Очарованный странник

Интервью Уильяма Брумфилда Надежде Ажгихиной

Мы встретились впервые на конференции в Кембридже, где американский славист, профессор Уильям Брумфилд (Tulane University в Новом Орлеане) прочитал невероятный доклад о росписи «небес» в шатровых храмах архангельской Мезени и показал фотографии памятников – некоторые из них сохранились к тому времени только на его снимках. Уникальная коллекция фотографий русского деревянного зодчества была передана автором в Вашингтонский музей, и не пострадала во время новоорлеанского наводнения, затопившего университетский офис и разрушившего дом автора. Сейчас коллекция доступна в интернете всем желающим. Рассказывают, что Брумфилд провел целую неделю, лежа в сугробе у маленького храма, ожидая появления солнечного луча, отразившегося в куполе; что тридцать километров толкал вместе с шофером по грязи забарахливший «уазик». Уильям Брумфилд продолжает свое бесконечное путешествие по российской глубинке.

Н. Ажгихина

 

– Уильям, помните свою первую поездку в СССР?

– В 1970 году я еще студентом приехал в Советский Союз по программе обмена, провел там целое лето. Это очень много дало, особенно в плане литературном. У нас были прекрасные преподаватели – профессиональные, дружески настроенные, готовые помочь. Собираясь в путешествие, я купил мою первую камеру, маленькую «Конику», и две пленки «Kodak». Практически ничего не зная о том, как снимать, я полагал, что небольшое количество слайдовой пленки будет как раз то, что надо. Кто-то подсказал, что я смогу купить слайды на месте. Советские слайды через несколько месяцев испортились. А вот кадры из тех двух пленок, которые я привез с собой, публикую по сей день. Летний свет, сильная выдержка, ну и мое собственное умение видеть помогли создать снимки Москвы и Ленинграда, которые я, вернувшись, показал в моем Беркли. Они произвели сильное впечатление. Одним из немногих зрителей был Глеб Петрович Струве, сын известного политика, кадета Петра Струве. Глеб Петрович, профессор русской литературы, бесконечно ей преданный, был постоянным критиком советской системы. Его высокая оценка моих снимков оказалась совершенно неожиданной – тем более дорогого она стоила. Он сказал, что я вернул часть его культурной памяти. После этого я немедленно подал заявку в аспирантуру, по обмену, в Ленинградский государственный университет.

– Как это было?

– Мы жили на Васильевском острове – иностранные аспиранты: американцы, британцы, швейцарцы, французы. Каждую неделю ходили в театр, это было великолепно. Конечно, были трудности. Но, надо сказать, мы не слишком на них обращали внимание.

– С советскими студентами общались?

– Не так много. Мы все-таки жили отдельно, и язык не такой свободный. Больше общались с представителями старшего поколения, это было очень интересно. Потом я приезжал регулярно и за совершенно смешные деньги поехал в составе международной группы по СССР – Самарканд, Бухара, Баку. Потом были другие поездки по СССР, круизы по Волге – я везде старался снимать. А потом уже стало легче, и я расширил географию своих путешествий.

– Как выбирали свои маршруты?

– Моя работа на Русском Севере (исторически определенном как территория вокруг Белого моря) началась с поездки в Кижи летом 1988 года и растянулась на все 1990-е. Архангельская земля была особенно богата памятниками деревянной архитектуры светского и религиозного назначения – это и стало основным предметом моего интереса. Съемки были одновременно и трудными, и очень успешными, особенно в зимнее время. Дни непрерывной работы на сильном морозе часто заканчивались вечерами у печи, в которой потрескивали поленья, и не одним тостом за здоровье присутствующих… Я сталкивался с потрясающим гостеприимством и щедростью людей, самых разных. Одновременно с работой на Русском Севере в конце 1990-х я начал думать о других путешествиях. Двигателем моих последующих поездок на Урал, в Сибирь и на Дальний Восток, вплоть до порта Владивосток, стал интернет-проект «Встреча границ», который задумал хранитель Библиотеки Конгресса Джеймс Биллингтон при поддержке Конгресса США и библиотек Российской Федерации. В основе проекта был поиск параллелей в освоении территорий в России и США. Русские в основном продвигались на восток, а американцы – на запад; и те и другие вступали в контакт с местным населением (временами довольно жестко); так же строили железные дороги и так же писали книги и слагали легенды о берегах Тихого океана. В 1988 году Биллингтон попросил меня как фотографа и специалиста по русской архитектуре разработать фотокомпонент, который мог бы проиллюстрировать и высветить развитие этого эпоcа – как он отражался в архитектуре.

Мои отношения с Библиотекой Конгресса всегда складывались очень продуктивно. В 1985–1986 гг. я работал в качестве куратора первой передвижной выставки Сергея Прокудина-Горского, пионера в области цветной съемки. В 1903–1916 годах он объехал почти всю Российскую империю и сделал более двух тысяч снимков, стеклянные негативы увез в эмиграцию, потомки продали их Библиотеке Конгресса. Так что я в каком-то смысле повторял путь Прокудина-Горcкого. В 1999–2002 гг. я пять раз ездил из европейской части России через Урал на Дальний Восток. Каждая поездка невероятно обогащала мое знание России, и каждая требовала невероятного напряжения сил.

– Вы родились и жили на американском Юге, в протестантской среде. Как возник интерес к России?

– Когда мне было восемь лет, я играл в саду и стрелял в русских солдат. Все знали про «красную угрозу» и всё такое. Отец подошел и очень серьезно сказал: «Русские не враги. Я их видел. И мы никогда не будем с ними воевать». Он видел русских пленных после Брест-Литовского мира в 1918 году: это были простые крестьяне, призванные на фронт, они ни в чем не были виноваты, они страдали. Потом они вернулись домой, никто не знает, что с ними стало, – началась Гражданская война. Отец находился тогда в составе американского контингента. Я запомнил его слова.

Мама всегда любила русскую музыку. Когда в семье были трудности, она играла Чайковского. Достоевский стал моим любимым писателем. Сейчас я думаю, что мои путешествия и книги – своего рода продолжение отцовских слов.

– Вы получили религиозное воспитание?

– Я воспитывался в строгих протестантских правилах: чтение Библии и так далее. Но в церковь хожу редко. В православные храмы – хожу. Знаю, что я грешник. Но стараюсь делать то, что могу и должен.

– В ваших последних газетных публикациях заметен интерес не только к старине, но и к недавней истории, к связи времен и смыслов. В частности, к архитектуре ГУЛАГа – об этом несколько публикаций. Можно ли сказать, что советский период для Вас как исследователя становится более привлекательным?

– В целом каждая среда – городская или сельская – обладает своим архитектурным своеобразием, в том числе деревни и постройки советского времени в Комсомольске-на-Амуре или Норильске. В моих работах по истории в архитектуре – особенно сталинского периода – неизменно затрагивается и тема тех или иных идеологических концепций.

Поскольку я всегда готов к путешествию, я нередко ехал в тот или иной регион за компанию, чтобы поддержать коллегу или друга. И чем больше людей я узнавал, тем больше приглашений получал. Так съездил в Челябинскую область, Липецкую, Татарстан и, недавно, в Белгородскую область. Два года назад меня пригласил в Норильск тамошний музей. В других случаях я составляю довольно ясный план, как это было с проектом «Встреча границ». Я регулярно публикую снимки и эссе в проекте Discovering Russia, Russia Beyond the Headlines. О современности и истории, это важно.

– К трудностям повседневной жизни в СССР, потом в России, привыкли быстро?

– Я с самого начала не слишком их замечал. Был момент, когда мы боролись с клопами в общежитии в Ленинграде, содрали обои. Но справились быстро. Я научился перемещаться по русским дорогам. Огромные расстояния, невообразимые для европейца. Главным средством был «уазик». Полный привод. Две ручки переключения передач, два бака (слева и справа), упругая подвеска, высокий клиренс. Ремни безопасности? Не смешите меня! Максимальная скорость 100 километров в час, но вы вряд ли сможете разогнаться, петляя по изрытым глубокими колеями грунтовкам и разбитым ямами проселочным дорогам, для которых этот российский аналог джипа и был создан. Нигде в России нет такого количества подобных дорог, как в Архангельской области. Сочетание бедности и нерасторопности властей, в результате – наверное, худшие дороги в европейской России. Но опытный водитель «уазика» (в просторечии «санитарки») успешно ведет его в любую погоду, не останавливаясь! Я не очень знаю, как он это делает. Но я говорю с ним, и это успокаивает. Моя задача – держать фотоаппарат наготове, исследуя горизонт на предмет наличия луковичных куполов старых церквей. Во всех моих путешествиях «уазик» показал себя великолепно.

– Вы много раз бывали на Мезени, на Кольском полуострове, в Карелии. Выпустили книги, в том числе настоящую энциклопедию русской архитектуры – «Пути к Белому морю» – на русском языке, что особенно важно для российского читателя. Чем влечет Север?

– На Русский Север я готов возвращаться всегда. В заключительных строках книги «Потерянная Россия» я писал об очевидном сходстве в восприятии образа прошлого в России и на американском Юге. Я понял еще очень давно, когда только начал «заболевать» великой русской литературой в юности, что существует близость в трагическом восприятии мира русскими и жителями американского Юга. Описание уходящей старины равно близко обоим. В западном искусстве описание развалин занимает особое место, «романтические руины» побуждают к размышлениям о судьбе, о переменах в жизни людей. В мироощущении жителей послевоенного Юга, потерпевшего поражение в Гражданской войне, развалины усадьбы, скажем, всегда поднимали вопрос о судьбе конкретного человека в целом. «Призраки Миссисипи», таким образом, рифмуются с «Потерянной Россией». Впервые я был поражен сходством между Россией и американским Югом еще в Ленинграде в 1971 году. Красота этого города, несмотря на всю его обветшалость, пронзила меня и напомнила о Новом Орлеане, основанном через пятнадцать лет после Петербурга. Первоначальный образ обоих городов во многом обязан французскому военно-инженерному искусству. В тот год я также лучше понял, почему литература американского Юга так привлекает русских. Самые очевидные примеры – переводы Фолкнера, постановки Теннеси Уильямса, – их в России читали все. И я пытался на своем тогда далеко не совершенном русском описать своим русским собеседникам таинственный Новый Орлеан. Потом я понял, что Русский Север похож на американский Юг ощущением того, что, как пишет об этом Фолкнер, «прошлое не мертво. Оно даже не прошлое». На Севере я в разные годы видел десятки деревень, чья сохранная архитектура остается свидетельством живучести творческих и культурных традиций. К сожалению, многих из них уже нет. Сходство России и американского Юга – обостренное ощущение трагедии и память предков, павших в кровопролитных войнах. Я видел почти в каждом населенном пункте памятники погибшим. Так что, в определенном смысле, отправляясь на Русский Север, я возвращался домой, на американский Юг.

– «Потерянная Россия» – это и разрушенные, перестроенные памятники. По Вашим оценкам, насколько утрачено архитектурное наследие?

– Многое утрачено, но многое осталось. Россия – огромная страна, и в маленьких городах подчас сохранилось значительно больше памятников, чем в больших; в больших зачастую памятники реконструируют, при этом теряется связь с ландшафтом. В каких-то городах – в Красноярске, Иркутске и Тюмени – удалось многое сохранить; это зависит не только от средств, но и от понимания значения культурного наследия. В России даже в деревнях строили не просто церкви, а роскошные храмы с богатым интерьером и убранством; их строили, как правило, безымянные мастера. Очень важно сохранить и поддержать то, что уцелело в бурном ХХ веке. А уцелело, должен сказать, немало.

– На Ваш взгляд, было больше утрачено в советское или уже в постсоветское время?

– Сейчас, мне кажется, стало лучше. Конечно, многое утрачивается. Трагическая судьба русских усадеб. Нет хозяев. Усадьба Гончаровых стала музеем – а соседние разрушаются. Государство не всё может поддержать. Иногда находятся музейные работники, подвижники настоящие. Но не всегда. Мне повезло еще в советское время познакомиться и подружиться с Алексеем Комечем, автором около сотни научных трудов по истории византийской и древнерусской архитектуры X–XV веков, по истории и теории реставрации памятников архитектуры. Я очень признателен российским музейным работникам, искусствоведам.

– Сегодня Церковь стремится вернуть себе исторические памятники. Это благо или зло?

– Церковь иногда помогает их сохранить. Знаю несколько таких примеров. Всё зависит от людей.

– Каков Ваш личный рецепт профессионального успеха в фотографии?

– В целом я предпочитаю прямой подход к структуре, который создает ясную перспективу и позволяет построить «самопрезентацию» объекта. Чем меньше специальных средств, тем лучше. Технические приемы – профессиональные линзы, темная комната, эффект темной комнаты, фотошоп – это мои секреты. Как бы то ни было, самое главное – это твои глаза, умение видеть, хотя техника тоже имеет значение. Важно выбрать детали. Иной раз я отступаю от строгости документального подхода и делаю лирические или драматические снимки, соответственно выстраивая кадр и экспозицию.

– Только что вышла Ваша книга «Journeys Through the Russian Empire», «Путешествие сквозь Империю» (мне кажется, «сквозь» в данном случае лучше, чем «через», так как путешествие – вглубь истории и нашего понимания ее, а не только преодоление пространства). Она – результат масштабного многолетнего проекта, посвященного наследию Сергея Прокудина-Горского. Но не только. У меня несколько вопросов в этой связи. Как в Вашей жизни возник Прокудин-Горский? Что он для Вас значит сегодня? Как происходило освоение его наследия – ведь это громадный труд по оцифровке материала?

– Мое изучение и «документация» русской архитектуры развивались по своей траектории. Я начал фотографировать в первый своей приезд в Россию, летом 1970-го, задолго до того, как я услышал о Прокудине-Горском. В 1985 году меня пригласили в Библиотеку Конгресса оценить коллекцию Прокудина-Горского, планировалась выставка его работ. Эта первая выставка, восемь цветных фотографий с негативов Прокудина-Горского, открылась в ноябре 1986 и вплоть до 1991-го путешествовала по тринадцати другим выставочным адресам. Выбор Библиотеки пал на меня, так как у меня уже была докторская степень в славистике (Университет Беркли, 1993), то есть я обладал достаточными знаниями в русском языке и литературе, истории; сыграл свою роль и тот факт, что я довольно много ездил по Советскому Союзу, в том числе бывал в местах, запечатленных Прокудиным-Горским; я много снимал и выставлялся как фотограф, а в 1983 году вышла моя книга «Золото в лазури: тысяча лет русской архитектуры» (Gold in Azure: One Thousand Years of Russian Architecture). Исследуя альбомы мастера в отделе фотографий и графики, я понял, насколько часто наши приоритеты в области съемки перекрещивались. В некоторых случаях это объяснялось естественным интересом к истории русской архитектуры – это соборы во Владимире XII века, к примеру. Но другие пересечения наших путешествий были более глубинными – такие, как моя поездка в Узбекистан в мае 1992-го, когда я был аспирантом и учился по обмену в ЛГУ. Исследуя альбомы Прокудина-Горского, я понял, что это судьбоносный поворот. Повторял, как мантру: «Я это тоже видел!». Я снимал грандиозные монументы Самарканда и Бухары (сегодня серьезно реконструированные) – и видел их примерно так же, какими он их запечатлел за шесть десятилетий до меня!

Я занимаюсь коллекцией Прокудина-Горского вот уже больше 35 лет. В течение последних десяти лет я постепенно, шаг за шагом, написал аннотации ко всем работам Прокудина-Горского в цвете из коллекции Библиотеки Конгресса. И начиная с 2017-го, регулярно публиковал статьи под рубрикой «Открытие России» (Discovering Russia) на сайте Russia Beyond. Знакомство с коллекцией Прокудина-Горского не вызвало желания повторить его путешествия буквально  или намерения воспроизвести его точку зрения. Логика снимка и особенности видения архитектурного объекта зависят от нашей перспективы. Но его мир меня увлекает.

Мой контракт с Библиотекой начался, я приступил к работе. Как бы то ни было, сопоставление наших снимков, разделенных шестью с лишним десятилетиями, а иной раз и сотней лет, говорило не только о сходстве, но больше о контрасте; о памятнике в его историческом контексте.

– В прекрасном эссе, завершающем книгу, Вы говорите о философии памяти, о том, как фотография помогает постичь личную историю нас самих. Что сегодня важно понимать о философии памяти?

– Когда мы говорим о памяти, мы обычно обращаемся к тому, что произошло в определенное время в определенном месте, и наши эмоции и наш интерес участвуют в воссоздании воспоминания. А фотография – как подлинный документ – позволяет нам скрепить время и место. Образ стимулирует нашу память. Но фотография – многозначный объект, который зависит от нашего интеллектуального усилия и возможности уловить смыслы, в нем таящиеся. Она дает нам возможность перемещаться во времени, интерпретировать, концептуализировать, создавать свой нарратив и увлекаться им. И когда мы видим сопоставимые снимки одного и того же места, сделанные в разное время (как в моей последней книге), мы можем создать зону памяти, которая охватывает судьбы людей и народов. Фотографии могут стать уникальным способом познания мира, его ощущения, своеобразными рецепторами познания мира. Такими их делает наше восприятие, наша интерпретация.

– По Вашим наблюдениям, русские исследователи и обычные люди боятся своей истории? Не готовы ее понять? Предпринимают усилия для того, чтобы осмыслить? Похожи ли они в этом на американцев?

– Мне кажется, трудно делать обобщения о том, как нация в целом воспринимает и интерпретирует историю и память. Существует много возможностей для мифологизации разного рода. Это касается и американцев, и русских, и французов, и поляков, и всех остальных. Мы видим, как правда на каждом повороте сталкивается с этими возможностями между странами и внутри стран. Что меня тревожит, так это борьба внутри западной академии по поводу того, какие именно сферы исследования достойны изучения, «достойны истории», – в моем случае, это история русской архитектуры во всей своей полноте.

Я бы поставил вопрос по-другому: кто определяет, что именно мы изучаем в русской архитектуре – или изучаем ли мы ее вообще? Как я уже говорил, и повторяю вновь, западная академия определенно безразлична к исследованию русской архитектуры; небольшое исключение составляет разве что международное движение авангарда и конструктивизм. Маргинализированная, считающаяся незначительной в смысле каноническом, русская архитектура редко привлекает внимание исследователей. В моем случае имела место постоянная борьба между двумя совершенно различными областями – славистикой и историей искусства. Меня пока поддерживала работа в области художественной фотографии как документального ресурса для изучения русской архитектуры, – как и то, что мои работы представлены в Национальной галерее искусств. Я – член Общества историков архитектуры (Society of Architectural Historians) с конца 1980-х; в 1989 году опубликовал одну из очень немногих по данной теме статей в академическом журнале общества. Меня пригласили возглавить в 1995 году первую и единственную поездку от Общества в Россию. Это был фантастический опыт, но он не привел к устойчивому интересу Общества к русской архитектуре. Языковой барьер, культурные различия, бюрократические ограничения – всё это вместе не способствовало развитию серьезного интереса. Работая над первой книгой, «Золото в лазури», я научился многому – и прежде всего, как получить поддержку новаторского проекта в совершенно незнакомой многим области. Первыми меня оценили издатели – потому что мои фотографии хорошо продавались и помогали реализовать книги. За ними последовали Фонды и грантовые организации – они проявили интерес к новому проекту, в их приоритетах – поддерживать творческие инициативы. Появление первой книги с фотографиями и документацией показало, что я могу делать. Представители академии были последними, кто это понял, – отчасти потому, что я принадлежал сразу к двум направлениям. Историки искусства не вполне считали меня своим, могли усомниться в моих « полномочиях». Но разве «полномочия» историков искусства включают знание русского языка, культуры и исторического контекста? А ведь это очень важно для понимания русской архитектуры. С другой стороны, слависты часто не понимали мою работу в области истории архитектуры. Что общего она имеет со стандартами существующих университетских программ славистики? В то же время многие использовали мои работы, включая фотографии, и старались помочь. Ричард Вортман, профессор Чикагского университета, специалист по истории Российской империи, – в их числе. Я должен повторить коллегам славистам: я убежден, что кто-то из славистов должен полностью посвятить себя тем областям, что не вписываются в тесные рамки форматов, – включая историю архитектуры, работу «в поле», – для полной и подробной документации и сохранения образов памятников. Я как никто выступаю за сохранение стандартов. На самом деле, я отмечал, что временами слависты углубляются в историю искусства, углубляются в сферы, которые формально относятся не только к славистике, в том числе в сферу культурологической терминологии и методологии. Но историки искусства по большей части совершенно безразличны к русской историографии, иногда даже не хотят об этом слышать. И поскольку университеты не включают историю русского искусства в число приоритетов, трудно предполагать, что скоро появятся новые молодые исследователи.

– Вы учились у лучших представителей русской интеллектуальной эмиграции в США. Приходилось ли Вам сталкиваться с русскими эмигрантами в последующие годы? Что можно сказать о вкладе русских эмигрантов в культурную и интеллектуальную жизнь США?

– Я учился в Беркли у блестящих профессоров, представителей первой волны русской эмиграции. Глеб Петрович Струве – он сыграл огромную роль в моей жизни. Не то чтобы мы часто общалась, но встречи с ним имели для меня огромное значение. Николай Рязановский, профессор Беркли, тоже из первой волны эмиграции, автор фундаментального учебника по истории России, был человеком огромного диапазона. Я слушал все его курсы. Без них я не представляю, как бы сложилась моя жизнь. Мы общались с разными эмигрантами. Мы обменивались мнениями и идеями и даже пели вместе в университетском хоре. Воздух эмиграции, та среда для молодого слависта была как воздух. В целом среда эта была консервативная, антисоветская, большинство – республиканцы. Мне всё было очень интересно. В ходе работы над фотографиями Прокудина-Горского я понял, какой подвиг они, эмигранты первой волны, совершили, как стойко они держались.

– Когда Вы впервые взяли в руки « Новый Журнал»? Какое впечатление он произвел? Что ожидали бы увидеть на его страницах сегодня?

– Наверное, когда учился еще, до аспирантуры, Пол Дебрежени (Paul Debreczeny) – известный своими трудами о Пушкине и Гоголе – венгр, беженец после 1956 года, он потом преподавал в университете Северной Каролины и заведовал кафедрой, – он и его коллеги всегда читали «Новый Журнал». В Беркли все читали, были тесные связи с Николаем Моршиным – он печатал там свои стихи, в Гарварде у меня был коллега, который занимался Газдановым... Так что журнал для нас был не скажу что Библия, но для славистов нечто совершенно неизбежное и важное. Некий золотой стандарт. Стандарт честности и отношения к культуре. То, что он открылся в 1942 году и существует до сих пор, – это удивительно, и очень сложно, и говорит о глубоких интеллектуальных, культурных основах, о прочном фундаменте. Были и другие журналы, которые начинали выходить, но они больше не существуют. Этот же был просто маяком. Журнал избегал радикализма, там всегда присутствовала свободная мысль. Это всё в целом вдохновляет и обнадеживает. Мне интересно, что они публикуют.

– Следующий вопрос. Одна или две русские культуры? Об этом долгие десятилетия спорили эксперты. Ваше мнение?

– Почему только две? Может быть множество русских культур, но есть только одна Россия. Ахматова, Цветаева, Бродский – они отвечали на этот вопрос. Я часто думаю о Бродском. Его выгнали из страны, он не хотел в эмиграцию. Останься он – сыграл бы тогда огромную роль в создании нового поколения великих поэтов. Но, может быть, время великих поэтов прошло... Может быть, как раз «Новый Журнал» даст ответ.

– Что бы Вы посоветовали исследователям русской культуры?

– Прежде всего, бывать в России. И не только в Москве. Общаться с людьми. Не только с учеными, с коллегами, по мере возможности – с самыми обычными людьми. Может быть, это мои фантазии. Надо быть в России, «включиться» в Россию. Я понимаю, что не все западные исследователи согласятся с этим. Как сказал об этом Бродский, «Все мои стихи более или менее об одном – о Времени. О том, что время делает с Человеком». В этом взгляд Бродского на иерархию «язык – время – пространство». Время больше пространства, но язык – больше времени.

– В конце прошлого века интерес американских СМИ к русской культуре был велик. Московские корреспонденты имели русские корни – как Сергей Шмеман, или имели степени в славистике – как Джон Кохан. Рецензия на Вашу первую книгу о русской архитектуре в «Нью-Йорк Таймс» в 1980-х заняла три полосы, включала цветные снимки – что было новацией в то время. Что сейчас пишут о русской культуре в американских СМИ?

– Да, тогда мои снимки были в числе первых цветных фотографий в «Нью-Йорк Таймс». Сейчас другое время, к сожалению. Большинство СМИ пишут о том, что хочет читать и слышать публика. Отклики на мои последние книги значительно скромнее. Но я верю, что серьезный интерес американской аудитории к русской культуре вернется. Я убежден, что культура – главный инструмент в совершенствовании отношений между людьми, между политиками, в том числе.

– Вы работаете на стыке жанров – эссе, фотография, исторический анализ. Что важнее всего для сохранения баланса?

– Острота восприятия, ощущение времени и пространства, ускользающего мгновения и наследия столетий одновременно. Удивление от прикосновения к миру природы и миру культуры. Я не считаю себя фотографом или исследователем. Я – очарованный странник с фотоаппаратом. Верящий в то, что мир в итоге спасет красота.