Марк Зайчик

Памяти объятий и поцелуев

Кроткая улыбка вместе с уверенным взглядом свежих карих глаз создавала странный образ этого человека – мужчины средних лет с набором известных комплексов, которые не мешали его привлекательности в глазах женщин самых различных сексуальных да и интеллектуальных пристрастий. Стоит отметить, что газет он не читал, – вообще ничего не читал, кроме статей своих необычных авторов и поправок к ним, быстро и ловко извлекаемых им из изведанных и бесконечных недр Интернета.

Он владел газетой общего цветного вида и содержания, которую делал с истовым рвением. Твердый звук падения тяжелого предмета сопровождал появление в соседней с кабинетом Бера комнате пьяненького со вчера графика Кривоносова. Цены этому Леше не было, особенно с утра, особенно с дрожащими руками, особенно с пытающимся сфокусироваться и не поддающимся самым отчаянным хозяйским приказам взглядом мечущихся несчастных глаз. Тонкие, чуткие руки неловко подергивались. Вообще, утренние движения его тела напоминали танец мавров, который Бер видел в кино некоторое время назад. Старый черно-белый фильм, за последовательным развитием событий в котором ему было не уследить. Сюжет ускользнул от него. Кино быстро стареет, есть такая известная расхожая истина. Волосы Леши были спутаны и падали на почти бирюзовые яркие глаза. Яркость эту никакая пьянка не брала. Ставший за долгие годы в израильском заповеднике наивным ближневосточным аборигеном, Бер считал, что Леша хранил в себе некую тайну, которая мешала ему жить.

«Ну конечно, тайну... – всегда откликался на это циничный редакционный фотограф Ченстохов, – что же еще ему скрывать? Тайну вечерней пьянки и утреннего опохмела. Молод ты еще, Бер, жизни не знаешь, сути ее не понимаешь.» Беру было 53 года, в Израиле он прожил 34 года, много чего повидал и пережил. В Ленинграде, где он жил то того, Бер тоже не лаптем щи хлебал, как говорится. Но, справедливости ради, заметим, что недуг Леши был непостижим для него. Возможно, в Ленинграде он бы его понял, но дело было в Тель-Авиве. Газета выходила в этом «краю небритых гор» на русском языке, потому что здесь во множественном числе появился ее читатель и потребитель. Газету на русском языке в Стране Израиля, конечно, надо было ухитриться придумать. Но ведь придумали же.

Ченстохов была фамилия фотографа, а не кличка и не прозвище, как можно было бы подумать. Прежде, в СССР, он работал энергичным фотокорреспондентом в главном агентстве новостей и «стоял», по его словам, отлично. «Но вот здесь не было спокойно, – тыкал он грубым кулаком себе в грудь с левой стороны, – и я уехал.» Он был энергичен, мобилен; был отличным автомехаником и докой в построении отношений с начальством. Он не пил совершенно, оправдываясь возрастом и болезнью сердца, что было правдой, или полуправдой. Кожа на грубо вырезанном его лице была нежно шафрановая, как у пятилетнего нерусского ребенка. У него были седые вислые усы, – он был бы вообще внешне похож на карпатского стареющего хлопца, если бы не эта шафрановая кожа да непохожая речь, звучавшая в его устах все-таки недостаточно ласково и мелодично для уроженца вольной Украины, каковым Ченстохов был в четвертом поколении, по его словам. В нем не было ни капли этой роскошной лени, которая, согласно отдельным прозорливым писателям этих краев, так ярко и величаво отмечает беспечных уроженцев восточных славянских земель. Он был работящ, безотказен, колченог.

Младший график Сима Грин, худая и гибкая женщина, без обещаний и с некоторыми претензиями на аристократизм, курила в коридоре, мрачно глядя перед собой и внимательно вслушиваясь в сложные душевные процессы, бурно протекавшие в ней ежедневно поутру. В прошлой жизни она жила в том же районе Питера, что и Бер. Это во многом примиряло его с ней. Произнесенное вслух название «Турбинная улица» немедленно гасило его раздражение и недовольство. Ну и потом, она прекрасно знала свое дело и была привлекательна. Хотя и необъяснимо резка временами. Личная жизнь ее была успешной, можно сказать – удалась. Муж там, дети, квартирка с садиком, собачонка без имени, котенок Артек, занятия йогой, истерическое увлечение вегетарианством и огуречно-клубничный уход за кожей лица с излишне тяжелыми скулами, которые объясняли хозяйку много больше, чем украшали.

Однажды на вечеринке в честь Дня Независимости, прислонившись к косяку кабинета директора по кадрам, с бокалом местного шампанского, она рассказала Беру кое-что. Бер проходил мимо, и она хрипло и пьяно сказала: «Послушайте, вот вы там теоретизируете, Бер Давидович, а в Питере должны были быть погромы, чуть ли не по радио объявили, и все вокруг говорили, так к нам две пары русских друзей пришли и сидели у нас на кухне всю ночь, ждали гостей дорогих вместе с хозяевами».

– Пришли злодеи?

– Нет, не пришли.

– Слепой случай, – выговорил Бер, не глядя на нее. Как женщина, она ему не нравилась. Не нравилась и все. Всем нравилась, а ему не нравилась, бывает. Бурчит под нос, смысла нету, дерганая какая-то. И как человек тоже не очень. Хотя достоинства налицо, конечно. Один парень, издавна хорошо знакомый с Симой, как-то болтанул между фразами, что «хороша баба телом и хороша делом, и одета по моде... хм, замечание между строк», но Бер тогда отчего-то разозлился – нечего злословить. Лгала Сима по наитию, иначе говоря, как найдет на нее – так и соврет. Не слишком часто, но и нередко.

Бер прошел дальше. В большом редакционном зале шли танцы. «Мишель, ma belle...», – гениально произносил вокалист. Кажется, его звали Джон. Одна танцевавшая пара вела себя разнузданно, но не вызывающе. «Фу, мужлан», – разочарованно и зло сказала вслед Беру Сима, привычно пытавшаяся подражать небезызвестной разочарованной в жизни героине из романа американского писателя Эрнеста Хемингуэя, человека со стыдливой улыбкой, с тяжелой наследственностью, непримиримого борца с фашизмом, боксера-любителя с хорошим прямым правым ударом, умелого ловца меч-рыбы, знатока парижской жизни, меткого стрелка, охотника и женского угодника. И чего только нет!

Знакомые и друзья Бера в Питере, в большинстве своем, в советские времена, когда он там проживал, когда еще жива была бессменная и бессмертная (?!) власть коммунистов, зарабатывая на жизнь, были сторожами, кочегарами, вахтерами, разнорабочими, грузчиками. Некоторые из них, голубоглазые мужчины с сильными лицами римлян, работали учителями советских вечерних школ. Им наливали после занятий их лучшие ученики, и они без опаски выпивали с ними вместе. И добавляли тоже. И часто закуривали папиросу вместо закуски, как и их ученики. Иногда карамельная конфетка была им вместо папиросы.

– Леша, попей чайку и давай; все горит, ты помнишь?! – спросил Бер. Это был риторический вопрос. Засунув руки в накладные карманы стертых джинсов, зябко поеживаясь, Леша отправился на кухню за чаем, подволакивая новенькие сандалеты. Он шел, как на похороны. Он был одинок, несчастен, жалок, – конечно, его нужно было поправить, но в этом случае работать бы он не смог окончательно. А так был реальный шанс. При всем при том, он был идеально сложен, этот изящный Леша, с золотыми подрагивающими руками и безупречным глазом Кулибина... но вот такая хвороба.  

Дверь в кабинетик Бера осталась открытой, он расслышал звонок. Нужно было ответить, потому что он всегда отвечал на телефонные звонки.

– Да!

– Это Бер?

–Да, слушаю.

– Меня звать Саша, не думаю, что вы меня помните. Знаете, но не помните, вам это не нужно. Вот какое дело.

Бер переминался, согнувшись над столом с трубкой; голос этого Саши казался ему знакомым, но откуда – он не мог вспомнить.

– Тридцать пять лет назад мы с вами встречали Новый год в одной квартире на Герцена, может быть, помните меня? Я был такой стильный паренек лет двадцати пяти, стоял в сторонке с ухмылкой дурака. Помните?

– Простите, нет. Категорически, – сказал Бер.

– А вы стояли за шторой с девушкой по имени Рита и медленно целовались на фоне заледеневшего окна, помните?

– Нет, не помню; кто вы такой, что вам нужно, Саша? – лирический и одновременно агрессивный тон звонившего раздражал.

– Имейте терпение, как говорят мои беспечные одесские, кхе-кхе, соседи в Чикаго; что у вас, горит, синенькие? С улицы интересуются, представляете. Дослушайте, – он изменил тон. – Я тогда ухаживал за этой Ритой, помните, она пришла со мной, она была в батистовой кофточке со стоячим воротником, помните, Бер?

– Ничего не помню, вы не путаете, уважаемый, ничего?

– Я ничего не путаю, я все помню, все знаю. У нее был цветок на шарфике. Вы Бер? Вы были в ту ночь на этой квартире на Герцена?

– Послушайте, Саша, я не помню, где я вчера был, а вы говорите о тридцатипяти годах назад! Я, вообще, работаю, – сказал Бер, не успевая даже занервничать.

– Нет, вы слушайте меня, пожалуйста, вы все помните. Не лукавьте. Я женился на этой Рите все-таки. Брак по любви, что называется. Мы эмигрировали в США тридцать лет назад. И все эти годы она мне говорит, что я не так, как Бер, ее целую, что вкус моих губ несравним со вкусом губ Бера и что я касаюсь ее не так, как надо. А как надо? – А как тот самый Бер, говорит. Представляете? Она меня просто с ума свела и продолжает сводить. Я специально в Израиль приехал, чтобы поговорить с вами об этом. Ну, что было такого в том Бере, чем он ее взял, почему она его помнит? Это меня занимает и заботит чрезвычайно. Вы мне можете сказать?

Бер вздохнул и сел за стол. Вся эта история уже не казалась ему утренним похмельным бредовым сном. Эзотериком он тоже не был, никакого особого смысла и значения в этом разговоре Бер не улавливал. Дверь в его кабинет была стеклянной, и Бер увидел, что Леша вернулся с чаем и, сидя за столом, отпивает из стакана, глядя перед собой без особого выражения. Какое может быть выражение лица у человека в таком состоянии? Нужно было немедленно дать ему работу, потому что все горело, и они выбились из графика. Этого делать было нельзя.

– Послушайте Саша, вы не могли бы позвонить мне через час-полтора, я очень занят, а тогда мы сможем поговорить спокойно, – досадуя, проговорил Бер, ожидая взрывной реакции собеседника. Тот неожиданно спокойно и быстро согласился.

Его странная любовная песня не вызвала у Бера особых чувств. Но он понимал, что просто так люди из-за океана в другую страну не приезжают для выяснения деталей поведения с женщиной. Или приезжают?

В окно своего кабинетика Бер увидал внизу на улице человека, в пиджаке с поднятым воротником и черном свитере, сидящего за столиком кафе под тентом, который внимательно читал (изучал?) газету, над которой и трудились Леша, Сима, он сам и некоторые другие люди. «Вот зима, а человек на улице в одном пиджаке, ему не холодно, странно все это», – мельком подумал Бер, отворачиваясь. Как будто Бер на секунду забыл, где находится, где это все происходит.

Уже все трудились не покладая рук. Бер раскидал материалы по газетным полосам, Леша энергично оформлял огромный скандальный очерк глазастой, вкрадчивой и въедливой, как болотная кошка, сотрудницы про безотрадные хищения в министерстве жилищного строительства. Леша делал это с известным рвением и вкусом, величинами постоянными в отношении его работы. Журналистка эта имела подпольную кличку «гадюка» и догадывалась об этом, что не мешало ей совершенно. Она этой кличкой гордилась.

Ченстохов пересылал Леше фотографии, спрашивая при этом: «Ну как творчество провинциала? Руки успокой, марамой». Сима начерно расставляла тексты, брезгливо двигая выщипанными красивыми бровям и впалыми щеками; все горело и благополучно продвигалось к печати, можно было и вздохнуть. Бер зашел в кабинет проглядеть немногое оставшееся на следующий номер, – вот, сколько слов ни напишешь, а газета сжирает все без остатка. «Что-то темнеет днем, Средиземноморье на распутье», – подумал Бер и включил настольную лампу. Застучал, забрызгал по карнизу дождь.

Мужик за столиком на улице поднялся и, лениво двигая прямыми плечами, скрылся в кафе. Зазвонил телефон. «Да», – сказал Бер, который был совершенно лишен журналистской позы усталого всепонимающего небожителя.

– Да кто ты такой!?! – так начал разговор Саша. Прошло два часа ровно со времени их первой беседы. Он, видно, все это время распалял себя, иначе его тон было не объяснить.

Бер не был спесивым человеком, он разговаривал со многими ненормальными. Один средних лет читатель, строптивый бездельник, ему регулярно звонил и говорил шепотом, потому что «вокруг агенты КГБ, под окнами стоят, караулят, представляете?» Потом добавлял: «А напротив явочная квартира русской внешней разведки, представляете, как я живу в таких условиях?» Бер не представлял. «А пароль у них, знаете, какой? Не знаете. ‘Здесь живет Марголин Моисей?’ Вот какой пароль. И только я знаю отзыв, только я: ‘Марголин Моисей срочно выехал на родину к родне в Тирасполь, можете оставить перевод мне’». «И что, оставляют вам перевод?» – интересовался Бер. «Нет, ни разу не оставляли, сразу убегали, сволочи, у меня глаза, к сожалению, очень честные», – отвечал бездельник. «И правдивые», – захотел уточнить Бер, но не сделал этого, потому что не рисковал без нужды. Бер был умен.

– Подождите, Саша, что вы так с места в карьер, я не помню ничего такого, меня там не было на вашей пьянке 35 лет назад на Герцена, вы что-то путаете, – надо признать, что сложившаяся ситуация Бера забавляла. Он не мог поверить, что это происходит с ним. Он был бесстыжим и безжалостным покорителем чужих душ и никогда не был наказан за это, как ему казалось.

– Не лги мне, говори правду, я все знаю, все видел, – Саша говорил громче, чем это принято, был очень возбужден.

– Давайте увидимся, Саша, у меня есть час, я готов вам помочь, – предложил Бер лживо. «Любопытство погубит тебя», – говорила ему когда-то одна хорошая знакомая.

– Зачем нам видеться, когда я все и так знаю. Но главное мне неизвестно; ты должен мне сказать, в чем секрет, чем пахли твои губы, что ты делал с нею, за что и как ты ее трогал, держал, терзал, – ответь. Ты органичен был, она мне рассказала, – что это значит, Бер, скажи?! Ты обязан мне все рассказать, все.

Он, конечно, был безумен, этот человек, прилетевший из Чикаго. Он завывал, как дикий раненый зверь. Интересно было бы его увидеть.

– Все-таки ваши вопросы неуместны, сэр, – Бер чувствовал, что еще слово и он пошлет этого мужика к чертовой матери. Ну, мало ли идиотов на свете. Но был здесь важный нюанс: этого Сашу он категорически не помнил. И он тянул время, выигрывая неизвестно что.

У Саши был тон вздорного, состоятельного человека, привыкшего все получать немедленно и без сдачи. А тут такая коллизия, как Божья кара обрушилась.

– Говори, Бер, говори мне все, – повторил Саша.

 

В дверях появился Ченстохов, сверкнув выскобленным, гладким подбородком человека по особым поручениям, квадратным и тяжелым, как у боксера полутяжелого веса. Столько он весил, Абрам Ченстохов? Больше 81-го и меньше 85-ти кг. Но ходил легко – «волка ноги кормят», говорил.

– Что? – прошептал Бер беззвучно.

– Там надо фотку выбрать, без тебя не решить, – также беззвучно отвечал Ченстохов.

И Бер опять прервался, и Саша опять его прекрасно понял. «Через четверть часа», – повторил он и повесил трубку.

 

Здание, в котором на втором этаже находилась редакция, размещалось на боковой улице. Напротив было кафе и магазин канцелярских изделий. Сбоку в призрачном строении примостился жестянщик, который работал деревянным молотком, как орудием возмездия. Кажется, у него был и побочный бизнес с непонятными товарами первой необходимости. Шума от него было мало, совсем не было шума, но некоторый убыток от вечно толпившихся возле жестянщика людей был отмечен Бером. Этот человек в синем комбинезоне и серой футболке, оголявшей руки до плеч, производил впечатление властной силы. У него была манера двигаться медленно. Он не позволял себе ничего, что могло отразиться на его достоинстве отрицательно. Некоторые подчинялись его взгляду, как будто бы он был большим военным начальником. Приезжая утром на работу, Бер всегда здоровался с ним. Бер со всеми здоровался, – большой, высокий, доброжелательный, нетерпеливый человек.

Заметим, что за ладными движениями ягодиц в кратчайшей юбке госпожи Грин, которая шла на работу утречком по щербатому тротуару, жестянщик наблюдал с большим одобрением и здоровался с нею мягко и ласково, как будто в молоке купал королеву. Глаза просто терял, задыхаясь, высматривая, не насыщаясь и запоминая. Сима, надо сказать, все замечала. Она отмечала жестянщика и выделяла его, помня про наставления опытной соседки в дореволюционном, доперестроечном Питере, что ни одного поцелуя без любви нельзя дарить. «Да никогда, но приятно, хотя, конечно, и не убудет от Симки-то», – говорила госпожа Грин, аккуратно гладя себя по бедрам. «Обращайтесь, госпожа, если что, если какая надобность», – сказал ей как-то жестянщик, аккуратно сложив на высоких коленях небольшие выразительные руки – он сидел на низкой арабской табуреточке с переплетенными веревкой боками. Его трудно было представить поплевывающим в ладонь перед тем, как взять свою киянку в руку. В его строении никогда не звучала на всю мощь местная музыка, у него были свои песни.

Сима не забывала ничего, она была с Турбинки, как уже говорилось выше, а там помнят все. Ее вожделенная жизнь нуждалась в восторженных, ласкающих и жадных взглядах, она отдавала себе в этом отчет. Сима мечтала стать героиней грошового в мягкой цветной обложке романа, написанного бледной, слабой подражательницей «советского графа», но все не случалось. Терпение у нее было, но оно уже истощалось, – возраст.

– Видишь, ты молчишь. А зря. Я-то всегда думал, что женщину проверяют деньгами, а мужчину – женщинами. Но с нею не так, – сказал Саша, позвонив через 25 минут. Бер сразу снял трубку, ждал звонка за столом. Номер телефона звонившего на аппарате не высвечивался. – Что же мне делать, скажи, Бер! Видишь, до чего я дошел, прошу у тебя совета. Столько лет прошло, а меня в ее жизни нет. Я ей говорю, что «два сосца твои – как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями», а она мне смеется в ответ. Хоть плачь в отчаянии.

– Ревнует вас, Саша, жена? – не удержался Бер.

– Да, ревнует, но это уравнено моей ревностью к ней, так что мы квиты.

«Нельзя так все подсчитывать, наверное», – подумал Бер. Вдруг он потерял свою обычную уверенность в себе.

– Так ты мне скажешь, откроешь свой секрет? Или ты выучил народный приворот на фольклорной практике? – мысль этого человека была последовательна; он не забывался, не расслаблялся.

– Послушайте, Саша. Я не был на той вечеринке, я не знаю вас и вашей женщины, вы напутали.

– Я знаю точно, что это был ты. И потом, слабый женский ум не мог такого придумать – ни имени, ни тебя, и я тебя сам видел и отлично помню. Говори.

Разговор их был бесконечен. Вдруг этот малохольный Саша показался Беру подпольным писателем, который собирает свой надуманный образ из сумасшедших сверкающий деталей прошлой жизни. Такой новый продолжатель прозаического дела Хармса и Вагинова, похожий внешне на Исаича из-за бороды. Бер решил, что у него должна была быть такая вот солидная писательская борода и надменный взгляд, как у знаменитого русского лауреата. Это было бы, конечно, прекрасно. 

Но душа Саши была поражена страшным ядом ревности, который помешал бы ему писать какие-либо книги. От этого яда нет в природе противоядия. Возможно, только смерть могла бы избавить его от страданий, но, судя по звучанию его высокого баритонального голоса, Саше до смерти было еще ох как далеко. Он еще, бедный, многое должен был выяснить, совершить, разобраться. Никакая новая страсть не должна была сразить его, Саше было вполне достаточно того, что у него уже было.

Бер, конечно, был еще тот тип. На досуге, который он выкраивал из активной жизни, он любил, к примеру, развязывать узлы и узелки. Те самые, которые затягивали на ручках пакетов с овощами в больших магазинах продавцы. Пока добирались до дома, то узлы эти становились неразвязны, хозяйка должна была разрезать пакеты ножом. Бер усаживался за обеденный стол и аккуратно и крепко, настойчиво ухватывая узел великолепными пальцами, раскрывал, казалось, нераскрываемое, разводя по сторонам совершенно цельные ручки пакетов. Домашние вокруг только качали головами, иногда аплодируя этому упрямому умению мужа и отца.

Иногда по ночам он истово молился – повторяя слова молитвы, не вдумываясь в их смысл. Просто умолял и упрашивал в слезах и страхе.

К тому же он писал авантюрный роман с кровавой окраской и главным героем, походившим на Леху и Ченстохова одновременно. Не для печати писал, а для себя, для собственных нужд. Вероятно, это было подсознательное самоутверждение. Писал от руки, аккуратным мелким почерком трудолюбивого работяги от журналистики. Бер не знал, кому подражать, но подсознательно думал о некоторых героях своей литературной юности. Речь шла о замечательных писателях, книги которых выходили в советском государстве в свет большими и все равно недостаточными тиражами. Вы хотите имена его героев? А вам не надо их знать, Бер был очень скрытен. Весомая пачка исписанных листов лежала в нижнем ящике его письменного стола, была прикрыта маркой старой газетой с траурным известием на первой полосе о смерти местного основоположника с копной седых волос над странным лицом и распахнутым воротом белой нитяной так называемой «партийной» рубахи. Он любил поучать, наставлять, властвовать. Любил деньги и то, что они давали.

Иногда он бывал щедр и добр, иногда скуп и ужасен, жесток с людьми. Такие люди, как Бер, очень связаны с физиологией, с временем года, с успехами, солнцем, дождем, здоровьем, с причастиями и прилагательными. Иногда лицо Бера без всякой видимой и объяснимой причины приобретало трагическое выражение неизвестно почему. Бер, сразу заметив это, быстро изменял трагизм на равнодушное спокойствие, что ему очень шло. Он хотел нравиться, выглядеть без сучка и задоринки, хотел быть королем. В зеркало он старался не заглядывать, увиденное не могло его порадовать, по его мнению. Он в этом был уверен давно. Он не любил фотографироваться, в Питере это дело было непопулярно в его время. Он считал себя недостаточно фотогеничным – пробор там, ресницы и другие части лица. Однажды Ченстохов «чикнул» его потихоньку и нервный Бер пригрозил силачу, что накажет того рукой, если он не сотрет изображение навсегда. Ченстохов немедленно стер снимок со словами: «ты, конечно, неправ, Бер, потому что твою фотку девки еще за пазухой носить будут». «Вот-вот, еще раз поймаю, не знаю что сделаю.» На том и расстались. Ченстохов, кажется, обиделся, но виду не подал, затаился.

 

Леша с жестянщиком почти дружил. С жестянщиком дружба была невозможна, но к Леше он относился, как старший брат, что ли. По утрам, видя бредущего на работу непутевого графика, жестянщик зазывал его к себе, поил крепким кофе с двумя ложками сахара, давал жевать лимон, который привозил из дома, – короче, спасал. Заставлял умываться всегда ледяной водой из крана в стене, давал бумажное полотенце обтереться и, критически оглядев, отправлял неисправимого человека работать в состоянии почти вменяемом. Это случалось не так редко, под нужное для такового поведения настроение жестянщика.

Один раз он сказал Леше:

– Кажется, у этой госпожи с твоей работы есть душа? Или я ошибаюсь?

– Ты о Симке говоришь, что ли?

– Госпожу Грин знаешь?

– Знаком. Есть. Изменчивая. Гибкая. Непостоянная. Она из Ленинграда, знаешь такое место? – Леша был лаконичен и точен, как присланный из-за кордона советский разведчик в тылу врага. Сил говорить лишние слова не было, – что говорить, когда гестапо по пятам (все кругом – гестапо по утрам), да и иврит он знал неуверенно для беседы с аборигеном, каковым считал жестянщика. Тот знал, где Ленинград и что Ленинград. Знал и произнес с некоторым напряжением и новое имя этого города. Вот такой молодец, этот жестянщик. Он был в авторитете, а отстукивал жесть в строении по своим соображениям, это был как бы его выездной штаб, прифронтовая полоса на берегу бетонной реки. Да и дань прошлому – жестянщик был очень сентиментален.

На Леше в это утро был надет огромный английский плащ на несколько размеров больше необходимого. Когда-то по приезде он купил его на первую зарплату, тогда все еще не было в такой пограничной зоне с Лешей. Он зябко поеживался и был в плохом состоянии, даже глаза потускнели.

– На, Альеша, съешь яблоко, поможет, и заешь лимоном, – вглядываясь в бедолагу как бы насквозь своими пронзительными черными глазами, сказал жестянщик. Он был очень спокойный дядька, пока его не нервировал никто.

Яблоко было ярко-зеленое, типа питерской антоновки, очень крепкое, непонятно было, как к нему подобраться. Лимон был порезан на четыре части. Леха вяло пожевал фрукты, ему стало легче. Прочистил печь, газопровод, освежил мысль. Ну, не новый, конечно, человек, открытый к подвигам и красотам жизни, но вполне пробудившийся. Глаза открылись, и головная боль поутихла. Скрипуче повернулись жернова его существа и закрутились, и пошли, уходя от противного во всех смыслах ангела смерти прочь.

 

– Вы знаете, Саша, мы так ни до чего не договоримся, честно. Давайте закроем эту тему. Я там не был, вы меня с кем-то спутали, это совершенно очевидно, ничем вам помочь в отношениях с женой не могу. Я очень занят, устал. И вообще, за 30 лет можно было уже со всем разобраться самому, нет? – Бер не был уверен ни в чем. Он не терзал себя воспоминаниями, таков был принцип жизни. Сашу этого было ему очень жалко отчего-то.

– Вот вы как заговорили, ясно, – с удовольствием протянул Саша. Он, кажется, ждал этого ответа. Заглянул Ченстохов, у которого было уютное выражение крепкого галицийского лица. Бер показал пальцами, что нужна сигарета. Ченстохов, перенесший инфаркт пару лет назад, курил теперь 5-7 сигарет в день. Он недовольно пожал покатыми плечами. Он любил классическую борьбу, был очень силен. Он положил на стол перед Бером две белоснежные американские сигареты. Сказав хриплым шепотом: «травись на здоровье», он вышел.

– Ну хорошо, ваша воля, как вы сказали, пусть так и будет. Я приехал за другим ответом, но, видно, не судьба. Оставляете меня ни с чем, с какими-то дурацкими воспоминаниями и одинокой женой, вы еще намучаетесь со всем этим. У каждого человека есть душа, правильно, Бер?

Этот край на берегу Средиземного моря не подходит к подобным коллизиям. Куда там. Тут вся совесть и мораль мира, кровь и религия, межнациональные конфликты и желтый воспаленный круг солнца в стынущем, стеклянном воздухе. А какой-то возбужденный Саша прилетает из своего невероятного Чикаго, что стоит на реке Чикаго и на берегу озера Мичиган, из города небоскребов, физиков, архитекторов, гангстеров, и Бог знает кого еще. И вот этот Саша задает безумные вопросы лучезарному «русскому» земляку по поводу поцелуев и объятий с неизвестной девицей за шторой несколько десятков лет назад в Ленинграде. Все это очень странно, очень.

– Сожалею, пришло время нам попрощаться, ничем не могу вам помочь, уважаемый Саша. Я не был на той вечеринке, ни с кем не обнимался, не целовался, никого ни за что не трогал. Вы и ваша супруга все спутали, прощайте, – собравшись с силами, сказал Бер. Из соседней комнаты, в которой трудились графики, раздавался странный шум. – Не скандальте, пожалуйста. Все, желаю всех благ.

И повесил трубку.

Вместе с этим действием одновременно в кабинетик Бера зашла энергичная журналистка, которая знала о жизни гораздо больше, чем ей полагалось по статусу. От этих знаний ее бедная голова разбухала, она переставала понимать реалии и разделять хорошее и плохое. Глаза ее были сильно накрашены и обведены сине-черной тушью, губы пылали, скулы рдели, серьги сверкали червонным светом; она дрожала, в близоруких прелестных глазах стояли две слезы.

– Мне звонили из министерства, очень грозили, Бер, ругались, что будет? – спросила она.

– Почему без стука входишь, Каролина, где тебя воспитывали, дорогая?

– Я не могу этого больше терпеть, Бер, защити меня, защити, я умоляю, – и она преклонила прелестное, как говорится, бежевое колено к полу. Ее рука, державшая в постоянной готовности «золотое перо русской журналистики в Израиле», была прижата к собственной шелковой груди, умоляя о спасении и помощи. Ох, осквернить хорошо бы, подумал Бер, глядя на ее красные губы, но немедленно отогнал эту мысль, потому что с Каролиной было «западло».

– Фу, Каролина, ну что за паника такая, какой-то несчастный звонок, занюханный чиновник, прекрати и иди работать, – сказал Бер, пытаясь сосредоточиться.

– Пусть мне предоставят охрану, двое вооруженных двухметровых десантников, тогда я смогу не бояться никого, поговори с хозяином, Бер, он тебя слушает, – исступленно повторяла Каролина. Она раз в неделю ходила на рефлексологию, где ей, лежащей на спине, массировали ступни. Девушка-специалистка сильно нажимала на отдельные места ног, высвобождая скрытые запасы энергии. Когда она дотрагивалась до места, отвечающего за эрогенные зоны, Каролина вскрикивала и дрожала. Она резко выговаривала испуганной девушке: «Кус охтак, сестренка, здесь не трогай, Веред, я предупреждала, ты не понимаешь, ты не умеешь, дампало?!» Покрасневшая специалистка говорила: «Извините меня». Веред – это Роза или Розалия, если по-нашему, а остальное непонятное – ругательства из братских языков.

– Плюнь на него и разотри, иди работать, Каролина, – Бер хорошо ее знал, успокоить эту женщину мог только муж, крепкий и рослый западэнец, который не глядя и на ощупь знал абсолютно все точки и зоны на ее теле, отвечающие за успокоение. Только он. Остальные не знали, хотя многие утверждали, что тоже знают. Они врали. Только он. Но его здесь и сейчас не было. А он нужен был здесь и сейчас.

Бер знал, что эта самая Каролина является одновременно и змеей, и яблоком. Ничего нельзя было поделать с ее желанием.

– Я отвезу тебя домой после работы и провожу до дверей, – сказал Бер.

– Да, ты защитник хороший, но мне нужны профессионалы, вооруженные до зубов, – ответила она.

Каролина, мать сенсационной и разоблачающей русской журналистики Израиля, уселась напротив Бера, положила нога на ногу, показав их длину, бежево-розовую красоту и уничтожающий созерцателя непререкаемый вес. Женские совершенные ноги не могут весить слишком много, они могут весить, наоборот, слишком мало, как утверждают отдельные знающие толк знатоки, к которым относился и Бер. Ноги Каролины весили, сколько надо. Она посидела неподвижно, выдержала паузу.

После этого она закурила, отставив руку с мундштуком поодаль от лица, чтобы не портить цвет его.

– У тебя я чувствую себя в безопасности.

Каролина женщин называла «любимая», а мужчин «любимый». Она была очень внимательна, находчива в работе и упряма. Считала, что ее недооценивают. Хватка у нее была железная. Что-то в ней, конечно, было. Писала она в стиле художественного очерка, сурово и сдержанно, что было неожиданно при ее поведенческой манере. Кажется, ей нравился Леша, но тот, законный еврейский человек из Курска, смотрел насквозь и видел лишь экран компьютера, расчерченный линиями и стрелами, как запрещенная таинственная книга, которую некоторые пришлые люди изучали, бормоча множество непонятных и не к месту произнесенных слов. У Каролины, помимо всего, было много так называемого житейского ума, она все схватывала на лету, была хороша собой. Все это было обманчиво, как утренний туман над бетонной рекой позади здания редакции.

Она ни на секунду не переставала быть змеей (и яблоком тоже), ядовитой коброй, могущей нанести страшный укус в любое незащищенное место врага. Заметим, что жалила она очень редко, при самой крайней необходимости. Как она сама жаловалась на той же вечеринке товарке из рекламного отдела: «Я здесь стала травоядна, Израиль у некоторых выпаривает яд из тела, любимая». Это была не вся правда. Никто всей правды от нее и не ждал. От нее вообще  никто никакой правды не ждал. Ее боялись и уважали, как это и должно быть.

– Хочешь, тебя Леша до дома доведет? – спросил Бер, поднимая голову от бумаг.

Каролина мельком улыбнулась безупречным бело-алым ртом и сказала:

– О, да. При условии, что ты его вооружишь.

– Автомат, кинжал и револьвер, устроит? Стреляет без колебаний. Он самородок.

– Закрыли тему, – она поднялась, сверкнув на прощание ласковыми коленями.

Бер улыбнулся ей своей бессмертной улыбкой дурака, и Каролина, успокоенная и умиротворенная, тихо вышла в жизнь, заполненную любимыми персонажами. Этот Бер с улыбкой дурака был умен, как мы уже узнали прежде.

Он вышел в соседнюю комнату через несколько минут и сказал Леше в спину: «Проводишь, Кривоносов, Каролину после работы до дома, редакционное задание. И без возражений».

Леша, деликатный и ответственный человек, несмотря на известный пагубный недостаток, замер и обреченно склонил кудлатую голову, потому что Каролина эта ему не нравилась категорически. Он понимал, что у Бера не было выбора. Ничего не сказал. Он пил, он был в долгах, Бера очень уважал за ум, терпение и, кажется, просто за обычное дарование. Лехе не Каролину хотелось слушать. Он бы заснул, например, на месте. В тель-авивской глухомани это, получалось, было самое лучшее занятие. Да и жил он небогато.

Бер хотел добавить, чтобы Леха Кривоносов вел себя целомудренно, но передумал, какое его дело, в конце концов. Взрослые люди. Он все уже сказал и сделал, что мог, теперь пришел черед других.

В кабинетике опять зажужжал телефон, и Бер ринулся к ответу. Это звонил ясновидящий Олег Маркович, регулярно напоминавший Беру о конце света, землетрясении, атомном взрыве и начале новой войны. Никогда, вы слышите, никогда он не попадал в точку. Всегда, всегда его слова летели мимо. Ченстохов называл ясновидящего «Вещий Олег». Этот Олег всех достал, но его в редакции боялись и всегда разговаривали с ним терпеливо. Бес его знает, а вдруг и правда проклянет и порчу наведет, говорила циничная Сима Грин подружке из рекламного отдела. Та согласно кивала, как заводная игрушка, завитой головой эстрадной певицы из провинции.

– Вот вы иронизируете, а зря, Бер Давидович. У вашей ведущей сотрудницы Каролины проблемы с безопасностью здоровья, – необходимо заняться, понимаете? Вы встревожены странным телефонным звонком, у него будут последствия. Леша Кривоносов завтра не выйдет на работу, Ченстохов через неделю сляжет со вторым инфарктом. Продолжать, Бер Давидович? – спросил Вещий Олег бодро. Голос у него был, как у победившего всех праведных врагов зла.

«Как все разобрал по пунктам, гаденыш», – восхитился Бер. С трудом он уговорил Олега перезвонить через неделю.

– Рекомендую вас мне поверить, – сказал тот на прощанье.

– Да я вам верю, Олег, верю, даже не знаю, как благодарить.

– Делайте свою работу, это будет лучшая плата для меня, чудные правдивые абзацы и строчки.

Наверное, Каролина, засранка, подговорила, подумал Бер. Ноги надо вырвать. Что-то он больно точен сегодня, этот Олег, пропади он. И Бер грязно и сильно выругался в предчувствии чего-то необъяснимого. На сатану этот Олег не тянул, но сильно косил и создавал вокруг себя нездоровую атмосферу греха. Вообще, Бер давно подозревал, что этот Олег является женщиной, играющей некую сложную роль, но доказательств у него по этому поводу никаких не было.

По безлюдной улице внизу под окном проехало такси с открытым водительским окном. Шофер сладко зевал, поворачивая руль для неловкого разворота. У строения жестянщика машину ждал клиент, который был похож на малосимпатичного героя местного кинофильма – небритый, мятый, неспокойный. Шофер посматривал на него исподлобья без особого интереса. Клиент положил в карман мобильник и ловко сел на заднее сиденье. Он кратко прихлопнул дверью, тихо сказав вместо приветствия: «Езжай».

На прощание американский Саша сказал «прощайте» обреченным голосом, Бер его жалел. Найти его, бедного строптивца, теперь было невозможно. Сюрпризов в этот день Бер больше не ждал, хватит уже.

Бер прочитал уже набранный очерк Каролины, до этого как-то не с руки было. «Недурно, недурно, – сказал он сам себе, – растем.» В общем, он был в ней уверен всегда, она была безупречна и безотказна. Ничего не боялась, понимала все сразу и насквозь. Но ее объятия, брр, это излишне. Бер пытался что-то забыть, ему это удавалось с трудом.

Память Бера была так устроена, что он перемещался по прожитым годам, как по уютной гладкой горке, вверх-вниз без напряжения. Он мог вернуться назад в любой год, в любой день своей жизни почти без усилий. Иногда это ему осложняло существование. 

Самое интересное заключалось в том, что Бер все прекрасно помнил про ту новогоднюю вечеринку, про те объятия и поцелуи за шторой и прочее. Сашу не помнил, а все остальное – как вчера. Был обычный морозный вечер, заполненный беспрерывно валившим снегом, тусклые фонари в оранжевой оправе на улице Герцена, квартира с высокими потолками, салат оливье, пиво, портвейн, сухое вино. Обычное веселье для этого города тех лет. Один из гостей, синегубый фавн, настойчиво повторял: «Сухаго хочу». Его подруга, ни на кого не глядя, вполголоса пела песню «Сигаретой опиши колечко, спичкой на снегу поставишь точку. / Что-то, что-то надо поберечь ба, а не бережем – уж это точно». Поэты в костюмах из жесткой ткани сидели друг против друга и настойчиво смотрели друг на друга, делили славу. Девушке было 16 лет, она была двоюродной сестрой друга Бера, была прелестна, стройна. Смотрела на всех отважно и независимо. Друг сказал Беру, чтобы он к ней не приставал, потому что она не про его честь. «Она с другим человеком пришла», – сказал друг Беру. «А тебе что, почему ты лезешь?» – спросил Бер. «Твоя внешность, чувствительное сердце и ласковость могут произвести на нее ненужное впечатление, я этого не хочу, она сирота, дочь моей тети, я обещал, ей нужен правильный человек», – сказал друг Беру. В общем, все было очень сложно и не совсем понятно. Бер и тогда, и потом в плен никого не брал. Он сам был в собственном плену. Серый сигаретный дым клубился по квартире вольно и душно. «Обещай», – сказал друг Беру. Но тот его уже не слышал. Друг сам спровоцировал Бера. Никаких фотографий никто не делал. Не до фотографий было. А зря. Ченстохов еще трудился в бывшей столице Украины, сумрачном промышленном городе Х., не покладая рук фотографировал хлеборобов винницкой области и передовиков производства с ХВЗ, ему было не до Питера.

Девушка Беру не уступала. Целовалась отчаянно, ноги у нее подкашивались, Бер ее поддерживал, намереваясь уронить поудобнее, но пол был паркетный, вощеный, вокруг были люди. Их прикрывала плотная штора. На девушке была батистовая кофточка с цветком на воротнике. Ее грудь лежала в ладони Бера, он лизал ее и сосал, как неосторожный младенец. Ничего он от нее не добился, она отбивалась от него весь вечер. Ее весомые шелковые чресла свели Бера с ума, но она хранила свою женскую суть как самое главное личное достояние. Так оно и было, конечно. В конце концов она обессилила и, почему-то сияя сиреневыми глазами, сказала Беру, что «никогда, вы слышите, никогда, я не дам вам номер своего телефона; вы мне несимпатичны просто». Она сказала это, энергичными движениями белых гибких рук заправляя кофточку в юбку, как героиня советской пошловатой кинокомедии. «И все», – и ушла из-за шторы, подсела, подперев подбородок измазанным в крови рассеченным где-то кулачком, к поэтам, которые перешли на чтение своих замечательных стихов, помеченных сырой питерской гениальной сутью.

В общем, между его намерениями беса и ее томительно набухшими чудной влагой с изнанки полных губ была, если не пропасть, но очень трудно и сладко преодолимая дистанция.

Бер был смертельно обижен и слышать о ней не хотел. Друг удивленно сказал ему, что Рита назвала его «ласковым, наглым нахалом». «Я разбила колени там, непонятно обо что, он что о себе вообще думает, этот Бер, а?!» – спросила она у своего двоюродного брата. Тот бормотал что-то неразборчивое. «В общем, если захочешь, то она с тобой встретится, днем, у Восстания, на пару часов, я буду неподалеку», – засмеялся друг. Бер сказал, что очень занят. «Малолетка она, так и передай, потом, все потом», – ему было почти 19 лет, а ей – 16. Он напряженно занимался физическим трудом в три смены, намереваясь уехать из СССР навсегда в другую страну. Он ничего до отчаяния не понимал – о многом догадывался, но не понимал. Не мог понять. Сражаться с нею он не намеревался, не хотел категорически. Никаких уколов в сердце он не почувствовал. Бога он боялся.

«Не поверишь, но она очень огорчилась», – сказал ему потом друг. «Может быть, зря я так», – необязательно подумал тогда Бер. Он улыбнулся другу своей дурацкой улыбкой немого свидетеля событий. Тот неловко улыбнулся ему в ответ – «ну что, мол, брат, поделаешь».

А и правда, что?!

 

Иерусалим