Андрей Иванов

Синее пламя

 

Человек остановился и смотрит вверх. Над ним парит чайка, – ее вопли похожи на издевательский смех. Акварельные облака сохнут; немного пуха, паутинки сумерек.

Птица разрывает петлю, с клекотом улетает. На зависть легко. Чистое ото льда море как обещание весны. Зима стала длинней, тянется и тянется – аж до апреля на лужах белый лед... даже в мае холодно! Уехать куда-нибудь, лежать под зонтом, ни о чем не думать. Солнечное око жмурится, зябко входить в залив.

Ты заглядываешь сюда и с высоты своего времени смотришь на этот закат, как на открытку, которую я закладкой вложил в мою книгу; ты видишь шоссе, по которому несутся машины, – это Палдиское шоссе; ты видишь серую полоску вдалеке – это Таллинский залив. Прихрамывая, человек перебегает на другую сторону шоссе, петляет, уходит, его не видно, он сам по себе. Он – это я.

Море, лес, тропинки...

Раньше ощущение дома меня не покидало, я всегда мог вернуться, и всё налаживалось.

Я бы хотел сейчас пойти по одной из тропинок, дойти до зарослей камыша, вытащить оттуда мой спрятанный «Салют», пройти мимо верб, елей, сосен, оседлать велик и дальше верхом – по асфальтовым дорожкам – домой!

Угасающее небо, росчерки солнечных прядей. Желтая стрела громадного крана. Подтаявший край облака. Налетает стружка дождя. Ледяные капельки. Ты поднимаешь воротник, ветер мешает насладиться мечтой: однажды у тебя будет дом, который сложится вокруг тебя из твоего шифра, из намеков, расставленных на полях и вдоль дороги; сначала фантом, затем стены; ты его отвоюешь у ветра, дождя, серого неба, морского прибоя, автострады, грохота и пыли; после нескольких ключевых усилий ты сможешь сказать: чик-трак, я дома! Ты наконец-то там, где никто не посмеет попросить тебя предъявить документы. Ты отвоюешь отрезок покоя у бесконечной дороги, ты оставишь за спиной ночи-станции, полные крика и вони, раз и навсегда забудешь чесоточных пассажиров, с которыми тебе приходится делить свою жизнь, биться в кровь и зарабатывать синяки, из-за пары сотен евро... Jesus!.. пара сотен... за две ночи пара сотен, это даже больше последнего гонорара за роман, который писал полтора года; кинули триста пятьдесят евро, подавись! как псу кость – держи свои триста евро, засунь их поглубже! До сих пор жду. А ты мечтаешь, что у тебя будет дом, в котором ты когда-то жил как человек. Не то миф, не то идея. Сон, мечта, модальность. Future in the past. Детский рисунок мелом на стене. Ты веришь, что можешь его вернуть. Наивный, в тебе живет эта надежда – маленький огонек. Ты думаешь: дом – там, надо только до него дойти, скинуть тяжелую обувь и грязную одежду, помыться, расслабиться на кухне, закинуть на табурет усталые ноги, закрыть глаза, двадцать минут в полной темноте; ты забываешь ночную беготню, ругань и скрип колес гаснут, исчезают; ты слушаешь, как сопит кошка, ворочается сын, с улицы светит фонарь, из твоей кружки идет тепло, чай остывает, ты не пьешь, держишь ладонь над кружкой, ощущает тепло – и тихо, как мираж, в теле зреет тончайшее, как предвестие весны, ощущение дома. Ты несмело окунаешься в это облачко, позволяешь ему себя поймать, ты заворачиваешься в это розовое паутинное чувство, сам себе мурлыкая какие-то слова, вот ты почти уснул, почти уговорил свою мечту, сладостное чувство дома почти оплело тебя, но где-то еще твердеет недоверие, к ядру подступают грозы, теплые струи, весна обступает сердцевину, ты сучишь лапками и крылышками, чтобы завернуться в кокон, замираешь и ждешь, когда это чувство, подобно действию наркотика, укрепляясь, вырастит и поглотит тебя. К сожалению, оно не успеет затвердеть. Надо шевелиться. Время! И ты опять ползешь в Тонди на развозку. Слипшись с десятком себе подобных, едешь в микроавтобусе на заброшенную трикотажную фабрику в Пыргумаа. Ощущение дома в тебе убывает с каждым километром. Двое суток ты будешь в кромешном аду, ты будешь рабом, мертвецом, зомби.

Но до пятницы пока далеко. Даже здесь, на ветерке, еще ничего. Сегодня понедельник. Поскорее забудь эти выходные и пьянку. Дурак, надо было отвертеться, не давать десятку. Пропил десятку! Свистит ветер, гоняет под ногами бумажки, блестки, серпантин – остатки праздника. I am always late to the party – я живу с этим ощущением. Сто девяносто в кармане (триста в уме).

Карнавал вильнул и прошел мимо, просыпал тут, поссал там, но один поцелуй и парочку объятий я урвал, посмотрел на голую грудь (в такой холод оголилась), красивые икры, круглые жопы. Меня поцеловала какая-то пьяная или обдолбанная. Может быть, травести или трансгендер. В машине нас было четверо: я, Шарпантюк, Сева Миллионщик и Забей-Забудь.

С ними ехать всё равно как в банде на дело, хату поднимать или еще что. Они смолили L&M (синий) и несли пургу. Мимо шел парад. Кретины материли их вдоль и поперек. Катились самокаты, тянулись ткани. Я опустил стекло, чтобы помахать, высунулся, и тут на мне повисла пахучая, мягкая, цветная – не то женщина, не то переодетый парень. Поцелуй, хохоток, цок-топ-скок. Все они спешили дальше, дальше... Сверкали латексом обтянутые задницы, в покупательских тележках лежали полуголые, их весело катили кентавры на роликовых коньках... Визжали и махали радужными флажками безумно накрашенные мулатки... Стучали ботильоны... Переливаясь и побрякивая, всё ушло в прошлое и больше никогда не вернется. Они растаяли в дымке. Привидения и миражи – не из нашей жизни... Вдоль всей дороги цветная стружка... серебряная крошка... перья, обрывки серпантина...

Свободен до пятницы. В шесть часов вечера в пятницу ты умрешь на весь уик-энд, чтобы потихоньку восстать в понедельник. До пятницы три дня и четыре ночи, в четверг начнет крючить, в костях будет ломить предчувствие обморока, и я затяну: Thursday is patheticby Friday life has killed me... Но утро в пятницу еще мое целиком. Я отведу сына в школу, дождусь его из гардероба, мы поднимемся к расписанию – таков наш маленький обряд – посмотрим, какой у него урок; вокруг будет много шумных детей, он произнесет номер кабинета, скажет «ну, пока», я пожелаю ему удачного дня, он махнет мне с последней ступеньки, а я пойду на автобус, или пройдусь пешком, вернусь домой, может быть, даже попишу немного, лишь бы отвлечься. По мере движения стрелок с горки я начну сворачиваться, как скисшие сливки в горячем кофе. Ближе к трем я начну себя уговаривать: «Это ерунда, всё равно как уснуть на денек-другой, ты проснешься, а у тебя в кармане деньги». В три нацеплю маску раболепия, надену старую куртку, поеду в Тонди, чтобы сесть на автобус, потому что с этими придурками в одной машине я больше не поеду, пусть я и скинулся на бензин до конца месяца, хватит, отрезано, я с ними больше не поеду, плевать, пусть будет противно в вонючем «Икарусе», пусть хоть битком набитый Форд-Транзит – всё равно, любая из этих машин тебя привезет к той же фабрике с тускло светящими и нервно помаргивающими старыми люминесцентными лампами. Не всё ли равно, с кем ехать в Ад? Лучше с вонючими бомжами, чем с этими гомофобами. Что они такое? Ненависть и нытье, великая могучая и деньги. В сущности, их сознание сводится только к этим двум вещам: Россия и деньги. И то и другое – химеры.

Нет, напрасно я вышел из себя. Теперь начнутся интриги. И дверью безобразно хлопнул. Надо себя сдерживать.

Да забудь! Вон закат какой, посмотри! Вглядись в этот ускользающий свет, тоскливо стынущий на ветвях елей, на полоске прибрежного камыша, на заборчиках и железных ограждениях. По тем дорожкам я убегал в чернеющий лес, когда мне бывало невыносимо печально, и долго шел вдоль обрыва, подставляя ветру лицо...

Мимо промелькнул: DEPOSSE[1], – смотрю троллейбусу вслед, он перечеркнул все мои мысли, он идет в депо! Сегодня всё проносится мимо. Стоило отойти от остановки – и всё.

Тратить деньги на такси, еще десятка.

Всегда получаешь по заслугам: расслабился, не учел что-то – получи! Жизнь коварна, неусыпно следит за тобой, подстраивает события, подгоняет старых знакомых, подмигивает из прошлого. Ничто не случайно. Жизнь расставляет хитрые ловушки. Ее комбинации восхитительны. Она видит: разбитый, усталый, загнанный в угол, ты куришь, и, чтобы досадить тебе еще больше, жизнь ведет мимо тебя девочек, они царапают тебя насмешливыми глазками, цокают их легкие каблучки, вбивая гвозди в дряблую чувственность. Жизнь чует слабую эрекцию в твоих штанах, слышит шорох мыслей: счастливым я был только однажды – в Huskegaard. Что это за стоны? Ты будешь наказан! Принесите мне хлыст! Г-жа Жизнь тебя высечет! Провозглашая те дни, растраченные в цыганском вагончике, днями своего цветения, ты делаешь шаг в сторону могилы, предавая саму Жизнь, а она – видит. В хиппанском райке каждый дурак мог быть счастливым, там счастье подносили на блюде, простое и понятное, как «Листья травы», оно курилось из каждой трубки, из каждой глотки, каждая рожа источала благость; если ты достаточно прост в душе, готов себя ограничить и наслаждаться, несмотря на сквозняк в твоих карманах и проницаемость твоего вагончика, коротко говоря, если ты – поэт и аскет, то в Хускего быть счастливым тебе сам Бог велел. Попробуй оставаться собой здесь, на этой дороге, когда карнавал прошел мимо. Хватит сидеть, пора действовать! Чтобы вызвать машину, нужен нормальный жилой дом. Что это за улица вообще? Где я? Какой-то индустриальный лабиринт. Никто не станет жить у зоопарка. Нужно идти дальше. Вон там какие-то домики! Туда!

Старушка смотрит в окно. Не беспокойтесь, проуа, мы проходим мимо. Еще пару домов. Ну, вот, заурядный дом, с зеленым заборчиком, яблонькой, акацией, предупреждение о злой собаке. Если сюда вызвать такси, наверняка приедет. Достаем телефон. Не хотелось бы никого нервировать, вертеться в задрипанном виде возле такого дома, но он сам меня приманил. Листья робинии шелестели: давай, позвони, видишь, дом как дом, № 31, отчетливо виден, фонарь светит, all right, звони, к такому домику подъедут... 

И я позвонил...

В такси разморило, я думал о Леночке: только бы она не ворчала, мне даже показалось, я сказал вслух: из-за чего злиться?

Таксист хмыкнул. 

– Лена, ты же видишь, у меня всё из рук валится... до чего я скатился!.. не надо было одалживать Томилину... смешно ссориться из-за такого пустяка... она сразу его раскусила: никакой он не оппозиционер – ноги этой мокрицы здесь не будет! Ну, не сердись, мой слабый скрипучий голос... мой жалкий жест... из-за ничтожных трехсот евро ссориться... Этот крен я выправлю, триста евро – не велика беда, а вот что касается остального...

– По Лаагна или по Нарвскому поедем?

– По Нарвскому, пожалуйста, мимо моря...

– Моря сейчас не видно, но как хотите...

Придурок, моря не видно, вон огоньки плывут, мне больше и не надо, я простор чувствую с закрытыми глазами.

Я знаю, у нее есть право на меня злиться, она редко ошибается, ее чутье не подводит.

Нет, я не такой уж безнадежный. У меня пока случаются проблески – мои романы. В остальном – сплошной bleak house. Деньги бережем, как бедуины воду. Каждую подачку стараюсь растянуть, а время употребить на большой роман. Литература – что тяжба, Jarndyce & Jarndyce, тут победителей не бывает, все уходят на дно, остаются круги на воде – слухи, пустая болтовня...

Подъезжаем. Сейчас будет лесок. И я выйду. Ну. Сколько там? Десять? Ну, вот. Еще чуть-чуть.

– Спасибо, остановите пожалуйста, здесь я выйду.

Через лесопарк. Сонные фонари, подмигивая, освещали мой путь. Под ногами змеились корни. Елки хватали за рукава. Между деревьями какие-то тени бродят. Или кажется.

Многоэтажные свечи из красного кирпича, возле них стоят наши белые блочные здания, девять этажей, пять этажей, вон тот, потертый, со светом наверху, этот мой.

Налившись мертвой тишиной, дом спал, и даже фонари вокруг дома светили приглушенно.

– Это кто здесь возится? – говорит она шепотом.

– Я, – отвечаю шепотом и быстро на кухню, мою руки, делаю бутерброд, она за мной. – Чего не спишь?

– Весь мокрый, грязный. Я уже и чай разогрела, вот, с лимоном, возьми мед.

– Угу, спасибо.

– Да не жуй ты этот бутерброд, есть суп.

– Не, спасибо. Бутерброд, чай и спать, измотался...

– Где-то шастает, на телефон не отвечает, ребенок из-за тебя не спит: где папочка, спрашивает.

– Работал.

– Работал он...

– Да, сидел в троллейбусной будке и писал. Где мне еще писать?

– В будке?

– Да. Возле зоопарка.

– Как тебя туда занесло?

– Говорю же, из машины выскочил, там шел гей-парад...

– Гей-парад?

– Эти козлы матерились. Ну, я и выскочил.

– Нечего было с ними пить.

– Последняя попытка влиться в коллектив.

– Тебе там пишут. Сулев приглашает на собеседование. Пойдешь?

– Конечно. Может, возьмут.

– Вряд ли, но попробовать можно. Второе из издательства.

– Что на этот раз?

– Опять хотят какой-то документ.

– Конца этим бумажкам не будет.

– Не будет. Уж я-то знаю, десять лет там прожила. Зайди к Томилину. Спроси деньги. Ты их ему не подарил. Месяц прошел...

– Да.

– Завтра на счет триста тридцать евро. Горим синим пламенем.

– Сто восемьдесят есть. Сто пятьдесят достану.

– Где?

– Буду думать.

– Пашке напиши.

– Его в любой момент турнуть могут.

– Ну, пока не турнули, напиши. Отдадим через неделю.

– Я уже рублюсь, завтра.

– Ладно, иди спи. Нечего было Томилину в долг давать. Тоже мне нашел пассионария...

Д. спросонок был ватный. В 58-м много людей, стояли, Д. вис на мне. Шли через темный двор Муз. Академии, каркали вороны. Д. вспомнил, как мы летом спасали голубя от вороны. Ворона преследовала раненого голубя с подбитым крылом. Я убедил Д., что голубь спасется под машиной. Мы верим, что он выжил. На той же асфальтовой дорожке каждый год мы собираем слабых пчел, переносим их на травку, где они и засыпают. Д. верит, что мы их спасаем.

Навстречу вышло несколько китайцев.

Всегда сжимаюсь в школе.

Позвонил Сулеву насчет собеседования. Голос показался неуверенным. Я переспросил, приходить или нет? Он – да, да, конечно, к десяти. Но всё-таки неуверен. Может, не приходить? Приходи!

Гулял по Вышгороду, полировал в уме эстонские фразы. Немного постоял на смотровой площадке с видом на Балтийский вокзал. Никого. Произнес небольшой монолог. Неубедительно. Смотрел на крыши домов. Слишком серо, чтобы найти Lembitu. Вдруг мгла сдвинулась и выпустила три светло-серые колонны Дома Культуры. 

Произносил эстонские фразы, пока не убедился, что говорю без запинки, отправился в hotel N.

Не понадобилось. Сулев был нервный, менеджеру сегодня не до меня: в отель вселились аферисты, заказывали дорогое шампанское, не заплатили, оставили фальшивые данные и исчезли. Полиция разбирается, допрашивает ночного администратора. Она в слезах, сочувственно сказал Сулев, она не виновата, ее заболтали. Он сделал мне капучино (бесплатно), убежал таскать чемоданы приезжих.

Внезапно позвонила Т., пригласила в гости. Конечно, приду. Попросил у Сулева двадцать евро, дал.

Так, так, записал я в блокнот: +20 евр. (130 в уме) Минус: вино, семена... Не с пустыми же руками в гости... Какие семена веганы едят? Спрошу в лавке.

Т. – известный художник. Она над многими колдовала. Кого только не превратила в куклу! В закутке ее мастерской есть шкаф, в котором стоят политики из папье-маше (по секрету сказала, что набила их не опилками, а песком из кошачьего туалета). Самая дешевая стоит полторы тысячи евро.

«Это круче, чем портрет, – считает она. – Если дашь согласие на право использования своего образа, оформим документы. – Речь идет о каком-то сертификате. – Можно будет возить по международным ярмаркам и выставкам. Будешь получать проценты.»

Может быть, настал момент дать такое согласие? И в ближайшем будущем это будет моим единственным источником дохода?

В последний раз мы виделись, стыдно сказать, полгода назад, пошли с ней в «Черный пудель» пить кофе. Она себе заказала какой-то веганский десерт, поинтересовалась у официантки по-эстонски, лихо забросала ее вопросами; ни я, ни официантка, ни свеча на нашем столике – никто не понял, что она спрашивала. Я открыл рот, официантка хлопала ресницами, свеча мигала. Т. сплела перед нами прядь витиеватых предложений, непринужденно: тра-та-та и та-та, потому что тра-та-та и вот еще та-та. Что бы это значило? Официантка ушла на кухню спрашивать. Я напустил на себя устало-скучающий вид, но сам чувствовал, что Т. меня рассматривала; чувствовал, что она насквозь видит мою жалкую жизнь, блокноты выпирают из карманов, салфетки, карандаши, мой старый мобильник, потрепанные рукава рубашки, в которой я слишком часто появляюсь на фотографиях, хромота, старые ботинки, длинные сальные волосы и просветы на темени, седая щетина. Ты – старик, говорил мне ее взгляд, она готова мне поставить ногу на лицо и давить, давить. Когда я сказал, что в России сейчас настоящий фашизм, она ощетинилась: «Тебе с Пашкой надо реже встречаться – он на тебя дурно влияет».

И всё равно – молодец. Пусть хоть медальон с Киселевым на шею повесит или портрет Путина с Медведевым над кроватью, это не имеет значения, когда знаешь человека тридцать лет.

Тридцать лет!

Я помню, какая потерянная она была десять лет назад, сидела с детьми дома, с трудом дописывала магистерскую, а потом потихоньку начала выходить в город, сперва пугалась всех вокруг; я видел ее затравленный взгляд, она доверху была забита «детскими проблемами» и Маканиным, по которому писала магистерскую, и прочим, не знала ни эстонского, ни английского. Нет, больше, чем десять лет назад, все пятнадцать! Сначала вытаскивала меня из депрессии, можно сказать, откачивала от суицида; убедившись, что я в порядке, нашла работу в школе для глухих, преподавала там русский язык, пошла на телевидение, и вот теперь – Кукольный Дом, всевозможные курсы за плечами, смело говорит и на эстонском, и на английском – преодолевает социал-дарвинизм.

Сколько спросить у нее? Сразу сто пятьдесят? До следующего уик-энда. Так, я взял бутылку вина за шесть девяносто, кулек семян за два с половиной, у меня остается десять евро. Я могу у нее попросить сто. Стрельну сорок у Пашки. Нет, попробую у нее все сто пятьдесят. Пашку в этом месяце лучше не дергать.

Я остановился перед витриной. Представил, как смотрю на нее. Осмотрел себя. Огляделся. Никого. Можно играть. Я делаю непринужденный вид, встаю вполоборота. Делаю жест и произношу: «Сто пятьдесят евро...» Нет. «Сто евро, до конца дня...» Да – до конца дня. Немного сморщился: «Горим синим пламенем...» Вот так – ключевая фраза: горим синим пламенем, точно. Или так: «Черт, мы горим синим пламенем!» Улыбка. Это, пожалуй, чересчур. Одним уголком рта... И покачать головой. Посмотреть вдаль. Тут же сказать реплику: «Представляешь, из Москвы суки до сих пор не перевели – уже за три книги жду!». Она, конечно, поддержит: «А чего они там, охуели?» Я скажу с возмущением: «Да конкретно, уже все сроки вышли!». Она даст деньги, и я их спрячу в карман, сжавшись внутри, – в такие минуты я похож на книгу, которую закрыли, но между страниц держат палец, на корочки давят, а палец не дает страницам сомкнуться.

Вечеринка началась в три часа, мы выпили по бокалу за знакомство, новые подруги Т. – художницы, артистки, худенькие, молоденькие – спели какую-то кришнаитскую песенку, включили the best of Shocking Blue и бросились танцевать, к третьей песне вымотались, плюхнулись на диван, одна за другой, бледные, изможденные, бессильно смеялись, катались и шутливо дрались подушками; одна говорила с акцентом (или мне показалось), я посматривал на них, учтиво изображая, будто разделяю их радость, они были в легких кофточках, в коротеньких юбочках, в облегающих спортивных трико, они боролись, одежда сползала, я несколько отвлекся и, когда мы оказались на кухне с Т. вдвоем, застеснялся попросить в долг, – всё это меня отвлекало, их легкие туники, чулочки, мелькающие руки, щебет и локоны, танцы, вино, – в последний момент внутри что-то сжалось (не подходящий момент, но чем дольше ждал, тем меньше верил в себя, тем сильней ду-мал о Пашке: не сегодня, сегодня не получится, спрошу у Пашки, да).

Мы снова сели за стол, девушки пришли в себя: давайте выпьем еще вина – давайте еще выпьем – давайте-давайте, вина много!.. Мы выпили, они быстро захмелели, пялились на меня как на человека, о котором многое слыхали, но ничего толком не знали; не человек, а клубок слухов, за любую ниточку потянешь, какое-нибудь насекомое вытянешь.

Как много веганы едят! За два часа они сожрали целые горы салатов, фруктов и сухофруктов. Хлебцы, печенье... А как много они говорят о еде! Еще больше они о ней думают. Наверняка. Я просто уверен. Как хорошо, когда можешь есть всё подряд, – не надо думать о еде. Диета отнимает время. Зачем себе так жизнь усложнять? Зачем все эти новые подружки? Ладно куклы, Т. недурно на них зарабатывает, не то что акварели моей жены. Первое время картины висят на стенах, затем их заменяют другие акварели, они странствуют из комнаты в комнату, пока их не выносят на балкон, оттуда тесть их увозит к себе в гараж, где они быстро портятся (теперь гараж я называю акварельным мавзолеем), и мне это понятно, но – веганство, подруги, оставленные мужьями, каждая обросла кошками, у каждой жалкий, просящий подаяния взгляд, бледность и высушенный, обессиленный голос. Они доведены до крайности, их головы едва держатся на шеях, они уныло повисают, как цветы наперстянки, глаза их всё время бродят по полу. Неужели Т. скоро превратится в такую же пожелтевшую наперстянку? У нее было много увлечений. Она успешно переболела мистицизмом, спиритуализмом, фитнессом, астрологией. Было что-то еще... С годами мы теряем силы и рассудок. Увлечения высасывают из нас сознание, вяжут по рукам и ногам, как паутина.

Т. выглядела вызывающе хорошо; наперстянки делились с ней своими рецептами; я слушал одним ухом, наперстянки радовались зернам, которые я принес, набросились на меня с вопросами. Я сказал, где купил их, дал адрес, хотел рассказать, как ужасно питался в Париже, я стал настоящим ипохондриком, одно вино и булки, немецкие сосиски... Я вернулся в полном нервном расстройстве (провал был такой, что вспоминать страшно), а у меня на кухне, как назло, дверца шкафчика не закрывается, я ногой по ней съездил, она и отвалилась; весь вечер прикручивал... Наперстянки посмеялись бы, конечно. Ну, а мне зачем это? Совершенно незнакомые люди похихикают над моей неустроенностью... Ничего не стал рассказывать, они заговорили о новом телевизионном канале – бездна возможностей; одна подала заявку, ее пригласили на кастинг. Ко мне на колени запрыгнула Кити, кошка Т., сфинкс, настоящая ящерица, я инстинктивно сбросил ее и ушел покурить на балкон.

Т. живет на девятом этаже – в хорошую погоду видно море.

Только закурил, появляется Т.

– Чего сбежал?

– Я не сбежал.

– Сбежал-сбежал, дай покурить.

Я дал ей сигарету.

– Разговоры о телевидении... – и не закончил фразы, сделал гримасу. – Мне показалось, или у нее акцент?..

– Не показалось. Она с Украины, пробивная девочка.

– Такая устроится.

– Устроится-устроится. Она вся горит. Ничего не боится. А чего ей бояться? Не возьмут, ну и ладно. Надо пробовать.

– Правильно делает.

– Правильно-правильно. Это мы тут сидим, никуда не ходим. Глаз замылен ни к черту. И слушай, мы все такие пессимисты: нас не возьмут, кому мы нужны, эстонцы всюду берут своих... Вроде бы да – скорей эмигранта с Украины примут, чем местного русского, – да и то бабушка надвое сказала. Правда ведь? Никто не запрещает отправить сивишку.

– Лотерея.

– Бесплатная, заметь. Вот она молодец, в каждую дверь – тук-тук, можно? С одной стороны, простота душевная, с другой – а что с меня, дескать, взять, я с Украины, мне терять нечего... Пойдем внутрь, холодно.

– У нас тоже есть с Украины...

Мы вошли. 

– А надо ли ей это? Подумаешь, живут нелегалы. Где их нет? Было трое, осталось двое.

– Чего задумался?

– Да, ерунда...

– Ой, я забыла Пауля покормить... 

В аквариуме плавал осьминог. Я удивился.

– И пластинку надо поставить, – ловко поставила на проигрыватель винил Thick аs a Brick, бесконечно осторожно опустила звукосниматель. Давно забытый гитарный перебор...

Мне было интересно, отреагирует тварь на музыку или нет. Нет, никакой реакции, конечно. Только водоросли вокруг шевелились...

– Бедный, всеми забытый наш друг, – сюсюкалась Т. – Ты помнишь Пауля?

– Нет, я и вертушки не помню.

(Очень старый Pioneer.)

– Это наш младшенький опыты ставит...

– Соединил два увлечения: аудиофилию и океанологию?

– Ага, слушай, талант! Он теперь еще фокусы ставит, выступает. Пауль у нас очень любит музыку... и чтобы с ним говорили... Осьминоги не умеют врать, ты знал?  

Водоросли двигались, осьминог обвил щупальцами ветку – чувствует во мне лжеца Пауль? Шевеление водорослей, движение воды и эта затаившаяся тварь. Я вспомнил, что недавно видел С., он прятался в закутке бывшего казино, от которого брали свой первый ряд лотки со старушками, торгующими цветами. Ветер трепал его волосы, одежда шевелилась. Он был здорово помят. Лицо – как сплющенная пивная банка. Пустой пакет трепыхался.

– Кажется, ты говорила, будто С. в Питер собирался?

– Да.

– Я видел его с неделю назад. По нему и не скажешь.

– Собирается-собирается, и правильно делает. В Питере ему будет лучше. Все дешевле, это раз. Хорошо платят, – два. И наверняка связи...

– Не знаю.

Я поежился. В Питере?.. – лучше, дешевле, платят хорошо?.. Верится с трудом. Я вспомнил, как Артур Курносов ел устриц в парижском ресторане морепродуктов. Таким, может, и лучше. Он бы и этого осьминога съел, наверное. Начал рассказывать про него, и вдруг:

– Слушай, мне до конца дня обязательно на счет сто евро положить надо – горим синим пламенем...

– Конечно, конечно, о чем речь, – она ринулась искать свой кошелек.

Я заговорил о Париже, о моей неврастенической слабости, о сломанной дверце, о большом романе, который из меня высосал последние силы. Она дала деньги. Быстро спрятал в карман (сорок в уме; написать Пашке, императив), продолжая балагурить о Париже – теми же интонациями, как если бы денег совсем не было, но мы оба чувствовали: что-то не то. Я шутил, она смеялась, я смотрел Т. в глаза, а сам думал о своем...

Ее глаза – две черные гладкие бусины, по их поверхности летят картинки, мелькают слайды, кадры из нашей общей кинохроники, которые наши глаза, как камеры, снимали в институте, глаза и сердца фиксировали всё, на что бы мы ни взглянули, у нас с ней были свои истории, свои персонажи: С., П., Маэстро и еще чертова дюжина лиц... куда там!.. гораздо больше... сотни лиц проносились по гладкой поверхности маленьких черных, как нефть, бусинами, глаз, проносились поезда, мелькали комнаты, бары, концертные залы, со сцены придурки читали стихи, за бесконечным столом пили водку безумные филологи, шляпники, сони, мартовские зайцы, жабы со словарями, совы с вращающимися бобинами в голове, навозные черви курили кальян и завязывали на моей шее дымные петли, меж тем черные кролики в сторонке рыли нам могилы, да, черные кролики всё время копали и теперь продолжают, а твои поэтишки, Т., они сочиняют нам эпитафии, одним языком читают Введенского, а другим языком (ибо у каждого поэта раздвоенное жало) сочиняют эпитафии, и на каждого посматривают поэты так, словно примеряя свою эпитафию, они воображают, как мы сдохнем, они фантазируют, как прочитают свои стихи над нашими могилами. 

Когда-то меня такие мысли воодушевляли, я часто вызывал их в сознании, но теперь они меня угнетают. Тот я – я прежних дней – имел право на многое: нагло смотреть людям в глаза, слушать любую музыку и дерзко говорить о поэтах и писателях. А я нынешних дней – я, ко-торый покорно таскает свиные туши по зассанным канализационным коридорам, чтобы заработать свои сто евро, – ничего не может, ни на что права не имеет. Прежний я читал Поплавского и работал сторожем в двух местах; когда частник давал сто крон за то, чтобы приглядели за его машиной, тот я брал, но совестился и делил сотню со стариком. Теперь, получая двести евро, чувство странной унизительной гордости наполняет меня, еду в автобусе и спрашиваю себя: что случилось? что со мной произошло? когда? важно понять: когда это произошло со мной?.. смогу ли я когда-нибудь найти зазор?.. смогу ли вернуться?

В детстве я любил разглядывать пластинки, рассматривал бороздки, находил царапины, а потом перестал...

Если бы я мог взять мою жизнь, как пластинку, наклонить, посмотреть на свет, увидеть верные бороздки и прошмыгнуть сквозь спасительные аккорды в прежнего себя...

Я так унизил мое сердце. Каждый мой роман – компромисс, каждый подписанный договор – унизительный компромисс, каждая по-правка, стремление «привести текст в божеский вид» – постыдный компромисс. И отвратительное ожидание: будет ли мой роман в списке или нет? Ждешь, поджилки трясутся, открываешь шорт-лист: ну, есть?..

Раньше мы лазили в катакомбы отрываться, – как клево там курилось! Нам даже казалось, что ходы тех катакомб – это наши дыхательные пути, так сильно мы смолили! Может, мы все еще там, заживо замурованные в стенах храма природы? Поглощенные мхом и грибами, мы лежим в коконах и видим сны об этой жизни, вместо нас вернулись наши двойники – голядкины, доппельгангеры, унтерменши – встали в очередь за документами, на которые в прежние дни нам было насрать, устроились на работу, живут отдельными жизнями, думая о себе, словно каждый едет сквозь свой тоннель, никого не желая видеть. Разве это мы? Ну, скажи! Это какие-то подставные. Искорка догадки: нас нет!

Что-то промелькнуло: чайка!.. когтями по подоконнику... фррр!.. дрожь по спине...

– Я видел Пашку.

– Ну, как он?

Холодные нотки; не терпит она его. Он радикален, его можно понять...

– Ну, знаешь, – нет, она не желает его понимать, – я никогда не пойму эти его русофобские статусы в ФБ. А в остальном, как он?

Я повел плечом, стараясь казаться безразличным.

– Не договариваешь...

– Ерунда.

– Расскажи!..

– Да всё то же...

Не поверила.

Осьминог в аквариуме перебирал щупальцами – тоже не верит?

Идти.

– Слушай, пойду я! – объявил громко, чтобы наперстянки услышали, чтобы сразу бесповоротно. Они всполошились: как! куда? уже? еще не вечер!

– К сожалению, надо бежать. Дела!

Т. обнимает меня:

– Береги себя.

– Ты тоже.

Таллинн

 

В депо (эст.)