Кира Османова

 

ОСТРЫЕ ИНСТРУМЕНТЫ

 

* * *

Пасечник умер. Такой у него

                       бас удивительный был –

похож на пчелиный гул – что любой

                       столбенел, впервые услышав.

Солнце цветёт медоносное здесь,

                       сладкая в воздухе пыль…

царит небывалый теплый покой,

                       говорить как будто излишне.

 

Кто истолковывал смерть: человек

                       чувствует – нет, ни о чем

действительно важном он рассказать

                       не способен, призван и назван.

Пасечник – тот распадается на

                       тысячи, тысячи пчел,

которые больше именно так

                       никогда не соединятся.

 

 

* * *

Бывает, горло страхом стиснуто –

никак не позовешь на помощь,

и вылетает птица сизая

из сна, которого не помнишь.

 

Проснешься резко, мысли спутаны,

догадка промелькнет – и только –

что в постоянстве есть как будто бы

спасенья маленькая доля –

 

не более брусничной косточки,

сокрытой в мякоти кровавой.

И оказаться сразу хочется

внутри картинки надкроватной.

 

Янтарный лес в предельной ясности

стоит, не изменившись за год,

и сойка, синим опоясана,

летит на запад.

 

 

* * *

В особенности сепия прекрасна:

лучи косые через расстекловку,

массивный стол, плетеная корзина,

открытая на середине книга, –

похоже, тот, кто делал этот снимок,

старался, чтобы было интересно.

Любая вещь таит в себе опасность,

и если на столе стоит солонка –

то это означает неизбежно,

что рано или поздно – соль рассыплют.

И эта соль – она уже повсюду:

на ободке большой блестящей лужи,

на шляпке на грибной, на черном небе,

в глазу, в глазу, не выморгать и щиплет.

Кусты густые – будто для защиты,

теперь их листья в мелких белых точках.

Спасти себя – да скрупулы мешают,

крупинки, крошки, зернышки на снимке…

 

 

* * *

                                                                     Какой это смелый русский народ! <…>

                                                                     А работники. Стоит на самой верхушку...

                                                                     Я проходил мимо дома, так щекатурщик

                                                                     штукатурит и не боится ничего.

                                                                                              Н. В. Гоголь

 

Взбрыкнёшь, бывало, в сильном раже,

но быстро вспомнишь: всё – тщета.

Теперь уже настолько страшно,

что и не страшно ни черта.

 

Наш дом – под снос, что мелочиться...

Какой тут, в сущности, ремонт?

Мы – бедолаги-очевидцы

больших уродливых времен.

 

Звучит классическая тема.

Невидимый вступает хор.

Как будто если что-то делать –

то повлияешь на исход.

 

В часы рискованной работы

остаться выйдет ли в живых.

Посмотришь вверх – и что там, кто там?

Ведь точно кто-то должен быть!

На сумасшедшей верхотуре

(нужда? повинность? хвастовство?) –

так щекатурщик штукатурит

и не боится ничего.

 

 

* * *

За чтением, возле воды, припомнится то еще,

что зло – победимо, но вдруг споткнешься об эту

догадку: под видом людей таятся чудовища.

И ты никогда не одержишь больше победу.

 

И ты никогда не узнаешь больше свободы,

и будешь – юродивым (хлеба сунут да выгонят),

а то и врагом (сообщат – опасным), в обоих

отмеченных случаях – роль твоя незавидная.

 

А в книге картинка, где двое смотрят на мельницы, –

какой актуальный сюжет, скажите на милость.

Мы жили и ждали: мол, скоро что-то изменится.

На самом же деле – оно уже изменилось.

 

Сквозь этот крепчающий фарс высматривай правду:

как солнце заходит, рассыпав блики на отмели,

как тоненький куст неучтённый держится прямо, –

сиди-наслаждайся, пока и это не отняли.

 

 

* * *

куст вырастает из мертвой землицы: чёрен, тощ,

такое упорство, характер такой – откуда бы…

дочь – на отца, у которого есть другая дочь,

Фарятьев, влюбленный в Бедхудова, – на Бедхудова –

 

так я смотрю на тебя,

как

 

выпростать тело, ломали бы пусть потом, секли,

прощение выпросить, не было – будет сделано…

раз не положено легкой любви, живой земли,

положено что-то другое, а чтó, а гдé оно –

 

больше тебя ничего

нет

 

 

* * *

После заката

по дороге на озеро

я заметила за деревьями

маленькую избушку,

прежде никогда

не виденную.

 

Пост лесника?

Жилище охотника?

Приют горожанина?

 

Из темного окна

кто-то смотрел на меня:

как будто отец,

ждущий с прогулки детей, –

а те

совершенно забыли о времени.

 

Папа сажал деревья,

не убивал ни зверей, ни птиц.

Любил

острые инструменты –

мог бы хранить

в домике-ларчике,

приезжать из города,

точить,

любоваться.

 

На обратном пути

я не увидела

никакой избушки.

Наверно, опять

перепутала место.

 

* * *

В детстве случался праздник: зеркальный зал, где наборный паркет староват,

где страх потеряться в пестрой толпе – огромен.

Это уже не елка – но хвойный лес разбегается по сторонам,

глазастые птицы прячутся в каждой кроне.

 

Голос, откуда он, деревянный скрип: выбирайся-ка, миленький, сам.

Такая игра – с тобой до сих пор играют.

Это потом не просто «увидеть вдруг в отдаленье фигуру отца» –

но радость, которой нет ни конца, ни края.

* * *

Луна блестит, намыта.

Ждать чуда – это выбор.

Не выпал снег, но мы-то

представим, будто выпал.

 

На нем, ненастоящем,

знакомый след оттиснут.

У входа в церковь – ящик

с фигурками из тиса,

 

добротен и увесист,

морозами испытан.

Тот след (как полумесяц) –

от крупного копыта.

 

Звон колокольный гулок,

ребенка взгляд восторжен,

и оживают куклы,

и люди с ними – тоже.

 

Кто думал, что несчастен, –

был счастлив в самом деле.

Огни мигают часто

на серебристой ели.

 

Теперь необходимо

прожить всё это с кем-то,

хотя привык один, но

как будто даже скептик

 

проникнется невольно

значением традиций –

такая ночь сегодня.

Господь родился.