железа – запах войны.
Сев на мотоцикл, Айман и Став с трудом выехали из квартала, заполненного машинами скорой помощи, полиции, городских служб, армейскими джипами, а также просто зеваками, высыпавшими из окрестных домов. Айман еще раз поразился тому, насколько сильно в людях подспудное стремление прикоснуться к чужому горю.
– Ты голодна? – спросил с надеждой Айман, размышляя о том, что же будет после этого странного свидания, и не представляя, куда же пригласить сестру Боаза.
– Поехали ко мне? Я вчера купила коробку печенья. Вроде бы есть кофе... – Став старалась перекричать шум улицы и свист ветра.
– Кофе с печеньем – это замечательно! – прокричал Айман, вцепившись в кожаную куртку девушки.
14.
Квартира, доставшаяся Боазу и Став от родителей, находилась в тихом переулке где-то между улицей Дизенгоф и театром «Хабима». Став довольно лихо заехала на тротуар и припарковала мотоцикл прямо перед подъездом. Подъезд, как водится, был оборудован интеркомом, а за прозрачной дверью был виден сияющий мрамором холл.
– И что? Там никто не живет? – удивленно спросил Айман. Даже в далеком Назарете он был наслышан о бешеном спросе на жилье в центре Тель-Авива, и было непонятно, почему Боаз и Став не попытались заработать на пустующей квартире.
– Боаз пытается забальзамировать прошлое, словно это вернет маму и папу. Не хочет ни продавать, ни сдавать. Я живу здесь, когда возвращаюсь из-за границы, – сказала Став, открывая дверь подъезда.
Внутри подъезд светился уютным матовым светом, благодаря выложенным светлым мрамором стенам, и Айману на мгновение показалось, что он вернулся в свой старый парижский дом, в котором снимал крохотную студию.
Скрипучий лифт поднял их на третий этаж, и Айман вновь почувствовал, что не может отвести взгляд от Став, когда она сосредоточенно рылась в сумочке, разыскивая ключ. При этом солнечный луч из крошечного окна под потолком лестничной клетки осветил розовую мочку ее уха и едва заметный пушок на щеках. А еще Айман увидел, что сумочка Став сделана из тонкой коричневой кожи с золотыми пряжками, и даже такой крайне далекий от модны человек, как он, вспомнил, что в магазинах на Елисейских полях такая сумочка стоила астрономическую сумму.
– Это мне Хосров подарил, – пояснила Став, заметив его взгляд. – Как и все мужчины, он верит в простые линейные формулы, – например, что расходы на подарки должны быть прямо пропорциональны силе любви.
– Значит, он любит тебя очень сильно... Любовь, мощностью цены за сумочку от «Луи Виттон», – усмехнулся Айман, стараясь не выдать, что любое упоминание о таинственном Хосрове вызывает в нем резкое падение настроения.
– Здесь математика не работает. Во всяком случае, для меня, – засмеялась Став, и Айман почувствовал, что она уловила его смятение. – Когда он приволок этот подарок, я возмутилась, что он тратит на меня такие деньги. Ну так Хосров не нашел ничего лучше, чем рассказать, что он купил эту сумку на деньги посольства, которые им выделили на вербовку иностранных шпионов.
– Что? – удивился Айман. – Не говори, что ты...
– Нет-нет... – засмеялась Став и даже перестала искать ключи, – никаких договоров, подписанных кровью. Ты не дослушал... Я, конечно, сначала рассердилась, а потом подумала: всё равно иранцы купили бы на эти деньги атомную бомбу, так пусть лучше я получу сумочку. Может быть, я этим спасла мир от катастрофы.
Айман посмотрел в смеющиеся зеленые глаза Став и почувствовал, что глупая улыбка расплывается по его лицу. «Бог мой... Я люблю ее... И совершенно плевать на этого иранского дипломата, который тратит на нее деньги, отложенные на атомную бомбу... Мою любовь нельзя измерить даже сумочками от ‘Луи Виттон!’», – подумал он.
Он хотел что-то сказать, но тут дверь соседней квартиры открылась, и на лестничной клетке появилась женщина лет семидесяти в домашнем халате и строгих очках в толстой оправе. Она окинула Став и Аймана неприязненным взглядом, поджала губы и заявила несколько трагическим тоном:
– Здравствуй, Став. Ты вернулась? Ты, по-видимому, забыла, что общим собранием жильцов вынесено постановление, запрещающее шуметь в местах общего пользования с двух часов дня до четырех?
– Ах, извините, тетя Тамар, мой друг Айман такой интересный собеседник, что я забыла обо всем на свете, – Став картинно всплеснула руками, чем заставила тетю Тамар еще сильнее поджать губы.
– Айман? Что это за имя такое? – подозрительно спросила она.
– Так звали одного из приближенных Пророка Мухаммеда, – вежливо пояснил Айман, немного утрируя арабский акцент.
– Ах, Айман... Конечно, конечно... Только, пожалуйста, соблюдайте тишину, иначе я обращусь в домовой комитет, – соседка фальшиво заулыбалась и закрыла дверь, а Став вслед ей показала язык. – Она меня всегда терпеть не могла. Называла испорченной девчонкой... – засмеялась Став, открывая тяжелую дверь квартиры.
– Мне кажется, я ей тоже не понравился. Надеюсь, она не решит, что я хочу взорвать ваш дом. Не хотелось бы провести еще одну ночь в камере, – сказал Айман.
– Полиции придется иметь дело со мной, – заявила Став. – Ну а если бы ты ей понравился, то мы бы сейчас не разговаривали. С теми, кто ей нравится, мне сложно найти общий язык. Вот Боаза она всегда любила. Бывало, он врубит какую-нибудь «Металлику», а она приходит орать на меня…
Айман вспомнил, что хотел спросить о причине, по которой Став и Боаз так неприязненно относятся друг к другу, но решил это сделать в другой раз.
В квартире было прохладно, словно в античном склепе. Через узкий просвет в шторах проникал луч послеполуденного солнца, в свете которого была видна висящая в воздухе пыль.
– Извини... Я не успела даже прибраться. Отсутствовала почти полгода... – пробормотала Став, быстро подошла к окну, резким движением раздвинула шторы и подняла жалюзи. Солнечный свет, показавшийся Айману необыкновенно ярким, осветил просторную гостиную, заставленную добротной винтажной мебелью; только на стенах вместо картин висело множество фотографий.
– Мои работы, – похвалилась Став, – фотографирую с двенадцати лет. Я была таким несносным ребенком, что родители обратились к психологу, и та посоветовала подарить мне фотоаппарат…
Айман подошел к развешенным фотографиям. Как оказалось, камера в руках Став запечатлела многие моменты в истории Тель-Авива: демонстрации правых и левых, свечи на площади Царей Израиля после убийства Рабина, красочный карнавал на праздник Пурим…
– Никто не обращал внимания на сопливую девчонку с фотиком-мыльницей… Ну что ж, пойду приготовлю нам кофе… – сказала Став и удалилась на кухню.
Посмотрев фотографии, Айман хотел было сесть на обитый темной тканью диван, однако при прикосновении к его поверхности поднялся такой столб пыли, что Айман счел за благо отказаться от этой мысли. Впрочем, его брюки от парижского костюма после посещения квест-комнаты выглядели так, словно по нему прошлось стадо слонов.
– Давай я тебе помогу! Как у вас говорят, арабские мужчины умеют хорошо делать только две вещи: детей и кофе. Детей у меня нет, а вот кофе получается очень неплохо, – предложил он, отправляясь вслед за Став.
Заглянув на кухню, он увидел, что Став озадаченно разглядывает баночку из-под турецкого кофе. Как выяснилось, за время, что квартира стояла пустая, молотый кофе в баночке окаменел и превратился в твердый темно-коричневый шар.
– Этот кофе, похоже, стоит здесь со времен османского владычества. Может быть, стоит пожертвовать его археологическому музею в качестве экспоната, – засмеялся Айман.
– Ничуть не со времен османского владычества... Я купила эту банку в свой последний приезд, несколько месяцев назад, – обиделась Став. – К тому же, кофе не портится…
– Если в нем не завелись жучки... Но это очень просто выяснить.
С этими словами Айман осторожно взял кофейный шар в руки и внимательно осмотрел.
– Есть молоток? – деловито поинтересовался он, довольный тем, что может, наконец, взять инициативу в свои руки.
Став принесла тяжелый стальной молоток для отбивания мяса, и Айман, положив окаменевший кофейный шар на мраморную поверхность кухонного стола, со всей силы ударил по нему. Шар раскололся на несколько мелких кусков, а фонтан кофейной пыли окропил лицо Аймана и даже попал в нос, вызвав приступ бурного чихания. Став, давясь от смеха, принесла полотенце, чтобы Айман смог очистить лицо от коричневых пятен.
– Все-таки, несмотря ни на что, мне здесь нравится, – сказал он через несколько минут, осторожно опуская добытый таким странным образом кофе в кипящую воду. – Может быть, стоит вдохнуть жизнь в эту квартиру, и всё изменится… Кто-то сказал, что дом – это то место, где прекратились попытки к бегству…
– А я думаю, что весь смысл нашего существования в попытках к бегству. Иначе ты превращаешься в кактус в горшке. Я вот всегда убегала из дома. Последний раз – в день похорон… Меня мутило от мысли, что надо сесть в автобус, который ждал, чтобы отвезти нас на кладбище. Я убежала в «Дизенгоф-центр». Там как раз была распродажа карнавальных костюмов перед Пуримом. Я пошла и купила костюм ниндзя, сразу же надела его в туалете. Не совсем понимала, что делаю… Там и нашел меня Боаз и как-то уговорил ехать на кладбище. В отличие от меня, он всегда умел принять то, что нельзя изменить, – вздохнула Став.
Айман вспомнил, что на похоронах Став была в странном черном костюме с банданой. Не хватало только самурайского меча.
Вместо ответа Айман осторожно обнял ее за плечи, она прильнула к нему всем телом, и через мгновение он почувствовал ее губы на своих губах. Пытаясь справиться с сердцебиением, он бросил взгляд на джезву с кипящим кофе и еще сильнее прижал к себе Став, желая только одного – чтобы это мгновение как можно дольше не заканчивалось.
– Кажется, мы оба хотим одного и того же, – выдохнула Став, еще сильнее обнимая его.
Айман чувствовал, что страсть охватывает его всё сильней, однако где-то в глубине души зародилось крохотное сомнение: всё должно бы произойти как-то не так, не столь быстро...
– Ты мне очень нравишься, но, может быть, мы слишком торопимся... Мы мало знаем друг друга... – осторожно сказал он, краснея от того, что говорит такие глупости. Его сердце бешено билось. Он вынужден был признаться, что перспектива близости со Став почему-то пугает его, хотя он желал этого больше всего на свете.
Став, не отпуская его, усмехнулась:
– Как говорил старый циник Джордж Карлин: «Никто из нас не выберется отсюда живым». Так почему мы живем, словно у нас на любой случай есть уйма попыток?
«А как же Хосров?» – хотел было спросить Айман, но не решился. Вместо этого он освободился от объятий Став, выключил огонь под кипящей джезвой. После чего, не говоря ни слова, он обхватил Став за ее тонкую талию и осторожно приподнял ее так, что лицо молодой женщины оказалось на уровне его лица. «Почему нет ? Черт возьми, почему нет?» – подумал он и чуть не расхохотался от этой простой мысли.
Много позже, когда Став и Айман лежали на широкой антикварной кровати, Став, смеясь, заявила:
– Какой ужас! Мы занимались любовью, даже толком не узнав друг друга. Необходимо срочно восполнить этот пробел. Можешь рассказать, что ты любишь есть на завтрак и какой из сериалов девяностых годов ты пытаешься найти в интернете?
– На завтрак? – переспросил Айман. – Черный кофе... апельсиновый сок... круассан...
Ему вспомнился утренний кофе в кафе «Луиза» в Назарете, который подавала ему Майсун.
– Мени Илуз наверняка уверен, что все арабы начинают свой день с хорошей порции бараньих ребрышек, – непонятно почему добавил Айман.
– Мени Илуз – король стереотипного мышления. Поменьше его слушай! – хохотнула Став и прижалась губами к его щеке. – Ты всё еще пахнешь кофе… – рассеянно пробормотала она.
– А ты пахнешь какой-то тайной, которую я, наверное, так и не смогу разгадать... – сказал Айман, поглаживая ее по шелковистой спине.
Внезапно раздался звук сирены воздушной тревоги. Как это всегда бывало, звук возник как бы из ниоткуда и за считанные секунды заполнил собой всё пространство, подавив вокруг другие звуки – гул машин за окном, жужжание кондиционера, скрип старинной кровати под тяжестью тел Аймана и Став. В определенный момент Айман почувствовал, что этот звук мешает дышать и с каждым вздохом в его легкие проникает смертоносный свинцовый гул.
– Уф! Ну почему сейчас?! – возмутилась Став.
– Может, ну их… Останемся здесь? – неожиданно для себя вдруг предложил Айман. В другой ситуации он, конечно же, побежал бы в бомбоубежище, но почему-то в присутствии Став ему не хотелось действовать так, как предписывают правила.
– Остаемся здесь! – решительно заявила Став. Она подтянула на себя тонкое летнее одеяло, но, немного подумав, села на кровати. – Нет. Знаешь, я подумала… Если сюда действительно попадет ракета, нас найдут голыми под одеялом, после чего на телевидении выйдет репортаж о девушке из Тель-Авива и парне из Назарета, которых прибило во время бурного интернационального секса. Мы станем новым символом борьбы за мир... По-моему, это слишком пошло. Так что пойдем в убежище.
Сказав это, Став вскочила с кровати и заметалась по комнате в поисках одежды. Айман последовал за ней. В итоге Став нацепила на себя ночную рубашку, а Айман успел надеть брюки и набросить на плечи одеяло, после чего они бросились к входной двери.
Как выяснилось, в бомбоубежище, расположенном во дворе, большинство жителей дома приближались к золотому возрасту и, скорее всего, обитали здесь еще со времен Бен-Гуриона. Появление полуодетых Аймана и Став вызвало у них явно неодобрительную реакцию. Тетя Тамар гневно сверкнула очками в их сторону и, поджав губы, заявила:
– Не понимаю, как можно являться в места общественного пользования в таком неподобающем виде! Я сегодня же подниму этот вопрос на заседании домового комитета!
– Извините, тетя Тамар... – Став сделала расстроенное лицо. – Просто то, чем мы занимались, предполагает минимальное количество одежды...
– Мне это совершенно неинтересно! Я совершенно точно знаю, что уважающие себя молодые женщины этим не занимаются, – строго сказала тетя Тамар и отвернулась, что должно было означать высшую степень недовольства.
Айман накинул одеяло на плечи Став и осторожно приблизил ее к себе. Она, не говоря ни слова, уткнулась носом в его грудь. «Пусть подольше не кончаются эти десять минут…» – неожиданно для себя подумал Айман. Внезапно всё, что случилось с ним до этого дня, перестало иметь значение. Возвращение из Франции, занятие литературой, приезд в Тель-Авив, ночь, проведенная в полицейском участке – всё это было только прелюдией к встрече с сестрой Боаза. «А ведь это и есть счастье!» – вдруг подумал Айман. Он хотел было поделиться этой мыслью с ней, но не решился. Он испугался ее возможной реакции, которая заставит ощущение счастья улетучиться, как неловкое движение заставляет улететь севшую на цветок прекрасную бабочку.
Позже, когда теплый осенний день сменился прохладным вечером, Айман и Став вышли из дома. С наступлением темноты улицы почти опустели, большинство заведений было закрыто, а немногочисленные прохожие спешили домой, чтобы в это неспокойное время быть поближе к телевизору и бомбоубежищу. Даже на тельавивской набережной почти не было гуляющих, кроме некоторого количества бездомных и поклонников здорового образа жизни, считающих, что угроза ракетных обстрелов не может служить поводом отказаться от вечерней пробежки.
Именно здесь, наблюдая за последними отблесками заходящего солнца, Айман наконец-то решился задать Став давно мучавший его вопрос.
– А как же Хосров? Ты говорила, что он твой друг...
– Ты знаешь, он очень похож на тебя, – сказала Став, всматриваясь в линию, где море, необычно спокойное, сливалось с темнеющим вечерним небом. – Как-то в ресторане вместо курицы ему подали чашку зеленого чая. Он поблагодарил официанта и выпил чай с таким видом, будто именно за этим и пришел в ресторан. Только потому, что не хотел расстраивать официанта. Ну а когда ему принесли счет за курицу, он, конечно же, заплатил, так как глупо качать права из-за несъеденной, но заказанной курицы, когда ты уже выпил чай, который не заказывал. Как-то так.
– Нет... Я тоже не люблю лишний раз третировать официантов, но все-таки не стал бы платить за блюдо, которое мне так и не принесли... – как бы оправдываясь, произнес Айман, чувствуя себя несколько уязвленным сравнением, которое позволила себе Став.
– Для таких случаев у него была я. Я всё время следила, чтобы его не обсчитали ни в ресторане, ни торговцы на рынке в Дели. Ну а он заверял меня, что у официантов и рыночных торговцев жизнь и так не сахар, поэтому не стоит заострять внимание на ерунде. А я просто не люблю, когда кого-то обманывают. Тем более такого, как Хосров, – усмехнулась Став.
Она вытащила из подаренной иранским другом сумочки пачку сигарет и закурила, всё так же вглядываясь в темноту. Айман каким-то шестым чувством понял, что развязка всей этой истории будет очень плохой и почувствовал острое чувство стыда из-за того, что повелся на примитивное чувство ревности и заставил Став снова пережить тяжелые воспоминания. Став между тем продолжала:
– Он сын какого-то генерала из Корпуса стражей исламской революции, а его дед – сподвижник самого Хамейни. Вообще, из всей их семьи Хосров – единственный нормальный человек. Чтобы стать офицером Корпуса стражей, он был слишком близорук и робок. Ну а стать имамом, как его дед… Представь себе, аятолла, который призывает к ядерному джихаду, а в свободное время играет в компьютерные игры и почитывает «Гарри Поттера». Вот его и пристроили в Министерство иностранных дел. Хотя он изучал в университете персидскую литературу и сам хотел стать писателем… Таким, как ты.
Став тяжело вздохнула, посмотрела на Аймана и улыбнулась какой-то несчастной, вымученной улыбкой. В этот момент Айман даже засомневался, та ли эта девушка, что поразила его мощной внутренней энергией.
– Он умер, – вдруг сказала она, покусывая тонкие розовые губы. – Он так терзался тем, что до сих пор ни в чем не проявил себя, что, когда вернулся в Тегеран, присоединился к протестам против режима. Конечно же, сразу попал в руки полиции. Будь он обычным студентом или служащим, ему, скорее всего, ничего такого бы не сделали. Но он был человеком из элиты, хоть и очень стеснялся этого. Как мне сказали общие знакомые, его повесили... Тем более, они наверняка знали, что он встречается с израильтянкой. У них этого вполне достаточно, чтобы обвинить в преступлениях против национальной безопасности.
– Когда это случилось? – неожиданно для себя спросил Айман, потрясенный ее ответом.
– Он уехал в Тегеран два месяца назад. Я ждала его в Дели, но он так и не появился. Потом… потом я все-таки решилась обратиться к его коллегам в посольстве... Господи, я надеюсь, что его хотя бы не били… – Став всхлипнула и закрыла лицо руками.
После нескольких мгновений неловкого молчания Айман наконец произнес каким-то не своим, хрипловатым голосом:
– Извини, вероятно, не нужно было спрашивать…
Став промолчала. Немного позже, когда они подходили к дому родителей Став, она вдруг повернулась к нему и стала с воодушевлением доказывать, что Хосров, возможно, жив. Во всяком случае, так подсказывало ей шестое чувство.
– Может быть, он просто уехал куда-нибудь в далекую деревню в горах, работает учителем в школе. Он всегда говорил, что предпочитает общество детей, чем взрослых. Да-да... Я думаю, что всё было именно так. Его семья задействовала все свои связи, и Хосрова отпустили, точнее, выслали из Тегерана куда подальше. Я так и представляю себе, что он по утрам учит детей, а после обеда переводит Фирдоуси или Низами… – добавила она с воодушевлением.
– «Хосров и Ширин»[iv], – улыбнулся Айман, вспомнив курс средневековой восточной литературы.
– Хосров и Став, – засмеялась Став. – Он, конечно, больше походил на персидского царевича, чем я – на армянскую принцессу…
На это Айман стал немного неуклюже заверять ее, что он очень даже считает ее принцессой. Став смеялась и снова советовала ему быть поосторожней с принцессами. Айман что-то отвечал, чувствуя томительные покалывания в кончиках пальцев – верный признак нахлынувшей, как цунами, влюбленности. У него даже пронеслась мысль изменить текст пьесы и наделить прекрасную андалузскую красавицу Альфонсину чертами Став, но передумал. «Нет... Став будет только моей. При всем уважении к благородному рыцарю Хуссейну...» – подумал он.
О том, продолжает ли Став любить Хосрова, Айман не решился спросить. Да в этом и не было никакой необходимости – всё было понятно без лишних расспросов, которые, скорее всего, только причинили бы боль им обоим. Но даже осознание того, что Став сейчас с ним только потому, что Хосров, скорее всего, погиб в иранских застенках, не нарушило общего благостного настроя Аймана. «Это удивительно! Я по-настоящему счастлив. Я испытываю невероятный душевный подъем, но это стало возможным потому, что другой человек принял мучительную смерть... Это был наверняка очень хороший человек, очень добрый и порядочный. Я даже чувствую некое духовное родство с ним, хотя знаю о нем совсем немного. Но он погиб, а я сплю с его возлюбленной и даже позволяю себе мечтать о каком-то общем будущем с ней», – думал Айман, испытывая непонятные уколы совести.
Впрочем, больше Став не упоминала несчастного возлюбленного Хосрова, а Айман тоже предпочел не касаться этой темы. Его интересовала только Став. Весь остальной мир перестал для него существовать.
Те часы, когда Став не была рядом, казались ему тусклыми и лишенными какого-либо смысла. Квартира Боаза и Натанеля была большую часть времени в его распоряжении, так как Натанель ушел в армию, а Боаз пропадал весь день в редакции. Айман выгуливал Скай, кормил ее и давал лекарство, чувствуя, что собака постепенно привязывается к нему. Пытался писать или же сделать изменения в пьесе так, чтобы привести ее в соответствие с пожеланиями Мени Илуза. Писать не получалось. Стихи выходили, словно пропитанные сахарным сиропом, и Став, скорее всего, просто посмеялась бы над его потугами. Ну а пьеса... Почему-то в чертах главных героев – Хуссейна и Альфонсины – явственно проступали черты самого Аймана и Став, хотя Айман очень хотел этого избежать. В оригинальной версии прекрасная Альфонсина, разрываясь между любовью к Хуссейну и верой отцов, в конце закалывает себя кинжалом, а сраженный горем Хуссейн отправляется воевать с кяфирами, чтобы на поле боя искать избавления от душевных мук. Для себя Айман, при всей романтичности своего характера, все-таки предполагал более оптимистичный финал…
15.
На исходе второго дня, вернувшись в квартиру Боаза, Айман застал друга бледным как полотно. Он сидел на краешке кровати и рассеянно поглаживал по голове собаку, которая лежала пластом на постели и жалобно скулила.
– Что с ней? – ужаснулся Айман, проведя ладонью по ее золотисто-коричневой шерстке.
– Брука больше нет... – выдохнул Боаз.
Айман почувствовал, что его тело словно проваливается куда-то и он слышит голос Боаза издалека. Сознание уцепилось было за спасительную мысль, что, может быть, это не то, что он подумал в первый момент, но от одного взгляда на Боаза стало ясно, что произошло непоправимое.
– Как... как это случилось? – с трудом выдавил из себя Айман.
– Не знаю. Авария. Ехал на мотоцикле, столкнулся с грузовиком. Какого дьявола его туда понесло... Мне позвонила Тиферет, какая-то его подружка из поселения... Что за имя такое – Тиферет... – Боаз постоянно тер виски, словно старался избавиться от головной боли.
– Господи, какая ужасная гибель... – прошептал Айман, пытаясь справиться с бешеным сердцебиением.
Айман окинул взглядом комнату Боаза и Натанеля. На книжной полке были свалены учебники программирования. На письменном столе в деревянной рамке стояла фотография Натанеля в окружении семьи – отца, матери и множества братьев и сестер. Подборка книг по иудаизму на другой полке тоже явно принадлежала несчастному Натанелю. В приоткрытую дверь шкафа можно было заметить развешанные рубашки, которые он носил. Даже в воздухе комнаты можно было почувствовать запах лосьона после бритья, которым он пользовался. Казалось, он вышел ненадолго и вот-вот вернется домой…
Айман почувствовал дрожь во всем теле. Ему хотелось выскочить на лестничную клетку и бежать подальше от этого страшного места, словно с гибелью Натанеля образовался какой-то портал в страшный загробный мир, откуда в комнату проникал невыносимый смертельный холод. «Может быть, это и есть врата в Джаханнам... Пустое пространство, что остается после смерти человека... Когда остаются любившие его люди, остаются вещи, которые несут отпечаток его личности, но нет его самого...» – лихорадочно думал Айман.
Боаз, между тем, взял с полки пластиковый пузырек, вытащил две таблетки и бросил в рот не запивая.
– Эту жизнь можно выдержать, только если подсесть на наркотики или на антидепрессанты, – криво усмехнулся он. – Я пока выбираю второе...
– Нет, ну скажи мне, зачем ему это было надо? – повторял он снова и снова, и Айман вдруг с ужасом понял, что Боаз всё еще не принял гибель друга. Он говорил о погибшем Натанеле в настоящем времени, и со стороны можно было подумать, что Натанель совершил что-то несомненно предосудительное, даже неприемлемое в приличном обществе, но, в общем-то, поправимое. Это было похоже на фантомные боли, когда человеку, потерявшему ногу, сильно досаждает боль в несуществующем пальце. Осознание необратимости придет немного позднее...
Остаток ночи Боаз, Айман и Скай просидели на улице, недалеко от входа в круглосуточный магазин АМ/РМ. Скай тихо поскуливала во сне, положив морду на покрытые желтоватой шерстью усталые лапы, мимо них проходили припозднившиеся гуляки, потрепанные жизнью уличные проститутки, торговцы травкой и обычные попрошайки. Часа в три ночи возле них остановился грузовик тельавивского муниципалитета, из которого выпрыгнули несколько одетых в желтые жилеты сотрудников, весело переговаривавшихся по-арабски, и начали перетаскивать к грузовику зеленые мусорные баки. Проезжали курьеры службы «Вольт», одетые в форменные голубые куртки. Подошедший торговец, непонятно откуда взявшийся среди ночи, битых полчаса пытался продать друзьям настоящий «персидский» ковер, который он таскал на плече, и до глубины души обиделся, что друзья не оценили его предложение. Всё было как обычно, даже без сирен воздушной тревоги, несмотря на войну и открытые убежища. Не было только Натанеля Брука…
Между тем Боаз продолжал что-то рассказывать, совершенно не заботясь о том, слышит его Айман или нет.
– ...Они меня в первую ночь в армии выгнали из палатки. Очень обеспокоились сохранностью собственных задниц. Они наверняка никогда не встречали гомосексуала, но были уверены, что это ходячий половой член, которого только и интересуют чужие дырки. Я просидел всю ночь возле туалета, хотел даже застрелиться... – рассказывал он. – Ну а потом – армейское братство и всё такое... Всем стало пофиг. Смерть не разбирает, кто гей, а кто натурал.
16.
Похороны должны были состояться вечером. В первую половину дня квартиру заполнили друзья Боаза, которые каким-то образом узнали о произошедшей трагедии. В основном это были товарищи по левому движению, некоторых из них Айман помнил по демонстрации и посиделкам в кафе на площади Масарика. Среди них оказались Ми-халь и Дана, которые узнали Аймана и сердечно с ним поздоровались. К неудовольствию Аймана, разговоры Боаза с посетителями довольно быстро перешли в политическую плоскость, и до его ушей опять долетели споры насчет поселенцев, оккупации, бессмысленности войны и прочих вещей, казавшихся крайне неуместными в такой день.
Появилась и Став. Когда накануне Айман спросил Боаза, поставил ли он в известность сестру, тот только пожал плечами, и Айман сам сообщил ей горькую весть. Он подумал, что, возможно, трагедия заставит их забыть неведомые обиды прошлого, но, как оказалось, из всех бесед разговор Боаза и Став был самым коротким. Боаз отстраненно выслушал слова сочувствия и сухо поблагодарил, после чего повисла странная тишина, которая всегда возникает, когда людям нечего сказать друг другу. Когда Став уже хотела попрощаться и уйти, Боаз остановил ее.
– Послушай... Я хотел спросить... Я собираюсь искать квартиру, когда немного разделаюсь со всем этим. Может быть, вообще уеду из Тель-Авива. Пока не найду что-нибудь, я бы хотел пожить в нашей квартире, если ты не против.
– Не могу тебе в этом препятствовать… Это же наша общая квартира, – едва заметно улыбнулась Став. – Перебирайся. Будем жить как раньше. Врубим хеви-метал, пока тетя Тамар не начнет барабанить в дверь и вопить, что у нее подпрыгнуло давление.
– Я постараюсь побыстрее найти какой-нибудь вариант. Хоть в районе Шапиро с соседями-суданцами… – начал было объяснять Боаз.
В это время подоспели новые посетители, и Айман воспользовался возможностью ненадолго выйти на улицу вместе со Став, которая торопилась в редакцию. К тому же пришло время выгулять Скай, которая уже получила дневную дозу лекарства, после чего снова улеглась на кровать и почти не реагировала на кутерьму в квартире.
– Бедный Брук... Я его почти не знала, но, по-моему, он был одним из самых недвуличных людей. Таких, как ты. Или Хосров… – вздохнула Став, спускаясь по лестнице.
– Что произошло между вами? – решился наконец спросить Айман, когда они зашагали по залитой полуденным солнцем улице туда, где Став припарковала свой мотоцикл.
– Между мной и братом? – усмехнулась Став. – С тем же успехом можно спросить, что произошло между кошкой и собакой или водой и огнем... Я старше его на пять лет, но его всегда ставили мне в пример. Он всегда был воплощением правильности, поклонения норме. Ну а я... Ты сам понимаешь, «как дикая трава».
– Гомосексуал, который поклоняется нормам? Это звучит как оксюморон… – удивился Айман.
– Он совершил каминг-аут только потому, что это соответствовало нормам нашего окружения. В другом случае он никогда на это не решился бы и считался примерным семьянином. В этом отношении бедняга Брук был намного смелее его. Ну а потом, когда он вернулся из Газы с ПТСР... С ним стало невозможно разговаривать. Я пыталась помочь, чем могла. Ты же знаешь, расшевелить Министерство обороны или Национальное страхование, чтобы хоть что-то сделали для таких солдат, бывает не просто... Поверь мне, я сделала всё, что могла, но у меня была и своя жизнь. Я должна была начать работать во Франции, потом в Индии, – продолжала Став. – Он не может простить мне, что я тогда уехала... А может быть, просто потому, что я добилась в своей профессии немного больше, чем он. Хотя он всегда всё делал правильно, – добавила она, взяв в руки тяжелый мотоциклетный шлем.
– Наверное, так оно и есть, – пробормотал Айман. Ему очень хотелось, чтобы Став не уезжала, а осталась здесь, чтобы брат и сестра наконец помирились… Он поспешил поцеловать ее, пока она не надела на голову шлем.
– Ты не поедешь на похороны? – спросил он.
– Нет. Боаза это будет только нервировать, а Натанеля я почти не знала. Мой брат не посвящает меня в свою личную жизнь... – вздохнула Став и, потрепав по загривку Скай, уехала. Айман еще несколько мгновений наблюдал за ее мотоциклом, пока она не скрылась за поворотом.
В итоге на похороны погибшего Натанеля Брука поехали только Боаз и Айман, предварительно перепоручив заботу о Скай двум студенткам, жившим этажом ниже. Как понял Айман, никто из друзей Боаза не смог поехать.
– Ты понимаешь, для многих из нас неприемлемо ехать на оккупированные территории, где палестинцы подвергаются ежедневным унижениям со стороны наших солдат. Для многих это попросту противоречит принципам… – начал было объяснять Боаз, и Айману показалось, что он пытается убедить в чем-то себя самого.
(Полный текст читайте в книге № 322, март, 2026)
i. Михаэль Кретчмер – лауреат Литературной премии им. Марка Алданова. 2025.↩
ii. а’да аль-каниссит – депутаты Кнессета (араб.)↩
iii. маджнун – сумасшедший (араб.)↩
iv. «Хосров и Ширин» – поэма классика персидской литературы Низами.↩

