Ольга Злотникова

* * *
Здесь даже зверь, себя преодолев,
стал человеком в облике зверином,
и в яслях спит его младенец-лев,
и львица-мать укачивает сына,
как ночь – новорожденную звезду.
Открыто все: дома, амбары, хлев,
и лев с козлом резвятся на земле,
и юноша, сидящий на осле,
беспечно напевает ерунду,
и юноша играет ду-ду-ду
на деревянной дудочке-свирели,
и время проплывает еле-еле,
как перышко, высóко над землей...
Какая это глупость, Боже мой!
И тут же выпадаешь из постели
в предзимний непроявленный рассвет:
стоят солдаты «да», «не знаю», «нет»,
и каждый непременно – только на смерть.
Разгонишься, упрешься – и привет,
и хорошо хоть – не поднимут на смех,
но будут долго, пристально смотреть,
как ты живешь на четверть и на треть:
беднее всех, виновней – хуже всех.

ЛЕПЕТ
Звуки сбегаются в лепет, всегда – в лепет,
слово – невнятица в мировой бродильне,
слово в давильне ума, в плавильне идеологии,

безделушка «люблю», безделушка «прощай»,
вязнет на языке бессмыслица «поздно»,
размыкаешь кольцо губ – выговорить не можешь,

в горле громада «память», в сердце дворец Аушвиц,
в ямке между ключицами красный цветок Дахау,
блуждающие огоньки Терезиенштадт, Берген-Бельзен,
Маутхаузен, Равенсбрюк.

Здравствуйте, пан Корчак, как поживаете, мать Мария?

Малый Тростенец под сердцем, в нескольких шагах от дома.
Ежевечерне ложишься в свою постель,
целуешь детей,
шепчешь: «Спокойной ночи...»

Из Бабьего Яра в густой тишине: – Агу!
Автоматная очередь новостной ленты,
флаги и крики и флаги и кровь и пот.

Сходим с тобой со свечкой на Куропаты,
посидим, помолчим, покурим, заводы хоботы вытянут
в разреженную пустоту атмосферы,

и если каждый замученный хрипло попросит: «Воды!»,
если каждая просьба будет услышана,
нас ждет великий потоп, и новый Ной –
кроткий бездомный с Киевского вокзала,

свита его – старая дворняга, черная кошка
с выводком тощих котят,
вокзальные голуби, вороны и воробьи.

В каждом флаге сидит мутноглазый бес,
но белые флаги чисты – я пою белые флаги.

Хоботы заводов сосут пустоту,
и если нет сил произнести «люблю»,
остается жалость и нежность,
нежность и жалость.

* * *
Качается соломенная зыбка,
история тиха и безъязыка
до первого младенческого крика

(гляди, как прибывает молоко!)

Хватай изголодавшимся зверьком
торчащий бледно-розовый сосок,
младенец мой,
щенок,
детеныш,
Бог.

Я видела, как плещется внутри
светящаяся маленькая рыбка –
в аквариуме – детская улыбка,
давай ее отпустим:
раз,
два,
три!

...Я тоже улыбаюсь,
посмотри,

я тоже исчезаю,

я – внутри
дрожания, свечения...

Замри!

* * *
так шишка пахнет – тсс! – едва-едва
так шишка пахнет

не сказанное вслух огромно

так лес встает, так лес один стоит
так руки поднесешь к лицу – смола и хвоя

не сказанное вслух огромно

и – вглубь отсутствия – как свет сквозь иглы
сквозь их непримиримое
часы и частокол

сквозь пустоту, и нет роднее –
сквозь колыбель, где ветер
качает паутину как простынку
так свет сквозь время говорит

ще любовь, твой волглый мох и прель
и вдруг в апреле грянет первоцветом
на ней растешь, она тебя удобрит
она тебя взрастит и заберет

так шишка пахнет...

не сказанное вслух огромно

* * *
         Памяти Елены Шварц
Я здесь проездом, потому
имущества не завожу.
Как мошкара: на свет, во тьму
звеню, жужжу...
Лечу бесстрашно, как комар,
на страшного земного зверя.
Едва коснусь – свистит удар
хвостом – невелика потеря
для вечности – один сосун,
один случайный кровопийца.
В раю, как вечером в лесу,
таких – тьма-тьмущая толпится.
И всё звенят, жужжат, как встарь,
беспечные, но видишь, Боже:
у пса на кончике хлыста
облезла шерсть,
и неспроста
лоснится
розовая кожа!

* * *
1
июль явился бабочкой в окно,
скорее цветом, чем прикосновеньем,
скорее тишиной, чем...
перед грозой такая тишина!
а мы смогли бы бабочкой в просвет
из своего присутствия молчать:
намеком, взмахом,
жизнью смерть поправ,
смотреть из глубины цветов и трав?
лучась, как детство, явленное нам,
чтоб стать надеждой,
хижиной дощатой
в запутанных темнеющих ветвях
(как хорошо сбегать туда в июле!)
не забирай меня отсюда, смерть!

2
– а если я умру, – спросило детство, –
зачем тогда кузнечики в траве?
– а если я умру, – спросила юность, –
зачем тогда жасмин перед грозой?
– а если я умру, – спросила зрелость, –
зачем тогда налитые плоды?
– а если я умру, – спросила старость, –
зачем тогда вязание и сон?
– а если я жива, – спросила смерть, –
зачем тогда меня вы так боитесь?
и человек, смущенный, замолчал,
потом чему-то долго улыбался
в густые седоватые усы.
а рядом с ним, как мать, сидела смерть
и гладила младенческие кудри,
и называла именем домашним.
         Минск