Юрий Фельзен

Два фельетона

МОЛОДЫЕ РУССКИЕ ПОЭТЫ В ПАРИЖЕ[1]

Рядом с площадью Сен-Мишель, в маленькой узенькой улице, имеется кафе Ля-Боле[2], где когда-то много перебывало всяких литературных знаменитостей. Это кафе – странное и мрачное: у входа шаткие ступени, дальше по-деревенски неровный каменный пол, грязно-белые стены, у стойки всегда подозрительные люди, нередко наглые и громкие. Если пройти мимо стойки, попадаешь в отдельную комнату, дверь которой, впрочем, не закрывается. Комната не очень большая, грязная и мрачная, как всё остальное в этом кафе; вдоль стен длинные столы и неудобные деревянные скамейки. На одной стене кем-то вырезаны имена бывавших здесь знаменитостей. Среди них – Оскар Уайльд и Поль Верлен.

Не знаю, какие русские имена когда-нибудь прославят эту комнату. В ней уже много лет подряд – раза два или три в месяц – собирается русский Союз поэтов. Здесь одних поощряют, других безжалостно осуждают; здесь возникли и стали крепнуть поэтические репутации, превратившиеся теперь в известность.

Забавное и отрадное впечатление – после шумного парижского дня, после бесчисленных поездок и пересадок в метро, миновав стойку неуютного, чуждого кафе, вдруг попасть сюда, в эту полутемную комнату, где взволнованно читаются русские стихи.

В газетах предупредительно сообщают: «вход свободный» – но уже прочно установилось, кто именно любит эти собрания, и новые гости попадаются довольно редко. Одни и те же лица примелькались за столько лет, многие постоянные посетители давно между собою перезнакомились, шутки и намеки каждому сразу понятны. Это очень существенно и собрания несомненно оживляет. Их цель и назначение: все присутствующие, кроме нескольких не-поэтов и отказывающихся скромников, по очереди читают стихи. Затем стихи обсуждаются. Иногда больше говорят о самом поэте, их читавшем, нежели о стихах, и лестные слова сменяются чрезвычайно язвительными и едкими.

Здесь не щадят ни своих, ни чужих. Вот образцы замечаний:

– Стихи неплохие, но сразу виден недостаток общей культуры.

– Неужели вам не надоело столько лет писать под Ахматову?

– Это всё по-русски безграмотно[3].

В первую минуту кажется непонятным, как одной фразой высмеивается, уничтожается может быть долгая и тяжелая работа. Вся обстановка должна была бы призывать к снисходительности. Поэты и поэтессы в большинстве едва ли не бедствуют, более чем скромно одеты, многие заняты изнурительным трудом. Но, вероятно, они правы, будучи друг к другу безжалостны. В искусстве нет «смягчающих обстоятельств».

Надо сказать, эта взаимная строгая критика оказалась чрезвычайно полезной. «Свои», те десять или двенадцать человек, которые бывают постоянно, научились писать безукоризненно грамотно. Пускай не все они интересны и своеобразны – всё же есть, установился какой-то минимум техники, без чего поэта всерьез не принимают.

Но выступления основаны на принципе демократическом. Стихи читают все подряд, кроме отказывающихся. И вот тут случаются большие конфузы. Иногда вдруг выступит какая-нибудь немолодая и некрасивая девица и, рифмуя «розы и грезы», выскажет свои трогательные наивные надежды. «Жгучий поцелуй», «безумная страсть», «коварная измена», утешающий «душистый платок» – всё это, старое и хорошо знакомое, преподносится ошеломленным слушателям. Затем председателем задается традиционный вопрос:

– Кто хочет высказаться?

Поэтесса с волнением оглядывает слушателей. Ведь она-то пережила или могла бы пережить «безумную страсть» и «коварную измену» и с уверенностью ожидает сочувствия и понимания. Но публика безмолвствует, и лишь кто-то в углу ехидно предлагает:

– По одному стихотворению судить нельзя. Просим прочитать еще стихи.

Пытка возобновляется. По окончании ее слышится тот же ехидный голос:

– Мы приветствуем искренность и непосредственность, как бы она ни проявлялась.

Председатель сердито обрывает прения. Поэтесса недоумевает, но в общем довольна успехом и не видит улыбок и смешков. Не всегда наивные посторонние выступления кончаются так удачно. Иного автора так беспощадно и так убедительно раскритикуют, что он только старается не показать растерянности и только ждет, когда перейдут к следующему.

На собраниях в Ля-Боле часто бывают Адамович, Георгий Иванов и Оцуп. Их полушутя, но с оттенком искренней почтительности, называют «мэтрами» и нередко особенно настойчиво просят выступить. Вообще, парижская литературная молодежь очень нереволюционная, даже литературно нереволюционная, и считается с именем и положением писателя.

Стихи произносятся почти всеми как-то одинаково – медленно растягиваются слова, подчеркиваются рифмы, размер, вся звуковая сторона, многие слегка напевают. Вот выступает Ладинский[4], высокий, серьезный, сосредоточенный. Он – бывший студент и офицер, еще молод, но, как и у иных его сверстников, у него ранняя, понятная седина. Ладинский начал печататься в Париже и за короткое время приобрел известность[5]. Стихи его изящные и внешне легкие – [о] кораблях, об адмиралах, о запредельных странах, о поэтах, ищущих новых путей и в чем-то подобных морякам. Стихи Ладинскаого запоминаются, нравятся, по мнению некоторых критиков, ему предстоит «пойти далеко».

Другая «надежда русской поэзии» – Борис Поплавский. Это – одно из самых любопытных явлений, один из центров русско-парижской литературной богемы. Совсем молодой, мальчиком попавший сюда из России, однако не офранцуженный, и только, если можно так выразиться, «акклиматизировавшийся» во Франции. Таких, как он, много. Они знают одинаково русскую и французскую литературу, русскую и французскую живопись. Одно дополняет другое, не сливаясь и не спутываясь. Такие люди остаются русскими и только учатся у французов, а у французов есть чему научиться.

Борис Поплавский, «Боб», как любовно называют его друзья, – бледный, сутулый, в нелепых черных очках, с детским выражением рта и с голосом всегда вибрирующим и таким носовым, точно у него хронический насморк. Его любимое слово – «трогательно», – и это «тро» звучит так жалобно и убедительно, что поневоле ему веришь. Стихотворения его, как выразился Георгий Иванов, – сплошное «ах» – и он читает свои стихи, как будто упивается каждым звуком:

О Морела, пойми, как ужасны орлиные жизни.[6]

Его доклады и выступления на собраниях парадоксальны по форме и по мысли, вначале вызывают смешки, затем одобрение и сочувствие. Самые заглавия их удивляют. Вот название одного доклада: «О согласии погибающего с духом музыки». Поплавскому в высокой степени свойственно чувство юмора. Если публика смеется, он тоже улыбается, как будто сам себя насмешил. Однажды взрыв смеха вызвало уверенное его заявление – на вечере «Зеленой лампы» о любви – будто лишь женщины с физическими недостатками могут быть роковыми женщинами. Он будто бы встречал двух таких «роковых женщин» – одну косую, другую с базедовой болезнью. Посвящен-ные знали, что обе присутствуют в зале, и это прибавляло пикантности его заявлению, высказанному к тому же в невозмутимом тоне.

Кроме Ладинского и Поплавского, о которых много говорят, добились относительной известности и проникновения в газеты и «толстые» журналы два появившихся в Париже поэта – Довид Кнут[7] и Терапиано[8].

Довид Кнут, как про него правильно кто-то сказал, – «поэт русско-еврейский». Он родом из Бессарабии, и только благодаря своему упорству научился безукоризненно правильно писать и говорить по-русски. В своих стихах он изображает родные места, «манекацовских евреев»[9] и тот особенный русско-еврейский воздух.

Блажен, кто им когда-нибудь дышал.[10]

Но больше всего он поэт библейский, поэт еврейской традиции, о чем свидетельствует несколько странное название первого его сборника: «Моих тысячелетий».

Терапиано, рано поседевший, подобно Ладинскому и стольким другим русским их сверстникам, чрезвычайно напоминает Гумилева. Так говорят друзья Гумилева – будто у Терапиано такое же стремление руководить и поучать. Во всяком случае, его стихи, как и стихи Гумилева, чеканны, мужественны и обнаруживают огромную эрудицию.

Я уже говорил, не называя имени, о председателе «Союза поэтов» и даже описал, как он «сердито» кого-то обрывает. Это вовсе не характерно для Юрия Софиева[11]. Он образец председательской мягкости, тактичности и терпимости. Правда, его иногда выводят из себя совершенно беззастенчиво. От времени до времени на литературных собраниях появляется какое-нибудь существо, которое ко всем обращается, всеми недовольно, задает нелепые вопросы; вначале смешон, затем делается несносным.

Одно время в «Союзе поэтов» бывала никому не известная, довольно плотная белокурая девица, с финским акцентом и с чем-то странным в глазах. Она ни минуты не оставалась спокойной, прерывала каждого выступавшего, и ее претензии были иногда забавными:

– Почему вы все поете? Говорите по-человечески.

Сама она выступала охотно и читала какие-то детские частушки о совнархозе и губисполкоме. О них не спорили, и обиженная «поэтесса» говорила:

– Вы их замалчиваете, потому что мои стихи советские, а не кадетские.

Не знаю, в какой степени была эта девица советской. Однажды ей понравилось стихотворение молодого поэта, сотрудника правых газет. К общей радости и его смущению, она кинулась целовать молодого «белогвардейца». В последний раз я видел ее на скучном литературном диспуте, в первом часу ночи, с маленьким ребенком на руках. Кто ей доверил ребенка и зачем она потащила его на диспут, осталось для присутствующих непонятным.

Возвращаюсь к Юрию Софиеву. Он не только отличный председатель, но и умный, благородно-сдержанный поэт. Некоторые строчки его запоминаются:

Но мне-то, мне-то как же сочетать

Два томика стихов и жизнь...[12]

Его жена – тоже поэтесса, Ирина Кнорринг[13]. Ее женственные лирические стихи часто помещаются в «Посл[едних] Нов[остях]». Эта «председательская пара» редко вмешивается в споры, а споры бывают и, надо сказать, жестокие. Странно то, что самые жестокие споры возникают из-за вопросов отвлеченных. Их поднимают обычно наиболее молодые поэты: Дряхлов[14], Мамченко[15], Кельберин[16], Юрий Мандельштам[17], которого иногда смешивают с петербургским поэтом Осипом Мандельштамом. Спорный вопрос незаметно ставит Дряхлов, человек умный и как-то не весь выразившийся в своих стихах. Когда страсти разгорятся, он спокоен и лукаво молчит.

Собрания в Ля-Боле закрываются в первом часу ночи – без четверти час последнее метро, но это спорщиков не смущает, и острая тема переносится в монпарнасские кафе, в «Ротонду» или «Куполь», где за чашкой кофе сидят до утра. Иногда всё это производит жуткое впечатление. В три-четыре часа утра французы и бесчисленные иностранцы «клюют носом», расплачиваются и уходят или сговариваются с «веселыми девицами», а русские поэты, не зная усталости и не замечая никого кругом, громко спорят о Боге и о морали.

Это – разговор не совсем беспочвенный и пустой. Один из таких постоянных спорщиков, с трудом выдержавший экзамен на шофера, отказался от шоферства и сделался маляром – профессия менее приятная и гораздо менее выгодная. Он хотел доказать свою последовательность в вопросе о человеческом достоинстве и независимости и не мог шофером принимать подаваемые ему на чай.

«Союз поэтов» устраивает также и собрания в большом зале. Там читаются доклады, длинные поэмы, изредка проза. С возражениями выступают всё те же лица, но эти собрания слишком чинные, недостаточно домашние и фамильярные, и на них бывает немного скучно.

Трудно сказать, что получится из русского поэтического движения в Париже. Большинство участников его не очень самостоятельны. Учатся у Блока, Ахматовой, Ходасевича, Георгия Иванова, у того же «настоящего» Мандельштама, но относятся они серьезно к своему призванию, и у них есть одаренность и бесспорная новизна.

ОБРАЗЦЫ «БЛАГОНРАВИЯ»[18]

Чувство долга и завидная карьера. – Чекистский финал карьеры. – Моя сверстница Нина Каратыгина. – Ее поэтическое дарование и успехи. – Что сделали с ней большевики. – Публичное осуждение расстрелянного отца. – Отзвуки девятьсот пятого года. – Добродетельный римлянин – товарищ Абрам. – Советский прокурор Абрам-Крыленко.

Читая о некоторых печальных героях последнего времени, при том разнокалиберных и разнородных, я вспомнил, что они косвенно и случайно связаны с моим детством, даже ранним, и молодостью.

Наверное, у каждого в «детстве и отрочестве»[19] были такие неприятные сверстники или старшие, всё равно, знакомые или незнакомые, о которых постоянно говорилось, что они для своих лет необыкновенно интеллигентны, что они чудно учатся, ведут себя по-взрослому, радуют родителей и учителей и что, словом, вы перед ними ничто. Такие «образцы благонравия» нам внушают в нежном нашем возрасте досаду, презрение, часто недоверие и сложную скрытную зависть.

Одним из таких портивших мне жизнь экземпляров был молодой человек Ф.[20] Он был на несколько лет старше меня, блестяще учился в коммерческом училище, вежливо всем улыбался, ходил чистенький и аккуратный, и когда я и некоторые мои товарищи, возмущенные такой непохожестью на нас, сталкивали его с лестницы и дразнили почему-то «козловским училищем»[21], он оставался столь же спокойным и невозмутимым.

Вскоре умер его отец, и семья очутилась с довольно маленькими средствами. Тем временем молодой Ф. окончил с золотой медалью свою коммерческую школу и против ожиданий поступил не в университет, а в банк. Это испортило немало крови мне и моим друзьям. Ф. приписывались «сознательность», «жертвенность», «чувство долга» – всё то, чего, очевидно, у нас не было. Правда, в банке он сделал необычайно быструю и солидную карьеру, и когда я был каким-то жалким студентом-первокурсником, он уже казался неприступным и важным.

Он рано оглох – еще повод для восхищения «железной энергией», – ходил со слуховым аппаратом, но приспособлялся к обстоятельствам, как будто хорошо слышал и узнавал о них раньше остальных. Когда конфисковали, «национализировали» прежние банки, и мы в восемнадцатом году – перед окончательным отъездом[22] – посылали деньги в Ригу через какой-то новообразовавшийся немецко-большевицкий банк, Ф. уже нас там принимал с обычной дружески-вежливой улыбкой, со скромным деловым видом и с неизменным слуховым аппаратом.

Потом я долго его не видал. Случайно лишь узнал, что он жил в Париже, Берлине и еще где-то. Занимался он весьма разнообразными делами. Отзывы о нем были не менее разнообразны. Встретился я с ним несколько лет тому назад в одном скромном парижском пансионе, где он жил с женой, эффектной, довольно красивой немкой, и с четырехлетней дочкой. Я часто бывал в этом пансионе у наших общих с ним знакомых, и от них слыхал, что Ф. постоянно жалуется на дела и никак не может устроиться. Они также удивлялись, что он и жена буквально избивают дочку, прибавляя, впрочем, что девочка чрезвычайно непослушная.

Затем Ф. по секрету им рассказал, что его приглашают на службу большевики, что ему очень тягостно к ним идти, но что другого выхода он не видит. После поступления на крупную должность в большевицкий банк он выехал из этого пансиона, и мне с ним больше разговаривать не пришлось. Часто встречал его в различных кафе, особенно на Больших бульварах[23], но он приходил с людьми достаточно подозрительными и особого желания разговориться не обнаруживал, отделываясь своей неизменно вежливой улыбкой. Да и у меня не было желания подойти к нему и к новым его знакомым[24].

Затем начались разоблачения, напечатанные и в «Последних Новостях», и в «Сегодня», и в «Возрождении»[25]. Эти разоблачения гласили, что Ф. – гроза многочисленных советских служащих в Париже, что он – «око гэпэу», что он исполнителен, умен, ловок, как никто другой.

Затем, на чем-то сорвавшись, в чем-то кому-то не угодив, Ф. принужден был стать «невозвращенцем». Как подданного одного из балтийских государств, служившего по вольному найму, его не осудили заочно в Москве и оставили совершенно в покое. Свободный и, говорят, денежно независимый, Ф. мог бы опровергнуть хотя бы позорный факт длительной службы в ГПУ. Но он ничего не опроверг и, по-видимому, ничего опровергнуть не может.

Его имя, конечно, для многих, особенно для посвященных, «секрет Полишинеля», но из-за прежних отношений с ним и ближайшими его родственниками, из-за «детских и отроческих» воспоминаний, я предпочитаю этого имени не называть и ограничиться достаточно прозрачными инициалами.

 

* * *

Другим бичом моего гимназическо-студенческого времени была некая барышня Нина Каратыгина[26]. Я никогда ее не видал, но у нас много лет подряд была общая учительница – француженка, уроки которой заключались в том, что она каждому ученику или ученице рассказывала подробности про всех остальных. Три четверти моих уроков уходили на рассказы о Нине Каратыгиной, и она для меня являлась каким-то «каннитферштаном»[27] во всех интеллектуальных областях. Она писала стихи и прозу, блестяще обучалась чему-то специальному, знала музыку, живопись, французскую литературу. Кроме того, она принадлежала к прекрасной, себя во многих поколениях проявившей, культурной и талантливой семье[28]. Моим преподавателем в гимназии был ее родной дядя, и действительно, он как-то отличался от других пресных, скучных, полуказенных учителей, он явно был живее, современнее, душевно – моложе[29].

Наша француженка, имевшая «brevêt»[30] из Сорбонны и в самом деле более образованная, чем обычные бесчисленные в России «приходящие» учительницы-иностранки, по-видимому, кое-что понимала в степени способностей знаний и просто человеческой интересности. И надо сказать, она не переставала восторгаться умом и одаренностью своей любимой ученицы, а также ее честолюбием и упрямством. Кажется, эти разговоры происходили перед войной и в самом ее начале.

Несколько раз она обещала принести тетради Нины Каратыгиной, но своего обещания не исполнила. Та, очевидно, их ей не дала и, конечно, вряд ли хотела узнать, что думает о ее произведениях какой-то любопытствующий студент. Зато в журналах – и даже серьезных – стали попадаться ее стихи[31]. Мне теперь трудно о них судить. Вероятно, они были обыкновенными корректными стихами, но в то время факт, что молоденькая барышня, моя сверстница, уже печатается в толстых журналах, наполнял меня завистью и уважением.

Так же трудно теперь судить о ней лично. По рассказам, она мне представлялась скорее некрасивой, но восторженно-живой, схватывающей всё на лету и чрезвычайно веселой. По этим же рассказам, несомненно, что она была карьеристкой, – свойство простительное, а нередко ценное и нужное. Среди многих других неприятных для меня сравнений с постоянной своей любимицей наша француженка, в общем справедливая и добрая, не забывала упомянуть именно о моем недостатке честолюбия, о вялости, холодности и лени. Словом, я чувствовал себя лишним на этом свете, где существовало такое замечательное явление, как Нина Каратыгина.

Очень долго, лет двенадцать, о ней ничего слышать не приходилось. И совсем недавно в советских газетах было помещено ее письмо, в советском быту привычное, но трагическое после всего, что я о ней знал. Она публично осуждала деятельность своего отца, расстрелянного чекистами профессора Каратыгина, отказывалась от него и от опозоренной им фамилии и называла новое свое имя – то, которым при большевиках она подписывала свои литературные произведения[32]. Впрочем, и это имя, и литературные ее произведения, кажется, никому не известны и никем не замечены.

Здесь, в человеческих, «нормальных» условиях, нам невозможно понять, как становятся «ненормальными» люди там, среди вечной опасности, почему они себя изобличают и оговаривают, не всегда выгадывая и даже не всегда спасая свою жизнь. Нам только очевидно, что их чем-то устрашают и что они должны выказать подлость или хотя бы видимость подлости. Боюсь осудить злосчастную Нину Каратыгину и не знаю – виноваты ли одни советские условия в ее падении и в ее неудачах… Во всяком случае, если пример ее оказался поучительным, то, пожалуй, в обратном смысле.

* * *

Последняя такая и особенно наглядная ошибка относится к детству, к первым классам гимназии[33]. Это было время революции девятьсот пятого года, и мы, петербургские гимназисты, чувствовали ее во всем. То ученики городских училищ нападали на нас на улицах, обидно дразнили «синей говядиной»[34] и, по-видимому, считали буржуями. То старшие классы бастовали, и директор на наших глазах перед ними унижался и вел какие-то переговоры. Мы сами делились на «красных» и «черных» и отчаянно дрались на переменах. Одним словом, революция нас коснулась и не могла не задеть.

Но главное, в чем мы ее особенно сильно ощущали, были разговоры взрослых, восторженные рассказы домашних, гостей, репетиторов. Помню, в парикмахерской чужой студент мне почему-то сказал:

– Когда ты вырастешь, уже не будет всех этих орденов и побрякушек.

Он просчитался относительно ордена «Красного Знамени».

С наибольшим энтузиазмом, который незаметно мы впитывали, говорилось о речах, о сходках, о героически смелых ораторах. И все в один голос выделяли какого-то «товарища Абрама»[35]. Он казался по всем описаниям необыкновенным, замечательным человеком – безбоязненным, умным, сильным, и еще казался он образцом неподкупного благородства. Мне не раз приводилась в пример фраза в его же страстном тоне:

– Товарищи, порядочность выше всего!

И это у меня сливалось с цитатой из шекспировского «Юлия Цезаря», которую столь же восторженно приводили взрослые после гастролей Художественного театра: «Но Брут бесспорно честный человек»[36].

Поневоле в последний период таинственный незнакомец, товарищ Абрам, мне представлялся добродетельным римлянином. Увы, как известно, люди с годами меняются и меняются их вкусы и симпатии, но не часто бывает такая перемена, какая у меня произошла в отношении этого самого товарища Абрама. Его фамилия оказалась Крыленко. Он, вероятно, сейчас требует очередных расстрелов. Он уже тринадцать лет всё требует и добивается расстрелов[37].

ПРИМЕЧАНИЕ

1. Впервые – «Сегодня вечером», № 179, 12 августа, 1930. Печатается по данной публикации.

2. Ля-Боле – кафе La Bolée находилось на рю де л’Ирондель (rue de l’Hirondelle).

3. С 1929 по 1931 гг. вышло пять сборников стихотворений членов Союза, получивших, как можно понять из фельзеновской статьи, довольно противоречивые критические отзывы. Например, Ходасевич обратил внимание на безграмотность молодых поэтов, заявив, что «было бы хорошо, если бы вместо бесплодного скучания, молодежь наша занялась изучением языка и стиля» (Ходасевич В. Скучающие поэты // «Возрождение». № 1703. 30 января. 1930). Замечание же Адамовича более благожелательно: «Общее настроение, пожалуй, есть: тоска и меланхолия. <…> Сборник довольно тусклый, но отдельные вещи есть в нем неплохие» (Адамович Г. Молодые поэты // «Последние новости». № 3214. 9 января. 1930.).

4. Антонин Петрович Ладинский (1895–1961), поэт и прозаик, представитель «парижской ноты». Ладинский стал «возвращенцем» в 1955 году, приняв советское гражданство еще в 1946 году.

5. Первое опубликованное стихотворение Ладинского вышло в парижском литературном обозрении «Звено» в 1925 году, и со следующего года его произведения регулярно печатались в эмигрантской периодике.

6. Вольная цитата из стихотворения Б. Ю. Поплавского «Морелла I» (1930):

Ты, как нежная вечность, расправила черные перья,

Ты на желтых закатах влюбилась в сиянье отчизны,

О, Морелла, усни, как ужасны орлиные жизни,

Будь, как черные дети, забудь свою родину – Пэри!

7. Довид Кнут (псевдоним Давида Мироновича Фиксмана, 1900–1955), один из самых известных и талантливых поэтов младшего поколения эмигрантов, а также прозаик, мемуарист, литературный критик и редактор. Для его поэзии характерно слияние эстетических особенностей, свойственных творчеству русских авангардистов и поэтов-сионистов.

8. Юрий Константинович Терапиано (1892–1980), поэт, прозаик, переводчик, литературный критик и мемуарист. В 1924 году Терапиано стал первым председателем Союза молодых поэтов и писателей в Париже.

9. Отсылка к Мане Лейзеровичу Кацу (Emmanuel Mané-Katz, 1894–1962), украинско-еврейскому художнику, эмигрировавшему в Париж в 1913 году и пользовавшемуся там известностью за свои яркие картины, изображающие повседневную жизнь и быт в черте оседлости.

10. Неточная цитата последней строки из стихотворения Довида Кнута «Кишиневские похороны» (1929):

…Особенный, еврейско-русский воздух…

Блажен, кто им когда-либо дышал.

11. Юрий Борисович Бек-Софиев (1899–1975), поэт и председатель Союза молодых поэтов и писателей в Париже. Софиев принял советское гражданство в 1946 году и вернулся в СССР в 1955 году.

12. Цитата из стихотворения Юрия Софиева «Мой сын, иль внук, быть может, даже правнук…», которое было напечатано в третьем «Сборнике стихов» Союза молодых поэтов и писателей, вышедшем в 1930 году. Стихотворение было переработано и напечатано в несколько измененном виде в авторской книге стихотворений «Годы и камни» (1937).

13. Ирина Николаевна Кнорринг (в замужестве Бек-Софиева, 1906–1943), поэтесса и мемуарист.

14. Валериан Федорович Дряхлов (1898 – не раньше 1972), поэт и член правления Союза молодых поэтов и писателей.

15. Виктор Андреевич Мамченко (1901–1982), поэт и член ряда литературных объединений Русского Зарубежья, представитель «парижской ноты».

16. Лазарь Израилевич Кельберин (1907–1975), поэт, писатель и литературный критик.

17. Юрий Владимирович Мандельштам (1908–1943), поэт, переводчик и литературный критик. С 1928 года Мандельштам служил секретарем Союза молодых поэтов и писателей и с 1930 года был членом его ревизионной комиссии. См. о нем подробно: Е. Дубровина. Детство, юность и музы поэта. // «Новый Журнал». № 285. 2016.

18. Впервые – «Сегодня». № 342. 11 декабря. 1930. Печатается по данной публикации.

19. Отсылка к псевдо-автобиографической трилогии графа Л. Н. Толстого: «Детство» (1852), «Отрочество» (1854), «Юность» (1857).

20. По всей вероятности, имеется в виду Андрей Васильевич Фехнер (?–1937?), считающийся резидентом ОГПУ в Париже и одним из организаторов похищения председателя Русского Общевоинского союза генерала А. П. Кутепова (1882–1930) 26 января 1930 года.

21. В 1900-е годы Козлов (нын. Мичуринск) был районным центром в Тамбовской губернии с населением 40000 жителей. Здесь, скорее всего, указывается на некую провинциальность.

22. Фельзен с семьей покинул Россию в октябре 1918 года. См. «Юрий Фельзен. Автобиография» // Фельзен Ю. Собрание сочинений. Т. 2. – М., 2012. – С. 335.

23. Большие бульвары (les Grands Boulevards) расположены на правом берегу Парижа, на месте старых городских стен Карла V и Людовика XIII.

24. Как это ни иронично, замечание о «подозрительных» сообщниках напоминает строки о самом Фельзене в воспоминаниях В. С. Яновского «Поля Елисейские: Книга памяти» (1983): «Пользуясь любовью всех нас, и даже «генералов», он, однако, не растерял своих старых биржевых связей. Фельзен был среди них белой вороной, но всё же пользовался и там уважением. / Какие-то громоздкие, странные люди иногда подходили к столику Фельзена, широко улыбаясь, здоровались, заговаривали по-немецки. Кое-кого он приглашал сесть; появлялась бутылка коньяка (приезжие вместо рюмки заказывали целую бутылку, гарсоны уже этому не удивлялись)».

25. Разоблачение Фехнера произошло в октябре 1930 года, получив широкую огласку в эмигрантской печати. См. «Возрождение», 14, 16, 17, 18, 19 октября 1930; «Сегодня», 17, 18, 21, 22 октября и 4, 9 ноября 1930; «Последние новости», 18 и 19 октября 1930.

26. Нина Евгеньевна Каратыгина (даты неизвестны), поэтесса и литературовед, адресат посвящения неозаглавленного стихотворения Федора Сологуба (Тетерникова, 1863–1927), которое содержит в себе намек на ее единственный стихотворный сборник «Кровь животворящая» (1916):

Вы любите голые девичьи руки,

И томно на теле шуршащие бусы,

И алое, трепетно-знойное тело,

И животворящую, буйную кровь.

И если для сердца есть терпкие муки,

И совесть глубокие терпит укусы,

И только жестокость не знает предела,

Так что ж, – и такою любите любовь.

27. Каннитферштан – загадка; от «kann nicht verstanden» (бук. «не могу понимать») (нем.).

28. В семье Каратыгиной действительно было много выдающихся личностей, получивших известность в общественной и культурной жизни XVIII–XX веков. Среди них экономист Е. С. Каратыгин (1872–1930), актриса К. А. Каратыгина (урожд. Глухарева, 1848–1934), актер-трагик В. А. Караты-гин (1802–1853), актриса А. М. Каратыгина (урожд. Колосова, 1802–1880), балерина Е. И. Колосова (1780–1869), драматург П. А. Каратыгин (1774–1827) и актриса А. Д. Каратыгина (1777–1859).

29. Здесь речь, скорее всего, идет о С. С. Каратыгине (годы жизни неизвестны), преподавателе законоведения, правоведения и этики в Санкт-Петербургской 7-й гимназии, где и учился автор фельетона.

30. brevêt… – тип диплома во Франции.

31. Дореволюционные стихотворения Каратыгиной печатались в журналах «Летопись», «Русское богатство», «Русская мысль» и пр.

32. В 1930 году Е. С. Каратыгин, занимавший до того времени ряд должностей при советской власти, был арестован ОГПУ по обвинению в руководстве контрреволюционной «организацией вредителей рабочего снабжения», на которую возлагалась вина за плохое обеспечение населения СССР продуктами питания. Впоследствии он был расстрелян вместе с 47 другими «вредителями». Литературный псевдоним Н. Е. Каратыгиной – «Нина Пограницкая».

33. Н. Б. Фрейденштейн поступил в Санкт-Петербургскую 7-ю гимназию в августе 1904 года.

34. Имеется в виду синяя гимназическая форма 1900-х годов. Подобное, но более ясное описание есть в романе «Старая крепость» (1936) В. П. Беляева (1909–1990): «А когда пришли петлюровцы, многие гимназисты, особенно те, что записались в бойскауты, вместо пальмовых веточек стали носить на фуражках петлюровские гербы – золоченые, блестящие трезубцы. Иногда под трезубцы они подкладывали шелковые желто-голубые ленточки. / Мы издавна ненавидели этих панычей в форменных синих мундирах с белыми пуговицами и едва завидев их, принимались орать во все горло: / – Синяя говядина! Синяя говядина!»

35. Революционная кличка Н. В. Крыленко (1885–1938), родившегося в Бехтееве, Смоленской губернии. Осенью 1903 года Крыленко поступил на историко-филологический факультет Санкт-Петербургского Императорского университета и в декабре 1904 года стал членом Российской социал-демократической рабочей партии. Летом 1906 года по политическим причинам Крыленко вынужден был эмигрировать. Вернувшись в Россию к концу того же года, он вел агитацию в рабочих районах Петербурга, пользуясь известностью как один из самых острых критиков деятельности первой Думы. Впоследствии был арестован и сослан в Люблин без судебного процесса. После революции 1917 года он стал видным теоретиком советской юстиции, занимая ряд должностей в судебной системе СССР. В 1933 году был награжден орденом Ленина. В 1936 году занял должность народного комиссара юстиции СССР, однако в январе 1938 года, на первой сессии Верховного Совета СССР, деятельность Крыленко подверглась критике, в результате чего он был арестован НКВД. Под пытками ему пришлось признаться во вредительстве с 1930 года и даже в том, что он был «врагом Ленина» с дореволюционных времен. 29 июля 1938 года Крыленко судила Военная коллегия Верховного суда СССР в рамках дела о «контрреволюционной фашистско-террористической организации альпинистов и туристов», и в соответствии с его теориями о социалистическом правоведении, судебное решение и приговор были приготовлены заранее; процесс продлился всего двадцать минут, достаточное время для того, чтобы Крыленко отказался от своих ложных признаний. Он был приговорен к смерти и расстрелян.

36. «...а Брут бесспорно честный человек» – строка из шекспировской трагедии «Юлий Цезарь» (действие III, сцена 2).

37. Послужив главным прокурором на крупнейших московских показательных процессах в 1920–1930-е годы, Крыленко стал олицетворением советской карательной судебной системы. В момент публикации фельетона нашумевшее дело Промпартии закончилось расстрельным приговором для всех обвиняемых.

Публикация, примечания – Б. П. Каретников,

University College London