Максим МАКАРОВ

 

«Русский холм»

La Favière (1920–1960)

История русской колонии на юге Франции[*]

 

 

                                                                                                                    Вещи и дела аще не написанiи бываютъ,

                                                                                                                    тмою покрываются и гробу безпамятства предаются,

                                                                                                                    написавшiи же яко одушевленiи.

                                                                                                                                                          Русская летопись XVIII века

 

Точно так же, как и простая человеческая жизнь – рождение, становление, расцвет, увядание и смерть, – возникают и уходят в прошлое города, страны, цивилизации, миры... Жизнь циклична, бесконечная смена эпох и поколений. Насколько последующее связано с предыдущим? Насколько последующее нуждается в предыдущем, интересуется им? Насколько вообще нужно интересоваться предыдущим, если: «Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем? Род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки... Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем... Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после...» (Еккл. 2, 22).

Для тех, кого в начале 1920-х годов Русская Судьба разметала по всей Земле, память о прошлом оставалась зачастую единственным, что «держало на плаву», что объединяло, что питало душу. Кого-то ностальгия (как болезнь – тоска, апатия, алкоголь) так и не отпустила. Кого-то всецело поглотила будничная забота о хлебе насущном – нужно было выживать, и тут не до вздохов о прошлом... Те же, кто благодаря своему образованию, внутренней культуре или просто природной мудрости сердца сумел, каждый по-своему, переосмыслить и принять случившееся, продолжили Жизнь дальше и тем самым передали нам, сегодняшним, сбереженную память о прошлом.

А прошлое знать нужно хотя бы для того, чтобы избежать... сиротства. Ощущать свое прочное место в бесконечной череде поколений – это важно, ибо успокаивает и примиряет не только с миром, но и с самим собой. И потом, в этом «ничто не ново под солнцем...» тоже ведь есть своего рода утешение – наши сегодняшние проблемы, сколь тягостными они нам ни кажутся, уже переживались – и не раз, а мир всё стоит, а жизнь всё идет...

Точно так же, как и простая человеческая жизнь, русский дачный поселок в приморской деревушке Ла Фавьер (La Favière) на юге Франции случайно родился, необыкновенно расцвел, стал свидетелем многих событий, постепенно состарился и умер, не оставив после себя ни единого следа. Сегодня в тех местах уже ничто не напоминает о «Русском холме» и его обитателях – нет ни тех камней, ни той атмосферы, ни того уединения... Лишь несколько русских могил на местном кладбище да всё то же солнце над ними.

Нельзя сказать, что о русском Фавьере ничего не известно. Но редкие упоминания о той эпохе, как горное эхо, повторяются в бесконечных «отражениях» (цитированиях), постепенно всё больше и больше удаляясь от истины, – так история плавно переходит в легенду. А легенды, как сказки, доносят до нас лишь то, что ярко и красочно: Цветаева, Бунин, Куприн, Саша Чёрный, Билибин, Гончарова, Ларионов... – строгое Время тщательно отделило зерна от плевел. О судьбах писателей, художников, артистов, чьи жизненные пути случайно пролегли через Фавьер, узнать несложно, их биографии на виду (хотя и там наполненные солнцем и негой русские каникулы у моря упоминаются редко и вскользь). А что говорить тогда о «простых» обитателях Холма?

Ведь реальная жизнь была много проще, будничнее, банальнее, чем нам видится издалека. Она была наполнена именами и событиями, сегодня практически никому и ничего не говорящими. Но ведь именно этот «шум бытия» и делает жизнь – правдой.

Швецовы, Врангель, Богдановы, Белокопытовы, Гольде, Крым, Метальниковы, Когбетлянц, Безсоновы... – кто помнит об этих первых колонистах Фавьера? А ведь «Русский холм» 1920–1930-х с его удивительной атмосферой – это прежде всего они.

Полные созидательной энергии люди высокой культуры – и откровенные «прожигатели жизни». Простые и сложные – каждый со своими недостатками, причудами, привязанностями. Рано умершие и прожившие долгую жизнь. Оставившие после себя многочисленное потомство и совсем одинокие. «Правые» и «левые», монархисты и «советские». Трудные и легкие характером. Хваткие дельцы и мечтатели «не от мира сего»

 

 

Глава 1. Предыстория Русского холма

 

Сегодня любой рассказ о русском дачном поселке в Фавьере неизменно начинается с упоминания о «сибирских купцах Швецовых». Однако мало кто знает, о ком идет речь. Тем более, что имеются-то в виду супруги Швецовы – собственно Швецов Борис Алексеевич и его жена, урожденная Лушникова Аполлинария Алексеевна, причем именно она и сыграла главную роль в фавьерской истории. Ну, а если копнуть поглубже, то всё началось даже и не с Аполлинарии Алексеевны, а с ее родной сестры Екатерины...

А потому мы зайдем издалека; рассказать о «сибирских купцах» нужно, ибо по всему выходит, что именно они – люди в высшей степени неординарные – и задали тон всему тому, о чем далее пойдет речь (вот уж воистину: «нам не дано предугадать, как [имя] наше отзовется...»). Причудливые переплетения их судеб и приведут нас в конце концов на Лазурный берег – в Фавьер.

 

ЕКАТЕРИНА АЛЕКСЕЕВНА ЛУШНИКОВА. «ВОЛШЕБНАЯ СТРАНА»1

 

<...> Дорогая доченька, ты просишь описать мое детство, как и где я когда-то жила. Это всё равно, что рассказать тебе сказку, потому что всего того уже давно нет. Даже страна моя и та исчезла, сожженная и порушенная тамерланами-большевиками. Сады вырублены, окна моего дома побиты, пустые, словно выколотые глаза. А как я любила эти наши окошки-глазки, всегда такие добрые, приветливые, немного меланхоличные.

Маленькая, ты меня порой спрашивала, не с Луны ли я свалилась? А ведь ты была права, именно что с Луны, – я приехала из далекой волшебной страны, навсегда сохранив ее в своей душе, несмотря на то, что взрослая жизнь столкнула меня совсем с иным.

Я родилась в Забайкалье, в крошечной слободе Кяхте на монгольской границе. Тогда здесь жили пятнадцать семей очень богатых купцов, торговавших чаем. А в четверти часа пешком от Кяхты – китайский город Маймачен, населенный одними торговцами, ни женщин, ни детей.

Несмотря на то, что административно Кяхта относилась к военному Троицкосавску, что в четырех километрах, не город управлял слободой, но слобода – городом. Когда хорошо шла торговля в Кяхте, расцветал и Троицкосавск. Напротив, стоило делам пойти на убыль, как тут же зачахли оба города – и русский, и китайский.

Пятнадцать кяхтинских «Крёзов» жили на широкую ногу, в довольстве и комфорте, словно средневековые князья, с челядью, многочисленными родственниками, гостями – до полусотни человек, а то и более, – все вместе в громадных усадьбах со многими строениями. Хлев с коровами и овцами, конюшни, свинарник, птичник, прачечная, две кухни (одна для хозяев, другая для работников), амбары, кладовые, каретник... – везде нужны люди, за всем нужно смотреть. Не говоря о том, что сами купеческие семьи были большие. Нас было одиннадцать детей, за нами следили три няньки, кормилицы, горничные, лакеи...

Обдуваемая всеми ветрами, Кяхта расположена на левом, чуть приподнятом берегу речушки с таким же названием – Кяхта. Как я любила нашу речку с ее песчаным дном и плакучими ивами по берегам, особенно весной, когда тающие снега наполняли ее водой (летом она практически пересыхала). Какие там замечательные были вёсны! Воздух теплый, душистый от набухших серебристых ивовых почек. Из-под только что сошедшего снега пахнет прошлогодней листвой, мокрой землей. Вода в реке журчит громко и радостно, а в ветвях поют птички, вернувшиеся из теплых стран, как будто приветствуют озябших за зиму домоседов-воробьев.

Тому, кто впервые оказывался в Кяхте, всё тут казалось необычным, странным, причудливым. Удивляли ее обитатели, их манера поведения, привычки. Поражали воображение и бескрайняя монгольская степь с голубоватыми горами на горизонте, и знойное дыхание пустыни Гоби, и казавшийся древним китайский город-сосед.

Вот по широкой песчаной улице бредут, поднимая тучи пыли, караваны быков, монотонно звякают их колокольчики. Мерно выступают верблюды с вытянутыми шеями и палкой в ноздрях, меж горбов покачиваются кочевники в шубах мехом наружу. Их заунывные бесконечные песни перемежаются пронзительными высокими криками китайцев в синих куртках, бегущих с длинными палками, к которым привязаны корзины с товарами. Здесь же бритые ламы в желто-красном одеянии. Верхом на низкорослых мохнатых лошадках едут суровые монгольские всадники – ни усов, ни бород, бронзоволицые, узкоглазые – точь-в-точь воины Чингиз-Хана, разве что вместо луков и колчанов кремневые ружья или карабины.

И тут же рядом – великолепный собор, большие комфортабельные дома с картинами на стенах, с богатыми библиотеками. Одетые по последней парижской моде хозяйки, из открытых окон доносится их пение, звуки рояля, скрипки – Моцарт, Бетховен, Чайковский...

Так, бок о бок, в мире и согласии жили здесь европейцы и кочевники, представители всех религий – христиане, иудеи, магометане, буддисты, язычники... На вершине сопки рядом стояли православная часовня и буддистская кумирня и тут же куча камней – шаманское обо. Во дворе нашей женской гимназии была врыта в землю доисторическая каменная баба с выбитыми загадочными письменами.

Лучшие сорта шампанского и кобылий кумыс, трюфеля и кусок сырого мяса, сопревшего под седлом на спине потной лошади, – примеры кяхтинских контрастов можно приводить до бесконечности.

Слобода миллионеров на границе древних цивилизаций и перекрестке всех дорог, островок культуры у ворот пустыни Гоби, миллионные состояния и местное самоуправление2, полувековое пребывание декабристов, иностранные миссии, путешественники, многочисленные научные экспедиции – всё это превратило Кяхту в место уникальное не только в России, но и, наверное, в целом мире.

Такой мне запомнилась Кяхта 80-х годов в эпоху ее расцвета, когда «чай из Кяхты» знали повсюду – магазины кяхтинских купцов торговали во всех крупных городах России, в европейских столицах, в Америке.

Большой красивый собор (с алтарем из позолоченного серебра и хрустальными колоннами), купеческие усадьбы, каждая со множеством пристроек, двор пожарной команды, начальная школа, дома доктора, повивальной бабки, аптекаря, ветеринара, священника и комиссара, исполнявшего обязанности консула, ну и, конечно, огромный чайный двор, где поступавший из Китая чай обрабатывался и зашивался для отправки в кожаные тюки цибики – такова была Кяхта тех лет. Ни лавок, ни магазинов, лишь небольшой базарчик и парикмахерская. Ни чиновников, ни полицейских, разве что сторож, в обязанности которого входил отстрел бешеных собак, забредавших из степи. Вся администрация располагалась в соседнем Троицкосавске, там же – мужская и женская гимназии, куда нас отвозили летом в экипажах, а зимой на санях.

Моих родителей в Кяхте очень уважали. Они принимали участие во всех благотворительных мероприятиях, часто были их инициаторами. Так, например, чтобы собрать средства на старший, седьмой класс женской гимназии, мой отец предложил собирать добровольный налог в несколько копеек с каждого цибика чая, провозимого через город, – у ворот сидел контролёр и вслух считал тюки на нескончаемых подводах. Благодаря этому местные девушки смогли получать полное среднее образование.

Все более-менее знатные приезжие всегда останавливались в родительском доме – гостеприимство и культура хозяев были известны далеко за пределами Сибири. У нас гостили иркутские генерал-губернаторы, немецкий адмирал Генрих Прусский (брат императора Вильгельма), французские ученые Жюль Легра (Jules Legras) и Поль Лаббе (Paul Labbé), путешественники Пржевальский, Обручев, Потанин...

Мой отец Алексей Михайлович Лушников (1831–1901) был родом из Селенгинска, что в трехстах километрах от Кяхты. Дед имел там небольшую торговлю, и семья жила довольно скромно, шестеро детей – три брата и три сестры. Сразу после начальной приходской школы отец поступил учеником приказчика в торговый дом. Недостаток образования восполнял чтением – отработав день, собирал огарки свечей, забирался на чердак и читал там ночи напролет, в основном, русскую классику. Отец знал наизусть почти всего Пушкина, а уже в зрелом возрасте увлекся историей.

Своим духовно-нравственным воспитанием отец обязан декабристам, которые после каторги оставались на поселении в Восточной Сибири. Так произошло знакомство отца с братьями Бестужевыми, обосновавшимися в Селенгинске. Высшая знать, лучшие ее представители, образованнейшие люди, они принесли в Сибирь не только обширные познания и практические навыки, но главное – своим примером вдохновили целое поколение молодых сибиряков. Мой отец называл их апостолами, открывшими ему свет знаний. У него сохранилась большая коллекция карандашных портретов и рисунков, выполненных Бестужевыми. Но как-то раз один пройдоха взял рисунки для снятия фотографических копий и был таков. Отец очень горевал об утрате и клял себя за доверчивость.

Отец был от природы щедр и мягок характером. На нас, детей, он никогда не повышал голос. Наш шум его, похоже, совершенно не беспокоил, и только если уж мы совсем, бывало, расшалимся, он начинал нам вторить, имитируя наши же крики.

В отличие от матери, отец всегда завтракал, обедал и ужинал вместе с нами в большой столовой зале на первом этаже. Мать же, страдавшая нервами, кушала в одиночестве у себя наверху.

По утрам отец вставал рано. Зимой со свечой в руках шел в туалетную комнату, потом спускался в залу с огромным туркестанским ковром на начищенном паркете, становился на колени перед иконами, смиренно смотрел на лики и долго молился, произнося вслух «Отче наш, сущий на небесах...» Весь дом спал, отец был уверен, что он совершенно один, и не замечал меня, маленькую, спрятавшуюся за комодом, – а я старалась проснуться раньше него, чтобы вот так же в одиночестве молиться, повторяя за отцом знакомые с детства слова.

Очень набожный, отец никогда не ходил в церковь. Возможно, из-за проблем с ногами (ревматизм), может, по каким иным причинам. Но нас, детей, заставлял посещать службы и при любой возможности повторял: «Любите друг друга!» Если случались ссоры, отец нас останавливал и мягким низким голосом увещевал: «Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими, – это самая главная заповедь, ибо что может быть выше такой награды за миролюбие! Помните всегда об этом!» То было единственное нравоучение, которое мы когда-либо от него слышали.

Если кто из нас случайно попадался ему на пути, он ласково взъерошивал рукой нам волосы – его обычный жест. Меня отец звал Татьяной – я напоминала ему пушкинскую героиню. Молчаливая, замкнутая, диковатая и пугливая, как лесной олененок, я казалась чужой в своей собственной семье, не умела приласкаться к отцу, редко смеялась, ребенком не любила общие игры и часто проводила целые дни одна, молча сидя у окна и думая о чем-то своем – именно так описывал позднее мой характер отец.

Предок моей матери Клавдии Христофоровны Кандинской (1847–1913) был польско-русских кровей и пришел в Сибирь старателем еще в екатерининские времена. У него имелась царская лицензия на промысел, сам он был молод, вот местный тунгусский князек и отдал за него свою дочь.

Мать родилась в Нерчинске. Ее отец был довольно состоятельным, носил звание почетного гражданина и имел сына и троих дочерей от двух браков. Однако жизнь он вел беспутную и со временем полностью разорился. Супруга вскорости умерла, и детей пришлось отдать в семьи более-менее близких родственников первой жены. Так моя мать оказалась в Кяхте, где и познакомилась с отцом. Едва встав на ноги и открыв собственное дело, он тут же ее просватал, и они повенчались. Ему было тридцать лет, ей – семнадцать. К себе она забрала жить сводную сестру Анну (Аничку), калеку по вине непутевого отца. Старшая ее сестра Аполлинария вышла замуж за инженера и уехала с ним в Петербург. Красавица, большая умница, обожаемая своим мужем, изъездившая с ним всю Европу, она страдала неврастенией, бессонницей, головными болями и в возрасте тридцати трех лет покончила с собой, выпив большую дозу снотворного.

Моя мать тоже была красивой женщиной, довольно крупной, с сильным характером и чисто римским профилем – наш учитель древней истории приводил ее в пример как тип римской матроны.

Она любила элегантные вещи, вкус ее был безупречен. Большим домом правила с умом и содержала хозяйство в образцовом порядке. Успевала делать всё. Дети ее не обременяли – пользующиеся доверием няньки были искренне к нам привязаны, и матери оставалось лишь наблюдать издалека, особо не вмешиваясь.

Каждое утро до обеда она проводила за бухгалтерией с двумя экономками, отвечавшими за покупки, и обсуждала с кухаркой меню на день. Мать любила утонченную кухню, но кухарка опытностью не отличалась. Тогда с полки доставалась поваренная книга, и мать подробно описывала рецепт того или иного выбранного ею блюда. Ежедневно после ужина кухарка поднималась к матери, и та либо хвалила ее за работу, либо указывала на недостатки и делала замечания на будущее.

Вторую половину дня мать проводила за вышиванием и чтением газет и журналов, – отец выписывал все наиболее значимые издания, каждый день ему приносили четыре толстые газеты разных политических направлений.

Мать обожала цветы и создала у себя в доме настоящий зимний сад с розами и пальмами. Причем всё делала сама – получала журналы по садоводству, давала советы нашему садовнику, лично следила за семенами и пр. Точно так же она работала и с портнихой, занимаясь выбором моделей и кройкой. Наша мать умела делать буквально всё! Изучит что-то по книгам, а потом терпеливо обучит этому и других.

Французский мать освоила еще в Институте благородных девиц, который в свое время окончила. А когда мои братья поступили в коммерческое училище, она с ними вместе принялась за английский и немецкий.

По характеру мать была, скорее, замкнутой, не особо разговорчивой, хотя, случалось, могла и поболтать, и посмеяться от души. Но длинные разговоры ее всё же утомляли. Маленькой я ее побаивалась, несмотря на то, что меня никогда не наказывали. Я ее очень любила, но она была так далека, так недоступна, как царица, чей портрет висел на стене в зале. С матерью я сблизилась много позже, уже будучи взрослой.

Во всём, что касалось наших желаний, особенно нашего общего стремления учиться, мать выполняла роль посредника между нами и отцом – тот всегда уступал, соглашаясь с ее доводами, и наши мечты, как правило, сбывались. В результате половина детей уехала в Москву, Петербург, Париж учиться наукам и искусствам в университетах, инженерных школах, агрономическом институте, консерватории. Остальные остались в Кяхте, где, подобно своим состоятельным соседям, продолжали жить по-старому – журфиксы, вечера, балы, охота и карты по вечерам...

Не знаю, существуют ли в других странах няни, вроде тех, которых знали мы. То были женщины уже в возрасте, поставившие крест на своей личной жизни – старые девы или бездетные вдовы. Им отдавали трех-четырехлетних детей, к которым, как к своим, няни привязывались всей душой. С нами возились три няни: «Большая», Марья Андреевна и Варя. «Большая» служила у Лушниковых издавна, и когда старшие дети выросли, осталась в приживалках. Старая дева, прозвище свое она получила за рост и внушительный объем. Бесформенная, вся какая-то расплывшаяся, она переваливалась при ходьбе словно утка. Будучи безграмотной, но от природы очень сентиментальной, обожала слушать чтение вслух дамских романов, только чтобы обязательно с хорошим концом. Спала она в одной комнате с Марьей Андреевной. Та, по старости, уже с трудом могла что-либо делать, разве что кое-как чинить белье моим братьям, а потому проводила дни в постели или раскладывала пасьянсы. Вдова, она считала себя выше рангом и любила прихвастнуть своими прежними успехами. Марья Андреевна также обожала чтение романов, но, в отличие от соседки, предпочитала развязки драматические. Она знала много сказок (в которых почему-то обязательно фигурировал медведь), и мне нравилось их слушать.

Моя няня Варя была худощавая, гибкая, с бледным лицом и синими-синими глазами. Свои седые волосы она забирала под сетку и стягивала черной бархатной лентой. Сравнительно молодая и незамужняя, косынку повязывала по-девичьи. Говорила мало, лишь при необходимости, и если мы с ней оставались дома, то сидела у столика и молча чинила мою одёжку. Характер у нее был не из легких, и она частенько ругалась с другими слугами. Однажды я случайно услышала болтовню слуг про ее прошлое, говорили что-то о ее давнем романе. Без всякой задней мысли я поинтересовалась: «Няня, а вот Марья Андреевна всё хвастается, что в молодости по ней все вздыхали, и еще говорит, что у тебя тоже были ухажёры...» Няня Варя тут же вспыхнула и в гневе ответила, как отрезала: «И что! Не она одна была хороша!..»

Она искренне меня любила и хорошо за мной ухаживала, но никогда не целовала. Помню, лет в девять меня должны были отвезти на воды в тайгу, и вечером, уже лежа в кровати, я мучилась вопросом: «Как же я попрощаюсь завтра утром с няней? Ведь нужно ее поцеловать, посмею ли?..» (При отъезде она сама меня поцеловала). Она любила, когда я оставалась с ней, играла рядом, и всё мне повторяла: «Не уходи, побудь со мной, там никто тебя не любит». Думала ли она так на самом деле, или же то была простая уловка, дабы удержать меня подольше возле себя? Но эта часто повторяемая фраза, безусловно, сыграла свою роль в том, что я росла нелюдимой, застенчивой, как чужая в своей семье.

В шесть лет меня отдали в школу, и, как только я научилась читать, книги тут же заменили мне кукол. Первой моей книгой был сборник молитв для детей с описанием жизни святых мучеников. На всю жизнь запомнила свои впечатления от истории Святой Варвары, которую тащили за волосы. Я читала вслух, захлебываясь от рыданий, а няня, расчувствовавшись, при этом громко сморкалась. Начитавшись жития святых, я, разумеется, смирилась с мыслью, что меня никто не любит.

Конечно, я любила и родителей, и братьев с сестрами, но в ту пору ближе и роднее няни Вари у меня никого не было. Вечерами, уложив меня в постель, она зажигала лампадку – натопленный в плошку воск от свечных огарков – и молилась за здоровье моих отца, матери, всех родных и близких, за меня саму, после чего желала мне спокойной ночи и, прикрыв дверь, уходила ужинать. Как же мне было страшно в кровати, занавешенной белым покрывалом, – одна в большой темной комнате с тенями от трепещущего огонька лампадки! Я боялась пошевелиться и с замиранием сердца прислушивалась, не идет ли няня. Часто среди ночи я вдруг просыпалась от беспричинного страха, выскакивала из кровати, бежала к няне, а та спокойно укладывала меня обратно и крестила со словами: «Не бойся, милая, с тобой ангел-хранитель...»

Зимой перед прогулкой нас тепло одевали: нитяные чулки, шерстяные гольфы, фланелевые панталоны, белая вязаная юбка, валенки из белого войлока, шуба на лисьем меху (или заячьем – в зависимости от погоды и времени года) с высоким воротником, черная меховая шапка, мягкий шарф, теплые варежки и муфта. Укутанные таким образом, мы еле-еле передвигались, зато, поскользнувшись на льду, ничем не рисковали.

Моя няня тоже носила валенки, а поверх бордовой шубы с подкладкой из волчьего меха накидывала серую пелерину, спускавшуюся чуть не до локтей. Голову повязывала теплой шалью, а руки без варежек прятала в рукава.

Самое любимое зимнее развлечение для нас было катание с гор на санках или медвежьих шкурах, что для малышей безопаснее. Катали друг друга на небольших салазках, иногда с помощью няни. Ну и наконец – большие взрослые сани, запряженные тройкой лошадей с бубенчиками.

Под Рождество устраивалось много интересного. Традиция шла еще с языческих времен, люди верили в дьявола и на Святках его изгоняли. Наряжались, ходили из дома в дом, а были и такие, кто во время Крестного хода окунались в прорубь при морозе в 30-40 градусов.

На Крещение все девушки гадали «на жениха», и способов тут существовала масса. Поздно вечером приносили со двора пригоршню свежего снега и ждали, пока он растает, надеясь разглядеть профиль суженого. Кидали за ворота ботинок и бежали смотреть, куда носок обращен, – оттуда приедут сватать. Спрашивали у первого случайного прохожего имя – таковое будет и у милого. С зеркалом в руке вглядывались в отражение полной луны, где непременно должен привидеться будущий жених. Девушки постарше запирались в полночь у себя в комнате, ставили два зеркала друг напротив друга и две свечи по бокам – бесконечные отражения уводили взгляд куда-то в глубину, где и возникал образ того, с кем тебя сведет судьба (во всяком случае, так уверяли наутро те, кому посчастливилось его увидеть). Всё это было настолько необычно и таинственно, что мы, маленькие, дрожали от страха, будучи уверены, что без черта тут никак не обходится.

То была пора домашних спектаклей, когда взрослые разыгрывали живые картины и небольшие пьесы. Из дома в дом ходили бродячие артисты и устраивали для детей китайский театр теней. Позади ширмы, затянутой бумагой, ставился фонарь, и кукловод с помощью длинных палочек передвигал искусно вырезанные из черной бумаги фигурки. Невидимый рассказчик озвучивал действо, всякий раз оканчивающееся диким танцем всякой чертовщины.

Приходил в гости к детям и Конек-Горбунок – чучело лошади, через дырку в спине надетое на человека, ряженого карликом с болтающимися по бокам ватными ногами. Он подпрыгивал, имитировал ржание, выделывал коленца, а мы, дети, в страхе выглядывали из-за юбок наших нянь.

На Святки пели много старинных песен про девицу-красавицу, сидящую взаперти в высоком тереме и ожидающую своего жениха. Пели-перепевали друг друга по очереди юноши и девушки, и, как правило, всё это кончалось целованием. Из-за чего я эти игрища и не любила, не приученная к поцелуям (родители целовали нас в лоб утром и вечером). Вообще к поцелуям у меня было брезгливое отношение, особенно, если кто-то из сверстников пытался это сделать. Мне было всего-то лет семь, когда один мальчик поцеловал меня как-то во время игры, так я ему этого и десять лет спустя не могла простить. А про танцы прочла как-то, что они возникли как имитация брачного ритуала у птиц, и с тех пор я танцы возненавидела.

В первый день после рождественской всенощной к отцу приходили соседи – хозяева, мужчины. В зале накрывался стол с закусками, дорогими винами, шампанским, и в конце дня гости были довольно навеселе. На второй день приезжали официальные лица из Троицкосавска. Приходил поп, освящал дом, мы по очереди целовали большой крест, а он нас обрызгивал святой водой. По заведенному обычаю ему за это вручали несколько рублей, но не открыто, а тайком, из рук в руки, при прощальном пожатии, причем наловчившиеся попы проделывали это виртуозно и, беря мзду, говорили с хозяином о чем-то постороннем, при этом мило улыбались хозяйке, выпивали рюмку на посошок и, распрощавшись, отправлялись в следующий дом. Третий день Рождества, самый шумный, когда во дворе было не протолкнуться от экипажей, отводился для запоздалых гостей и дам, разъезжавших друг к другу с визитами.

Сестру Машу, брюнетку с большими серыми глазами, отец с улыбкой называл «моя бесприданница» – никакого приданого не требовалось, чтобы выдать замуж такую красавицу. А она, не понимая шутки, только плакала от обиды. Вообще, любая мелочь могла вывести ее из себя и довести до слез – такой уж взрывной характер. Но душа у нее была добрая, натура романтичная, даже сентиментальная. Воображением она обладала удивительным и, играя с куклами, сочиняла на ходу всякие истории, которые тут же вслух рассказывала – про ведьму, про великана... и я забывала о своих куклах.

Отчего-то запомнилось, как однажды на прогулке у реки она вдруг произнесла нежно и мечтательно: «Что-то с нами будет через десять лет...» А ей тогда еще и десяти не исполнилось. Вела дневник, куда записывала свои сердечные переживания, и в двенадцать лет влюбилась в мальчика, с которым познакомилась в школе, и позднее именно он стал ей мужем.

Меня с подругой она пренебрежительно звала «малыши» (хотя разница в возрасте у нас была совсем небольшая). Пребывая же в хорошем расположении духа, обращалась более ласково – «дети мои», и угощала конфетами. Она всегда верховодила, а я никогда не решалась чего-либо попросить или предложить.

Моя подруга была сиротой. Родителей она потеряла очень рано и воспитывалась няней. Светловолосая, с серо-голубыми глазами и глубокой ямочкой на одной щеке – ей говорили: «Это тебя Амур поцеловал». Детьми мы вместе играли в куклы, делали цветы из вощёной бумаги, плели кружева, вышивали, читали вслух. Читать она очень любила, особенно сказки «Тысяча и одной ночи» и Ветхий Завет. Лет в пятнадцать нас с ней стали волновать всякие религиозные вопросы. Моя старшая сестра Вера прочла нам «Евангелие» Толстого, что произвело на нас большое впечатление. Нам захотелось во всем подражать Толстому, утверждавшему, что человек должен жить своим трудом. Чтение Библии стало нашим любимым занятием. Мы решили жить только по заповедям и следить друг за другом, чтобы наши слова и действия всегда были благими и искренними. Мы решительно восстали против того, чтобы нам прислуживали, и договорились всё делать самостоятельно. Но благие намерения лишь вызвали гнев горничных: «Если вы сами будете себе стирать и гладить, чистить ботинки, подметать и мыть полы... мы окажемся не у дел и нас уволят!» Нам оставалось лишь со вздохом соглашаться с Писанием, «что трудно богатому войти в Царство Небесное...»

Был у нас товарищ, Вадим, сын главного управляющего у отца. С ним мы отправлялись летом на вечерние прогулки, отвязывали лодку и, оттолкнувшись от берега, плыли без весел, дабы не потревожить отдыхавшую мать. Мы смотрели на звезды, отыскивали знакомые созвездия, задавали друг другу самые разные вопросы – о происхождении вселенной, о Боге, о религии...

Брат Саша рос драчуном. Беспокойный, легко возбудимый, в приступе гнева он мог рухнуть на колени и биться головою об пол. В свои десять лет в компании таких же сорванцов совершал набеги на китайские огороды и устраивал драки. С возрастом он, конечно, остепенился, поумнел, но остался таким же энергичным. Его всегда влекли тайны, всякие загадки. Весной после школы он надолго уходил в горы на поиски подземных буддистских святилищ. По большому секрету он мне рассказывал, как находил лаз в пещеру, полз на животе по узкому проходу, опасаясь, что его обнаружат монголы. Иногда он приносил старинные обрядовые фигурки, рассказывал, что видел открытые деревянные гробы, поставленные вертикально, внутри которых остались лишь кости да волосы. Рассказывая, он весь дрожал от возбуждения. А рассказывать он умел! Вообще Саша родился очень одаренным – хорошо пел, играл на пианино, хотя никогда не учился, даже сочинял музыку, писал стихи, прекрасно рисовал. Позднее он организовывал домашние спектакли, сам создавал декорации. Очень нам нравилось устраивать цирковые представления. Саша упражнялся на трапеции, брат Миша громоздил целую кучу стульев и на самом верху становился на голову.

В юности мы с Сашей были очень близки, нас объединяли общие идеи. Нам было лет 15-17, когда мы гуляли с ним по окрестным холмам. Брели между невысоких сосен, разговаривали обо всём, делились друг с другом мыслями, надеждами. С вершины холма перед нами открывалась панорама гор на горизонте, и этот простор лишь усиливал наш юный энтузиазм, в голову приходили всякие светлые идеи, мы строили грандиозные планы...

Но два-три года спустя радостные мечты сменила тема смерти, только о ней мы с ним и говорили, не видя никакого смысла в нашей жизни. Что это было? Обычная славянская неприкаянность? Или реакция на явно ощущаемую пропасть между нашими идеалами и реальной жизнью вокруг? В этом возрасте юные души мечутся... Так было и с нами.

Отец, отправляясь на прогулку, часто брал меня с собой. Зима, сани мягко скользят по ровному снегу. Отец в черной собольей шапке, по своему обыкновению, молчит, уткнувшись в поднятый бобровый воротник. А я сижу, к нему прижавшись, и смотрю на причудливой формы горную цепь впереди, бледно-фиолетовую в закатной дымке. И, помнится, всё мечтаю: «Что же там дальше – за горами? О, как бы мне хотелось туда за них заглянуть...» Желание мое, видимо, было услышано, и я покинула свой край, уехав сначала в Петербург, а потом и за границу. Навсегда...

 

АПОЛЛИНАРИЯ АЛЕКСЕЕВНА ЛУШНИКОВА. «КАРТИНКИ ПРОШЛОГО»3

 

Тиха и однообразна моя жизнь. Когда-то, будучи девочкой, я смеялась над своим 75-летним дедушкой4, который с увлечением читал старые журналы, куря длинную-предлинную трубку... А вот и я теперь зарываюсь в прошлое. Одиночество в мои годы прокручивает ушедшие картины жизни, и видишь все ее недостатки. Так перелистываются страницы старой книги...

 

* * *

Отец мой, Алексей Михайлович, в 14 лет поступил на службу в Кяхте. Образование свое получил от дьячка, но был учеником Николая Бестужева, с которым переписывался. Был очень умный, начитанный, выписывал «Колокол». После 81-го года5 охладел к политическим делам, но материально всем помогал по-христиански.

Был верующий, любил простоту жизни, увлекся новыми [воспитательными] идеями графа Толстого: природа, мать и никаких бонн. Запретил иметь гувернанток в доме, и мы, младшие дети, остались без иностранных языков. Мне всегда обидно, что нас с детства не учили языкам. Но всё же успел до поворота своих взглядов выучить пятерых старших детей языкам, музыке и живописи.

А у матери, Клавдии Христофоровны, урожд. Кандинской, не хватало для нас времени. Передовая, общественная работница, основательница всяких научных и педагогических обществ, мать любила хорошо и красиво жить, но и других поднимала из нищеты. Я ее боготворила. Отец был тихий, задумчивый, но очень остроумный, мать мою обожал и снисходительно относился к ее любви к красоте жизни, ни в чем ей не отказывая. Мать всегда что-то чертила, проектировала, строили у нас всё по ее рисункам.

К старости отец ослеп.

Старше меня было три брата – Саша, Кена и Алеша, а младше два – Миша и Глеб. И я до семи лет ходила в штанишках с остриженной головой «под мальчишку» и участвовала на своем прутике в их общей кавалькаде. А так как я бегала быстрее даже старших братьев, то и прутик-лошадка мой назывался «Стрела».

Брат мой Алексей стал инженером. Но кем только он не был на своем веку! Строитель мостов, крупный подрядчик по постройке железной дороги в Сибири – это он строил вокзал и мост через Ангару в Иркутске, мост через Амур и др.; грузчик в Одессе, борец в цирке, декоратор-художник в театре, певец-солист народной оперы, инженер на Китайской дороге в Харбине и профессор пения в Шанхае (пел дивно, и всё от Бога). Могучий на вид, рост колоссальный. Здоровый, коньяк пил стаканами, пельменей съедал по две сотни. Во всем en grand6. И при этом детская веселость, доброта к людям. Мы, Лушниковы, все мечтатели, идеалисты. А Алеша самый кроткий был в нашей семье, от рождения Божий человек, необычайно добрый ко всем – какой-то богатырь Старой Руси. Всегда был без денег, всё раздавал. Говорил мне: «Я только тогда спокоен и радостен, когда в кармане пусто». Он хорошо зарабатывал на подрядах, но всегда спешил освободиться от капиталов. Жил скромно, но любил с товарищами и кутнуть, и выпить, но всё это в рамках демократических, а не как это водится у купеческих сынков. Все деньги уходили на революционную партию, хотя сам активным революционером не был. Из Петрограда его выслали на два года в Восточную Сибирь (то есть домой) потому, что, проходя по Казанской площади, увидел, как казаки бьют нагайками курсисток, и, недолго думая, выломил часть решетки у собора и нанес увечья городовым. Тут его и забрали, связали – и в Сибирь. Много ходило анекдотов о его выступлениях и тостах с городовыми за Бастилию и т.д. Полиция и жандармы его любили, смотрели на все его «дубинушки» в официальных собраниях сквозь пальцы.

 

* * *

В Усть-Киране, нашей дачной местности в Сибири, на горке сельского кладбища в селе Преображенском стояла часовня, выстроенная моим отцом. На ней был большой деревянный крест с фигурой Христа примитивной работы местного умельца-бурята. На голове Христа был венчик из полевых цветов. Мы, молодежь, подростки, гимназисты и гимназистки почему-то избрали это место для наших вечерних посиделок. Устраивались на ограде кладбища на длинных сколоченных из досок скамьях и при свете небесного костра пели там наши народные песни: «У зари, у зореньки много ясных звезд, а у темной ноченьки им и счета нет...» Песня в наши года была спутником молодости. Пели песни, несоответствующие месту погребения душ. Шаляпин говорил, что он хотел бы быть похороненным недалеко от народных балаганов. Кто знает, м.б. и там, в Киране, были покойники, которые радовались тогда нашим молодым голосам.

 

* * *

Мы весело встречали Новый Год дома в Кяхте. День часто морозный, с большой луной. Костюмированный бал, поездки по знакомым, а под Новый год все были дома. Я помню, как мы в бальных платьях, сестры, подруги и братья – все в зале, освещенные лампой с массой свеч, – стояли возле рояля, а брат играл «Коль славен наш Господь». И мы хором дружно неслись своими голосами ввысь, чувствуя действительно славу Господню. Бьет полночь, отец выезжает на кресле, мама улыбается и говорит: «С Новым Годом, дети!» И уже Григорий-лакей подает на старинном подносе бокалы с шампанским. Целовали родителей, поздравляли всех, закусывали слегка, и начинались танцы. Открывали веселый бал с играми в фанты. Жизнь тогда казалась бесконечно счастливой и долгой. Благодарю Бога за то поэтическое время.

Вспоминается и всегда радостная Пасха, веселая, в цветах, в солнечных лучах. Чудное время! Особенно в детстве, когда в воздухе не умолкал Пасхальный звон, говор нарядной толпы, стук экипажей. А мы, детишки – девочки в белых кисейных платьях с бантами бабочкой на голове, мальчишки в шелковых рубашках всех цветов, как пасхальные яйца, – кружились по-праздничному без дел между взрослых, устремлялись к пасхальному столу.

Покров Св. Богородицы. «Покрой нас честным твоим Покровом и избави нас от всякого зла, молящи сына твоего Христа Бога нашего, спаси души наши...» У нас в Сибири Покров часто совпадал с «капусткой». В эти дни всё в доме принимало какой-то праздничный вид от блестящих почищенных самоваров, давленной облепихи да цветных нарядов женской прислуги. Горничные шмыгали из дома через широкий двор в каретник, а от каретника к эконому. Солнечные дни осени и бодрящий воздух поддерживали радостное настроение. Мы, подростки, вернувшись из школы, просим маму разрешить нам посмотреть «капустку». «Недолго, – отвечала мать, – и больше одной кочерыжки не есть!»

Перегоняя друг друга, влетали мы в широко отворенные двери каретника, куда на тележках подвозилась капуста. Белые атласные вилкú лежали грудами друг на друге, а молодой дворник ловко бросал их в чаны и бочки. Женщины взмахивали сечками, ударяя с силой, и слышался смачный скрип резаных вилков. «Капуста плачет», – шепчу я тихонько на ухо брату Алеше. Постепенно удары становятся четкими, и рубка идет дружно под веселые песни девиц. Мужики-дворня держатся своим рядом, отдельно от баб, перебрасываются смешками и остротами, а иные, бросая сечку, идут выпить квасу – в углу каретника на импровизированном столе из пустых ящиков, покрытых чистой клеенкой, стоят кувшины с квасом, закуска из вареных омулей и картофеля. В воздухе запах свежей капусты вперемежку с дегтем, с запахом кожи от развешанных по стенам каретника сбруй, от тарантасов с загнутыми назад оглоблями, с запахом здорового человеческого пота.

Всё нам кажется чудесным, а хруст кочерыжек на зубах девиц вызывает пронзительные взгляды и улыбки с нашей стороны, и мы их тоже получаем от прислуги. Тщательно очищаешь ее от древесной оболочки и с радостью хрумкаешь длинные белые палочки, которые кажутся нам вкуснее всякого мармелада, который нам обычно дают после обеда. Вкусные-превкусные! Конечно, контрабандой уносим в кармане две-три палочки, втихомолку грызли их потом за приготовлением школьных уроков.

Какую массу вилков заготовляли для зимы! И квашеная капуста, и соленая, и мелко шинкованная – салатная, и залитая красным сладким уксусом. Забегала прислуга соседних домов «на помочь», а вечером в каретнике устраивалась «вечёрка», под гармошку и балалайку отплясывали веселую «барыню» с притопыванием и визгом, но нас, детей, на вечёрку не пускали. Поставленное вино удесятеряло веселье, и вечёрка длилась за полночь.

 

* * *

Я очень любила десятилетней девочкой ночёвки у реки в балагане; пахло дымком от мошкары, слышался плеск рыбешки в зарослях тальника. Нас отпускали на сенокос под надзором старших. Какой это был праздник! А забайкальская похлебка таташин из мелких рубленных кусочков мяса, сытная, наваристая, казалась вкуснее всех блюд домашнего повара! И засыпала тогда под отдаленное пение из деревни: «Эх, в Таганроге да убили казака!» Чудная пора отрочества, с неясными мечтами о будущем и не пережитой еще сказочной мистикой детских лет.

Лето уже на половине. Прошли Петровки. Скоро и 8-ое Казанской Божьей Матери. Пора сенокоса с запахом сена, с теплыми ночами у огонька на берегу реки, зарницами вдали, с ночными шорохами в тальнике и одиноким голосом из деревни: «Солу-чи-лася бя-да-а-а!..» Всё так знакомо, такое родное. Ночь тихая, журчит вода в водоподъемном колесе – падает в запруду. Ночи короткие, росистые зори...

Беглые каторжане и бродяжки жили у нас по соседству, на нашем сенокосе. Поэтично, на берегу реки, ловили рыбку, варили в котелке уху, пели грустные песни, а на зиму возвращались в остроги. Эти «каникулы» вошли в жизнь, в обычай, и начальство было довольно: меньше ртов кормить, и им летний отдых.

 

* * *

Часто думаю о нашей патриархальной сибирской обстановке и о людях, окружавших нас с детства. Какие это были верные слуги, свободные – не рабы, жили подолгу в наших домах. Хотя русского народа я не боготворила, так как я его не знала. Росла в «золотой клетке». Но доброжелательность к народу воспитывалась у нас в доме с пеленок. Умом, логикой сегодня я осуждаю это прошлое «оранжерейного цветка». А если и вспоминаю ласково дни детства, юности, то это, вероятно, оттого, что оно сохранилось в душе лишь лучшими сторонами.

До 15 лет я училась дома. Была воспитана в идеалах и принципах не по времени. Высшие курсы в Петербурге – тоже не повезло. Болела очень первый год, на второй год по дороге в Томске заболела аппендицитом и только к Новому году по настоянию матери вернулась домой. А на третий год не доехала – вышла замуж и застряла в Иркутске. Получилась какая-то неоконченная симфония моей жизни...

Несмотря на то, что купалась в миллионах, такие вещи, как танцы, кабаре, туалеты, флирты, – всё это не было в программе у нас, богатых девушек, во всяком случае в том окружении, где я росла. Все мы тогда стремились на Курсы, увлекались музыкой, книгами, лекциями. Тоже, конечно, веселились, но это были земляческие вечеринки со студентами. Шампани у нас не было, и без него весело. Устраивали пикники на лужайках с пельменями, вот и всё, никто об этом очень не заботился. А уже будучи замужем, я посещала Географическое Общество, библиотеку и со светской жизнью Иркутска мало соприкасалась.

 

* * *

Думаю часто о китайцах – я ведь выросла среди них. Правда, наш соседний с Кяхтой китайский городок Маймачен был только коммерческий пункт с людьми очень однородного класса, но все-таки общие национальные черты были те же. В детские годы я относилась к китайцам как к существам низшего порядка (конечно, по глупости). Помню, как мы с братом Алешей в детских шалостях подкрадывались к ним, стараясь дернуть китайца за косу, когда они сидели и как бы дремали на стульях в китайской приемной в ожидании очереди пройти к отцу в кабинет. Шалость никогда не удавалась. Китаец с опущенными глазами видел всё вокруг себя. На лице всегда одна и та же маска с улыбкой Джоконды. В их детских школах они проходят и гимнастику для глаз, чтобы видеть врага и за спиной (для охоты это важно, против тигра), и просто гимнастику – уметь пролезать через узкие трубы (для войны, делать вылазки). Я помню первых китайских студентов, проезжавших через Сибирь в Петербург, ехали вольнослушателями. Русский язык их был очень корявым, как моя приятельница говорила: «Понимаю их с трудом, как Андрея Белого на его лекциях».

 

* * *

Мой зять И.И. Попов очень хорошо набросал типы кяхтинских купцов7, описал их жизнь рядом с китайцами. А сколько было интересных типов хотя бы в Иркутске, таких пионеров, как Пономарев, Белоголовый, Трапезников и другие8. У меня есть книжонка о старой администрации Сибири. Боже мой, какой там был административный хаос! Конечно, такие, как Муравьев-Амурский9, были исключительными звездами в этом царстве взяток.

Портрет Муравьева-Амурского висел у нас в женской гимназии в Троицкосавске, я особенно его помню – гимназисткой 6-го класса сидела под этим портретом на высокой кафедре со ступенями и читала свое конкурсное сочинение про эпос былин. Тема была дана старшим классам, и моя работа оказалась лучше, содержательнее и литературнее других. Муравьев-Амурский за спиной, впереди полукруг всех педагогов во главе с директором, потом старшие классы, за ними, как мелкие коричневые грибки, малыши-гимназистки. Говорила громко, уверенно, почти не читала по тетради. По окончании директор предложил старшим высказывать их возражения. Одна семиклассница начала что-то мямлить об Алеше Поповиче, но я ее быстро посадила в калошу. После этого начались хлопки. В конце учителя жали мне руку и советовали писать в будущем, но... Жаль себя, всё пошло не той дорогой. Еще в 5-м классе гимназии мое описание грозы тоже было прочитано публично перед всем классом. Очевидно, был язык литературный. Но вместо литературы потом выбрала физику – не то, что нужно было бы. Вот и прожита жизнь по кривой линии. Револю-ционеры тоже в этом виноваты.

В этот же год перед экзаменами я получила двойку... по поведению и была исключена из гимназии (это при круглых пятерках) за мои знакомства с политиками в городе и за вредное влияние на гимназисток. Политиков было немного, и все они бывали у Кяхтинских коммерсантов. Пропагандой я не занималась – всё была ложь. Директор, негласное око 3-го Отделения, был не в ладах с отцом, который ушел из попечителей Гимназии и Реального училища, ссылаясь на расхождения взглядов на воспитание с директором. За это директор и отомстил ему на мне. Отец написал Главному инспектору с требованием судебного дела. Инспектор ответил просьбой не доводить дело до скандала (он только что наградил директора каким-то орденом), а прислать меня в Иркутскую гимназию, где я буду принята без осложнений. Проучилась там год, а потом отец решил иначе, и я уехала к сестре Маше в Ташкент, где умудрилась кончить гимназию даже с медалью. А те политики, которых я видела с детства, не были террористами. Это были просто свободно мыслящие люди. И, на мое счастье, все были хорошими, скромными тружениками. Еще девочкой одиннадцати лет я слала через старшую сестру Веру свои сбережения Короленко, портрет которого стоял у нее на столе.

Я вспоминаю случай в Кяхте. Ехал как-то Попов, муж сестры Веры10, политический, и встретил тоже политика, а у того лошадь распряглась. Стояли оба беспомощно на дороге, пока мой 12-летний братишка верхом им не повстречался. Спрыгнул с лошади, наладил упряжку, приехал домой и говорит мне: «Что за люди, запрячь лошадь не умеют, а говорят, хотят жизнь по-новому строить». Мы очень над этим смеялись. А ведь была и доля правды в этом.

В наше время мы знали наизусть Лассаля, его идею третьего сословия11. А «Капитал» Маркса я не одолела, ограничилась популярным изложением – мне он был скучен. Хотя не читать Маркса тогда было у нас преступлением. Помню марксиста Вадима, друга моей сестры Кати. Мы тогда жили в Уфе, где он завел кузницу, чтобы вести пропаганду (хотя сам был сыном богатого инженера и учился в Англии), он-то и дал мне Маркса: «Обязательно прочитать!» Но я ему его вернула (взяла в библиотеке «Историю Соединенных Штатов» Лабулэ), за что на всю жизнь стала ему врагом. Смешно! А молодые споры с братом Александром – мне было 17 лет, ему 22, и был он гораздо умнее меня, более начитанный, увлекался Вл. Соловьевым, читал Достоевского и Леонтьева. А у меня были другие увлечения – Чернышевский, Герцен, тот же Лассаль, письма Миртова и всякие популярные издания революционного характера. Спорили до слез.

Молодость моя пришлась на годы реакции. Тогда царствовал Толстой12, давящий все проблески свободной мысли. Я хорошо помню эти годы. Отец мой был верующий и крупный благотворитель, находился под негласным контролем. Старшая сестра Вера в Петербурге сидела в тюрьме и была выслана вместе с мужем Поповым. Да и я в 89-м году вылетела из гимназии за вольнодумство. Только мать наша не считалась ни с какими запретами и в своих деревенских школах, которые опекала, обходила все преграды. Школы-то были церковно-приходские, а священники в Сибири – либералы, предоставляли самим основателям и выбор учительницы, и книг для обучения и библиотек.

«Три сестры» – трагедия жизни. «Москва!..» – конечно, у всех у нас была мечта уехать. Но уехать без банковских чеков, без назначения (т.е. места учительницы в городской гимназии) было нелегко. Жизнь в глуши придушила героинь Чехова до потери личного счастья, а лучшие мечты улетели с музыкой уходящего полка... Моя старшая сестра Вера, видя, что я читаю вся в слезах и переживаю за них, спокойно мне тогда сказала: «Да о чем ты, Поля... всё же хорошо... всё у нас осталось по-старому...» А я тогда еще сказки читала, какой ужас!

 

ПЕРЕПЛЕТЕНИЕ СУДЕБ – СУПРУГИ ШВЕЦОВЫ. «А.В. ШВЕЦОВ И СЫНОВЬЯ»

 

Совсем юной, восемнадцати лет от роду, Аполлинария Алексеевна (А.А.) Лушникова «выскочила замуж» (как она сама про то говорила – «музыкальный брак») за Семена Николаевича Родионова.

 

Родионов Семен Николаевич (1865–1931) был сыном иркутского купца 1-й гильдии Н.Л. Родионова (1823–1903). Потомственный почетный гражданин, гласный Городской Думы. Окончил СПб Университет (1890), член Вост.-Сиб. отделения Государственного Русского Географического Общества. «У него часто останавливались многие знаменитые путешественники... Отличный охотник, любил природу, составил на редкость интересный энтомологический музей и подобрал богатую при нем библиотеку по энтомологии, куда приезжали работать из Томска, Петербурга и других городов. Американцы предлагали Родионову за музей большие деньги, но он заявил, что музей и библиотека будут переданы Иркутскому университету, когда он откроется.» (И.И. Попов) Член комиссии Городской Думы по вопросу открытия университета, на строительство которого пожертвовал 50 тыс. рублей и содействовал устройству астрономической обсерватории. Одним из первых в Восточной Сибири завел мотоцикл и автомобиль, первым в городе приобрел аэроплан и предоставил его аэроклубу «для ознакомления всех желающих». После революции остался в Иркутске. Всё имущество, включая коллекцию и библиотеку, было реквизировано. Арестован 19.2.1931 г. по ст. 58-10 и умер в заключении 8.8.1931 года.

 

В браке родились три девочки – Галина (1896), Юлия (1898–1919, Япония) и Елизавета (1901). Но брак не удался – при всей благополучной видимости, политические (sic!) взгляды супругов совершенно не совпадали. «...из-за революции в 905-м году разошлась с мужем Родионовым» – так писала сама А.А. Она оставляет мужа с дочерьми в Иркутске и в 1906 году уезжает в Москву.

Они, конечно же, были знакомы и раньше – между ними неполных четыре года разницы, родились и выросли рядом на кяхтинском бульваре миллионеров. Когда и как произошло вторичное «знакомство» Аполлинарии Алексеевны с Борисом Алексеевичем Швецовым не известно, но приблизительно с 1905–1906 гг. они были вместе. До конца.

 

«...В моих детских воспоминаниях особое место занимают походы в гости к моей бабушке Лене. Я не помню, какими блюдами она нас угощала, но в памяти навсегда осталось завершение обеда – чаепитие. Безупречно накрытый чайный стол, сервант, из которого доставались фарфоровые чашки и блюдца, вазочки на длинных ножках и розетки для варенья, сахарница с кусковым сахаром и щипцами, желтый лимон, коробка конфет, пастила... И, конечно, сам чай – всегда черный, ароматный, крепко заваренный, другой бабушка не признавала и ‘брандахлыст’ (по ее словам) никогда не пила. Я до сих пор помню, как приятно пахло в старинном шкафу, где за стеклом поблескивали чашки-блюдца, а слева на нижней полке стояла странная (для меня) «сахарная голова», завернутая во что-то шуршащее...»

 

– вспоминает Надежда Стоянова, чья прабабушка Елена Владимировна Варли (урожденная Швецова, 1904–1994) приходилась старшей внучкой кяхтинскому «чайному» купцу 1-й гильдии А.В. Швецову.

Алексей Васильевич Швецов (1842–1912) был родом из Московской губернии. Его отец Василий Алексеевич (1819–1897), московский купец 2-й гильдии, торговал чаем на Варварке и пристроил сына приказчиком в знаменитый столичный торговый дом «Петр Боткин и сыновья». Юноша оказался шустрым, и вскоре его отправили в Кяхту на китайской границе Забайкалья – следить там на месте за оптовыми закупками чайного товара.

А.В. Швецов был от природы энергичен, хорошо образован и талантлив по торговой части. Поднакопив денег (по слухам, не совсем законными методами) и выгодно женившись на купеческой дочери Екатерине Ивановне Спешиловой (1849–1932), он уже через пару лет начал самостоятельную торговлю, записавшись в Кяхте сразу в купцы 1-й гильдии, то есть официально задекларировал приличный капитал. Вскоре во всех крупных городах России открываются чайные магазины «А.В. Швецов из Кяхты», суммарный оборот от которых к концу 1880-х гг. перевалил за миллион рублей.

Прекрасно понимая важность рекламы, Швецов выпускает всякого рода сувениры: расписные чайные блюдца, подносы, подстаканники, зеркала, чайные коробочки, плакаты, календари – с целью сделать свой чай популярным среди широких слоев населения: дворян, мещан, солдат... Именно «швецовский» чай рекомендовался для широкого потребления в трактирах. «В подарок потребителям чая Алексея Васильевича Швецова» – гласит надпись на красивых расписных чайных блюдцах конца XIX века.

Одним чаем Швецов не ограничился. В Иркутске и Томске он возводит доходные дома. Вместе с другими кяхтинскими купцами основывает пароходное товарищество для перевозки пассажиров и товаров по Байкалу и сибирским рекам. На паях с первогильдийцами Молчановыми, Собенниковым и Корнаковым строит в Троицкосавском уезде крупный кожевенный завод. К 1885 г. капитал А.В. Швецова составляет уже более 15 млн. руб. – это второе по величине состояние во всей Сибири (после Я.А. Немчинова).

А.В. Швецов неоднократно избирался предводителем кяхтинского купечества, городским судьей, гласным Троицкосавской Думы, возглавлял попечительский совет ремесленного училища, попечительствовал над Троицкосавской женской прогимназией, занимался благотворительностью. В этом нет ничего исключительного, по тем временам такого рода публичная деятельность состоятельных купцов являлась «традиционной необходимостью». Результат не заставил себя долго ждать. Указом Правительствующего Сената в 1891 г. А.В. Шве-цов «возведен в сословие Потомственных Почетных Граждан вместе с семейством: женою Екатериной Ивановной и детьми – сыновьями: Владимиром, Борисом, Василием, Пантелеймоном, Иваном, Сергеем, Алексеем, Николаем, и дочерями: Елизаветой, Екатериной и Марией».

По натуре А.В. Швецов заметно выделялся из кяхтинского окружения. «А.В. Швецов был европеец, владел английским языком. Он приехал в Кяхту в начале 70-х гг. и не пустил там глубоких корней...» (И.И. Попов). И, видимо, именно к нему относится следующее, царившее среди томских купцов, мнение: «...а про Кяхту и говорить не приходится, там купцы – англичане».

В самом деле, в кяхтинском быте семьи Швецовых не было и тени провинциальности, это был даже не «столичный», но «европейский» дом в самом широком понимании этого слова. «Апартаменты кяхтинцев были обширны... Комнаты были всегда со вкусом меблированы... Картины, библиотека, музыкальные инструменты, бильярды, иногда зимний сад и всегда роскошные комнатные растения...» (И.И. Попов). На фотографии кяхтинского особняка Швецовых – парадная двойная зала анфиладой, арка проема убрана деревянными резными панелями, хорошо начищенный паркет, мебель тонкой резной работы, хрустальная люстра, много «экзотических» растений – в больших кадках высокие под потолок фикус и пальма. Комната залита солнечным светом, проникающим из сада через необычные для Сибири высокие, от пола до потолка, окна.

Фотографий в семейном архиве Швецовых много: бытовые сценки в доме, в саду, на прогулках, виды Кяхты и ее окрестностей... Причем это не просто любительские снимки, но «стереооткрытки» – наклеенные на толстый картон двойные фотографии, сделанные специальным сдвоенным аппаратом и предназначенные для просмотра в бинокуляре. В начале ХХ в. это было модно в Париже, где специализированные магазины предлагали разные модели так называемых «стереоциклов» от 300 до 600 франков...

В конторе торгового дома Швецовых ведутся приходно-расходные книги, отпечатанные на французском и выписанные из Константинополя от Zellich Frères. На бамбуковых этажерках в комнатах дочерей стоят со вкусом сделанные фотоальбомы: каникулы в Китае – Шанхай, Пекин... На снимках веселится и дурачится молодежь – смешные позы, игривые подписи. У маленьких внуков и внучек – беззаботное счастливое детство.

Фотография у крыльца усадьбы: девочка лет шести щурится от солнца – белая панамка, короткое платьице, панталончики и спортивные гетры, под мышкой – роскошная кукла с длинными черными волосами, двухколесный велосипед; сзади на крыльце стоит бонна, на раскладном стуле сидит улыбающаяся бабушка, с нею рядом пожилой мужчина в летнем костюме-тройке с галстуком и в канотье, белая клинышком бородка...

Не только в Москву, но и вообще в Европу Швецовы ездят часто, по делам, на отдых и лечение, целым семейством. А путешествия, как и образование, сильно меняют отношение к сословным предрассудкам.

Как только пошли слухи о проекте транссибирской магистрали (было очевидно, что в Кяхту она не зайдет, а это означает конец чайной монополии), Швецовы стали расширять и, как теперь принято говорить, делокализовывать сферу своей деятельности.

В Средней Азии приобретаются огромные хлопковые плантации. В Москве за 5 млн рублей (причем без кредита, «в долг не брать!» – девиз Швецова-отца) покупаются дома № 34 на Софийской набережной и № 12 по ул. Болотной – так называемое «Кокоревское подворье» с окнами на Кремль. После капитального ремонта – лифт, электрическое освещение, телеграф, телефон – здесь открылся своего рода деловой центр для торговых людей – гостиница с рестораном и складские помещения под одной крышей.

В 1909 г. основывается товарищество на вере «А.В. Швецов и Сыновья» с заявленным капиталом в миллион рублей. Отец уже в возрасте, и распорядителями становятся сыновья – Борис, Сергей, Иван, Алексей, Пантелеймон, Николай и Иннокентий Алексеевичи. Очень скоро Торговый дом Швецовых, торгующий «пищевыми и вкусовыми продуктами», стал одним из крупнейших в России. Но главной сферой коммерческой деятельности Швецовых в начале ХХ века становится экспорт сибирской пушнины – прямые оптовые поставки ценных мехов из Восточной Сибири через Китай морем в Лондон, где для совершения международных торговых операций была специально учреждена акционерная Англо-Сибирская компания (Anglo-Siberian C°, Ltd).

В 1911 году граничащая с Забайкальем Монголия обрела независимость (от Китая), и Швецовы такой шанс не упустили, быстро и мощно развернув здесь свою торговую сеть. Во всех ближайших улусах – в Урге, Цзаин-Шаби, Тярятах, Ван Курене, Улясутае, Кобдо – один за другим открылись отделения Торгового дома, принося хозяевам миллионы. Позднее, уже после революции, когда экономика края трещала по швам и местные купцы прогорали друг за другом, дольше всех продержался Торговый дом Швецовых.

К старости глава семьи А.В. Швецов стал слепнуть. Его безуспешно пытались лечить, возили за границу к мировым светилам. В 1912 году, будучи на курорте в Люцерне (Швейцария), А.В. Швецов скончался. После смерти отца и старшего брата Владимира вся ответственность за торговую империю Швецовых легла на плечи Бориса Алексеевича, который из всех братьев был, безусловно, самой яркой и заметной фигурой.

Одними деловыми качествами человека, разумеется, не охарактеризовать. Это – канва, «набросок карандашом», тогда как для настоящего портрета необходимы «краски», свидетельства иного рода. И тем не менее, приведем несколько сухих выжимок о нашем герое.

Из справки Министерства торговли и промышленности (1914):

 

«Швецов Борис Алексеевич. Коммерции советник, потомственный почетный гражданин. Начал свою деятельность на торговом поприще в 1897 году в качестве главного доверенного своего отца по заведыванию торговлей чаем, сахаром, хлопком и каракулем в крупных торговых центрах Европейской и Азиатской России. С учреждением в 1909 г. торгового дома ‘А.В. Швецов и Сыновья’ Б.А. Швецов вошел в дело в качестве товарища-распорядителя, причем по его инициативе дела фирмы расширены, организована торговля в Монголии по скупке сырья и сбыту мануфактурных товаров, открыты отделения в Урге, Улясутае, Заиншаби (sic) и др. пунктах Монголии; в настоящее время обороты Торгового дома достигают 7 миллионов рублей. Не ограничиваясь чисто торговой деятельностью, Швецов охотно несет и общественную службу в качестве выборного биржевого общества и члена Общего Присутствия Казенной Палаты, внося свои знания и богатый опыт при разрешении разного рода вопросов, имеющих отношение к торговле...»

 

Авторитет Бориса Алексеевича высок, должностей у него много: директор Товарищества чайной торговли «Василий Перлов с сыновьями» (Москва), член совета Московского купеческого банка, член правления Московского коммерческого банка, член правления Северного страхового общества (Москва) и т.д. и т.п.

Еще в 1906 г. Швецовы стали владельцами Грибановского сахарного завода в Борисоглебском уезде Тамбовской губернии. В 1916 г. было выпущено акций на 1,250,000 рублей, основным держателем которых стал Б.А. Швецов с супругой А.А. Лушниковой. 

Уже после революции, в 1920 году, Б.А. участвовал в создании и деятельности «Лондонского и Восточного Торгового Банка» (London & Eastern Trade Bank), учрежденного, «дабы создать организацию, которая смогла бы в будущем при воссоздании России способствовать развитию торговых сношений между Россией и Англией и смогла бы одновременно восстановить деятельность в России Московского Купеческого Банка». Встречаются упоминания, что именно в этом банке были помещены суммы, по большей части полученные от продажи последней части колчаковского золота. Впрочем, это гипотеза...

А теперь добавим «красок». Очень душевно вспоминала о Б.А. Швецове его фавьерская соседка Л.С. Врангель, ей и слово13.

 

«В глухом углу Прованса, на каменной террасе сидел мой старый друг сибиряк, заброшенный судьбой сюда так же, как и я. Он поверял мне свои думы, высиженные в одиноком кабинете, где он подсчитывал [убытки от] ликвидации своих контор в Нью-Йорке и Лондоне. Чужд был ему удивительный Прованс: всё ему здесь казалось ‘ненастоящим’, а ‘настоящим’ всё еще были его огромные предприятия хлопчатых плантаций в Туркестане, сахарный завод на юге России, меховое, а главное – чайное дело около Кяхты, на границе с Монголией. Это была его родина. И с грустной улыбкой он говорил:

– Во всех моих прибылях я заинтересовывал моих служащих и рабочих... ‘Не дури!’ – говорил мне отец, а вышло так, что рабочие сами отстаивали мои заводы от власти революционных комитетов 1905-го года.

Грузный, с расстегнутым воротом на своей могучей сибирской груди, он отхлебнул холодного чаю. <...>

– Вы спрашиваете о Кяхте, – обратился он ко мне. – Это особая статья: это и Сибирь, и Монголия, и как пограничная область была на особом положении. Мы, как пограничники, могли обращаться к высшему правительству, минуя канцелярскую волокиту. Вдали от центра Кяхта была либеральна, как вообще Сибирь, и богата чаеторговлей. У меня были особые отношения с монголами. В те времена Монголия была под протекторатом Китая, и власть монгольского Ламы разделяли китайские чиновники. Главный Лама жил в столице Урге, а окружные ламы управляли своими округами. Я наладил в Монголии [отделения] банка ‘Общества мелкого кредита’. Они хорошо пошли, и Лама дал мне титул Монгольского князя. Лама принимал меня в своем монастыре, сидя на желтом пуфе, с желтой митрой на голове. По ритуалу мы говорили по-монгольски, хотя Лама хорошо говорил по-русски. Спрашивал: как здоровье? нравится ли мне Монголия? – и угощал портвейном.

Мой друг замолчал, стряхнул осыпавшиеся цветы глицинии со стола и продолжал:

– А монастырь этот около Кяхты был большой, окруженный глиняной стеной, – раньше это была крепость. Внутри – храм Будды, дом Ламы и келья монголов, работавших на земле и учивших окружных детей буддийской мудрости. А кругом холмистая степь с высокой травой летом и солнечными снегами зимой.

– А что они сеют и садят? – спросила я.

– Кроме чеснока и лука у них нет никаких овощей, нет, конечно, и фруктов. Едят они баранину, пьют молоко. Народ коренастый, крепкий, белолицый, носы тонкие с горбинкой, как у кобчика. Женщины краснощекие с мелкими белыми зубами, не знающие болезней. Но они иногда заболевают туберкулезом, если начинают жить по-русски в душных избах, непривычных для них. Их женщины допускаются в монастырь после 50-ти лет, но они должны обрить голову и ходить в мужском костюме. Около монастыря стоят столбики вроде фонариков, с мельничками. Монголы вертят ручку мельницы столько раз, сколько прочтут молитв, и шепчут: мань, мань, мань. Около монастырских стен происходят монгольские празднества. Амфитеатром на холмике сидят зрители, а внутри на сцене актеры в страшных масках изображают борьбу добрых и злых духов. <...>

У меня был один приятель-монгол, женатый на русской, – мы с ним вели чайное дело. Он мне подарил две великолепные нефритовые вазы – одну из них я отдал Горькому, собиравшему во время революции редкие вещи и особенно фарфор. Так этот монгол купил у Японии островок, где водились олени, и ездил туда ‘на дачу’.

Он задумался, и мы замолчали. За его виноградником у ручейка, заросшего камышами и фигами, пел соловей и где-то далеко пел и другой. <...>

– Я был молодым человеком, когда отец послал меня со своим доверенным в Китай учиться чайному делу. Я ехал с монгольским караваном, отвозившим русскую почту. Ехал мимо пикетов, улусов, через пустыню Гоби в Ханькоу, на верблюде, покачивался под его широкий мягкий шаг. Колокольчик под его шеей убаюкивал меня, а я читал Пушкина. Научился выбирать чаи по запаху, вернулся в Москву и продолжал чайное дело отца.

– Да, – вспомнил он. – Ссыльные, помните, еще со времени Меншикова, Сперанского, декабристов и последующих, встречали в Сибири хорошее отношение и оказывали большое влияние на умственный уклад жизни сибиряков. Так же, как жены декабристов, учившие местных детей, – жены кяхтинских чаеторговцев учили и жертвовали много на церковно-приходские школы, снабжая их прекрасными библиотеками, открывали гимназии, позднее – отделы Географического Общества. Сабашников первый пожертвовал 50 тыс. рублей на просветительные цели. Декабрист Николай Александрович Бестужев подарил моему тестю портреты декабристок, написанные маслом в романтическом духе, а также сцены их повседневной жизни. <...> Он же выписал семена цветной капусты, арбузов, дынь, которые хорошо привились, и ими торговало вскоре местное население. Н.А. Бестужев умер в Селенгинске подле Кяхты, и мой тесть похоронил его в ‘Бестужевской пяди’, где он любил бывать и ловить рыбу. Он же поставил памятник дочери декабриста Анненкова. <...>

Провансальская ночь окутала темным туманом нашу террасу и всё кругом и запела свою ночную песенку: где-то далеко совушка-сплюшка затянула свое нежное: сплю, сплю, сплю, и кузенчики уютно застрекотали в траве. Прощаясь со мной, мой друг, улыбаясь, добавил:

– А известный бунтарь Михаил Бакунин, будучи племянником знаменитого генерал-губернатора Сибири Муравьева-Амурского и служа в его канцелярии в ссылке, задумав побег, получил деньги ‘взаймы’ от губернатора, и тот отвез его в собственном экипаже до Сретенска на Амуре, где Бакунин сел на пароход и затем доехал до Западной Европы...

Мы расстались...»

 

Вот такие они – «сибирские купцы Швецовы». До революции зимой жили в Москве, где дела, вечера и салоны, выставки и концерты, университет14. А на лето – как и большинство их знакомых писателей, художников, профессоров – уезжали в Крым, знакомый еще с детства.

1917 год застал Швецовых в Ялте. Интеллигентный Крым всё еще пытался жить прошлым (литературные чтения, лекции), хотя неизбежность пугающего будущего уже явно ощущалась.

 

«Сколько соловьев было у нас в парке в Ялте, как весело было в сиреневых кустах, и как особенно шумно распелись они в день ухода большевиков. Было раннее утро, когда ушел транспорт с остатками красных. То утро навсегда осталось у меня в памяти. Взошло солнце, было тихо-тихо. Я стояла на террасе среди цветущих слив и ждала Бориса Алексеевича, а он всё не возвращался. Раздались шаги в саду, молодые люди с повязками скорой помощи окрикнули ‘Нет ли раненых?’ (после Варфоломеевской ночи) и прошли дальше. Борис Алексеевич пришел только к вечернему чаю. Всё ходил и ходил весь день, был в Ливадии – нервная прогулка...» (Из писем А.А.)

 

Весной 1919 года, не дожидаясь худшего, Швецовы выехали из Ялты на Кавказ и оттуда морем в Европу. Так Аполлинария Алексеевна оказались на Лазурном берегу, где задолго до этого уже обосновалась ее родная сестра Екатерина Алексеевна, в замужестве Песке.

 

«БАСТИДУН» НА МЫСЕ ГУРОН

 

Екатерина Алексеевна Лушникова с детства проявляла способности к рисованию. И не только – у нее замечательно выходили разные фигурки, слепленные из глины или вырезанные из дерева. Выбравшись в Петербург, она поначалу выбрала для себя естественно-научную стезю, но прислушалась к советам старшего брата Саши, уже известного художника, и, в конце концов, оказалась в Париже в мастерской Родена и Бурделя, у которых брала уроки ваяния.

Круг «служителей искусства» тесен, богема, все всех знают... Вскоре Е.А. знакомится с художником польско-украинского происхождения Жаном Песке (Jean Peské, Jan Miroslaw Peszke, 1870–1949) и в 1901 году выходит за него замуж. Мать четырех детей Mirrha-Claudine (1902–1985), Marie-Madeleine (1906–1990), Jean (1908–1994) и Hélène (1910–1995), она постепенно отошла от творчества и полностью посвятила себя семье.

Профессиональный художник Жан Песке привык к блокноту в кармане – бумага и карандаш всегда должны быть под рукой. Неизменными спутницами были ему записные книжки, на страницах которых он оставлял короткие записи, размышления, цитаты из книг, мысли о вечном. Интересные мемуары оставила и одна из его дочерей. Нижеприведённые фрагменты их воспоминаний рассказывают нам о предыстории русского Фавьера.

 

Жан Песке: «В 1891 году, двадцати лет от роду, я приехал в Париж. Полгода проучился в академии Жюлиана, потом по совету новых друзей-художников стал работать сам. Небольшое наследство, оставленное мне отцом, вскоре кончилось, в 1895–1899 я практически ничего не создал – главной моей задачей было не помереть с голоду, где только мог, я подряжался раскрашивать декорации – в 1900 в Париже намечалась Всемирная выставка, оформительских заказов хватало, и мне удалось отложить небольшую сумму, чтобы провести некоторое время в деревне, где я смог наконец-то спокойно заняться живописью. <...>

В 1901 году я женился на Екатерине Лушниковой. Она была очень способная, всегда легко училась, всегда была среди первых, после гимназии в Сибири окончила Петербургский университет, решила посвятить жизнь науке и отправилась изучать химию в Лондон. По какой причине она выбрала именно химию да к тому же еще и в Лондоне, из-за чего решила оставить науку и приехала в Париж учиться скульптуре сначала у Родена, а затем у Бурделя, – я не знаю.

Она вышла за меня замуж и принесла с собой огромное приданое. Мы зажили богато и счастливо. Я работал очень много и в ателье, и на пленэре, но в 1905 году заболел и полгода не вставал. Меня прооперировали, я похудел почти на двадцать килограмм. Доктор, вытащивший меня с того света и видя мое ужасное состояние, велел жить в деревне, запретив работать до полного выздоровления.

Вплоть до 1910 года мы неоднократно переезжали с места на место – Барбизон, Буа-ле-Руа, Мелан, а зиму стали проводить в Борм-ле-Мимоза (На средиземноморском побережье недалеко от Тулона. – М.М.), где с 1910 по 1915 жили уже безвыездно. Я выстроил там себе небольшой домик-мастерскую у самого моря (На мысе Гурон – «Бастидун». – М.М.). В эти долгие месяцы уединения вдали от Парижа я работал как одержимый – ничто меня не отвлекало и не расхолаживало. Уже после того, как мастерскую мне пришлось продать, мы возвращались к морю ежегодно в течение многих лет...»

 

Детские воспоминания всегда яркие и сочные. О тех самых первых годах, когда под фавьерскими соснами впервые раздалась русская речь, вспоминает Marie-Madeleine – дочь Екатерины Лушниковой и художника Песке:

 

«Мой младший брат Жан рос рахитичным <...>, и доктор посоветовал лечение солнечными ваннами где-нибудь на юге. Средиземноморское побережье папа знал еще с 1890 года и точкой назначения выбрал Борм. В первый раз Жан отправился туда с тетей Верой (Поповой, урожд. Лушниковой. – М.М.), приехавшей во Францию на наши крестины в 1909 году. Они остановились в отеле со всеми удобствами на центральной площади Борма. Сестры Faraud, державшие там бакалейную лавочку, до сих пор вспоминают: ‘Представляете – русская дама в Борме! И при том говорит по-французски!..’ <...>

Каждый год по осени, в октябре, мы всей семьей отправлялись на юг, чтобы провести там всю зиму. Путешествие из Парижа в Борм... Сколько раз мы его проделали за нашу жизнь! Причем церемониал всегда оставался неизменным – на вокзале нужно было быть как минимум за два часа до отправления поезда! Помню, всё во мне восставало против этого маниакального стремления приезжать заранее. То была чисто русская привычка – в той огромной стране всякий вояж становился Событием. Перед самым выходом из дома, когда все вещи уже сложены и все одеты, нужно присесть на несколько мгновений и помолчать. А если ты спешишь на вокзал за два часа до отхода поезда, то лишь потому, что там будут все твои друзья и родственники, так что проводы могут затянуться до самого свистка паровоза.

В те времена путешествовали не торопясь, днем. Первый этап: Париж – Марсель. Мы приезжали уже вечером и неизменно останавливались на ночь в отеле ‘Belsunce’ недалеко от вокзала. Второй этап: Марсель – Борм. Утренний поезд до Тулона, там пересадка до Йера, затем пешком до ботанического сада к другому вокзалу, от которого по узкоколейке ходил Мишелин уже до Борма.

На вокзале нас встречал Гастон со своей старой лошадкой, запряженной в небольшой экипаж, места в котором едва хватало для нашего багажа и мамы с малышами. Папа, сестра Клодин и я взбирались по склону до города по тропинке. Сегодня это асфальтовая дорога, а я до сих пор помню запах сухой травы, кустов можжевельника, листьев деревьев, особенно сильный ближе к ночи. <...>

С 1910 по 1915 гг. мы снимали дом в Борме, [а после уже жили в папином домике у моря, там в] ‘Бастидуне’ мы проводили каждое лето с 1914 по 1924 год [и приезжали позже уже взрослыми со своими собственными детьми].

Школа Борма была слишком далеко от Фавьера, и я стала ходить в школу в Лаванду [да-да! если летние каникулы мы проводили дома на севере, то здесь, на юге, с октября по июнь исправно ходили в школу]. Дорогу тогда ещe не провели, тропинка петляла сначала через сосновый лес, потом шла через тростники и затем вдоль моря. Небольшая речка, скорее даже ручеeк, совсем узенький летом, зимой разливался, а моста не было. Со всей силы я перебрасывала на тот берег свой портфель, корзинку с завтраком, ботинки и перепрыгивала следом, зажав в руках снятые носки. Порой мой номер не удавался, и я приземлялась прямо в илистую грязь. И так каждое утро, когда я шла по берегу одна. Но после уроков мы возвращались вместе с девочками с соседней фермы и выбирали дальнюю дорогу. Шли не торопясь, спешить было некуда, уроки выучить всегда успеем, и мы собирали ягоды, вишню, дикую спаржу <...> Я окончила школу с моими подружками из Лаванду.»

 

(продолжение следует)

(Журнальная публикация включает также главки «Любовь с первого взгляда», ««По образу и подобию», ««Закат»)

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Перевод с французского – автора. Глубокая признательность Anne-Marie Salin (Sedan, Франция) за любезно предоставленные материалы из семейного архива.

2. Кяхта являлась единственной в России самоуправляемой торговой слободой.

3. University of Minnesota, USA. – IHRC809 S3 SS4 B37 F1-7.

4. Кандинский Христофор Хрисанфович (1813–1890).

5. Имеется в виду конец периода либеральных реформ Александра II, убитого террористами 1 марта 1881 года, и начало периода реакции Александра III.

6. Здесь – велик (во всём) (фр.)

7. Попов, И.И. «Минувшее и пережитое по воспоминаниям за 50 лет. Сибирь и эмиграция». Ленинград, 1924.

8. Пономарeв Павел Андреевич (1844–1883) – иркутский купец 1-й гильдии, крупный чаеторговец, промышленник и меценат; не получивший практически никакого образования, всё свое состояние завещал на развитие народного образования Сибири. Белоголовый Николай Андреевич (1834–1895) – городской врач и основатель медицинского общества в Иркутске, общественный деятель, писатель. Трапезников Иннокентий Никанорович (1830–1865) – иркутский купец 1-й гильдии, потомственный почетный гражданин, завещавший огромный капитал на нужды просвещения Иркутска, что позволило финансировать подавляющую часть учебных заведений города вплоть до революции 1917 года.

9. Муравьёв-Амурский Николай Николаевич (1809–1881) – генерал-губернатор Восточной Сибири (1847–1861). Сыграл выдающуюся роль в истории Забайкалья и Дальнего Востока. За подписание «Айгунского трактата» с Китаем (1858), согласно которому всё левобережье реки Амур отошло к России, был удостоен графского титула и приставки «-Амурский» к фамилии.

10. Вера Алексеевна Лушникова (1866–1926?) училась на Высших женских курсах в Санкт-Петербурге, где познакомилась с народовольцем Иваном Ивановичем Поповым (1862–1942) и вышла за него замуж, утаив при этом свое происхождение. Когда в 1885 году муж был приговорен к ссылке, она добилась через отца, чтобы ссылка в Читу была заменена на ссылку в Кяхту. В 1894 году И.И. Попов переехал в Иркутск, где издавал газету «Восточное обозрение» и журнал «Сибирский сборник».

11. Фердинанд Лассаль (1825–1964) – немецкий философ, экономист, политик. Согласно одной из идей Лассаля, рабочий класс – представитель 3-го сословия – является носителем чистой идеи государства как нравственного единства индивидуумов, воспитывающего человечество для свободы.

12. Имеется в виду граф Толстой Дмитрий Андреевич (1823–1889) – обер-прокурор Синода, министр народного просвещения (1865–1880), министр внутренних дел и шеф жандармов (1882–1889).

13. Бар, Людмила (Врангель). Воспоминания и стародавние времена. Вашингтон: Victor Kamkin Inc. 1964. С. 152-157.

14. Из писем А.А.: «Вспомнилась наша Москва, Андрей Белый, символисты в живописи, в музыке, ‘вечера мерцания’, серьезные лекции в Университете Шанявского – Б.А. был на историческом отделении, а я на философском у Хвостова...»

 

___________________________________

 

* - С этого номера мы начинаем публикацию глав из неопубликованной книги французского исследователя М. Макарова «Русский холм. La Favière (1920–1960)». Вся информация о книге находится на сайте НЖ: www.newreviewinc.com