Алла Ходос * * * Тебе, иностранка на удалёнке, и бомбежки, и похоронки в снах, а им наяву. Сплю. Всё еще живу. * * * У ворот Иерусалима солнце черное взошло. О. Мандельштам Есть солнце черное – ну, помнишь, иудеи… И солнце желтое, которое страшнее… Которое звездою станет желтой на рукаве. Моя же мать по крайней мере не в лагере, а дома умерла. Я не увижу Мариуполь старый, откуда мама родом. (Из высей безграничных ты видишь, что осталось от него?) Мы с матерью лет до семи моих друг друга обожали. А после – нет, до самого конца. А перед тем, как я сама умру, поеду в новый Мариуполь, хоть прах твой в Минске. Может, тополь, как привиденье, трепетный, а может, клен-подросток прошепчет что-то, пролепечет на украинском языке, и я пойму. * * * Ходит девушка по Москве, шепчет: нет возне, нет вобле, нет водке, нет волне. Голова в огне. Грипп или ковид? Природе поставить на вид. Чтобы так не играла нами, а то мы ее – сами. Да мы ее уж и так загубили. И она к нам взывает из гнили. Сегодня Сережу забрили. Она ему говорила: поедем в Тбилиси, в Анталию, в Астану. Он отвечал: Да ну! Тронешься с места, побежишь, будто мышь, а она и закончится! А тебе, любимая моя пророчица, возвращаться ведь не захочется. Я не могу без тебя, но еще и без этих радуг, гроз и берёз! И каждый час он ее доводил до слез. Не дорос ты до смысла, – она отвечала ему. Что вообще я в тебе нашла – не пойму! Сначала ты станешь убийцей, потом и тебя убьют. Чем жить мне? Пусть дело пришьют! Вот и выход – мне дело пришьют. Дома жахнула аспирина она. Картонку взяла, серьезно бледна, и опять пошла она по Москве с плакатиком: «Нет вобле!» в руке… * * * Ты помнишь, друг, я выживала. К тому ж словами вышивала там… на салфетке, на обёртке (я не курила папирос). А как я выжила случайно – сие есть тайна для меня. Но это личные вопросы. А тема общая сильнее, Она до ниточки вбирает всю музыку, все голоса. Как черная дыра. Как прежде, стремится всё в одну воронку. На воронкé приедут ночью. Твоих соседей заметут. И даже если ты не слишком любил соседей, – может, пили, ругались матом, проходили, не глядя, в целом, на тебя, – ты тихо воешь в теплом доме, как сын собачий на соломе, – тебе почти уж безразлично, что и тебя придут топить. Ведь каждый в зоне отчужденья живет. И облачко озона вдруг возникает в атмосфере. Но ты боишься миражей. А ночью – тюрем теоремы. И тихие метеориты летят с нездешней высоты. * * * Ноября сырая кома. Эта тема мне знакома. Голый золотой урод. Болдино наоборот. Ярко-пламенный денёк. Розы мертвой уголек. Мертвой Розы или Лилии. Но не разузнать фамилии. Кто-то, кто стоял у дома, старый Костя, юный Рома, перед домом тихо лег. Кто-то в поле плодородном пал бессмертным и свободным. Кто-то в том же чистом поле лег бесславно поневоле. От земли живой и черной сладкий запах тошнотворный. В светлом граде волчья мгла. Где кощеева игла? * * * Спасешься – подернется радость стыдом – стремнина бурлящая – утренним льдом. Страх за бесстрашных, к бездне влекомых старых приятелей и незнакомых. В страхе подумать, вслух не сказать: вздохом – унизить, страхом – связать. И суеверно молчать о любимых – спасшихся или судьбою гонимых. * * * Когда случится радость, я не могу поверить. Как зверь взметнется, прыгнет на стиснутые плечи. Насмешливо утешит: не бойся, я на вечер. Ну что ж, до новой встречи, вино уже прогоркло, – я отвечаю гордо. А радость, как ребенок бессовестный, бесенок, всё ластится, божится, в кроватку не ложится. * * * Марсианских камней послежизненный вид. Кто законы снови́денья мне объяснит? Розоватых окошек неверная весть. Этот свет земляничный у Брэдбери есть. Хорошо бы сквозь эти окошки смотреть хоть на что – хоть на жизнь, хоть на смерть.