Андрей Грицман

Межсезонье

КЕМЕРОВО

Мы сегодня спросили у Бога:
если нету на нас управы,
кто же смотрит в упор и в оба
сверху, слева, снизу и справа?
Но ответом нам есть молчание.
Так и нам залепить бы горло!
Чтобы слышен был клик отчаяния,
чтоб отчаяние не заглохло.
Чтоб, когда и ни зги не видимо,
увидать за пределом жизни
те огни, что горят без имени.
Ну а мы живем, только если
эта мука до нас дотянется.
Боже, имя твое, как звать-то?!
Вот тогда эта боль останется,
если речь сжигаешь, как платье!

* * *
         Вере Полозковой
Не мысль, но жест, полет руки и шепот.
Огромных залов нестерпимый ропот
Не заглушает шелест снов души.
Как будто снова мглистой ночи копоть,
И строчка женская через бульвар спешит,
Прикрывшись шарфом, лайком и флэшмобом,
Она легко спешит на встречу с небом,
Не внемля клевете корыстных бонз.
В пропахших залах фимиамом, серой.
Они, ущербные, живут без веры.
А по Москве хрустит живой мороз.

* * *
         Александру Кабанову
Как от самых краин – с Украины
и с Гудзона. Сквозь зону сквозь сон
мы бредем от таможни к таможне
с чемоданом бездонным
через взлетный пустой полигон
из загона в закон.

Мы идем по секретным айфонам.
Засекреченный светится код.
Мы бредем по чужим полигонам.
Никогда нас закон не найдет:

Ни ОВИР, ДНР, ни Безпека,
INS, ЦДЛ, БТР.
Но стоит до скончания века
наш заплеванный пушкинский сквер.

Мы идем до скончания века
в бесконечно глухие места.
Где нечистая селится сила
и где тлеет костер неспроста.

Там мы встретимся рано ли поздно.
В поле том обгорелом нас ждут.
Там всегда и спокойно, и грустно.
Только слышится дальняя песня,
но и та улетает в пургу.

Сумрак да обгорелые ветви,
Берег несудоходной реки.
Головни и баркасы, и сети.
Мы теперь ни за что не в ответе,
вдох и выдох как звуки легки.

Там к костру подойдут, словно в зоне
кого случай дорожный занес.
Все знакомы, родные нам вроде:
вот Степаныч и дамы в законе.
Еле слышно чего там на взводе
сам Эмильич бормочет под нос.

* * *
Мы будем вместе. Я с тобой.
И ты со мной. Даже когда погаснут за рекой
огни костров поминовенья в рощах.
Исчезнут от деревьев тени ночью.

И он пройдет по саду на зарю.
Шаги мы не услышим поутру.
Когда уснули звери и цветы.
Людьми давно уж сожжены мосты.

И только сад задумчиво стоит.
Еще темно. Одна звезда горит.
И где прошел он, ветка шевелит-
ся. И мы все ждем. Прошло уж много лет.
Река течет, и зреет плод, и стынет след.

* * *
         Т. Д.
Межсезонье, – сказала Таня.
Межсезонье, – я повторю.
Предназначенное расставанье.
Возвращение к букварю.

Москва, достать планшет и плакать.
Игру словесную забыть.
Мимо любви в одно касанье,
чтоб в электронное мерцанье
разрыв пространства превратить.

Ну что же, – межсезонье, Таня?
Московский зимний нарратив.
Еще нас ждет Средиземноморье
и гниль Венеции святой.
Какие тут уж разговоры?
Пора понять: куда домой?

Не время игр – не в этой зоне.
Да и вообще – давно пора.
Но, Таня, все же иногда,
когда иду я по бульварам,
и пух летит, июнь, пурга:
кольнет московская игла.
А что подходит к изголовью?
Бульварный шум, базара гам и ГУМа гул,
патрульный вой, зов Ленинградского вокзала.
И режут глаз оскалы скул
в метро последнего разлива,
когда в вагонах никого.

Да и куда нам ехать дале.
Где мы живем теперь-то, Таня?
На чьей ничейной той земле?
Приречной, там где я. Живу я,
давно построил дом в долине.
Там и живу с тех пор поныне,
не унывая в январе.

В июле здесь, пожалуй, жарко.
Вдали Венеция цветет
заплесневелой аватаркой,
зеленой каменной баранкой,
и мертвым островом зовет.
Из-за закатного залива
последний катер отвалил
к далекой пристани вечерней.
И снова опустел залив.

А там и небо почернело,
и боль немного отпустила,
и, может, ты меня простила.
Но я не всё простил, седея,
себе, а времени в обрез.

Такая вышла Одиссея.
Аэрофлот пророчит даль.
Стихи невидимо посеешь,
они вначале голубеют,
взойдут, потом лежат как пыль.
А пальцем проведешь по полке:
Ну, скажем «межсезонье», что ли.
А смысл – как в стогу иголку,
все неразборчиво и – «боль».

Уйдешь, и в опустелом доме
Застыли наши тени немо,
графин с последним алкоголем.
По окнам – чьи-то фары мимо.
Потом судьба просыпет соль.

ТРАНЗИТ

         Ю. Л.
Мы идем по тропе невозвратной.
Не хватает минуты присесть.
Не найти нам теперь тех парадных,
где теряли мы юную честь.

А теперь не в чести собираться
пожелтевшие книжки листать.
Одиночки подводного царства
на себя загляделись с моста.

На другой стороне силуэты
наших близких, ушедших давно.
Каждый день вспоминаем приметы
и далекое полотно,

где давно затерялся товарный
среди черных горелых лесов.
Да и ты вспоминаешь, наверно:
Дед Мороз нам когда-то принес –

обещанье, что где-то маячит,
нашу летнюю память навзрыд,
подмосковную хвойную дачу,
этот шаткий измайловский быт.

Слава Богу, что знать нам не надо,
где таится последний предел.
Мы далеко. Но все-таки дома,
и полбанки еще не предел!

А теперь между двух океанов
мы живем. Это, брат, не кино.
Пролетают ничейные страны –
не успеешь заметить кивок

от какой-нибудь незнакомки,
тоже вышедшей налегке,
потерявшейся в поисках дома.
Лишь плывут города по реке.

Потому не найти переправы.
Да пожалуй, она ни к чему.
Берег левый становится правым,
как бывало когда-то в войну.

Ну, а нам и она не досталась.
Поколенье разъятых сердец.
Но, покрыты одним покрывалом,
спят в обнимку и сын и отец.

Что осталось? Смотреть друг на друга,
так, когда и слова ни к чему.
И шумят где-то наши пороги,
и озера глядят на луну.

Помнишь – временный лагерь в чащобе,
средне-русская полоса.
И далекое низкое небо.
Все прошло, словно в мае гроза.

Но осталась, нам вместе осталась
эта странноприимная связь.
И какая конечная станция
получилась транзитом для нас?

Оказалось – одна нам дорога
по пути огласованных вех.
И какие там, к черту, итоги,
и какой начинается век?

В ожиданьи последнего слова,
семь десятков – последний галут.
Сердце бьется, чтоб вырваться слева,
чтоб жена ночью пала на грудь.
Мы за нашим столом не скучаем.
Может, кто-то из ближних зайдет.
На холме миражом – Ерушалаим.
Стол накрытый – на будущий год.

9 МАЯ

Я не знаю, о чем вы там помните.
Мертв слежавшийся дух катакомб.
Это памяти крохи укромные.
Те, которых Господь не сберег.

И не нам ковырять, унаваживать
Карфагена просоленный грунт,
и себя постоянно уваживать,
чтобы вовсе навек не заснуть.

Взрыв бризантный рассыпчатым крошевом
засыпает предутренний сон.
Ну, братишка, и как твое отчество,
чей ты будешь, не сукин ли сын?

Так шеренгами жгут поколения
берегами мертвеющий лес.
Так мы дышим продуктами тления,
и ужасен пустующий крест.
                 Нью-Йорк