Борис Чичибабин
«Я хотел бы подарить Вам...»
Из писем к Полине Брейтер о поездках в Крым и на Кавказ
Из писем 1980–1985 гг.
С любовью и радостью дарю Вам Тбилиси и Баку – два великолепных и прекрасных города, два чуда, сотворенных временем, и трудом, и искусством людей.
Я, наверно, уже писал или говорил Вам о моем чувстве великих городов, о том, что для нашей страны, где нет ни Рима, ни Парижа, ни Флоренции, ни Праги, каким-то подобием этих великих городов можно представить себе Вильнюс, Львов или Таллинн. Не мне говорить Вам о чувстве, с каким проходишь по улицам этих городов, заходишь в их соборы и храмы, слушаешь их душу. Вы сами были там, мы дарили их друг другу. Вы сами всё это знаете.
Ну так вот, Тбилиси и Баку – еще два таких города, и в этом смысле они осязаемо, видимо стариннее, интереснее, больше совсем молодого Еревана. Но только в этом смысле.
В Ереване я любил Армению, в которую влюблялся с первого взгляда, которую с первого взгляда, совсем сразу принял как святую землю и которая так и осталась святой и единственной.
Ереван, конечно, тоже великий город – как же можно забыть его площади, его здания из розового туфа, его фонтаны с самой вкусной водой в мире, его музеи, памятник жертвам геноцида с музыкой Комитаса? – но он по-другому великий: ведь есть же и совсем не старинные, совсем юные великие города – Ленинград, Одесса.
И Ереван – очень армянский город. Он гораздо больше армянский, чем Львов – украинский, или Таллинн – эстонский, или Баку – азербайджанский, он ведь почти на наших с Вами глазах так и построился как столица Армении, как город армянской истории, армянской культуры, армянской души.
В Ереване просто нельзя любить еще что-то, кроме Армении, и так не только для меня, приехавшего в этот город по железной дороге и еще за несколько часов до приезда в Ереван увидевшего и полюбившего эту пустынную, солнечную, каменную, трагическую, Божью землю, но и для Вас, прилетевшей в этот город самолетом, и для любого впервые попавшего туда.
В Тбилиси и Баку я любил Тбилиси и Баку сами по себе (как в Таллинне – Таллинн, во Львове – Львов). Конечно, Тбилиси – очень грузинский город, грузин в нем (в процентном отношении к другим национальностям) гораздо больше, чем было в старом Тифлисе, чем это было еще в том Тбилиси военных лет, который я запомнил (когда армяне составляли почти половину его населения), – в этом отношении Баку гораздо более интернациональный город. Тбилиси всё равно очень красивый город. «Мне Тифлис горбатый снится» – помните? Узкие, кривые восточные улочки, петляющие по горам и сбегающие с гор к Куре, к проспекту Руставели. Дома над Курой, где передние стены сливаются со скалами. Древние храмы и крепостные стены посреди современного города. Грузинский храм, армянская церковь, мусульманская мечеть, еврейская синагога почти рядом, в одном районе старого Тифлиса. Пантеон великих поэтов, художников, артистов на горе Давида с могилой нашего Грибоедова. Ради всего этого стоит поехать в Тбилиси. И отдельно храм Свети-Цховели во Мцхете – в древней столице грузинских царей, куда надо ехать из Тбилиси автобусом (электрички тоже ходят туда, но очень редко, с большими промежутками).
Тбилиси должен производить впечатление большее, чем Баку. В него можно влюбиться, его есть за что любить. Но я его видел раньше, и, хотя из того времени я почти ничего не помню и многое, самое лучшее и красивое, тоже видел впервые, Тбилиси все-таки не стал для меня открытием, откровением, чудом.
Он не был бы откровением, если б даже я и не видел его раньше: о нем столько написано. И если бы Вы захотели, чтоб я рассказал Вам о нем, мне помогли бы и Пастернак, и Мандельштам, и нерасставанный мой Паустовский, – да господи, кто не писал о Тифлисе! А влюбился я в Баку.
Баку – фантастический город. И рассказать о нем никто не поможет. Баку – столица Азербайджана. А Азербайджан – это настоящий Восток, это пустыня, как в Средней Азии, это темная, мусульманская, дикая страна, страна темных и диких людей, страна верблюдов, ишаков, шакалов, страна, у которой не было своей культуры (те поэты, которыми она гордится, – Низами и другие, жили на территории Азербайджана, но писали по-ирански и по-арабски, это иранские или арабские поэты). И вдруг – Баку.
В нем есть восточная, мусульманская старина. Сразу же, на берегу моря, на знаменитом приморском бульваре – Девичья башня, средневековая мечеть, средневековая рыночная площадь со старинными башнями, крепостные стены, а немного пройти пешком по старинным же, узким восточным улицам (киношники снимают на них Турцию или арабские страны) – Дворец ширваншахов. Но это небольшой участок огромного города, ну примерно как в Риге – район старой Риги. А выкарабкиваешься из этого крепостного средневекового, мусульмански-средневекового лабиринта – и попадаешь на совершенно европейские, петербургские, идеально прямые, ровные, широкие проспекты, один прекраснее другого, с католическим костелом, с великолепными зданиями, с чувствующейся перспективой моря, с его дыханием.
Лиля даже решила, что это самый красивый город, который она видела в своей жизни, но это ей показалось. Она забыла Львов или Одессу. Но это самый фантастический город, который я видел. Он ни на что не похож. Какой-то кусочек какого-то района мог бы быть в Ленинграде, другой во Львове, третий в Одессе, но всё это – Баку, и в целом ни на что в мире не похоже.
А за двадцать минут езды электричкой (это тоже считается Баку, один из его нефтяных пригородов) – Сураханы, храм огня. Его построили огнепоклонники-индусы в XVIII веке. На каменных плитах на входных воротах, и над самим храмом, и над нишами, где жили поклонники, – надписи на санскрите. А огонь – вечный, это горит газ, сопутствующий нефти.
Потом мы поднялись на фуникулере на высокую гору с чудесным парком, и оттуда был виден весь вечерний город, большой, светящийся, раскинувшийся над морем, над синей бухтой, как какой-нибудь Рио-де-Жанейро. Фантастический город Баку.
А тот край, где я провел большую часть моего отпуска (в Гагре мы прожили 16 дней: на 12 у нас была путевка и на 4 нам удалось еще продлить ее), я очень долго не мог полюбить, таким он чувствовался чужим и неинтересным.
Вам будет трудно понять меня, потому что такое мое предубежденное неприятие этого, кавказского, побережья связано с моей любовью к Крыму, который для Вас так и остался неоткрытым или полуоткрытым, которого Вы так и не полюбили, – слишком мало видели его.
Абхазия по-абхазски Апсны, страна души, – так вот, не Абхазия, а Крым стал для меня на всю жизнь страной моей души.
В Крыму всё мое и всё любимо. В Крыму я знаю, что вот здесь проходил Пушкин, здесь жил Чехов, на эти скалы смотрели Мандельштам и Марина, этот город любил Грин, этот залив и эти холмы рисовал Волошин, а еще раньше, на много сот лет раньше, здесь были греки, звучали гомеровские гекзаметры, томилась Ифигения.
И – простите мне, что мешаю «небесное» с «земным», – по своим природным условиям сухой и жаркий Крым (уникальное явление в субтропической зоне) подходит мне больше, чем влажное и душное кавказское побережье.
Мне очень захотелось подарить Вам Крым. Вы мало его видели и по-настоящему приняли в себя, сделали своим только Восточный – Коктебель с Карадагом, Старый Крым с могилой Грина и развалинами армянского монастыря. Это очень мало. А мне, конечно, очень хочется, очень нужно, чтоб Вы полюбили его, как я. Для этого, наверное, немножко нужно представить себе, что Вы родились и выросли и живете не в Одессе, не возле моря, а где-нибудь подальше от него, как я, как большинство людей на свете.
Одесситу, может быть, и в самом деле «незачем» любить Крым. Но Вы ведь не только одесситка, Вы же умеете мечтать, думать, жить «в сказке».
Вы чего-то не увидели, не поняли в Крыму. Может быть, Вам мешала человеческая масса, эти пляжные муравейники. Ну а Вы не видьте их. Вы видьте только море, камни, кипарисы, горы с петляющими между рощами и виноградниками дорогами.
Вы знаете, Крым, конечно, не самое дорогое и святое, что я увидел в жизни, я не скажу о нем, как об Армении, что я родился для того, чтобы в конце концов открыть ее для себя. Но если бы Бог спросил меня, где – из всего «везде», где я хотел бы быть в первую очередь, вот сейчас, сию минуту, и больше всего на свете, – я сказал бы, что в Крыму. Всё равно где. Я тоже считаю, что Восточный Крым – самое красивое, самое поэтическое место, но я был бы рад быть и в Алупке, и в Севастополе на Херсонесе. И я б тогда показал Вам, почему, за что я люблю Крым. И Вы бы обязательно полюбили его.
Ну хотите, я признаюсь: меня, как-то давно уже, огорчило одно Ваше замечание. Оно было, в общем-то, законное, совершенно справедливое, но ведь мы-то должны понимать друг друга с полуслова и вопреки словам, а Вы не поняли, не услышали меня.
Я говорил об Армении с восторгом, с любовью, и, между прочим, обмолвился, что для меня подготовкой к Армении был Крым.
А Вы не услышали. Вы резонно возразили в том смысле, что как же можно сравнивать. Как будто я сравнивал Крым со страной Арменией, страной с трагической историей, с культурой, с храмами. Да нет же! Я как поэт, как художник сравнивал. Зримо, чувственно, осязаемо, сам ландшафт, сам воздух. (Кстати, историей крохотный Крым тоже не обделен – храмов, правда, не сохранилось, но греческие колонны одни и те же в Гарни и в Херсонесе.)
Я Крымом меряю друзей и знакомых, как Пушкиным. Кто что любит – Крым или Кавказ? И если Кавказ – значит, не мой, значит, чужой. Понимаете? Я тоже с трудом понимаю, словами и вовсе не могу объяснить, вот только так меряю, так чувствую – и всё.
Крым, как и Армения, — это сухость, выжженность, голизна, каменность.
Я как увидел – после Грузии, после обсаженных пальмами и цитрусами Эльбрусов и Казбеков – армянские горы, как родным обрадовался: они же совсем как крымские, как те, что Вы видели, когда ехали из Коктебеля в Старый Крым. И климат похожий, не такой сырой и удушливый, как в Гагре, Сухуми и Батуми.
Но я не только за это люблю Крым, не только за скалы, прямо в море обрывающиеся, – такого не увидишь на всем кавказском побережье.
Крым – это Эллада, это колонии древних греков, это наша Эллада, как и чувствовали ее Пушкин, Мандельштам, Марина (это она о Мандельштаме: «петербуржец и крымец» – как хорошо!), наше Средиземноморье, и другого нигде нет. И я это чувствую, «помню».
Крым – это Пушкин (и это роднит его с Одессой, да и нельзя, любя Одессу, не любить Крыма, – и наоборот). Крым – это Грин со всеми его городами, с Зурбаганом, с Бегущей по волнам. Крым – это Толстой в Гаспре, Чехов в Ялте, Куприн в Балаклаве, Сергеев-Ценский в Алупке (Вы не знаете этого писателя, а если знаете, то по «Севастопольской страде», а Вы возьмите и прочитайте «Валю» – какая прелесть, какая красота!). Это Волошин и его Коктебель – ведь это он его создал, обжил, превратил в место паломничества.
Господи, да разве Севастополь, и похожий и не похожий на Одессу, – не красавец, не чудо?!
Да разве та же Ялта, пусть опошленная, загаженная голым человеческим стадом, но не смотрите Вы на них, смотрите на набережную, на дачи, на армянскую церковь, – разве Ялта не красавица, не прелесть?! Когда я в первый раз увидел, чуть с ума не сошел от восторга и радости: белая, солнечная, промытая, вся в кипарисах, как в минаретах.
А Феодосия?!
Для меня Крым неотделим от всего, что я полюбил, – от Одессы, от Армении (армянские колонии, церкви, Айвазовский), от Пушкина, от Эллады, от Гомера, Софокла и Платона, от Льва Толстого, от Чехова, от Грина, от Мандельштама, от Марины, от Паустовского, который так любил эти места, от многого и многих, что я забыл и пропустил. В нем чувственное, языческое, эллинское перемешано с духовным, евангельским, христианским.
Вот какой Крым я дарю Вам.
А в Абхазии, в тех местах, где мы в этот раз отдыхали, когда-то, еще до меня, была Лиля, и они ей запомнились и полюбились, она всё время меня туда звала, а я упирался, не хотел изменять моему Крыму. В какой-то степени мне еще и поэтому не хотелось ехать туда.
И поначалу и долго всё было для меня так, как представлялось. Лиля спрашивала: «Ну ведь красиво же?», «Посмотри, как красиво!» – а я видел действительно красивое море, действительно красивые (не такие, как в Ялте, чахлые, а могучие, сочные, высокие) пальмы, видел заросли бамбука, бананы, лианы, эвкалипты – и всё это было ненастоящее, не только мне чужое, но и Абхазии чужое, завезенное, насаженное в прошлом веке или чуть раньше, не здешнее, не исконное, не то, что видели здешние люди двести, триста, пятьсот, тысячу лет назад.
У них нет своих храмов, каких-то материальных памятников их истории. Я спрашивал у экскурсоводов об их вере, и никто ничего не мог сказать.
Абхазцы родственны не грузинам, а другим кавказским национальностям, таким как адыгейцы. На берег моря они пришли с гор, вероятно, были сначала язычниками, а потом принимали веру других, более сильных народов; они и сейчас, по-моему, наполовину магометане, наполовину христиане, а в общем, безразличны к вере.
Мы приехали в Гагру вечером 13-го. Была хорошая погода, мы этот день были «в Сочах», и всё было хорошо. С балкона нашей комнаты открывался прекрасный вид на море, и мы радовались, что так хорошо начинается отпуск. Но на утро следующего дня всё переменилось, небо было затянуто сплошной пеленой, шел дождик, у меня разболелась спина и стало ныть сердце, и так было целую неделю. В это время мы ездили в Новый Афон, в Пицунду и в Сухуми (на прославленную Рицу я ехать не пожелал), и все эти поездки были по-своему интересны. И постепенно, незаметно, в конце концов я принял от Бога в подарок и полюбил этот край, эту землю, эту Апсны, абхазскую страну души. Полюбил, чтобы подарить ее Вам, – и подарить с радостью и любовью.
Во-первых, оказалось, что это гостеприимная, дружелюбная, веротерпимая страна, на земле которой – и в самой Гагре – живут не только абхазцы, а и грузины, и армяне, и почему-то эстонцы (есть даже эстонские школы), ну и, конечно, русские и евреи. И пальмы, бананы, эвкалипты, пусть и посаженные относительно недавно, растут здесь все-таки больше ста лет, и для нескольких поколений людей, для маленьких абхазят они здесь всегда росли, всегда были, это уже их родное, часть их пейзажа, их воздуха, и они, сами ведь относительно недавно спустившиеся в эти места с высоких зеленых и снежных гор, воспринимают всю эту пальмовую красоту не как экзотику, а как Богом им подаренное, как то, без чего нельзя представить себе жизни, как мы с Вами – наши тополя и наши платаны. И – это я оценил уже в Тбилиси и в Баку – на каждом шагу можно было выпить кофе «по-восточному», как и в Армении варят (в Тбилиси мы с трудом нашли одно кафе, где можно было выпить кофе и где его пили в основном армяне, а в Баку кофе вообще не пьют).
Когда мы приехали, на магнолиях наливались, набухали почки, но мы не верили, что они распустятся при нас, и я даже не посмел загадывать на них. Но в последний наш день, 29 мая (а 30-го утром мы уехали), на некоторых деревьях – не на всех, а на некоторых – расцвели прекрасные большие белые цветы. Я так и не выяснил, когда ей положено (по цветочным законам) цвести, было ли это нормальным явлением или Божьим чудом, но 29 мая на нескольких деревьях в Гагре расцвела магнолия, и я дарю Вам это белое цветение. Вот и за это цветение я полюбил в конце концов эту маленькую красивую страну.
...А еще я хотел бы подарить Вам Армению.
Вы скажете: «Ишь какой хитрый! Это ему уже нечего дарить, и он придумывает. Это я вам подарила Армению. Я первая ее увидела, открыла и подарила вам. Как же вы смеете дарить мне мой же подарок?»
Смею. Смею – и дарю Вам мою Армению, великую и святую страну, самую святую в моей жизни, в том мире, который мне дано узнать.
Я знаю, я всегда помню, что это Вы подарили мне Армению, но Вы были в ней очень короткое время, Вы не могли так впустить ее в себя, вобрать в свою душу, она не стала для Вас тем, без чего Вы уже не можете. И не от бедности, не от того, что мне уже «нечего дарить», а по самой первой, самой главной задумке – я дарю Вам Армению.
Вы помните мои стихи о Таллинне, о Чернигове, о Судаке? Вот это и есть то, что я могу о них рассказать. Но это можно только стихами. В письме я не смог бы. Об Армении еще нет стихов, не знаю, будут или нет[i], но прозой, в письме, я не могу передать главного об Армении.
Я не знаю, суждено ли мне еще раз увидеть ее (а очень хочу!), я совершенно не уверен, что я хотел бы жить там (хотя иногда кажется, что хотел бы и мог бы), – но я знаю, что это моя страна, моя святыня, что я не мог уйти из жизни, не увидев ее, что без этого моя жизнь была бы неполной, неоконченной, несостоявшейся.
Я должен был узнать Армению. Я уже говорил и писал – и не только Вам, я повторяю это всем, кому рассказываю про Армению, – что я и сейчас, по прошествии года, не готов говорить о ней. Я дарю ее Вам, а что дарю, что для меня значит эта страна, почему она в моем сознании единственная из всех, какие я видел и смогу еще увидеть, избранная святая, – я не могу сказать. Ведь это не Израиль, не Палестина, куда привел из Египта свой народ Моисей, где жили пророки, Соломон со своей Суламифью, Иисус Христос. Не Индия Кришны и Будды. За трагизм ее истории и судьбы? Но ведь, наверное же, были страны и народы с не менее трагичной судьбой, – ну хоть наша Россия с татарским нашествием, с Грозным, с Петром, со Сталиным.
Не знаю. Были – да не так, да не то.
Трагизм Армении религиозен и космичен, он и в природе ее, в этой обожженности, в камнях, как будто растущих из земли.
Достаточно увидеть этот пейзаж, пустынную, сухую, солнечную землю в камнях и колючках и беловершинный, беловенечный Арарат над ней, над Ереваном, чтобы понять это.
Я не видел и не увижу ни Индии, ни Палестины[ii], но кроме – ручаюсь – нет и не может быть другой такой земли, такой страны.
О ее трагизме, жертвенности, о ее избранничестве незачем вычитывать в книгах, я их и не читал почти, я всё это вычитал из самой земли, из этих камней, из воздуха над Севаном, в ее сплошь живых храмах, сколько бы веков им ни было, на ее хачкарах.
Мое чувство Армении – странное и таинственное, я сам не могу в нем разобраться.
Ну вот начну с самого «плохого», я уже, наверное, рассказывал об этом, но повторю. Вы знаете, что я не люблю всего, связанного с деторождением, с беременностью. Мне физиологически противно, что человек рождается из чрева матери, что человек выходит, выползает на свет Божий из другого человека, как матрешка из матрешки. Я убежден, что это не так. Это физиологический акт, а не творческий; рождение, а не рождество. Это так выходит из плоти плоть, мясо, неодушевленный комок. Христос, Моцарт не так рождаются. Ну ладно, не в этом дело. А в Армении культ деторождения, культ плодородия, какое-то обилие, пир рождающей и рождающейся плоти. И мне не противно. Я принимаю это. Потому что и на этом печать трагизма судьбы. Потому что это культ религиозный.
И еще больше, еще хуже. Они ведь очень «материалистичны». Они любят богатство, богатую обстановку, дорогие вещи. У них не считается стыдным «хорошая» жизнь, богатая, «удачливая», «привилегированная». Они стыдятся бедности, неудачливости, неспособности к «хорошей» жизни. Когда в семье, в доме умирают, родственники и близкие изо всех сил, любой ценой, вплоть до разорения, тужатся, чтоб могила, памятник, поминки были лучше, богаче, чем у соседа.
Это всё так, я видел, я знаю. И опять-таки, это мне... ну не знаю, как сказать, не то что не противно, это противно им самим, лучшим из них, молодежи, которая ссорится из-за этого с родными, даже уезжает из Армении, но это как-то по-особому противно, не так, как если бы это было в другой стране, у другого народа.
Ведь и это связано с судьбой, с веками истории, с чем-то трагическим и высшим, с избранностью. И этот «материализм» тоже как религиозный культ. Он в крови, в генах, во всей истории, которую, может быть, и не знают, но чувствуют, несут в крови.
И кровавые жертвоприношения – всё оттуда же. И поэтому хоть и страшно, хоть и противно, но возвышенно и не только не мешает любви, не умаляет, не омрачает ее, а – и в этом какая-то мистическая тайна – увеличивает, усиливает любовь. Потому что и любовь к этой от Бога трагической стране должна быть трагической, необыкновенной, сложной. Не такой, какой мы любим ну хоть тот же Крым, или Таллинн, Львов, другие места и города. Понимаете?
Ведь плохие люди то же самое говорят о евреях. Армяне, в моем представлении, вообще – «евреи Кавказа», «евреи» этого региона. Очень много общего.
А среди тех отрывков, которые я Вам мысленно «писал», пока делал свой отчет, было рассуждение об армянском и грузинском национализме. В самом деле, ведь, в конце концов, любой национализм есть нечто ограниченное, мерзкое и страшное, а национальное чувство со всеми его смешными, жалкими, неприятными сторонами присуще армянам ничуть не меньше, чем грузинам. Почему же для меня Армения осталась святыней, несмотря на кровавые жертвоприношения и прочее? <...> Почему любовь к своей земле, любовь к своему у армян не вызывает протеста и осуждения? Почему я тут же, сразу разделил ее с ними? Армяне – в своей непривлекательной массе – ничуть не менее «материальны» и «плотски», чем грузины, скорее всего, даже больше: в Ереване больше частных автомобилей, чем в Тбилиси. Армяне – в той самой массе – любят деньги, любят материальные блага.
Но они не хвастают своим богатством. Они гостеприимны, я это испытал на себе. Но и гостеприимством они не хвастают назойливо и всемирно-оглушительно. <...> Они другим гордятся, другое любят.
Они любят свою землю, о которой знают, что она бедна и скудна, что она «страна камней и солнца». Они любят свои святыни, свои храмы, из которых – в единственной стране в мире – нет ни одного мертвого, все живые, все «действующие», все не для туристского обозрения, а для живых молитв. Они любят свою судьбу, трагическую, кровавую, с геноцидом и рассеянностью по всему миру. Они гордятся – и справедливо гордятся, завидно гордятся – тем, что в условиях геноцида и рассеянности собрали и сохранили свои святыни и духовные ценности, гордятся Матенадараном, гордятся памятником жертвам геноцида, гордятся музеями и картинными галереями, которые воистину богаты, единственны и прекрасны, гордятся своей столицей, построенной на их памяти, на их глазах, но такой прекрасной, какими могут быть только вечные города.
Грузинская любовь к своему говорит: «Мы маленькая страна, но мы великая нация, и нам никто не нужен; у нас были Руставели и Сталин, и мы лучше всех на свете, мы красивы, богаты, сильны, мы настоящие мужчины и мы презираем тебя, потому что ты ни в какое сравнение с нами идти не можешь, проваливай, откуда пришел, а мы будем жить по-своему, лучше всех».
Армянская любовь к своему говорит: «Больше всего на свете мы любим свою землю, свои горы, свои песни, свою судьбу, свою культуру, мы хотим жить по-своему и ни от кого не зависеть, но мы хотим, чтоб ты тоже любил нас и наше; мы маленькая страна, и поэтому нам приятно, когда кто-то не наш любит наш Гегарт, или нашего Сарьяна, или нашего Нарекаци, или наш Ереван, наша любовь к своему никого не обижает и не унижает, а зовет и других разделить ее с нами».
В старом Тифлисе половина или даже больше нерусского населения были армяне. Их было, во всяком случае, не меньше, чем грузин (они претендовали на установление Тифлиса столицей Армении и до сих пор огорчаются, что этого не получилось). И почти сплошь это были купцы, ростовщики, уличные торговцы и разносчики, ремесленники, то есть были тем, чем были евреи в старых русских городах и местностях. И при всем этом – великая духовная культура, очень тонкое и возвышенное, в самых простых и грубых людях, чувство Армении, ее истории, ее судьбы, чего Вы не могли не почувствовать.
Я уже писал – да Вы и сами знаете, но ведь это так удивительно, так необыкновенно, – что у них нет ни одного храма, который был бы «мертвым», музейным. Любая развалина, пусть одни стены, – это не просто святыня, а живая, действующая церковь, где можно принести жертву, поставить свечу, помолиться, совершить тот или иной обряд. Пусть это Гегард, пусть это что угодно. Ведь такого – на территории нашей страны – нет нигде. Я не знаю, может, есть где-нибудь в Европе, может быть, в Индии, но у нас точно больше нигде нет.
А какие у них поэты! Я уже не успею как следует подарить Вам Армению – вот опять «не судьба», и в этом тоже какая-то тайна, не допускающая празднословия, легкомыслия в обращении к этой стране. Я еще буду много говорить с Вами об Армении, рассказывать о ней, дарить ее Вам.
А Вы знаете о Наапете Кучаке? Знаете, что это один из четырех самых великих поэтов Армении? Только, если Вам захочется с ним познакомиться, заранее знайте, что русские переводы никуда не годятся. В Ереване вышло хорошее, очень красивое издание, где кроме параллельного армянского и русского стихотворного текста приведены точные подстрочные переводы, и по ним видно, как отчаянно плох русский стихотворный перевод. Это небо и земля. Небо, конечно, армянское.
Айрен – это очень короткое стихотворение, что-то вроде длинного четверостишия, и в переводе очень трудно, невозможно сохранить эту «эпиграммную», афористическую, поговорческую краткость и цельность. Эти айрены – чувственные и лукавые, озорные, нежные, сладострастные – очень емки, в эти четыре строки много вмещается, каждый – это целая новелла, исповедь, признание, любовное поддразнивание, заразительная любовная игра. Есть и печальные, но все – светлые, все – жизнерадостные. А ведь Армения и тогда была трагической страной, страной, отмеченной Богом, как Иов.
Армения – особенная земля, единственная на свете, для меня единственная на свете, это и в самом деле доказательство того, что есть Бог, это Вы очень хорошо сказали... Но не только потому, что об Арарате написано в Библии, даже, наверное, совсем не потому. Ведь о других местах, которые я видел, там не написано, но эта сухая, обожженная, вся в камнях, горная земля – вся библейская, горняя, Божья.
Как раз меньше всего храмы. Они прекрасные, они святые, но они построены людьми, и это видно. А горы, камни, история, дух нации – вот это Божье, и такого нет нигде на свете. На том свете, который я знаю. Наверное, есть в Палестине, в Индии, еще где-нибудь, где мы не были и не будем, но в том мире, который нам доступен, который мы можем увидеть глазами, пройти, прикоснуться, такого больше нет.
И Вы обратили внимание, как связаны земля и народ, как народ вписан в эту страну? Такого тоже больше нигде нет.
Я знаю, что армяне расселены по всему миру, что в Армении их не больше трети или четверти всей нации, но ни в одной другой нашей республике главная нация не составляет такого абсолютного большинства.
Но дело не в арифметике. Когда я думаю, как вписан народ в страну, в ее воздух, в ее простор, я совсем не арифметику имею в виду. Просто люди в Армении, как деревья, вросли корнями в эту каменную землю, их оттуда не вырвать, не представить в других условиях. А и в других условиях они – всё равно сердце здесь, хотя и не здесь родился. Да нет, опять же не в этом дело. Это и русские на чужбине тоскуют по родине и хотят хотя бы похороненными вернуться в родную землю. Я что-то другое имею в виду, но – чувствую, а как сказать – не знаю. Только это единственная страна.
Вы летели в Армению в самолете, а для меня она начиналась с дороги, которая была длинной, долгой, о которой мне тоже невозможно рассказать. Мы проезжали места, о которых писал Паустовский, и думали о Таганроге, о Ростове. А на другой день почти всю дорогу за окнами поезда было море.
<...> Тбилиси мы проехали ночью, а утром уже была Армения, с горами (которые оказались совсем не высокими, не такими, какие я помню по своей солдатской юности в Грузии и на Северном Кавказе и какие видел вчера из окна поезда), со скудной и бедной зеленью и вся в камнях, вся в камнях. Я сразу полюбил ее. <...>
За несколько часов до Еревана в наше купе сел мальчик-армянин, который обязался не оставить нас в Ереване, пока мы не устроимся в гостинице. У нас было несколько адресов, но все ненадежные. Первый звонок был неудачным: человек оказался больным и ничем нам помочь не смог. Потом выяснилось, что он все-таки звонил и договорился о месте в гостинице, но тогда мы этого еще не знали и, конечно, огорчились.
Наш провожатый привел нас в несколько гостиниц, но там не было мест. Тогда он вспомнил, что есть специальное бюро по устройству с жильем приезжих, и там Лиля дала пятерку, а нам дали место в гостинице. И уже с направлением в гостиницу (когда наш провожатый уже оставил нас) мы «просто так» позвонили еще по одному адресу, где жили две юные женщины, знающие Генчика, которые приезжали в Харьков, где мы их однажды видели.
Женщин этих звали Каринэ и Сусанна, и мы о них ничего не знали, просто видели. Мы позвонили, Сусанна оказалась в Перми, а Каринэ на работе, но нам обрадовались и велели приезжать. Мы все-таки взяли рабочий телефон Каринэ и позвонили ей. Она велела ждать ее на том месте, где мы стоим, и скоро прибежала к нам, возбужденная, веселая, хорошенькая, не слушая нас, усадила в такси и повезла к себе домой.
В этом доме, армянском, состоятельном, своем доме, мы и жили неделю, а потом оттуда поехали в Севан, но об этом я расскажу как-нибудь потом.
На второй наш ереванский день мы встретили Юлика Даниэля[iii] с супругой. Они совершали деловую поездку (по своим литературным, переводческим делам) Баку – Ереван – Тбилиси. Юлик оказал нам честь, пригласив нас в ресторан, где мы выпили несколько рюмок водки, и еще в гости к своим ереванским знакомым.
Мне хочется без слов и без усилий и без конца рассказывать Вам о нашей Армении и о Вашей Одессе, о том, как мы летели над морем, любимым и вечным, над Крымом с Кара-Дагом, с Коктебелем Волошина и Марины, с Пушкиным и Грином, и опять над вечным и любимым морем, над пальмами и виноградниками Абхазии – в Армению, в страну камней и храмов, к библейскому беловершинному Арарату, в Божью Тишину и Святость. В Армению, в ту страну, которой – вот такой, какой мы ее полюбили, какую почувствовали – может быть, и нет на свете, и все-таки мы ее не выдумали, а так же, как Моцарт, как Пушкин, как Паустовский, открыли своим внутренним зрением и поэтому увидели более настоящей, более истинной, чем она есть со своими богачами и спекулянтами. В Божью Армению, в Вечную Армению, родную страну Иисусовой Палестине и Святой Индии, в нашу Армению, с белым Араратом, синим Севаном, фонтанами Еревана и его зданиями из розового туфа.
То, что я написал Вам в свое время «на дорожку» о Кавказе, относится главным образом к Грузии и грузинам. О них я тоже вряд ли имею право рассуждать, но в Грузии я хотя бы провел несколько лет жизни и читал о ней какие-то книги. Что-то родственное в этих народах есть (очень немногое, не больше, чем, скажем, во всех «южных» народах, чем у грузин и итальянцев), но, вероятно, еще больше различного, непохожего. Это очень разные культуры, хотя в каком-то смысле я, наверное, немножко прав, относя оба эти народа к «ветхозаветным» нациям. И в том, что я назвал «возрожденческим духом», то есть в том, что вся их культура, духовность, Дух очевидно материальны, чувственны, плотски, есть какая-то правда, очень примитивно и неграмотно выраженная: дико звучит «Дух – плотский», но что-то есть; давайте, если хотите, вместе додумаем. Я могу сказать еще менее точно и еще более неграмотно, понимайте, если можете: это народы не белого снега, а земной темной наготы. Среди грузин и армян (как и среди ветхозаветных евреев) невозможно явление Будды, невозможна утонченная индийская «тихая, неподвижная» духовность. В то же время из этих двух наций армяне, по-видимому, более духовны, менее воинственны, более созерцательны. Не смейтесь, я умолкаю...
Вы много узнали от своего друга, а он хотя и не фанатик, но у него есть свои пристрастия, своя узость. Он был влюблен в Индию и открыл ее Вам. Но Индия и античность вовсе не враждебны друг другу. И они вообще никому не враждебны, всем открыты, широко, бесстрашно и готовно распахнуты. А то, что я называю «ветхозаветностью», противоположно и античности, и Индии. Пережитки язычества – жертвоприношение у армян, кровная месть у многих народов – только один из ее признаков, и притом не главный (пережитков язычества хватает и в православии, и в католичестве, но там они другие). Но это еще и закрытость, замкнутость, сам свет Ветхого Завета – свет темный, закрытый. Это и еще многое, что я чувствую, но не могу назвать словами.
Дух Ветхого Завета сохранился во всех мусульманских народах – и вот, наверное, у грузин и армян (из христианских). Впрочем, я ведь говорю «из головы», от какого-то «книжного», непроверенного представления, потому я и не хотел разговаривать с Вами об Армении, пока не увижу ее. Вот Вы много написали об армянской вежливости, доброжелательности. Это как будто противоречит моим мыслям. Нужно пожить там, почитать об Армении, мы еще поговорим когда-нибудь.
Представляю, как Вы огорчаетесь, сердитесь от возмущения и нетерпения спорить, возражать, прочитав, что для меня, оказывается, армяне, чьи храмы, чей Арарат отняты турками, отчего Вы тосковали и плакали, и сами турки, резавшие армян, отнявшие их храмы и их святую библейскую, единственную Гору, – одинаково «ветхозаветные» народы и культуры.
Но для меня – по крайней мере пока – это так, так же, как одинаково «ветхозаветны» воюющие друг с другом Израиль и арабы.
...Мы с Вами уже выяснили, уже знаем, что о многих «главных» и поэтому «неназываемых» или трудно называемых вещах мы начинали спорить потому, что называли их по-разному и вступали в спор не о самих вещах, а об их названии.
Я думаю, что то, что я назвал «ветхозаветным», а Вы называете «языческим», это одно и то же или почти одно и то же. Ветхий Завет ближе к язычеству, чем Новый.
Когда я назвал грузин или армян «ветхозаветными нациями», я одновременно говорил и об их «возрожденчестве», а это уже совсем близко к «язычеству». Евреи, особенно Ваши, одесские, описанные Бабелем, – тоже ведь в каком-то смысле «язычники».
Но тут есть и оттенки. Как раз на Новом Завете, на Евангелиях лежит отсвет античной культуры, во всяком случае, в Евангелиях, кстати сказать, написанных на древнегреческом языке, больше духа античности, чем в книгах Ветхого Завета.
«Язычество» – это не обязательно плохо. Я и Вас называл язычницей. Для меня вообще в этих понятиях не столько и уж во всяком случае не только временные различия (язычество, потом – Ветхий Завет, потом – христианство), но и территориальное. Ветхий Завет – это восток, Азия, мрачные и мистические (даже до единобожия, даже в язычестве мистические) восточные деспотии, это Египет, Двуречье, Арарат. И я называю Вас язычницей так же, как говорят о язычестве «олимпийца» Гете или нашего Пушкина, имея в виду светлое (таким оно нам представляется) среднеазиатское язычество. Но, конечно, если понимать буквально, то и всякая вера в идолов – это тоже язычество, иначе не назовешь.
...Если бы я был с Вами в Армении, я бы тоже плакал. Все-таки Турция – чужая, а Армения – наша, – вдвойне, втройне наша: и потому, что мы открыли и полюбили ее, и потому, что христианская, и потому, что в нашем государстве, в Российской империи. И, может быть, больше всего наша, потому что их, армян, резали, их города захватывали и уничтожали, у них отняли Арарат, храмы, землю с городами и селами.
И я не буду Вам говорить о карте мира, я только спрошу Вас: а как быть с турками? Когда армяне строили свои храмы, те, которые сейчас на территории Турции, их просто не было. То есть где-нибудь они были, но никто о них не знал ни в Армении, ни в Европе.
Я не знаю истории, но, вероятно, Армения соседствовала с христианской Византией – наследницей Эллады и Рима, и всё было хорошо и ладно. А турки откуда-то пришли уже около третьего или четвертого столетия христианского летоисчисления, как потоп, смыли Византию со всеми ее храмами, с великой культурой и государственностью, да так смыли, что ничего от этой страны не осталось, кроме наших старых русских церквей да нашей же иконописи, – она же от них, византийцев, а сами они даже неизвестно кто и были: греки, римляне, перемешанность тех и других, да еще и восточных рас?
Что это – Византия? Кто они – византийцы? У них, наверное, были более прекрасные храмы, чем у армян, и их было больше – и все они в Турции. И в Турции же самый прекрасный, самый славный храм Софии. И весь этот накат Турции, этот потоп был страшным, кровавым, и, конечно, это грешная нация, виноватая нация. Но что же делать? <...> Армян мало, им хватает своей республики. Турок, наверное, в несколько раз больше, зачем же у них отнимать землю? Вот Арарата, правда, жалко, он, по-моему, должен вернуться в Армению. А храмы – какая разница, на чьей земле они будут, лишь бы их не разрушали, не оскверняли, как мы, русские, в своей России свои святыни...
Из писем 1988–1990 гг.
...Как это может быть? Вот еще совсем недавно, почти вчера, мы только и говорили, что о текущих событиях, что прочитали в журналах, увидели по телевизору, и это было важным, и в этом была наша жизнь. Нам казалось странным и непонятным, что кто-то может этим не интересоваться, не делить с нами наших радостей, сомнений, тревог. А вот эти три дня я живу без газет, без телевизора, вижу перед собой вечное море, вечное небо, вечный Карадаг <…> – и мне больше ничего не надо. Как же это? <…> Неужели же для того, чтобы почувствовать Вечность, чтобы приблизиться к Богу, нужно и впрямь уйти от людей, от ежедневных забот, уехать из большого города с его суетой и шумом в тишину, в праздность, в «пустыню»? Неужели отпуск, три недели безделья, три недели отдыха так меняют человеческую жизнь, человеческую душу? И хорошо это или плохо?
Вы знаете, а я ведь и не хочу брать в руки газету, не скучаю по телевизору, оказывается, и без «Огонька» могу прекрасно обходиться. Да и не в этом же дело!
Понимаете, то, что вчера казалось важным, было важным, не выходило из головы, мучило, радовало, огорчало – революция, перестройка, социализм, национализм, – перестало, сразу перестало быть таким перед морем и небом, перед Карадагом и волошинской могилой над морем и под небом.
Я ведь и раньше всё это знал, я всегда это знал, – так что же, забывал, забыл? Что это? Как это может быть? Возьмите, перечитайте или вспомните мою «Коктебельскую оду», она же не сегодня написана. <...> И я тогда же про всё это знал! Как же это знание потом вытесняется временным и мнимым? Или это и есть двойной путь восхождения и снисхождения?
Но так или иначе, а сегодня я не хочу жить ничем другим, кроме моря, неба, высоты и Вечности. Не буду, просто не могу, не дано мне загадывать, как мы будем жить завтра, а сегодня я живу если не в небе, наверное, еще все-таки не в небе, то в поднебесной вышине над морем, которое ласково качает меня в сиянии солнца.
Может быть, это мне так, счастливому, кажется, может быть, я и ошибаюсь, но сегодня я думаю, что в небе, в море, в деревьях и травах есть Бог. Он во всем этом дышит, сияет, живет. А в революции, в перестройке, в социализме – нет Его. Не ощущаю я сегодня в них Его дыхания, Его света, Его духа.
Может быть, я завтра другое буду говорить, противоположное, – но сегодня я так чувствую, так думаю.
Человек может вернуться к Богу, может спастись – так я сегодня думаю – только Вечностью, только вечным. Любовью, а любовь – как море, как небо, как солнце, и не надо, и нельзя ей опускаться в суету и ложь, в невечное, а значит, мнимое, искажающее, умертвляющее.
Другое дело (и страшное «дело»), что отпуск бывает у человека раз в году, и только на это время ему дано (да и то одному из ста, если не из тысячи) причаститься Свободе и Вечности, а всё остальное время нам, смертным, назначено (значит, Богом?) жить в деле, в трудах и заботах, во времени и несвободе.
«Не хочу!» – это я Вас слышу. И я не хочу. Но, наверное, нужно, наверное, и в самом деле назначено. Пока не опомнимся, не повинимся, не возжаждем, – тогда и вернемся к небу, к деревьям, к Свободе, к Вечности...
Когда мы ехали сюда, я еще наполовину, а может быть и больше, был еще в этом «не отпускном», временном со всеми его заботами и тревогами. Пытался размышлять о трагедии и вине времени, до которого мы дожили, об этом странном времени переоценок, растерянности, недоумения.
Мне никто не мешал, но размышление протекало неуверенно и вяло: все-таки наполовину-то я уже был в другом, в высоком и вечном, и хотя в сознании и в чувстве еще не было ни моря, ни Карадага, я не думал о них и не помнил, не представлял, но что-то во мне, видимо, уже сопротивлялось моим же мыслям и словам, уже принадлежало Вечности, которую мне предстояло снова открыть и пережить.
<...> Вышли мы из поезда, не доезжая одной станции до Феодо-сии, в Айвазовском, где выходили все едущие в Коктебель, потому что именно там расположен автовокзал. Ближайшего автобуса надо было ждать два с половиной часа, а нам уже не терпелось, тем более что я не знал, как нас примут: ведь ехал я в писательский дом первый раз в жизни, без путевки на руках (ее должны были нам из Москвы выслать прямо на место), – и мы, от отчаяния и нетерпения, решились на отчаянный поступок: за десятку взяли частную машину и за несколько минут добрались до Коктебеля.
Первое, что мы увидели, – еще из машины, еще не видя моря, – был, конечно, Карадаг, неописуемо прекрасный, сразу узнанный и каждую минуту новый, меняющийся – от расстояния, от освещения, от нашей точки зрения и нашего настроения, состояния, – и видимо, зримо вечный, принадлежащий не человеку, не человеческому, а чему-то высшему, таинственному и непостижимому.
В Коктебеле было хорошо, т.е. насколько это было возможно в писательском привилегированном доме «творчества», где всё время перед глазами были эти самодовольные бесстыжие невежественно-бездарные существа, обласканные уже отмирающим режимом, там были и тишина и свет, были минуты или даже часы, когда я оставался наедине с морем, Карадагом, деревьями и цветами, с Богом.
В одно время с нами там жил Приставкин. Я не общался с ним по причине своего замкнутого характера и, как думаю, нашего духовного несовпадения, но тем не менее я по его просьбе дал несколько стихотворений для четвертого выпуска альманаха «Апрель», в том числе «Оду водке» и «Петра».
<...> Почти всё время моего пребывания в Крыму стоит прекрасная погода и так легко и радостно любить всё окружающее и Божье. С ясного синего неба ласково и не свирепо светит солнышко. Иногда его на короткое время (и это тоже приятно и славно, чтоб не было так уж жарко) закрывают белые облачка. Море здесь совсем не синее и совсем не такое, как в Алупке, памятной мне из прошлого, и все четыре дня спокойное, тихое. Температура воды – 18-19°, вероятно, будет повышаться, а воздуха – 21-22°, и тоже становится жарче. А перед моим приездом, говорят коктебельцы, прошла полоса дождей. Купаюсь мало, но это и не нужно: море видно почти отовсюду, а уж дыхание его точно ощущается везде. И отовсюду виден Карадаг и гора с могилой Волошина.
Кофе нет совершенно, как совершенно нет простой газировки. В писательской столовой кормят вкусно, но, на мой отнюдь не писательский аппетит, не обильно, порции для меня маловаты, и после ужина – он в семь часов – успеваю проголодаться. <…>
Писательские домики, в одном из которых и я живу, расположены в большом и красивом парке. Вы его, наверное, знаете, потому что он самый большой и красивый в Коктебеле, и, хотя на входе сидят «сторожа», обязанные проверять курортные книжки-пропуска, днем в него пускают, по-моему, всех людей.
Недалеко от моего домика стоит памятник Ленину: на розовом постаменте огромная серая голова, как отрубленная, как в «Руслане и Людмиле», одна голова с большими злыми глазами из серого сернистого камня. В течение дня я десятки раз прохожу мимо этой головы, и волей-неволей она заставляет думать о ней, о ее хозяине и его делах.
В парке есть кинотеатр, в котором каждый вечер показывают фильмы, старые и неинтересные, я еще туда не ходил. Боюсь и грущу, что так и не удастся посмотреть «Асю Клячину».
Переписку Ариадны и Бориса я здесь точно не прочитаю: в здешней библиотеке очередь на эти журналы уже на месяц расписана.
Как с совершеннейшей очевидностью явствует из сего письма, прекрасная пустота не только сохранилась в моей душе, но и распространилась в ней. Вы, наверное, ждали от меня чего-то более серьезного, важного, более достойного нашего сложного и странного времени.
<…> И вот Вам мой подарок – не знаю, открытие это (ведь мы нового ничего не открываем, «открываем» мы только то, что есть, как Колумб Америку) или напоминание, или просто подарок, но только – всё хорошо.
Как же мы с Вами забыли про это, про то, что есть Бог, и есть у нас с Вами ответ на все вопросы, как же мы забыли, что всё хорошо. Для верующего, для верного, для любящего, для любимого – всё хорошо. То есть в мире и в жизни всё как раз скорее очень плохо, чем очень хорошо, и гадко, и мерзко, и страшно: каждый день, каждый час, каждую минуту кого-то убивают, мучают, насилуют, обижают, льется невинная кровь, в Ливане, в Африке, в Латинской Америке и у нас, в Средней Азии, в Армении, в Азербайджане, – всё это правда, и все-таки для нас, и для многих таких, как мы, узнавших, открывших, поверивших, верующих, всё хорошо. Это не наивное и малоубедительное утешение, не самообман, не сказка, это истинная правда.
Да, в мире есть зло – оно ведь всегда есть и всегда было, и может быть, и даже наверное, сейчас его больше, чем когда бы то ни было; есть зло, есть смерть, льется кровь, уничтожается природа, жизнь, земля, вода, воздух, – но есть же добро, есть же любовь, есть свет, есть Христос и его заповеди, есть Шекспир и Моцарт, Пушкин и Толстой, философы, мудрецы, влюбленные, любящие.
Всё хорошо: есть Бог, и есть мы у Него.
Публикация – Полина Брейтер
i. «Псалмы Армении» написаны в 1983–1985 годах.↩
ii. В 1992 году Б.Ч. ездил в Израиль, увидел его, полюбил и, конечно, написал стихи о нем: «Земля Израиль», «Когда мы были в Яд-Вашеме», «Не горюй, не радуйся...»<↩ /p>
iii. * Юлий Даниэль (1925–1988), поэт, писатель (псевд. Николай Аржак), переводчик (псевд. Юрий Петров), диссидент. В 1966 г. приговорен к 5 годам заключения за антисоветские публикации («Процесс Синявского и Даниэля»).↩