Яков Рабинович

Хроника иллюзорной битвы

 

К 130-летию со дня рождения Сергея Прокофьева

 

1

 

Одни люди восхищаются моими сочинениями,

но считают меня пренеприятным человеком,

другие же считают меня очень милым,

но пишущим черт знает что.

С. Прокофьев

 

К лету 1939 года обитатели столь желанной и музыкально отзывчивой родины, которую Серж в моменты ироничной снисходительности еще недавно называл «Большевизией», поголовно выучились «проявлениям любви» к человеку, который не сочинял симфоний и не играл на музыкальных инструментах, но при упоминании имени которого они неизменно приходили в массовый религиозный экстаз. Для того, кто последние десять лет жил в Европе, это было непривычно. Состояние это походило на эпидемию болезни, которую в Церкви Христианской науки сочли бы недостойной внимания.

Но «болезнь» эта, игнорируй ее или нет, не только не исчезала, но и настойчиво затягивала его самого – давно уже, впрочем, не «Сержа», а «Сергея Сергеевича». Тех, кто с недостаточной искренностью демонстрировал счастье, вполне реально вычеркивали из жизни; и если до сих пор Сергей Сергеевич презирал «болезнь» как к нему отношения не имеющую, то теперь каждое воспоминание о недавнем исчезновении непокорного Мейерхольда заставляло крепко задуматься.

В привычный час Сергей Сергеевич Прокофьев надел шляпу и вышел на улицу – подумать и просчитать возможные ходы. Прогулки и разбор вероятностей на свежем воздухе обычно выручали его и в шахматах, и в жизни. Домой он вернулся довольным.

Когда фигуре короля угрожает шах, нужна хорошая контратака.

 

И вот всего через несколько месяцев появилась чудовищная и грандиозная, несуразная и компактная, невыносимо пошлая и при этом гениальная «Здравица» к 60-летию великого Сталина. Бесконечно далекая от реальной жизни, она одновременно звучала и в Кремле, и на лагерных стройках.

Суждения знатоков о «Здравице» диаметрально расходятся.

«Это – первое крупное произведение о Сталине, разрешающее тему сквозь призму самобытно освоенного русского песенного фольклора.» (Израиль Нестьев, музыкальный критик)

«...с принципами он был не в ладах, вполне мог написать музыку на заказ, например ‘Здравицу’... Эти стихи в наши дни просто немыслимо исполнять... Но музыка просто гениальная... Он делал это даже с каким-то нахальством, какой-то благородной аморальностью: ‘Сталин? Какой Сталин? Ну да! А почему бы и нет? Я всё умею, даже такое’...» (Святослав Рихтер, пианист)

«...я думаю, что он смеялся над текстом. Не верил в него внутренне. Но как поразителен музыкальный, мелодический материал этого сочинения!» (Геннадий Рождественский, дирижер)

«Он предстает в глазах истории слабым человеком, более любящим комфорт и страдающим от нехватки мужества...» (Норман Лебрехт, музыковед)

«...он, видимо, хотел ‘обратиться’ к советским властям с частным актом неповиновения...» (Даниэль Джаффе, музыковед)

Как это часто бывает, практики ухватывают суть вещей лучше теоретиков. Мы сможем приблизиться к истине вместе с практиками, если попробуем уловить нюансы уникальной личности Сергея Прокофьева и рассмотрим его жизнь как партитуру виртуозного соло с оркестром, который по ходу исполнения всё глубже погружается в идиотизм. 

 

Есть композиторы, которых любить легко; есть такие, чья музыка оставляет равнодушным, а иная прямо-таки раздражает. А Сергей Прокофьев, величайший композитор XX века, всегда казался мне загадкой: восхищал, удивлял, но того, что мы условно называем «душой», не затрагивал.

Все возможные параметры присутствуют в его музыке: высота, широта, глубина, плотность, контрастность... «Какая смелость и какая стройность!» – несомненно. К примеру, Второй фортепианный концерт – бездна ощущений разверзается при каждом прослушивании, в том числе гордость за человечество, способное на такую музыку. Но... обычной человеческой теплоты, которую невозможно ни измерить, ни взвесить – но которой так много, скажем, у Шостаковича! – в музыке Прокофьева я не слышал. И не понимал, почему. До последнего времени.

«Последнее время» (а это почти уже двадцать лет!) примечательно тем, что в процессе изучения прокофьевского наследия состоялся информационный прорыв. В этом, главным образом, заслуга трехтомного издания прокофьевского «Дневника 1907–1933» (Париж, 2002[1]). Не забудем и настойчивого принстонского профессора Саймона Моррисона, специалиста по русской и советской музыке, автора книг «Народный артист» и «Лина и Сергей Прокофьевы», который буквально штурмом взял цитадель архивов РГАЛИ и дорвался до личной переписки. Подоспели и «ХХ век Лины Прокофьевой» Валентины Чемберджи, и исчерпывающая биография «Сергей Прокофьев» Игоря Вишневецкого в серии «ЖЗЛ» – за каких-нибудь десять лет мы получили портретное изображение скрытного и осторожного человека, наведенное на резкость.

 

Главное открытие для читателя «Дневника»: орденоносный советский лауреат шести Сталинских премий, вопреки стереотипным представлениям о людях искусства, не был ни аскетом, ни доверчивым простаком «не от мира сего», ни «рефлексирующим интеллигентом». В Прокофьеве всё, буквально всё, – подвижно, изменчиво и противоречиво (даже во внешности: на фотографиях мы видим человека с капризно-обиженными губами, но это объясняется всего лишь особым строением передних зубов) – в сочетании с несокрушимой волей к победе и совершенству. Прокофьев, с детства и до смерти, всегда и во всём, – только первый, только лучший. Композитор. Пианист. Дирижер. Шахматист (между прочим, обыграл Капабланку в 1914-м). Биржевой игрок (не слишком удачливый, но и без катастроф). Заядлый картежник, иногда проигрывавший солидные суммы, но не терявший головы (этот опыт пригодился для оперы «Игрок»). Прирожденный дипломат (умел спорить и убеждать в немногих безупречно выстроенных фразах). Другое редкостное для русского музыканта качество: умение вежливо, но жестко торговаться с издателями и антрепренерами. Оценим юмор дневниковой записи:

«Был у Дягилева, он предложил мне две тысячи франков, то есть грош, но я не стал торговаться, сказав, что, конечно, мы сойдемся, если он прибавит. Сошлись на трех тысячах...»

И, не в последнюю очередь, – одаренный писатель. «Дневник» по литературной ценности может потягаться с «Другими берегами» Владимира Набокова. К «Дневнику» мы вернемся, но сначала попробуем уяснить: что же, мы имеем дело с баловнем судьбы?

Вовсе нет. Жизнь Прокофьева складывалась не только из работы, путешествий и гурманства, но также из ежедневного преодоления препятствий, неприятностей и такого досадного невезения, что никому не пожелаешь: к примеру, постановки опер задерживались годами, а то и вовсе срывались, как «Огненный ангел» (отсюда в каталоге заметны переработки и перелицовки старых сочинений: пока дирижеры и постановщики раздумывали, примет ли публика очередную вещь, автор уходил вперед на пути к совершенству и, сочтя произведение ниже собственной планки, переделывал его заново). Но если бы только это! Прокофьева преследовали мигрени и зубная боль (чуть ли не каждая дневниковая запись начинается со слов: «с утра болела голова»); рано стало беспокоить сердце, слабеть зрение, выпадать волосы, развились невралгия и периодические приступы кожных покраснений (он называл их «блохами»); несколько лет подряд ему мистически попадали в глаз соринки, с которыми приходилось срочно обращаться к врачам... Его петербургскую квартиру реквизировали и разграбили «товарищи». Даже деньги для поездок ему выпадало обменивать в дни самых невыгодных курсов валют, а перспективный контракт мог сорваться из-за такой мелочи, как опечатка телеграфиста! Всё это изумляло и бесило Прокофьева, который свои-то обязательства выполнял с безупречностью перфекциониста. Выручали его только самоирония да высокомерная снисходительность к обычным людям, полным несовершенств. В дневнике, подвергнув кого-то очередному гневному разносу, Прокофьев зачастую позволял себе насмешку и в собственный адрес.

Был ли он приятным человеком в жизни? Воспоминания жены, сыновей, друзей и знакомых скорее свидетельствуют об обратном. Мы можем только посочувствовать побывавшим в зоне прокофьевского раздражения. Пианист Генрих Нейгауз вспоминал «краткий диалог между Прокофьевым и молодым шикарным поручиком, подошедшим к нему с ‘милой’ светской улыбкой»:

Офицер: «А ведь, знаете, Сергей Сергеевич, я недавно был на вашем концерте, слушал ваши произведения, и, должен сказать... ни-че-го не понял».

Прокофьев (невозмутимо перелистывая журнал и даже не взглянув на офицера): «Мало ли кому билеты на концерты продают».

Сергей Прокофьев с юности вел дневник – как литературное произведение с самим собою в роли главного героя, – невозмутимого, деятельного и наблюдательного трикстера (уникальное сочетание качеств для русского литератора):

«По дороге в Астрахань на пароходе я был действительно принят, неизвестно почему, по облику надо думать, за поэта... Я себя выдал сначала за поэта, потом за художника-футуриста, потом за композитора, потом за иностранного композитора, потом за коммивояжера большой американской фирмы, потом за представителя русской компании, желающей основать завод на берегу Каспийского моря, потом за помещика, со скуки занимающегося богословием... потом за великого шахматиста (я всех разнес на пароходе), рассказывал всем разное, очень забавлялся, всех сбил с толку, так как во всех этих областях сыпал кучей специальных терминов, и на прощание, несмотря на все просьбы, так и оставил всех в неведении».

Проза Прокофьева действительно хороша. Чего стоит такой, например, меткий пассаж: «Москвичи ругают теперешнюю Москву, но болезненно ждут, чтобы ее похвалили» (запись сделана в январе 1927 года, но хоть сейчас копируй ее в фейсбук).

А вот стоп-кадр из нью-йоркской холостяцкой жизни, по которой обаятельный Серж уверенно лавировал между четырьмя-пятью девицами, пытаясь выбрать наименее надоедливую:

«Так как человек, который приходит убирать мою квартиру, заболел испанской инфлюенцией, то сегодня убирала ее хозяйка. Она подобрала шпильки, которые растеряла Дагмара (7 штук), и с холодным укором разложила их шеренгой на белом мраморе камина. Каждая шпилька колола меня за возмутительное поведение. Я сначала ахнул, потом покраснел, и потом мне было очень весело» (24 февраля 1919 года).

Перечитывать бы да наслаждаться... Когда бы не мысль: а ведь тот человек, который «заболел испанской инфлюенцией», вероятно, к вечеру того дня умер, – но это побочное соображение никак не омрачило веселья нашего героя.

Был ли Прокофьев неспособен к состраданию? А как же «Золушка», суть которой – сострадание? К этому вопросу мы вернёмся. А пока что придется констатировать: ничто в мире не интересовало Сергея настолько сильно, как он сам. Обратимся к записям юношеских лет. Они чрезвычайно важны.

О других: 

«У меня вообще страсть двигаться вперед, я вообще люблю общество тех, кто стоит в чем-либо выше меня, у кого я поучаюсь; но когда я догоняю, то это общество становится мне уже менее интересно».

О себе:

«У меня есть свойство характера относиться к жизни легко; она меня не задевает глубоко, а скользит слегка по поверхности. Это – счастливое свойство... Жизнь текла своим чередом, ‘мрачные’ минуты становились сначала светлее, потом реже, потом – исчезли».

Иногда автор становится жертвой собственного мальчишеского тщеславия и попадает в глупое положение, но выручает самоирония:

«Сегодня вернулись из Гурзуфа Мещерские. Я постарался одеться поэлегантней... Нашел, что шикарно опоздать к самому приходу поезда и прийти на четыре минуты позднее, но поезд опоздал на двадцать минут и мне пришлось ждать на платформе».

О покойном отце:

«Любил ли я его? – не знаю... У нас было мало общего, а интересов общих – ни одного... Во всяком случае, я чувствую, что в настоящее время я еще недостаточно оцениваю всю, безусловно, высокую личность моего отца, много мне послужившего, как своему единственному сыну, и своим упорным трудом надолго меня обеспечившего материально».

Теперь – о барышнях:

«Зарубить себе на носу: в Консерватории перестать дразнить учениц и быть с ними возможно милей. Право же, втрое больше вознаградится. Приятно дразнить, но скучно, когда потом от тебя убегают»; «Как-то на днях я сидел дома и раздумывал о своих симпатиях. Мне пришла в голову мысль, что было бы очень оригинально их занумеровать, чтобы у каждой был свой номер, в зависимости от давности, достоинств, симпатичности и пр.»

Сказано – сделано. Через год читаем:

«Кажется, у меня никто еще не заслуживал такого продолжительного и постоянного теплого отношения, как милая 17А».

Впрочем, барышня 17A – Лида Умнова – недолго наслаждалась теплым постоянством:

«Отправились гулять. Всё шло отлично, погода была хорошая, Лидочка говорила, что соскучилась по мне. Но на набережной, у пристани финляндских пароходиков, случился разрыв. Я хотел во что бы то ни стало сесть на пароходик – она не хотела. Никто не приводил доводов. Кончилось тем, что я остался внизу на пристани, а она пошла по набережной назад. Что-ж, до свидания. Вы мне разонравились, Лидия Ивановна...»

О будущей невесте (брак так и не состоялся):

«...письмо от Нины Мещерской... Она жалуется, что временами скучно, хоть удавись. Я в ответ послал ей юмористическое стихотворение на тему о ее удавлении».

Наконец, путешествуя в одиночестве:

«И тут мне показалось, что если бы у меня на руке висела жена, да еще такая, которая не умеет быстро ходить, то было бы очень скучно».

Всё это помогает понять: это сверходаренный молодой человек, абсолютно самодостаточный (в деньгах Прокофьев не нуждался ни одного дня своей жизни – благодаря образованию, таланту и завидной работоспособности); сознающий свою уникальность и стремящийся проводить время только с теми, кого есть в чем «догонять». Вспомним, к кому Прокофьев был по-настоящему привязан: это Мясковский, Дягилев, Кусевицкий, Капабланка, Мейерхольд, Эйзенштейн, Ростропович... Люди, которые тоже никогда не останавливались на достигнутом, ставя себе всё более сложные задачи. Борис Захаров, в молодости подававший исключительные надежды, занимал Прокофьева чрезвычайно; когда же с годами выяснилось, что его способности остались без развития, интерес иссяк. Исключения вроде Макса Шмидтгофа и Бориса Башкирова не в счет – это шуты при короле. Серж любил покровительствовать, наказывать и миловать. Кончалось это плохо: Шмидтгоф, юный декадент без средств, снедаемый безответной любовью к Прокофьеву при невозможности соответствовать ему, в конце концов застрелился, – для Прокофьева это оказалось полной неожиданностью, поскольку он не замечал ни девичьей влюбленности, ни растущего отчаяния Макса... Башкиров же, так и не став значительным поэтом, превратился в назойливого нахлебника и был удален из прокофьевского круга.

Забегая вперед, можно объяснить и будущее охлаждение Прокофьева к своей испанской красавице-жене Лине: она так и не сделалась оперной певицей и осталась в тени супруга, а для Прокофьева такие люди мелки калибром и терпятся только до поры до времени.

Еще задолго до переезда в СССР в дневнике появились раздраженные записи:

«Пташка... не умела умно проходить мимо мелочей жизни, а создавала из них трагедию.»

«Пташка хрипит и нервничает...»

«Пташка совсем без голоса. Решаем, что лучше ей не петь, и я сыграю взамен...»

«Пташка оставалась дома и ревела...»

«Пусть она приведет себя в порядок и начнет петь направо и налево, тогда реклама сама собой будет готова.»

«Пташка ревет, потому что ее задели.»

Лина Кодина была красива, образованна и умна, она любила мужа и родила ему двух прекрасных сыновей; но увы – не соответствовала ему профессионально, то есть не умела «быстро ходить».

Не обойти нам и болезненного интереса Прокофьева к самым высокоранговым соперникам: Рахманинову и Стравинскому. Ревность к их музыке и успехам была велика. Он то завидовал «рахманиновской безукоризненности» (ему редко удавалось исполнение сложных произведений без ошибок), то злорадно критиковал Стравинского: «не умея сочинить собственные темы, берет чужие».

Верный своей этике, Прокофьев не опускался до интриг – хотя и знал, что когда-то Рахманинов не допускал его к авторству в Российском Музыкальном издательстве, а Стравинский годами оттеснял «дорогого Сержа» от Дягилева, чтобы иметь преимущество в репертуаре антрепризы.

Что же до других композиторов, то пощады не жди никто. Мы снова вынуждены цитировать:

«Я ничего не имею против Баха... действует очень освежающе, хотя и чувствуется некоторая медлительность.»

«Я с наслаждением прослушал 5-ю Симфонию Бетховена. Ведь никаких гармонических изобретений – а как увлекательно!»

«Признавая весь гениальный талант Вагнера, я, однако, никогда не перестаю удивляться массе той ненужной музыки, которой разбавлены гениальные эпизоды. Слушанье Вагнера для меня соединено с понятием о невероятной, зеленой скуке...»

«Дилетант – вот определение Пуленка...»

«Мийо: преднамеренная попытка написать вульгарность и оркестровать ее в вульгарном стиле.»

«Рихард Штраус: ...свистопляска дурного вкуса... Ну, я понимаю пошлость в кабаке... Но когда пошлость представляется с первоклассной техникой, благородным выражением лица и мировой славой, то это, право, оскорбительно.»

«Оннегер: действительно есть места, сделанные необычайно блестяще и изобретательно... Но рядом ужасные пошлости и обыденности. Мелодический дар слаб.»

Когда Дягилев в разговоре о русской музыке замечает: «...Вот есть у нас один очень большой композитор, но без вкуса», Прокофьев перебивает, ни секунды не задумываясь: «Это Чайковский» (Дягилев, впрочем, имел в виду Стравинского).

«Итальянец не может не удариться в какую-нибудь итальянскую пошлятину.»

«Пуччини. Музыка пустенькая, иногда милая, иногда плохая, но в пользовании сценой виден мастер, хотя и не безукоризненный.»

«...уморили 7-й Симфонией Малера. Ненужная музыка.»

«Малер полон благородных порывов, выраженных несамостоятельной и третьесортной музыкой.»

О молодом Шостаковиче, которого Прокофьев ставил выше прочих:

«...тоже подражание всем стилям и ни одного своего приема. Вообще же занятно и хорошо поднесено, и как раз поэтому досадно, что в корне такая ерунда. Передовой советский композитор пишет типичную упадническую музыку ‘гнилого Запада’».

«Гершвин – опереточное божество Америки, пытается также сочинять серьезную музыку, иногда даже делает это остро, но не всегда удачно... Гершвин или не понимает своих хороших сторон, или же это не во вкусе толпы, и он не смеет.»

Как видим, Прокофьеву было одиноко на Олимпе, несмотря на владение множеством языков.

 

Музыка и барышни – это чудесно, но насколько тревожили Сергея события, менявшие облик мира и ход истории? За время его становления как композитора успели начаться и закончиться Мировая война, Февральская революция и Октябрьский переворот. Сколько страниц в его дневнике отдано этим событиям? Сказать, что его вообще не волновали политические вопросы, нельзя. Просто Сергей понимал, что пока он занимается важным делом, другие то возглашают безумные лозунги, то шляются по улицам от нечего делать, то убивают друг друга ни за что: «Какая дьявольская нелепость – эта война, и с каким серьезным видом проделывается эта нелепость!!!»

Старший друг-композитор Николай Мясковский ушел офицером на фронт, и это требовало дополнительных размышлений: «Конечно, это непростительный эгоизм – сидеть и беспечничать, когда люди гибнут. Но ведь всегда и в мирное время масса несчастных и больных, а тогда смеяться можно: лишь теперь их втысячеро больше».

Конец февраля и начало марта 1917-го описаны неожиданно подробно. Не станем удивляться тому, что они повествуют не о революции, а о приключениях Сергея Прокофьева в те дни – между прочим, увлекательных. Гуляя по Петербургу, он успел помочь спасти некоего «толстого седого человека в штатском» от физической расправы и верной смерти.

«...Я впервые отчетливо согласился, что у нас должна быть республика, и очень обрадовался этому.»

«Где-то там, в недрах Государственной Думы, творилось большое дело и решалась судьба России, на крышах еще держалась старая власть в лице постреливавших в толпу городовых, но в улицах происходило такое однообразное праздношатание, что меня оно вскоре стало раздражать. Я засел дома и с наслаждением вернулся к своей работе...»

И то правда, не слоняться же целыми днями по городу, подобно фабричным с их нескончаемыми семечками и дезертирам в расхристанных шинелях! Кто-то должен и работать.

«Решалась судьба России», но февраль семнадцатого остался на периферии сознания. Запись, сделанная позже в Европе, поможет понять, почему.

«Как велика разница между длинной дорогой, наполненной нервничанием, досадой, обидой – и дорогой сплошь из хорошего настроения! Сперва может быть нелегко, а потом надо направить все усилия к сохранению хорошего настроения, работая над этим, как над трудной, но благородной задачей, наконец, рассматривая ее как некий спорт. Сохранить хорошее настроение на весь путь – это марка!

Запереть сердце на ключ и ко всему окружающему относиться деревянно. Это спасет от многих ненужных беспокойств, а всё равно ничем не поможешь.»

«Запереть сердце на ключ» и «сохранять хорошее настроение». С этой философией Сергей проживет всю жизнь; впоследствии она найдет себе подтверждение в новой религии.

Несколько выдержек из воспоминаний о первой концертной поездке в СССР тоже достойны того, чтобы их процитировать. В умении спасаться от ненужных беспокойств Прокофьеву нет равных:

«...Смотрел, что пишут по поводу моего приезда. Но пишут мало – в газетах главным образом речи политических лидеров».

«Словом, мы подъехали не к самому дому, а затем быстро шмыгнули в ворота. Впрочем, Пташкина леопардовая шуба так бросалась в глаза, что нас нетрудно было запомнить. Знакомые припоминали только одну еще такую шубу во всей Москве – у Неждановой».

Забавно, что в Ленинграде Прокофьев пересекся с трикстером-двойником – не то Хлестаковым, не то Остапом Бендером:

«Перед самым отъездом произошел забавный инцидент. Оказывается, какой-то тип уже второй день внизу ресторана ел, пил и заказывал дорогие блюда, говоря, что он приехал с Прокофьевым чуть ли не в качестве его секретаря. Параллельно с этим он красочно рассказывал про заграницу и про разные случаи из жизни Прокофьева, а хозяин и прислуга слушали и записывали съеденное и выпитое на мой счет. Когда в момент моего отъезда выяснилось, что означенный тип никакого ко мне отношения не имеет, в отеле поднялась тревога. Метрдотель кричал:

– Подождите, я его найду! Он от меня не уйдет!

Впрочем, нам препятствий не чинили и отпустили нас с поклонами».

А вот взгляд со стороны: композитор Николай Набоков тоже вел дневник и, описывая поездку с Прокофьевыми по Франции, оказался саркастичным под стать знаменитому кузену:

«В то время, как Лина Ивановна желала остановиться в каждой деревне, посетить каждый собор, замок и музей, ее муж хотел перемещаться из одного трехзвездочного ресторана в другой... В то время, как жена искала ‘уютных’ гостиниц с ‘восхитительными’ видами, спрятанных в ‘зелeных лощинах’ или на склонах ‘пленительных’ гор, он желал оставаться в городе... Его ничуть не интересовали музеи, замки и соборы, и когда он бывал вынужден присоединиться к нам... то выглядел скучающим и угрюмым. Единственное, что он мог сказать, глядя на Шартрский собор: ‘Интересно, и как это им удалось поднять эти статуи так высоко, не уронив их?’ Но если у него в руках оказывалось большое затейливое меню, его наружность переменялась, он преображался и начинал заказывать...»

Ну и что. Писатель Владимир Набоков, в свою очередь, был совершенно глух к музыке. Природа любит гениев с ущербинкой. А Николай мог и ошибаться. В более юные годы Прокофьев в одиночку объездил если не всю Европу, то половину уж точно. Его дневниковые записи тех лет искрятся энтузиазмом, настойчивостью, желанием увидеть как можно больше в отпущенный срок, красотой подробных описаний – от альпийских вершин до норвежских водопадов. Возможно, в компании менее одаренных, чем он сам, людей ему было скучно смотреть на давно изученные и понятые «музеи, замки и соборы». Может быть, у него просто болела голова. Про Шартрский собор – чисто прокофьевский юмор, воспринятый Набоковым всерьез.

Тем не менее, мы уже почти готовы вынести неутешительный вердикт о запущенном случае эгоцентризма, граничащем с нарциссизмом...

Но это оказалось бы преждевременным, потому что в «Дневни-ках» содержалось еще одно сенсационное открытие. Историк музыки Игорь Вишневецкий сформулировал его суть: «С юности страдавший мигренями и воспринимавший собственное нездоровье как болезнь смертного ума, Прокофьев искал излеченья в духовных практиках, наилучшей из которых ему представлялась американская Христианская наука (Christian Science) <…> В самом кратком изложении она может быть сведена к <...> осознанию духовной правды и исправлению ‘ошибки’ нашего видения, которая заключается в том, что мы слишком заворожены ‘иллюзией’ материального мира; через отказ от ‘иллюзии’ и ‘ошибки’ исправляется и причина болезни». А в описании Саймона Моррисона: «Прокофьев оказался на удивление религиозной личностью. Удивление вызывает именно выбор веры: не православие, не католицизм и даже не протестантизм, а Христианская наука... он и Лина начали лечить свои недомогания – мигрени, переутомление, боль в глазах – с помощью медитаций. Супруги приняли тот принцип, по которому болезнь есть иллюзия, возникающая от недостатка гармонии с верховным божеством...» И самой Мэри Бейкер Эдди, основательнице учения Христианской науки, слово дадим: «Зло нереально, потому что предполагает отсутствие Бога, всесильного и вездесущего. Каждый смертный должен выучить, что ни силы, ни реальности в зле нет». Вот и недостающее звено: философия Христианской науки (не путаем с сайентологией[2])! Попробовать свести еe практическую сторону на бытовой уровень в одной фразе, то выйдет примерно так: не думайте о болезни, и она о вас не вспомнит. Если мы всё правильно поняли.

 

 

2

...бросил открытку Никольской. На одной стороне я ничего

не написал, а на другой написал примечание: «Чтобы про-

честь написанное на обратной стороне, надо его слегка на-

мочить следующим составом: двухромокислого калия 10 гр.,

лимонной кислоты 5 капель, чистого спирту 100 грамм», –

пусть себе повозится.

Сергей Прокофьев

Теперь мы, должным образом подготовленные, можем вернуться в 1939 год. Конечно, Прокофьев к этому времени уже достаточно «протрезвел» от эйфории возвращения на родину и понимает, к чему приводит нежелание прислуживаться. Но он, втайне от всех вооруженный знаниями Христианской науки, верит в свою неуязвимость против «сил Зла» (ведь они иллюзорны!) и по-прежнему азартен.

По первому прочтению текст «Здравицы»[3] шокирует и оскорбляет: столь трепетно-лебезящих заклинаний на якобы «тексты русской, украинской, белорусской, кумыкской, курдской, марийской и мордовской песен» не выдумали бы самые ответственные политработники от литературы.

 

Поскольку за годы исследований ни в русском, ни в курдском фольклоре не обнаружилось ничего похожего (подлинное народное творчество типа «Ох, огурчики мои, помидорчики, Сталин Кирова пришил в коридорчике» делу не помогают), то либретто кантаты, скорее всего, плод вдохновения либо безымянного наемного автора, либо самого композитора. У Прокофьева был нерушимый принцип: все либретто писать самостоятельно. Значит, и здесь – всё сам. Хотел ли он таким образом подольститься к Сталину, прикрываясь «творчеством благодарных народов»? – То, что мы о нем достоверно знаем, заставляет отбросить это предположение. Не мог. Это тот самый человек, который годами ругал Гершвина за «потакание вкусу толпы» (Рахманинова, певицу Нину Кошиц, композитора Владимира Дукельского – за то же самое). Если же предположить, что текст составлен Прокофьевым сознательно, то мутно-приторный фимиам в адрес Сталина окажется лишь дымовой завесой для прикрытия более интересных вещей.

Возьмем, например: «Я пою, качая сына на своих руках: ты расти, как колосочек в синих васильках. ‘Сталин’ будет первым словом на твоих губах!» На первый взгляд – униженное раболепие, а раз Прокофьев во всем желает быть первым, то и в этом «жанре» привычно оказался впереди всех. Святослав Рихтер придерживался этой точки зрения, и не без оснований.

Но любой человек, знакомый с Библией, знает: «В начале было слово, и слово было Бог». Доктор искусствоведения И. С. Воробьев, доцент кафедры теории музыки в Cанкт-Петербургской консерватории, в своей работе «Вербальный текст кантаты ‘Здравица’ как модель советской литургии» считает «Здравицу» именно вариантом церковного песнопения: «К концу 1930-х тема Вождя-Сталина занимает одно из центральных мест в советском музыкальном искусстве <...> это <...> породило тексты, вполне сопоставимые с каноническими христианскими, такими как Te Deum («Тебя Бога хвалим»), Gloria («Слава в вышних Богу») и т. п.». В подтверждение своих слов он сравнивает «пафос трех текстов»:

«а) Твои взоры – наши взоры, вождь родной! Твои думы – наши думы до одной! Нашей крепости высокой знамя ты! Мыслей наших, крови нашей пламя ты, Сталин! («Здравица»);

б) Ты, одолев смерти жало, / Отверзл еси верующим Царство Небесное / Ты одесную Бога седиши во славе Отчей, / Судия приити веришися (Te Deum);

в) Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас! (Gloria)».

И хотя последняя цитата взята в действительности из молитвы Trisagion («Трисвятое»), это не меняет сути. В гимне Gloria полагается петь: «Хвалим Тебя. Благословляем Тебя, поклоняемся Тебе. Славословим Тебя. Благодарим Тебя, ибо велика Слава Твоя».

У Прокофьева:

«Ты открыл нам к счастью новые пути... За тобой нам радостно идти...»

«Помилуй нас!» недостает.

Для нас сегодня эти параллели очевидны. А тогда – кто бы вслух осмелился на подобные сравнения? От себя добавим, что и чудовищное «пламя» из «мыслей и крови» применительно к Сталину – это не благонамеренная глупость и пошлость (мы помним, что слово «пошлятина» в прокофьевском вокабуляре – сильное ругательство), а зрительный образ в духе Эйзенштейна. Всего за год до «Здравицы» тот снял фильм «Александр Невский», в котором, под леденящую музыку Прокофьева, тевтонцы бросали детей в огонь. 

Итак, Прокофьев намеренно искажает ключевые ритуальные символы, с которыми был прекрасно знаком. Возможно ли, что он, как человек религиозный, пытается высказать: подобно тому, как слово «Сталин» заменило слово «Бог» в молитве, сам Сталин подменил собою Бога в жизни?.. Могут возразить: слишком сложно и слишком рискованно. А мы ответим: только с помощью сложных аллегорий и можно было выкрикнуть что-то важное – да на всю страну. Прокофьев, как кажется, нашел единственный способ обратиться к Сталину на «ты» – да так, чтобы никто не смел придраться.

Насколько всё же Прокофьев верил в Бога? 

Не делаем ли мы из мухи слона, не принимаем ли бытовую попытку «прогнуться» за что-то более возвышенное, не попались ли на его ребяческую шутку, требующую «сто граммов чистого спирту»? Раньше можно было спорить, а теперь у нас есть «Дневник». Читаем:

«Божий мир сделан так, как он сделан, и сделать его иначе было нельзя. Что есть зло? Попытка проверить – нельзя ли создать мир иначе. И вот любви к ближнему была противопоставлена любовь к себе; бесконечности – конечность и т. д. Получился новый мир, конечный, который именно в своих качествах, в своей конечности таит свое изжитие. Почему было допущено возникновение этого второго мира? Именно для того, чтобы через него человек понял, что Божий мир создан только так, как он создан, и иначе создавать его нельзя. Вернувшись в него через зло, человек с тем большей глубиной сумеет оценить всю мудрость творения мира добра. Естественно, что попытка мира иного, мира зла, мира конечного, мелькнет, как миг, в бесконечности и забудется. Это, вероятно, одна из причин, по которой Christian Science считает зло нереальным».

Для Прокофьева, крепко продумавшего всё это задолго до 1939 года, Сталин был явлением «второго мира», то есть, как и любое зло, чем-то временным и обреченным на исчезновение.

Кажется, мы получили однозначный ответ на вопрос о вере.

Внимательно читаем другой фрагмент текста «Здравицы»:

 

То не русую мы косу пропивали,

то не замуж мы Аксинью выдавали,

в гости к Сталину Аксинью провожали.

В Москву-город провожали мы, в столицу.

Как невесту, наряжали молодицу.

Выходила свет-Аксинья за ворота:

хороша собой, красива, в новых ботах!

За околицу Аксинью провожали мы.

С нею Сталину привет посылали мы.

Он всё слышит, видит...

 

Трудно побороть впечатление, что «Аксинья» является ритуальной жертвой, приносимой языческому божеству вроде Молоха или Дракона. В работе М. Аплечеевой «Политический заказ в советской музыке 1920–1950-х годов как социокультурный феномен» подмечено это смысловое сходство: «Дракон в мифах ряда народов... требует себе девушек в качестве ежегодной дани. В самом деле, Аксинью-невесту провожают отнюдь не замуж. Ее, по существу, приносят в жертву. И согласно этому музыкально-драматургическому плану, Аксинья – одна из многих жертв, предназначенных ‘вождю-солнцу’, а по весьма прозрачной аллегории – Дракону-Властителю (позже в пьесе Е. Шварца «Дракон»... нашел отражение тот же миф...)». Что приводит автора к следующему выводу касательно «Здравицы»: «‘идеологический’ и свадебно-обрядовый планы оказываются не только не исчерпывающими, но в каком-то смысле камуфлирующими основную идею произведения – идею жертвоприношения» (Выд. мной. – Я. Р.).

И еще одно наблюдение – уже мое. Хотел этого Прокофьев или не хотел, но эпизод с Аксиньей, отсылаемой в Кремль «в новых ботах» (какой трогательный акцент сделан на этом предмете ее одежды! словно единственном...), напоминает также о первобытном, античном, феодальном «праве первой ночи вождя племени». На роль языческого бога Сталин только примеривался, а «вождем» официально назывался при жизни.

Надо сказать, что только одного Прокофьев не умел делать: сочинять плохую музыку. «Здравица» в музыкальном плане – действительно маленькое чудо. В полном соответствии с сайентистской теорией, мир прокофьевской музыки «сделан так, как он сделан, и сделать его иначе было нельзя». Всего за 12-14 минут короткой кантаты Прокофьев последовательно транслирует три образа: Сталин – лже-бог и, следовательно, антихрист; Сталин – дракон, пожирающий и испепеляющий; Сталин – первобытный оплодотворяющий символ, готовящий себе потомство. А в терминологии христианина-сайентиста Сталин – иллюзия. Его нет, потому что его быть не должно.

На наших глазах невинно-верноподданная экскурсия в народное творчество распрямляется во весь исполинский свой рост и превращается в проклятье, в анафему.

Адресату «Здравицы», бывшему семинаристу, не требовалось набора химических веществ, чтобы прочитать поздравительную открыточку правильно.

Однако Сталин тогда никак не отреагировал. Вместо того, чтобы изничтожить еретика, он продолжал жаловать ему премии имени себя. «Здравицей» радостно звенели репродукторы по всей стране. Если Сталин и прочитал послание, то показал это намного позже.

Дракон умеет ждать.

 

3

Мне очень хотелось бы поговорить с настоящим атеистом.

Как можно быть атеистом? Мне кажется, что атеистами бывают

люди или недодумавшие, или равнодушные (тоже, следовательно,

недодумавшие), или разочаровавшиеся в вере, т. е. те, кого религия

не убедила, что есть Бог, и которые этим удовлетворились, однако

и не добившись противоположного доказательства, т. е. что Бога

окончательно нет, следовательно, опять недодумавшие.

Сергей Прокофьев

 

При таком подходе к проблеме нам становится понятным дальнейший выбор Прокофьевым сюжетов из таких литературных источников, как «Ромео и Джульетта», «Золушка», «Война и мир» и «Повесть о настоящем человеке» (ведь зло, болезни и даже смерть суть иллюзии; «настоящий» человек в состоянии исцелить себя сам, а потому всякое сострадание к нему не имеет смысла).

К середине XX века это мировоззрение стало казаться крайне уязвимым, хотя Прокофьев, судя по всему, не позволял себе сомневаться в нем; но, может быть, это отвечает и на вопрос, отчего музыка Шостаковича кажется более «человечной». Шостакович не считал страдания иллюзией.

Балет «Золушка», таким образом, представляет особый интерес как сюжет, в котором силы Добра не нуждаются в сострадании. Даже в сказке Шарля Перро «силы Зла» смешны, глупы и уродливы одновременно, а потому обречены на полный провал как «иллюзорное извращение». На стороне Добра сражаются такие рациональные и здоровые силы, как ум, любовь, красота и волшебство, – и даже размер обуви! Зло способно только мелко пакостить да выставлять себя в глупом свете. Такая концепция не могла не увлечь сайентиста Прокофьева.

В 1940 году Галина Уланова станцевала Джульетту в Мариинском театре. Прокофьев был настолько очарован ее мастерством, что воспринял ее с уважением, как «равную по рангу». Даже простил ей бестактную эпиграмму, продекламированную публично («Нет повести печальнее на свете, чем музыка Прокофьева в балете»). Лишь спросил: «А что вы хотите станцевать? Я бы хотел написать для вас музыку».

Уланова начала было говорить что-то про Снегурочку, но Прокофьев к этому моменту уже преодолел минутную слабость: «Нет-нет, это невозможно – есть музыка Римского-Корсакова. Я напишу для вас Золушку» (музыки итальянца Россини для Прокофьева, как мы знаем, не существовало вовсе). И в этом тоже Прокофьев: спросить «что вы хотите?», в просьбе немедленно отказать, переключиться на собственные идеи и выбрать из них наиболее подходящую, и всё это – в течение нескольких секунд.

Работа началась еще до войны. Прокофьев с наслаждением сочинял, хронометрируя каждый номер и строго предупреждая хореографа Захарова: «И помните только одно – пока я не написал музыку, можете менять какие угодно хореографические рисунки, но когда я музыку напишу, то не переделаю ни одной ноты». Слышал бы этот ультиматум Россини, вечно терзаемый короткими сроками и условиями заказчиков, – сгорел бы от зависти.

Казалось бы, теперь-то ничто не могло помешать – но разразилась война. Балеты отошли куда-то в прекрасное далекое будущее, а Прокофьев, всегда имевший в голове с десяток новых идей, занялся оперой «Война и мир».

А после победы, уже перед самой премьерой долгожданной «Золушки», товарищ Сталин пожелал созерцать на спектакле приму Большого театра Лепешинскую вместо ленинградской Улановой. (Рассказывают, что когда дирекция сообщила об этом Улановой, та спокойно ответила: «Ничего страшного. Премьера всё равно будет тогда, когда буду танцевать я», – действительно прокофьевского уровня личность!) Грандиозные послевоенные планы тогда имелись у каждого. Прокофьев желал вернуться к нормальной работе и завершить дела, требующие неотложного внимания. О том же думал и Сталин.

Еще зимой 1945 года Сергей Сергеевич при невыясненных обстоятельствах (Лина подозревала нападение, но доказательств не имела) упал на улице и получил сотрясение мозга с инсультом, от которого с трудом оправился. Это был «пролог». А еще через три года вождь скомандовал наступление. 11 февраля в «Правде» появилось знаменитое постановление ЦК, где ведущие советские композиторы – в их числе Прокофьев – осуждались за «формалистические извращения, антидемократические тенденции в музыке, чуждые советскому народу и его художественным вкусам».

Это была ответная анафема-отлучение: «Давай посмотрим, кто из нас иллюзия». Она адресовалась не одному Прокофьеву: Сталин умел решать задачи комплексно, «семерых одним ударом». По сути, это был официальный разгром отечественной музыки. За этим последовало неизбежное: 14 февраля вышел негласный приказ о запрете на исполнение «формалистических» произведений Прокофьева, и уже 20 февраля его «бывшая» жена Лина Прокофьева исчезла в гулаговском водовороте (тогда казалось, что навсегда).

«Бывшую» мы вынуждены поставить в кавычки, потому что композитор умудрился сказать свое уникальное слово даже в юриспруденции, где оно получило название «казус Прокофьева». По общемировым законам, Прокофьев с Линой не разводился; по советским же, их брак, заключенный в Европе, считался недействительным на территории СССР. Этот шедевр советского законотворчества позволил Прокофьеву жениться вторично, не разводясь. Когда же Лина, выжившая в лагерях, вернулась в Москву и потребовала справедливости, то Верховный суд СССР признал оба брака одинаково легитимными, а покойному Прокофьеву назначил сразу двух официальных вдов, между которыми и пришлось разделить наследство. Это и есть тот самый «казус».

После ареста Лины осиротевшие сыновья Святослав и Олег бросились на дачу на Николиной Горе, чтобы рассказать об этом отцу, – больше им не к кому было пойти. Прокофьев выслушал молча, а потом прошептал нечто непонятное: «Что я сделал?..» Что он имел в виду? Переезд в СССР? Уход свой в другую семью? Или, может быть, самонадеянную «Здравицу», на которую только теперь пришел ответ?..

Доказательством верности Прокофьева учению Христианской науки о примате Добра служит недооцененная опера «Повесть о настоящем человеке». Зная о вере Сергея Сергеевича в Христианскую науку, мы теперь понимаем в ней куда больше.

Даже после описанных событий 1948 года Прокофьев пытался сохранять лицо и «держать марку». Запершись на даче на Николиной Горе, он продолжал работу над «Повестью», словно ничего не случилось. Герой оперы Алексей – еще более абстрактный, чем Мересьев у Бориса Полевого, – попадает в такие условия, где обычные люди не выживают. Но «настоящий человек» не нуждается в жалости: даже став калекой, он победит боль и вознесется в небеса, чтобы мстить. Подобно «Огненному ангелу» из ранней прокофьевской оперы, Алексей летит высоко над землею, выбирает цель и выжигает силы Зла смертоносным огнем. Ангел, карающий с небес, – только Прокофьев мог создать такой образ, формально оставаясь в русле соцреализма.

В сущности, советская военная повесть в руках Прокофьева превратилась в сайентистскую апологию «сверхчеловека», способного в одиночку победить Зло. Несмотря на экспериментальную новизну этой оперы с ее кинематографичностью и рядом оригинальных находок, «Повесть о настоящем человеке» не только запретили при Сталине (это как раз было предсказуемо), но и вплоть до недавних лет осмеивали, видя в ней лишь неудачную попытку угодить и моральное поражение сломленного человека. На самом деле Прокофьев оставался верен себе и двигался от победы к победе. Как и другие его произведения, «Повесть» опережала свое время.

Второй инсульт случился в 1949 году, после него состояние ухудшалось, и врачи уже не разрешали работать. Прокофьев был не сломлен – он был сломан, как шпага.

Общеизвестна правда о том, что в день, когда остановилось сердце Прокофьева, земля отмучилась носить и Сталина. Это можно объяснить случайным совпадением; но вопрос, кто кого уничтожил силой проклятия, не так прост. По крайней мере, в своих настойчивых поисках человека «выше себя самого» Сергей Прокофьев, истребитель и Ланселот, вышел на равного по силе врага.

«...и на прощание, несмотря на все просьбы, так и оставил всех в неведении.»

 

Монреаль

 


 

1. Сергей Прокофьев. Дневник / Предисл. Святослава Прокофьева // Париж: sprkfv, 2002. Т. 1: 1907–1918. 813 с. Т. 2: 1918–1933. 891 с. Т. 3: Лица. 61 с. [30] л. ил.

2. В буквальном переводе на русский язык оба названия воспринимаются идентично; однако смешивать их было бы ошибкой. Христианская наука (англ. Christian Science) – религиозное течение, основанное в 1879 году Мэри Бейкер Эдди. Прокофьев разделял идеи именно этого учения. Сайентология (англ. Scientology) – одиозная секта Рона Хаббарда, основанная в 1950-х годах, многими почитаемая деструктивной, а некоторыми – криминальной.

3. Текст кантаты широко представлен онлайн. См. например: https:// en.wikipedia.org/ wiki/Zdravitsa