Александр Радашкевич
Памяти Парижа
ПОДЛУННОЕ
Набухает зимняя луна, облекая зримое
в зеркальность, снится, что не спится,
верится слегка, мнится, что подручное
обрыдло, и поезд, что так ладно постукивал
по шпалам, сорвавшись с часовой цепи,
пустился в полоумную чечётку. Коли б
не смывалась явь исподтишка, мы б её
вовек не городили, не приметив ровно
ничего, что под небом сроду не бывало,
и не допев лагунных арий томительно
дрожащим тенорком, не вспомнив
голубые имена всех тех, кто больше
не родился, запинаясь не нарочно на
булыжной мостовой вдоль постылых и
голых домов, забыв, что мы ошиблись
миром, ломанувшись в забитую дверь,
глотая впрок просроченное счастье
по чайной ложке в час, но так и не
опомнившись от шквала брезгливо
перечёркнутых надежд, похлёбывая
нежно энный виски с напрасной, как
cмытый мир, как млечный вздох,
как сирый стих, луной.
БАТУМСКОЕ ФОТО
Как дико одному остаться вдруг
живым на том приморском фото,
в тех зеленях лавинных, и даже тот,
кто снял его вчера или давно, он
раньше всех скользнул за воздух
из лондонских раздавшихся туманов,
и я смотрю на нас сквозь недвижимый
дождь февральский, который вас
уже не мочит, и ёжусь на стирающих
ветрах, но глыб небесных катит
вал, сминая наши сны в дорожную
лепёшку, и я один докрался до
обугленной весны сквозь марево
предмартовских магнолий из фото
тех батумских кущ, где наших
бренных солнц нетленны негативы,
с которых доверчиво разглядывают
вас Бахытик, Лена, Саша и Равиль,*
тогда рядком их усадивший
в цветную фотовечность.
________________________________
* Бахыт Кенжеев, Елена Игнатова, Александр Радашкевич и Равиль Бухараев. Фото на русско-грузинском поэтическом фестивале 2011 года.
СТАРАЯ ВИТРИНА
За вящей дозой ласки подваливает утром кот
премудрый, недели, виды, сны глотает жадно
чёрная дыра, которая давно не давится ничем,
и ходики отстукивают лихо отсчитанную кем-то
вечность, на лестнице подъездной пересекаются
почившие соседи с нечаянно живыми, народы
упражняются, дурея, в горячей и взаимной нелюбви,
а ты, впадая в старческое детство, слагаешь кубики
порушенных миров, но в старой худенькой витрине
времён пернатой Мистенгет и в липкий зной, и
в пепельных снегах который год и век который
трапезничает мейсенская группа фарфоровых
господ, порхаю ль мимо на крыльях восковых
иль нехотя влачусь, гремя пудовыми цепями
затасканных вериг, и дама тянет грациозно
свой бокал, и кавалер вальяжный в валлонских
кружевах ей льёт жемчужное вино с любезною
улыбкой полуденных краёв; витаешь ли в садах
нагих видений иль воешь волком в мышином
каземате одиночеств, они застольничают вечно
за сереньким стеклом светло и безмятежно, хоть
их фарфоровые души века тому уж отлетели
в галантный парадиз, где всё имеет прямую цель
и веский смысл, не ведая и тени сомнительных
теней. С них больше не сдувают лунной пыли, и,
когда мы сорвёмся за отхлынувший воздух, они
не обернутся и даже не задуют оплавленных свечей,
взовьётся багровый бархат оперных завес, и мы
с тобой подсядем робковато к овальному столу.
ВТОРАЯ СИЦИЛИАНА
Алтарные экстазы Сиракуз и медовые стены Ното,
отведав Модики барочный шоколад на площади
соборной и наласкавшись с ионической античною
волной, мы покидали улочкой безлюдной в разлапых
олеандрах всех цветов, оставшись в лаковых глазах
рассеянных святых, в раскрошенных зубцах невзятых
крепостей, в араукариях прародины забвенной, не помня
уж куда, да и зачем летим в будь трижды ты Париж,
в пунктиры стёртых дней на с мясом вырванной странице,
и детский хор на паперти предгорной нам пел вдогонку
томно из Рамо про мирные леса. Прости же, ветер
сицилийский, и лихом нас, зашторенных немыми небесами,
в лазурных снах нагих не поминай на песчаных следах
к лучезарному морю, желанному, как разовая жизнь.
РОКИ
А мёртвый котик, он всё приходит
встречать у двери и ночью прыгает
по-прежнему на ноги, мурлыча что-то
про себя, всё терзает свой драный
коврик, ещё не зная, что нет его, и
глупые голуби караулят, как встарь,
на карнизе попурри из охотничьих поз.
Перед третьим, предвечным уколом
он носом прятался в рукав на цинковом
столе, а заячьи лапки всё семенили
скорее домой. Котик саксонский,
крепкий и кроткий, он знал, что был
моим последним, и первым встретит
в тех дверях, откуда веет светом.
ЗАВТРАК
И булочка хрустящая, и маслице нормандское,
пилюли разноцветные, фруктовое пюре. Скользят
за рамой атлантиды облаков на параде рассветного
солнца, минуя остовы почивших на рваном ветре
крон, и листик искорёженный, кленовый, махнув
мне на прощанье, скрывается за облачным экраном
больничного окна в замедленном кино порожней
жизни, чья музыка залётная совсем не в том, что
грянула безлюбая зима, а в том, что уже не узнает
об этом вихрастый апрель ни здесь, где старость
накатила, ни там, где младость не сдала. И маслице,
и булочка, клубничное пюре, и пилюли пустой
надежды, как таблетки святой весны.
ПАМЯТИ ПАРИЖА
Песня памяти Парижа, ветер имени
меня. Спит Пиаф на Пер-Лашез,
катит Сена мимо века, расправляются
мосты под галопом отскакавших
лошадей, и усталый Окуджава всё поёт
на прощальном концерте: «Ах, флора
там всё та же, да фауна не та». Барабаны
заглушают перебор аккордеонный, и
безвинно виноватый полыхает Нотр-Дам,
сарацинские орды наводняют пустоты,
ненавидя дающего руку, а вы пасётесь
в антимире под сенью серого квадрата,
предав себя и белый свет, как Сену,
что впадала в небо, как сказку имени
Парижа и ветер памяти меня.

