Гари Сол Морсон[i]

 

Мизантропология зла

 

Существует особая область размышлений о человеке – там, где антропология и этика смыкаются в исследовании предельного: предательства, жестокости, наслаждения чужим страданием. Это не просто изучение культуры или биологии человека – это, если угодно, «темная антропология», наука о человеке как носителе зла. Alicia Chudo дала ей название мизантропология. В отличие от теодицеи, которая спрашивает, почему Бог допускает зло, мизантропология задает прямой вопрос: что в человеке делает его способным не просто совершать зло, но и радоваться ему, оправдывать его, прославлять его?

 

«ТЕПЕРЬ ВЫ ГОТОВЫ ПОНЯТЬ ДОСТОЕВСКОГО»

 

Несколько месяцев назад Джон Подгорец, главный редактор журнала Commentary, был поражен сходством между одним эпизодом из «Братьев Карамазовых» и убийством Ариэля Бибаса, четырех лет, и его девятимесячного брата Кфира Бибаса. Этих детей, взятых в заложники боевиками ХАМАС, задушили, а их тела недавно вернули Израилю. В подкасте Commentary Подгорец процитировал первое из страшных свидетельств Ивана Карамазова о насилии над детьми:

 

Говорят иногда о «зверской» жестокости, но это великая несправедливость и обида зверю: зверь никогда не может быть так жесток, как человек, так художественно, так искусно жесток… Эти турки… получали удовольствие, муча детей… перед глазами их матери. Делать это перед глазами матери составляло главную радость. Вот картинка, которая меня весьма заинтересовала. Представьте: грудной младенец в руках дрожащей матери, вокруг – вторгшиеся турки. Они придумали забавную шутку: гладят младенца, смеются, чтобы он тоже засмеялся, и… В этот момент турок наставляет пистолет в четырех дюймах от лица ребенка. Мальчик радостно смеется, тянет ручку к пистолету – и вдруг «художник» спускает курок, разрывая ему голову… Художественно, не правда ли?

Были ли дети Бибасов задушены на глазах у матери? Мы не знаем: ХАМАС вернул и ее тело – или то, что назвали ее телом, но оказалось телом другого человека. Когда Подгорец предложил мне написать статью, сопоставив вымышленное убийство ребенка у Достоевского и реальное – у ХАМАС, я вдруг вспомнил случай, который полвека назад потряс меня до основания.

Когда я учился в Йеле, я несколько дней не мог спать после того, как прочел широко разошедшийся в прессе репортаж об ужасающем убийстве. На протяжении трех месяцев шестнадцатилетняя Сильвия Лайкенс подвергалась пыткам со стороны своей опекунши, ее детей и подростков по соседству. Ее нашли истощенной от голода и обезвоживания, с открытыми язвами по всему телу и сотнями ожогов от сигарет. Ее подвергали сексуальным пыткам и унижениям. Ей ломали ногти, загибая их назад. На ее коже вырезали слова. Прокурор назвал это преступление «самым дьявольским делом, когда-либо представавшим перед судом».

Особенно меня поразила фраза: девочка в конце концов «потеряла волю к жизни». Я никогда раньше не задумывался о возможности такой утраты. Я был потрясен и тем, что окружающие воспринимали случившееся как нечто из разряда: бывает же такое… Наконец, я рассказал об этом моему преподавателю русской литературы, покойному Майклу Хольквисту. Он сказал: «Вы открыли для себя зло» – он имел в виду не абстрактное знание о том, что зло существует, а душевный переворот, после которого ты уже никогда не останешься прежним. И добавил: «Теперь вы готовы понять Достоевского».

Меня особенно поразило, что одна из соседок подозревала, что Сильвию Лайкенс избивают, но не заявила об этом. Я вспомнил, как в 1964 году Китти Дженовезе была убита на улице Нью-Йорка на глазах у нескольких соседей, которые не захотели вмешаться и даже не позвонили в полицию. В «Преступлении и наказании» Раскольникову снится, что он в детстве стал свидетелем того, как пьяные мужики забивают клячу до смерти – ради забавы. Отец подталкивает мальчика: «Не смотри!» – а Солженицын, откликаясь на этот вечный совет «не оглядываться в прошлое», пишет: не смотреть – это уже начало гибели человека.

Смерть Сильвии Лайкенс я вспомнил 7 октября 2023 года. Иван Карамазов описывал образованных и культурных родителей, тайно пытавших свою дочь, – но ХАМАС пошел дальше. Они творили свои злодеяния на публике, снимая их и транслируя как высшие моральные подвиги. Вспомним восторженный тон молодого человека, который позвонил родителям, чтобы похвастаться:

 

«Откройте мой WhatsApp, и вы увидите всех убитых. Смотрите, сколько я убил своими руками! Ваш сын убил евреев!.. Папа, я говорю с тобой с телефона еврейки. Я убил ее и убил ее мужа. Десять человек – моими собственными руками! Папа, десять – моими руками! Их кровь на моих руках – позови маму…» – «О, сын мой, да благословит тебя Бог!» – «Клянусь, десять моими руками… Папа, зайди в WhatsApp, я хочу сделать прямой эфир… Мама, твой сын – герой, убивай, убивай, убивай!»

 

«Их кровь на моих руках – позови маму». Всего через несколько часов после этой резни 34 студенческие организации Гарварда выпустили заявление, безоговорочно поддерживающее действия ХАМАС – задолго до какого-либо ответа Израиля. Когда ХАМАС вернул тела задушенных детей Бибас, это сделали с размахом, как на празднике. Родители приводили своих детей на парад в честь убийства младенцев.

Даже Гитлер и Сталин не поступали так. Они скрывали свои преступления. Нацисты издевались над еврейскими жертвами, уверяя, что никто никогда не узнает о случившемся. Сталин с помощью репортера New York Times Уолтера Дюранти сумел скрыть массовый голод, вызванный коллективизацией и приведший к гибели миллионов «кулаков» (то есть крестьян). За эти публикации Дюранти получил Пулитцеровскую премию. В 2003 году Пулитцеровский комитет отказался ее отзывать, заявив, что «нет ясных и убедительных доказательств умышленного обмана», хотя единственным источником для этих публикаций Дюранти был сам Сталин. Таков ли должен быть стандарт?

Если гарвардские студенты и их наставники могут приветствовать пытки ХАМАС, то есть ли вообще такое преступление, которого они бы не одобрили, если бы оно было совершено «правильными» людьми против «неправильных» врагов? Этот же вопрос я задавал себе десятилетия назад, услышав, как профессор одобрительно сказал: «Вот как Сталин ликвидировал кулаков!»

Хотите понять зло? Это вопрос, на который нужно ответить. Всегда найдутся головорезы, готовые убивать, но они добиваются массового успеха только тогда, когда другие оправдывают их или аплодируют им.

 

МИЗАНТРОПОЛОГИЯ

 

«Вопрос о зле» обычно относят к области теологии, теодицеи. Но, повторю, перекладывать вину на Бога – значит попросту уходить от ответственности. Зло совершают и приветствуют люди. Следо-вательно, этот вопрос принадлежит не только богословию, но и антропологии – или, точнее, мизантропологии.

Когда Достоевского отправили в каторгу, в «мертвый дом», он понял, что его прежнее представление о зле было безнадежно наивным. Как и многие до него и после, он думал, что преступления совершаются из-за плохих социальных условий, недостатка образования или, в худшем случае, ради личной выгоды. Зачем еще красть или убивать? В таком понимании зло выглядит поверхностным: измените социальную среду, улучшите образование – и оно почти исчезнет. Люди, якобы, в основе своей добры, или, по крайней мере, нравственно нейтральны – чистая доска, на которой общество лишь пишет свои ценности. Но это ложь.

Иван Карамазов спрашивает: «Вопрос ведь в том, от дурных ли качеств людей это происходит, или уж оттого, что такова их натура». То есть, насколько глубоко уходит корень зла? Иван отвечает: до самого дна. Зло – сущностно, оно встроено в саму человеческую природу. Не в этом ли смысл догмата о первородном грехе? Достоевский с Иваном соглашается – но добавляет: столь же глубоко в нас заложен и потенциал добра. Он всегда присутствует, даже если его сила слабее тяги ко злу.

О глубине этой тяги свидетельствует хотя бы то, что мы все – без исключения – зачарованно вглядываемся в проявления зла. В старых дорожных сводках это называли «задержкой из-за зевак»: водители сбавляли скорость, чтобы поглазеть на чудовищную аварию на обочине. В школах журналистики до сих пор учат древней формуле: «Если есть кровь – это пойдет в заголовок». В «Преступлении и наказании», когда умирающего Мармеладова приносят домой, все жильцы сбегаются, чтобы поглядеть на его окровавленное тело и на отчаянную реакцию жены, Катерины Ивановны: «...комната наполнилась так, что яблоку упасть было негде». Она в ярости: «Хоть бы умереть-то дали спокойно!.. – что за спектакль нашли! С папиросами!.. В шляпах войдите еще!.. И то в шляпе один…» – а на самом деле так оно и есть, им нужно зрелище. Между приступами чахоточного кашля она кричит: «К мертвому телу хоть уважение имейте!» – и можно представить, как это слышит сам Мармеладов, который еще жив. Повествователь поясняет:

 

...жильцы, один за другим, протеснились обратно к двери с тем странным внутренним ощущением довольства, которое всегда замечается, даже в самых близких людях, при внезапном несчастии с их ближним, и от которого не избавлен ни один человек, без исключения, несмотря даже на самое искреннее чувство сожаления и участия.

 

В «Бесах», описывая пожар в кульминационной сцене, автор говорит, что зрелище пожара вызывает у людей некое

 

сотрясение мозга и как бы вызов к его собственным разрушительным инстинктам, которые, увы! таятся во всякой душе, даже в душе самого смиренного и семейного титулярного советника... Это мрачное ощущение почти всегда упоительно... Разумеется, тот же любитель ночного огня бросится и сам в огонь спасать погоревшего ребенка или старуху; но ведь это уже совсем другая статья.

 

И читатель, конечно, тоже заворожен – Достоевский на это и рассчитывает. Он учит через романные, художественно индуцированные «сотрясения мозга».

В Сибири он понял: мы совершаем преступления не только из жадности, зависти, гнева или ненависти – но и ради самого их совершения. Более того, жадность или злость могут быть лишь удобным оправданием для тех, кто не хочет признать, что зло имеет собственную, самостоятельную привлекательность. В «Записках из мёртвого дома» он описывает преступников, для которых жестокость – это и есть вся цель, а совершение злодеяния вызывает нечто вроде опьянения или бреда. Это как зуд, который нужно почесать: они наслаждаются ужасом, который пробуждают в себе, и наслаждаются страхом и отвращением своих жертв ради этих чувств.

Точно так же имеющие возможность подвергать заключенных самым чудовищным наказаниям, могут наслаждаться чувством абсолютной беспомощности, ужаса и унижения своих жертв. Достоевский описывает конвоира, который, разыграв из себя «добряка», потом с особой жестокостью усиливает наказание. Высшая радость для него – видеть, как другой человек, созданный «по образу и подобию» Божьему, как и он сам, в страхе и унижении умоляет о пощаде, лишенный последней капли достоинства, пока он, надсмотрщик, кричит: «Я твой царь, я твой Бог!»

 

АЛИБИ

 

Да, в каждом из нас есть этот микроб жестокости, но лишь немногие по-настоящему упиваются чужой болью. Описав невообразимые пытки, которым советские следователи подвергали своих жертв, добиваясь признаний, в которые не верил никто, Солженицын задается вопросом: как же им удавалось заставить людей это делать?

Чтобы ответить, он предлагает для начала отбросить наивные литературные стереотипы зла и злодеев. У Диккенса, Шиллера или Шекспира злодеи изображены «в самых черных красках» и даже кажутся «балаганными, неловкими для современного восприятия». Они неправдоподобны потому, что

 

отлично сознают себя злодеями и душу свою – черной. Так и рассуждают: не могу жить, если не делаю зла. Дай-ка я натравлю отца на брата! Дай-ка упьюсь страданиями жертвы!.. Нет, так не бывает! Чтобы делать зло, человек должен прежде осознать его как добро или как осмысленное закономерное действие. Такова, к счастью, природа человека, что он должен искать оправдание своим действиям.

 

У Макбета, говорит Солженицын, «слабы были оправдания – и загрызла его совесть», «Десятком трупов обрывалась фантазия и душевные силы шекспировских злодеев» в отличие от миллионов жертв Ленина или Сталина. Причина проста: мотивы шекспировских убийц личныe, а не ради построения земного рая. «Потому что не было у них идеологии»:

 

Идеология же – вот что дает злу долгожданное оправдание и наделяет злодея твердостью и решимостью. Это та «социальная теория», которая заставляет видеть свое злодеяние как благо, а не зло, так что на него не обрушатся проклятия, а, наоборот, будут воздавать хвалу и почести. Идеология! – это она дает искомые оправдания злодейству и нужную долгу твердость злодею. Та общественная теория, которая помогает ему перед собой и перед другими обелять свои поступки, и слышать не укоры, не проклятья, а хвалы и почет... Благодаря идеологии досталось ХХ веку испытать злодейство миллионное.

 

Михаил Бахтин объяснял: идеология приостанавливает личный моральный суд. Человек перестает действовать как индивидуум и начинает действовать «от лица». Он уверяет себя: это не я совершаю поступок, это Партия (или История, или Прогресс) действует через меня. В романе Солженицына «В круге первом» Клара, потрясенная массовыми убийствами невинных, слышит от Голованова:

 

– Нет, – мягко, но уверенно объяснил он, – не «что хотят, то и делают». Кто это – «делает»? Кто это – «хочет»? История... Чем на большем материале развертывается какое-нибудь историческое событие, тем, конечно, больше вероятность отдельных частных ошибок – судебных ли, тактических, идеологических, экономических... главное – убедиться, что процесс этот неизбежен и нужен.

 

И Клара этим ответом удовлетворена. Такое мышление создает то, что Бахтин называл «алиби» для любого поступка. Человек говорит себе: это не я, я лишь инструмент; ответственность лежит на ком-то другом. Но это – ложь.

«Нет никакого алиби», – настаивает Бахтин.

И в самом центре морального существования лежит факт, что каждый из нас живет, всегда и везде, в состоянии безалибийности. Мы обязаны ставить подпись – то есть брать на себя ответственность – за свои действия.

 

МУНДИР

 

Безусловно, идеология отчасти объясняет, как люди могли радостно приветствовать голодную смерть миллионов «кулаков» или, в наши дни призывать к повторению того, что сделал Гитлер с евреями. Я помню, как университетские преподаватели восхищенно одобряли «Культурную революцию» Мао, ласково называя его просто «Председатель», так же как другого вождя – Фидель. Но я не думаю, что большинство сторонников коммунистических преступлений – тогда или теперь – двигались только идеологией.

Думаю, куда важнее то, что Достоевский называл «мундиром», или влиянием «готовых идей». В 1948 году искусствовед Гарольд Розенберг остроумно назвал американских интеллектуалов «стадом независимых умов». Даже без больших идеологических систем интеллектуалы нередко пасутся стадом. И лишь после того, как они собрались в это стадо, они подбирают и соответствующую «идеологию» – часто не веря в нее по-настоящему.

Солженицын вспоминает, как в лагере сказал сокамернику Борису Гаммерову, что, конечно же, коллективная молитва президента Рузвельта – ханжество. Гаммеров вспыхнул и потребовал объяснить, почему он отказывает Рузвельту в искренней вере в Бога.

 

Я мог ему ответить очень уверенными фразами, но уверенность моя в тюрьмах уже шатнулась, а главное: живет в нас отдельно от убеждений какое-то чистое чувство, и оно мне осветило, что это я сейчас не убеждение свое проговорил, а это в меня со стороны вложено.

 

Как же человек принимает взгляды, «со стороны вложенные», привитые извне, не удосужившись их обдумать? Достоевский наблюдал, как молодые люди надевали радикальные теории «как мундир» лишь потому, что их носили те, кем они восхищались. В «Преступлении и наказании» Разумихин говорит, что его не раздражают ошибочные идеи как таковые:

 

...Вздор! Я люблю, когда врут! Вранье есть единственная человеческая привилегия перед всеми организмами. Соврешь – до правды дойдешь! Потому я и человек, что вру... а мы и соврать-то своим умом не умеем!.. Ты мне ври, да ври по-своему, и я тебя тогда поцелую. Соврать по-своему – ведь это почти лучше, чем правда по одному по-чужому; в первом случае ты человек, а во втором ты только что птица!

 

Радость повторять чужие слова – не в этом ли секрет того, почему профессора так охотно подписывают коллективные письма? В июле 2020 года сотни преподавателей Принстона подписали письмо президенту и администрации университета с длинным списком требований. Среди них – создать комитет исключительно из преподавателей, который контролировал бы расследования и наказывал бы за «расистские» действия, высказывания, исследования и публикации. Что считать «расистским» – определял бы сам этот комитет, а затем вносил бы эти определения в общий свод правил.

Действительно ли эти профессора хотели, чтобы некий безымянный комитет по неясным стандартам контролировал их научную работу? На это Джошуа Кац, профессор факультета классических языков, отвечает, что нашел четыре причины, по которым они подписали письмо:

1) Они верят в каждое слово. Полагаю, это справедливо для немногих, включая, по-видимому, тех преподавателей, которые были первоначальными авторами письма.

2) Они подписали, не читая. Обычно я в это не поверил бы, но мне известна схожая петиция, не в Принстоне, которую людей просили подписать – и они это сделали! – не зная, под чем ставят свое имя.

3) Они почувствовали давление коллег и подписали. Это вполне правдоподобно.

4) Они согласны с некоторыми требованиями и считали правильным выступить в качестве «союзников» и увеличить количество подписей, хотя сами не согласны со многим.

 

Почему человек ставит подпись, не читая текста? Может быть, как старшеклассник, подражающий «крутым», профессор подписывает просто потому, что «нужные люди» подписали? Содержание в таком случае неважно. Конечно, и боязнь показаться «чужим» может толкнуть на слепую поддержку. Четвертая группа, по Катцу, самая многочисленная – кто прямо подписывает то, во что не верит, исходя из высшего принципа: следовать за своими союзниками.

И чтобы не показалось, что я издеваюсь исключительно над американскими профессорами, упомяну историю, которую в Британии знают, а в США – почти нет. За несколько десятилетий тысячи несовершеннолетних англичанок, в основном из рабочего класса, подвергались систематическим изнасилованиям, избиениям, пыткам и даже убийствам. Это происходило в десятках городов. В Ротерхэме, например, официальное расследование 2014 года установило: только там было около 1400 жертв. В 2006 году 12-летняя девочка пришла в полицию, заявив, что ее изнасиловал мужчина по имени Али. Дежурный сказал: «Приходи, когда протрезвеешь». На выходе ее подхватили двое мужчин, изнасиловали в машине вместе с третьим и выбросили на улицу. Ее подобрал прохожий, отвел к себе, снова изнасиловал, дал денег на автобус – и по пути домой ее увезли в дом, где изнасиловали еще пятеро.

Подобное произошло и в Манчестере: Виктория Аголия в 15 лет умерла от передозировки героина, после долгих лет изнасилований. В Телфорде Али Мехмуд насиловал Люси Лоу с 12 лет, а затем сжег ее, беременную, заживо вместе с матерью и инвалидом-сестрой.

Полиция, соцслужбы и местные власти годами отказывались расследовать подобные преступления. Лишь немногие дела дошли до суда. Причина? Насильники были обычно пакистанцами и бенгальцами, и «просвещенный народ» хотел «сохранять «добрые межобщинные отношения». Многие боялись, что их назовут расистами или исламофобами (хотя ислам, разумеется, не оправдывает подобного) – и в действительности, тех, кто говорил, именно так и называли. Пресса преступно покрывала эти факты годами. Пока Лейбористская партия доминировала в городских советах и среди депутатов, они делали всё возможное, чтобы скрыть эти преступления. Консерватор Борис Джонсон заявил, что расследование – пустая трата денег, которую он вульгарно описал словом spaffed. Я невольно вспомнил размышления Альберта Шпеера о том, как целое общество, включая его самого, сознательно «не знало». Но если ты сознательно не знаешь, то ответственность – твоя. Некоторые политики боялись, что огласка сыграет на руку оппонентам. В Америке это – обычная логика партий. Но стоит спросить: есть ли вообще что-то, что они не станут скрывать или оправдывать ради политической выгоды?

В 2024 году правительство Риши Сунака, наконец, создало комиссию, выяснившую, что преступления не прекращались. То есть мы имеем дело с целым обществом, которое повело себя так же, как те профессора из Принстона, только их действия были намного ужаснее, чем «предварительная цензура», одобренная профессурой Принстона.

 

ПАКЕТ

 

Верили ли люди, что это нормально – насиловать и убивать несовершеннолетних девочек, раз они «белые» и из рабочего класса? Я не могу себе представить, что таких было с горстку. Нет, они надели мундир – и делали то, что делали все, лишь бы не выделяться. Я знаю, они не просто боялись прослыть расистами. Нет, на кону были они сами, их самоощущение как благомыслящих людей, принятых в круг других правильных людей.

Самое опасное начинается там, где взгляды принимаются «пакетом». В моем опыте «пакетное мышление» чрезвычайно распространено. Оно объясняет, как – зная, что человек думает по одному-двум вопросам, – можно почти безошибочно предсказать его позицию по десяткам других. Скажи мне, что ты думаешь об оружейном контроле – и я уже знаю, как ты относишься к абортам на поздних сроках.

У брата Анны Карениной, Стивы Облонского, целый комплект «либеральных» взглядов, принятых в его кругу.

 

И, несмотря на то, что ни наука, ни искусство, ни политика, собственно, не интересовали его, он твердо держался тех взглядов на все эти предметы, каких держалось большинство и его газета, и изменял их, только когда большинство изменяло их, или, лучше сказать, не изменял их, а они сами в нем незаметно изменялись.

 

Стива исповедует «либеральные» взгляды по всем вопросам, не удосуживаясь рассматривать аргументы «за» и «против» в каждом конкретном случае. Единственный выбор, который он сделал, – присоединиться ли к либералам или к кому-то еще. После этого всё остальное последовало автоматически.

Толстой объясняет это так:

 

[Стива] не избирал ни направления, ни взглядов, а эти направления и взгляды сами приходили к нему, точно так же, как он не выбирал формы шляпы или сюртука, а брал те, которые носят. А иметь взгляды ему, жившему в известном обществе, при потребности некоторой деятельности мысли, развивающейся обыкновенно в лета зрелости, было так же необходимо, как иметь шляпу.

 

Когда позиции либералов менялись, он менялся вместе с ними, всегда соглашаясь с новыми формулировками. Совпадение было бы крайне маловероятным, если бы он по-настоящему взвешивал доводы. Потому Толстой и говорит: «не изменял их [взгляды], а они сами в нем незаметно изменялись». Личное решение отсутствовало.

Для Достоевского именно так и объясняется, как порядочные люди приходят к одобрению чудовищного. В «Бесах» на собрании революционеров один из родственников хозяина, случайно заглянувший, слышит, как кто-то говорит о революции, которая потребует «сто миллионов голов». «Я, признаюсь, более принадлежу к решению гуманному, – проговорил майор. – Но так как уж все, то и я со всеми.» Это – самая холодящая строка в романе.

В романах Солженицына о преддверии революции полковник Воротынцев оказывается на собрании кадетов, российской либеральной партии. Все говорят «правильные» вещи, которые все и так разделяют. Казалось бы, зачем встречаться, если единственная цель – еще раз услышать то, что известно каждому? Но им нужно усилить уверенность в собственной правоте. И вдруг Воротынцев ловит себя на том, что высказывает позиции, в которые не верит. Он спрашивает себя: что всегда заставляет подстраиваться под общий тон? почему под воздействием общей атмосферы он лжет, виляет, предает свои убеждения? почему он так слаб? И это ведь не трус: как полковник он вставал против генералов, он рисковал жизнью в боях.

Оказывается, есть два вида мужества. «Мужество на войне и мужество мысли – это два разных мужества», – сказала Светлана Алексиевич. В фантастическом романе Булгакова «Мастер и Маргарита», где пересказывается история Иешуа и Понтия Пилата, Пилат тоже спрашивает себя: почему у него хватало храбрости в бою, но не хватило ее, чтобы пойти против Синедриона и спасти узника? Ответ прост: в бою ты действуешь вместе с другими, на кону только твоя жизнь. А чтобы бросить вызов господствующему мнению и пойти против группы, к которой принадлежишь, нужно действовать в одиночку, рискуя остаться совсем один. Здесь на кону уже твоя личность, твое внутреннее «я».

Героиня «Доктора Живаго» Пастернака так видит «корень всего зла»: «Главной бедою, корнем будущего зла была утрата веры в цену собственного мнения». И сегодня независимые мыслители нередко оказываются в тюрьме плененных умов. Точнее, самоплененных, потому что главная сила, удерживающая этих узников, – их собственная трусость.

Перевод с английского – М. Эпштейн

 

 


i. Гари Сол Морсон – американский литературный критик, славист. Известен своими работами о Льве Толстом, Федоре Достоевском, Михаиле Бахтине. Г.-С. Морсон –  Lawrence B. Dumas Professor of the Arts and Humanities, Northwestern University. Он много лет возглавлял кафедру славянских языков и литератур в University of Pennsylvania. Его последняя книга: (2003) Wonder Confronts Certainty: Russian Writers on the Timeless Questions and Why Their Answers Matter («Удивление против уверенности: русские писатели о вечных вопросах – и почему их ответы важны»), Harvard University Press.