Владимир Торчилин

 

Два рассказа про него

 

В СТАРОМ ДОМЕ

 

  Сколько раз он говорил себе, что пора заканчивать с этими мальчишескими эскападами, когда старость уже даже не на горизонте, а приближается со скоростью междугороднего автобуса, но остановиться не мог. Это было сильнее его, и каждый раз, когда выдавалось – только не зимой, – хоть несколько свободных дней, даже если просто долгий викенд, он забрасывал за спину всегда готовый рюкзак с приспособленным наверху спальником и отправлялся бродяжничать. Разумеется, бродяжничество его начиналось не прямо с порога: сначала надо было добраться до автобусной или железнодорожной станции, оттуда – до какого-нибудь затерянного в середине окружавших их городок бесконечных лесов и долин местечка, а вот там уже начать настоящее странничество по проселочным дорогам, то и дело уходя с них в ослепительные березовые рощи или прозрачные и пахучие сосновые леса, которых щедрая природа накидала в их малолюдном краю видимо-невидимо. Так он неторопливо бродил целыми днями без какой-либо цели и просто наслаждался природой, сказочными деревьями, пением лесных птиц, синим и даже серым небом и той странной свободой мыслей и ног, которая так редко выпадает нам в галантерейной пестроте городов. Ночевал он обычно в лесу, разведя костерок под каким-нибудь густым деревом, – его опыта хватало, чтобы костер давал пламя до раннего утра, отпугивая вполне возможных лесных хищников, и уютно устроившись в своем старом, но таком удобном спальнике. А разных запасов на несколько дней – много ли надо... А потом очередной проселок выводил его к какому-нибудь поселку или ферме, откуда всегда было можно добраться и до мест, в которых вновь возникали автобусы или поезда.

  Вот и в этот раз поначалу всё было, как обычно, – и маленький пятачок с тремя домиками, на котором его высадил автобус, и уводившая в сосновый лес проселочная дорога, по которой он бодро зашагал в гущу деревьев, и густой запах разогретой на солнце смолы, от которого кружилась голова, и голубое небо в просвете между сплетающимися над дорогой ветвями, и несмолкаемый гомон мелькающих в ветвях птиц – в общем всё, ради чего, собственно он тут и был. И ночь у тихого костерка под огромной сосной – сначала чай с разогретой банкой консервов, а потом спокойный сон в старом спальнике под шелестящий шум ветра в верхушках деревьев и редкий посвист ночных птиц – тоже была такой же привычно-прекрасной, как и десятки похожих ночей до нее. Но вот к вечеру второго дня случилась незадача. Он вышел из леса еще до полудня и направился вперед сквозь бесконечные луга по обе стороны неезженной, поросшей травой дороге, под ровное жужжанье мириадов шмелей, пчел, ос, мух, цикад, комаров – какие там еще звучащие существа таятся в высоких травах! Шел он уже несколько часов и видел, что приближаются вечер и дождь, а вот подходящего места для ночлега не просматривается – не то что леса, а даже какого-нибудь леска или рощицы, где можно найти хоть какое-никакое убежище на ночь.

  Поднявшись на небольшой холмик, он увидел довольно далеко пять-шесть тесно стоявших домиков и какое-то непонятное строение, стоявшее особняком. Он очень не любил просить приюта в ситуации вроде этой, но бывало, что и приходилось, когда другого выхода не было.

  – Ну, ладно, – подойду, посмотрю, – думал он, направляясь к домикам, вокруг которых пока не замечалось людей, хотя пара стоявших машин говорила, что кто-нибудь да в этом поселочке есть.

  Он, наконец, приблизился к замеченному им ранее непонятному строению с правой стороны дороги, и увидел, что это старый заброшенный дом с наполовину провалившейся крышей и осевшим углом, что и придавало ему такой странный вид. Вокруг дома стояло несколько невысоких деревьев.

  – А чем плох этот домик?.. – подумал он. – В конце концов, часть крыши есть, да и стены на месте. Надо глянуть внутрь, пока еще светло. Наверняка какой-нибудь подходящий уголок найду спальник на пол бросить. А что мне еще надо?

  Когда он приблизился к дому, то ощутил не то, чтобы тревогу, но какое-то неприятное чувство внутри – уж больно недружелюбно дом смотрелся... Это было старое здание с кирпичным фундаментом и серыми, местами уже замшелыми, дощатыми стенами, с заколоченными досками окнами без стекол и с крышей, остатки которой выглядели не слишком надежно. Но выбора всё равно уже не было – идти вперед к обитаемым домам, где шансов на ночлег немного (он хорошо знал нерасположенность к путникам жителей таких мини-деревушек), а потом всё равно возвращаться к этому же дому, но уж в полной темноте, когда и устраиваться будет сложнее, – такая перспектива не выглядела привлекательной. Так что выбор был сделан. Он поднялся на три ступени сохранившегося крыльца, оттолкнул незапертую раздолбанную и скрипучую входную дверь и вошел внутрь. Дом, разумеется, был в полной разрухе и беспорядке. Паутина свисала с потолка, раскуроченные полы были покрыты пылью и мусором.

  Изнутри дом оказался больше, чем виделся снаружи, и шаги его разносились по пустым комнатам, пока он искал место, где бы устроиться на ночлег. Как ни странно, такое место нашлось быстро. Уже вторая комната, куда он заглянул, пришлась ему по душе – пол был почти чистый, на нем не было заметных кусков штукатурки и грязи, так что расчистить место для спальника не стало проблемой. Но главное, в этой комнате был камин! И выглядел он вполне прилично – то есть без всякой помоечной дряни внутри.

  Он поставил рюкзак в угол и заглянул в соседние комнаты, где частично сохранившиеся полы дали ему достаточно досок – в конце концов, почему не выломать их, если почти всё и так выломано? – чтобы обеспечить камин топливом хоть на пару часов. Пока он ломал и таскал, почти стемнело, так что при оставшемся неверном свете он разложил спальник, кусочком зажженой бумаги проверил наличие тяги – она была – и заправил камин дровами.

  Разжечь огонь для специалиста по кострам было делом одной минуты – и вот он уже полулежал на разложенном спальнике, не залезая пока внутрь, и наслаждался видом огня и волной тепла, исходящей из камина. Снаружи уже окончательно стемнело.

  – Интересно, – неторопливо думал он, – кем был хозяин этого дома и почему поставил его отдельно от остальных, да еще и выше по склону, так что дом и его обитатели смотрели на жителей поселочка как бы свысока?.. Наверное, не любили хозяина и его ближних за такую вот гордыню, и после того, как он или они умерли или уехали, никто на дом не польстился, оставив его медленно разрушаться в гордом одиночестве. Вполне вероятная история. Хотя домина был что надо...

  Понемногу мысли его становились всё более тягучими. Он бросил в камин последние из наломанных досок, и пока огонь дожигал их, оставляя вместо дров пока еще горевшие краснотой и жаром прямоугольнички, он решил, что нагляделся достаточно и залез в спальник. Какое-то время он лежал с открытими глазами, наблюдая за отсветами понемногу затихающего огня на стенах и потолке. По мере того, как ночь продолжалась, странные звуки начали наполнять воздух. Звуки, которых он никогда не слышал при прежних ночевках в лесу. Там он мог с уверенностью определить любой шум – исходил ли он от костра, от деревьев, от птиц или от зверей. Тут же было совершенно иное дело: звуки, за исключением потрескивавших догорающих досок, были ему совершенно незнакомы – какие-то скрипы, шорохи, подвывания и даже непонятно откуда доносящееся тихое посвистывание. Сначала он пытался не обращать внимания на звуки, говоря себе, что это просто естественное бормотание старого дома – так сказать, «ноктюрн на флейте водосточных труб», то есть выбитых окон. Да еще и начавшийся дождь... Но чем больше он пытался объяснить себе происхождение этих звуков, тем они становились многообразнее, мощнее и непонятнее. Вдобавок он вдруг отчетливо ощутил, что дом покачивается, как будто корабль, плывущий по какому-то неведомому морю или озеру. И сколько он ни пытался убедить себя, что это всего лишь ночной ветер и дождь шумят в кронах окружающих деревьев, создавая иллюзию шума прибоя, волн, ударяющих в наружные стены дома-корабля, – ничего не помогало: покачивание было невероятно реальным.

  Чтобы как-то отвлечься от всех этих смущающих ощущений, он начал вспоминать свои прошлые походы и ночевки, даже самые давние, когда он был еще с друзьями и попутчиками. В камине вдруг раздался особенно громкий треск догорающего дерева, и по странному зигзагу памяти он вдруг вспомнил очень давний вечер, когда они тесной своей компанией сидели у костра, заправленного в тот раз сильно сырой древесиной, и хотя разжечь костер им удалось, но горение сопровождадось таким непрерывно треском – так, что возникало ощущение, будто сидение их происходит под непрерывную пулеметную перестрелку. Кто же был тогда с ним в этой компании? Он начал вспоминать – и лица друзей одно за другим представали перед ним. Глядя на первое из них, он вдруг с испугом подумал, что не может вспомнить, жив этот человек или уже нет. Он начал перебирать в памяти всех своих приятелей, но с памятью происходило что-то странное. Он помнил всех, кто сидел тогда у костра, видел их как будто вживе, но память упорно отказывалась разделить живых и мертвых. Мысль его металась, пытаясь по каким-то косвенным признакам разделить тех, кого уже нет, от тех, кому он может хоть завтра позвонить по телефону и услышать привычное: «Это ты, старик? Ну привет!» Но как он ни старался, память отказывалась продчиняться. Он пытался вспомнить, кого из друзей уже успел похоронить, но в ошалевшей памяти всплывали лишь подробности похорон, но не лицо усопшего. Более того: из судорожно выхватываемых его стараниями эпизодов прошлого не удавалось построить никакой временной последовательности: он вспоминал само событие, но не мог отчетливо указать, когда именно оно произошло – пять лет тому назад или на прошлой неделе, давно и недавно – всё переплелось в пугающую мешанину.

  Он попытался заставить себя не думать больше ни о чем и сосредоточиться на том, чтобы заснуть; сон должен был прекратить нелепую чехарду воспоминаний и дать голове отдых или хотя бы время, чтобы вернуть упорядоченную картину прошлого. Он уговаривал себя, что даже если этот заброшенный дом живет какой-то своей ночной жизнью, к нему это не имеет никакого отношения, и все звуки, так непохожие на звуки его лесных ночевок, не должны смущать его сознание. Он – сам по себе, а дом – сам по себе. Случайно встретились, всего лишь вместе переночуют, как это бывало в его давних командировках в гостиничных комнатах, которые он делил на одну ночь с другими постояльцами, ему совершенно не знакомыми. Ну, бывало, что кто-то из них храпел, и ему нелегко засыпалось, но, все-таки, в конце концов засыпалось же! Вот и тут – ну, похрапывает себе старый дом, снится ему что-то свое, ему-то какое дело! Его задача – заснуть поскорей и быть в форме к завтрашнему утру. Засыпай же, давай... Засыпай...

  Он проснулся, когда уже рассвело, солнечный лучик уже бродил по стенке напротив, слева от пустого дверного проема. Птичий гомон был настолько громким, что он даже удивился, почему гомон этот не разбудил его раньше. Вокруг в доме ничего не скрипело и не шаталось. Правда, может, просто потому, что ночной ветер к утру утих, да и дождь кончился. И вчерашняя загадочная путаница в голове исчезла, и больше не было сомнений в том, кому он сможет позвонить, когда вернется, а с кем поговорить уже никогда не придется.

  – Стареет голова, – невесло подумал он, – чего только в ней не перемешалось! Конечно, в таком возрасте уже нормально терять приятелей, но, по крайней мере, стоит точно помнить, кого именно. Тут еще эти скрипы, качания и завывания – пожалуй, и самого себя забудешь, на том ты свете или на этом!

  При свете дня этот заброшенный дом потерял свою магию, способную объединить живых и умерших в единое целое. Да и магия-то эта, наверняка, была всего лишь продуктом его собственного мозга, смущенного непривычным окружением. Скрипы и потрескивания – разве это не игра давно не шпаклеванных деревянных стен в ночном холоде, а непонятные шорохи – просто свидетельство ночных прогулок таких естественных для старого дома мышей и, может быть, даже крыс. Да еще это смущающее чувство одиночества, которого он никогда не ощущал у костра в лесу при соседстве так хорошо знакомой лесной жизни...  

  Он вылез из спальника, свернул его и привязал к рюкзаку. Пора было трогаться дальше. Дорога звала. Он чуть ополоснул лицо водой из фляжки – полный утренний моцион можно было отложить до какой-нибудь речки или озерца, что просто не могли не встретиться ему на пути, – закинул рюкзак за спину, надвинул на лоб бейсболку и двинулся на выход.

  Отойдя от дома шагов на пятьдесят, он обернулся. Дом стоял как ни в чем не бывало. Обычный старый заброшенный дом с полуобвалившейся крышей. Он постоял с минуту, потом усмехнулся.

  – Ну, пока, домик! За приют, конечно, спасибо, но, пожалуй, больше никаких экпериментов. Никаких ночевок со скрипами и завываниями. В лесу, только в лесу!

  И направился прочь от деревушки.

 

СКАМЕЙКИ

 

  Он много лет ходил этой аллеей из дома на работу и обратно – хоть чуть дольше, чем по улице, но уж больно приятно дважды в день пройтись, так сказать, сквозь природу, – но на скамейки эти обратил внимание только, когда вышел на пенсию. И парк этот, и сама аллея были какими-то странными, не совсем парковыми. Скорее, просто лес, а сквозь него – дорога. А по бокам от дороги не аккуратные однотипные деревья, как полагалось бы на настоящей аллее, – скажем, тополя, каштаны, дубы или липы (помните – «стояла темных лип аллея») или даже чего-нибудь с иголками, а всё вперемешку, лиственные и хвойные, – ну чисто лес, разве что только все деверья одинаково большие и подлеска нет, лишь травка низкая, а местами мох или даже просто усыпанная прошлой листвой и хвоей земля. Но всё равно приятно.

  И даже когда в пенсионеры перешел, по привычке тянуло его пройтись по этой аллее, пусть и не доходя до ее конца, где через дорогу стояло офисное здание, в котором он все эти последние пятнадцать лет и отрубил. Просто пройтись – туда и обратно.

  Вот тогда он на эти скамейки внимание и обратил. Не то чтобы он раньше их не замечал – как и положено в хорошей аллее, скамеек там стояло достаточно, но замечал как-то мимоходом – стоят себе и стоят... А тут обратил. Именно на те, которые располагались на изгибе, где аллея проходила по самому берегу протекавшей через город реки, так что на прибрежной стороне открывался вид с их высокого и обрывистого берега на нижную заречную часть города. Этот аллейный изгиб, или дуга, был достаточно длинным, чтобы в него могло уместиться аж восемь скамеек – правда, они тут стояли плотнее, чем на остальной лесной части: пять – на внешней дуге спинками к обрыву и речке и три – на внутренней. Из пяти на внешней стороне две крайние были под деревьями, а средние стояли там, где деревья временно свой ряд прерывали – слишком близко к обрыву, и эти скамейки в тень не попадали.

  Все три на малой дуге стояли под деревьями, ряд которых на этой стороне аллеи не прерывался. Он стал часто посиживать на средней из этих трех и смотреть на небо. Усаживаясь, каждый раз бормотал: «За рекой, в тени деревьев», вспоминая русское название хемингуэевского романа. Не каждый раз посидеть получалось, иногда скамейка уже была занята, но в общем и целом она доставалась ему настолько часто, что он считал ее своей и даже, уходя из дома, так и говорил домочадцам: «Пойду у себя на скамеечке посижу».

  «Глупо как-то стоят, – неторопливо думал он, сидя на своей скамейке, – те, что на обрыве – спиной к реке, так что никакого с них вида нет, за спиной остается, только на те же деревья на моей стороне аллеи, а с тех, что под деревьями, – из-за высокого обрыва тоже ни реки, ни нижнего города не видно – только скамейки напротив и небо.» Так что, видом полюбоваться – надо было встать на самом обрыве спиной к аллее и к скамейкам. Только он что-то никогда не видел, чтобы кто-нибудь там стоял.

  Но не только о расположении скамеек он думал, сидя в приятной тени. Много чего удавалось ему разглядеть, когда вместо пробегания мимо в прежние рабочие годы он стал одним из пенсионных «сидельцев». Сначала он обратил внимание на то, что каждая скамейка имела своих завсегдатаев. Конечно, на первый взгляд, сидящие постоянно менялись, но если проводить здесь подолгу день за днем, то обнаруживалось, что некоторые появлялись достаточно часто, и было очевидно, что эти скамейки для каждого из них такие же «свои», как для него – средняя из трех.

  Самая левая скамейка на большой дуге была абонирована прочнее остальных. Даже когда она стояла свободной, на нее никто не покушался по причине ее загаженности голубями, и даже когда скамейки мыли – парковая администрация свое дело знала – она всё равно загаживалась почти мгновенно. Так как на ней почти всегда – только с перерывами на сон и короткими отлучками по другим надобностям – сидела старушка, которая всегда приносила с собой пакет с какими-то крошками или кусочками, на что и слетались чуть не все окрестные голуби, едва завидев хорошо знакомую им кормилицу. Старушка откровенно радовалась и счастливо смеялась, когда голуби садились ей на колени и брали крошки из рук. Она о чем-то говорила с ними и, казалось, всерьез думала, что они ее понимают, поскольку на их воркование она то утвердительно, то отрицательно покачивала головой, а порой даже поглаживала какого-нибудь совсем осмелевшего голубя по сизой спинке – похоже, услышав от него что-то приятное в свой адрес.

  По какому-то удивительному совпадению – от скамейки что ли отходили призывные флюиды – на самой правой из них в этом ряду почти всегда сидели парочки. И не просто парочки, а откровенно влюбленные парочки, поскольку по нашим свободным временам они бесконечно обнимались и целовались, так что их лиц он разглядеть не мог, и иногда ему казалось, что это всё время одна и та же парочка, которая еще не устала от близости друг друга за долгие месяцы, проведенные на этой скамейке.

  На скамейке слева от него часто сидел пожилой мужчина в сильно потрепанной одежде и совершенно не подходящих его облику новых адидасовских кроссовках. Перед ним всегда была развернута газета, но он редко переворачивал ее страницы, так что казалось (наверное, так оно и было), что газета нужна ему не для чтения, а для маскировки: заслоняясь ею, разглядывать молодых женщин, особенно совершавших пробежки, – в спортивной форме, в теплую погоду едва прикрывавшей женское тело.

  Открытые скамейки прямо перед ним постоянно занимали молодые матери с колясками, в которых они привозили своих младенцев принимать солнечные ванны в удобном и незатененном месте, где и сами они могли спокойно посидеть и расслабиться, а если рядом оказывалась другая мамаша, то и от души поговорить, пока не наступала пора возвращаться обратно к домашней рутине.

  «Вот как оно получается, – думал он, – за ту пару часов, что я провожу на своей скамейке, я вижу несколько человек, для которых точно так же необходимо провести эти же часы на своих скамейках. Но ведь кроме этих часов, еще немало пригодного времени, чтобы здесь посидели и другие люди. А это значит, что каждая скамейка имеет несколько постоянных клиентов, которые приходят к ней регулярно, да еще какое-то количество посетителей случайных, так сказать, одноразовых. И все они приходят сюда, чтобы отдохнуть, подумать или просто побыть наедине со своими мыслями. И все они находят утешение и покой в этой аллее, среди деревьев и неба. И каждый из них оставляет тут кусочек своей души, который безымянным продолжает жить вместе с этой аллеей, и с каждой скамейкой на ней.»

  Размышления о безымянности ушедших навсегда завсегдатаев оказались не совсем верными и приняли несколько иное направление, когда он случайно обратил внимание на то, что на трех скамейках – справа от него и на двух прямо напротив – в спинки вделаны какие-то металлические (похоже, бронзовые) таблички, выдававшие себя блеском отраженного солнца, когда солнце не было закрыто облаками, а сами таблички не были закрыты спинами сидящих. Он выбрал время, когда мог, никого не беспокоя, внимательно рассмотреть таблички, и увидел, что это всё – информация о том, что данная скамейка хранит (или хоронит) память о тех, на чьи пожертвования она сделана и установлена. На трех видных ему табличках были имена Мистера и Миссис Макнил, Мистера и Миссис Сун Чен и, по-видимому, одинокого Мистера Кржичича.

  Ознакомившись с табличками, он стал частенько размышлять о них или, точнее, о людях, чьи имена на них значились. Он пытался понять, есть ли какой-то смысл в таком обозначении своих имен во времени и пространстве, когда табличка не дает никакой информации о человеке, а только его имя – и если кто-то захочет понять, когда и где этот даритель жил и чем занимался, то никакой возможности для этого у любопытствующего не будет. Даже если полезть в энциклопедию или в сеть, то там, скорее всего, окажется целый набор Макнилов и Сун Ченов... ну, может, Кржичичей будет поменьше, если вообще будет, – но и о Кржичече, как узнать, кем он был и чем занимался?

  Завещал бы он, скажем, больницу или школу на его деньги построить, там понятно – и его большая фотография где-нибудь на стенке висела бы или даже прямо у входа, и табличка с его биографией наличествовала бы, так что и мир, и город могли бы с ним детально познакомиться, а тут что – только имя на бронзовой табличке. А кто он и что он – неизвестно, и никогда известно не будет. Ну и в чем смысл тогда? Разве что просто надеяться, что кто-то, прочитавший его имя на табличке, будет какое-то время крутить это имя у себя в голове, гадая, кто это такой – вот он и еще на сколько-то с живыми останется. Может, конечно, и так, но что-то в такие сложные конструкции слабо верится. Ну что можно сказать по табличке? Ну разве, что мистер Макнил, скорее всего, шотландского происхождения, мистер Сун Чен – корейского (тут, впрочем, не наверняка), а мистер Кржичич или его родители прибыли сюда откуда-нибудь с Южных Балкан. А дальше можно лишь бесконечно гадать, где именно этот человек жил, как свои деньги заработал, сколько ему было лет, когда он покинул этот мир, ну и всё такое прочее. Разве что в одном трудно будет засомневаться: почему он или она захотели видеть свое имя на расположенной здесь скамейке. Разумеется, именно потому, что она расположена как раз здесь, и как раз здесь они провели многие часы, глядя на небо или на деревья. Только и всего... Ну и зачем это? Лучше уж тогда вообще без имени...

  Через какое-то время, после того, как он умер и перестал приходить на свою скамейку, и о его существовании с трудом могли припомнить только скамеечные старожилы, парковые рабочие установили четвертую скамейку в ряду из трех на малой дуге – свободное пространство справа это позволяло, – с которой тоже открывался вид на небо и облака, и в спинку которой была вделана бронзовая табличка со странным посвящением: «В память о неизвестном»... 

 

Бостон