Марк Зильберштейн

* * *
Автобусы со взглядом исподлобья.
У них был тот, послевоенный, вид,
который так мгновенно узнаваем
на старых снимках (навык был привит):
стекло кабины залепляют хлопья,
заносы преграждают путь трамваям...
и звук сирены (только что провыт).

Теперь еще бы вспомнить их окрасы.
Наверно, кто-то ездил в голубом –
мне въелся тот, что пролетарски стоек.
В спокойной гамме и с покатым лбом,
на смену им повылезали ЛАЗы;
их знали все, от изб до новостроек,
кто молотом махал или серпом.

Прошедшее, проложенное ватой
и поролоном, – тише, чем немой:
тому хоть можно помычать в охотку.
Куда ж я возвращаюсь? – Не домой.
Ведь сходство только в том, что виноватый.
Молочный зуб, упрятанный в бархотку
тому полвека, – разве это мой?..

МАРИЯ НА ОСЛИКЕ, ИОСИФ
(П. Брейгель-старший. «Перепись в Вифлееме»)

Одутловатые веки,
неправильные черты,
как будто и впрямь семитские,
и никакой красоты –
Мария на ослике. Иосиф,
невидный собой человек.
Оглобли, тележные оси,
ободья… И всюду снег.

Нагруженный инструментом,
затянутый кушаком,
Иосиф, отрешенно
шагающий пешком
в левую часть картины.
Там ориентир –
толпа народа у вывески:
корчма или трактир.

Еще сдадут ли угол?
А ну как хлев? Да плевки?
Страшней огородных пугал
любезные земляки.
Не дай Бoг с кем повстречаться,
что душу-то бередить...
Не время теперь возвращаться.
Мария должна родить.

Куль. Гора из ваты.
Личико с кулачок.
Веки одутловаты.
С нею рядом – бычок.
И вот какая штука:
им всем тут не до нас,
и смотрит с интересом
один лишь бычий глаз...

Терпи, аврaамoво племя!
Не прикипай к серебру!
А перепись в Вифлееме –
как пить дать не к добру.
Уже и свиней забивают
с началом холодов.
И солнце садится за кромку
бледно-зеленых льдов.

         7 января 2015

ТОПОГРАФИЧЕСКИЕ ВАРИАЦИИ

На пространстве, не слишком обжитом
и на четверть пропавшем из вида,
на простеганном, как одеяло,
кипарисами и самшитом,
олеандрами где попало
и в асфальт безнадежно зашитом, –
не хватает хорошего гида.

На пространстве, не слишком обжитом,
как всегда в этом климате жарком, –
крепкий запах немытого тела;
и согражданам, потом облитым,
обретение общего дела –
возвращения славы убитым –
оказалось бы сущим подарком.

На пространстве, не слишком обжитом,
что дрожит на поверхности глаза
и все больше уходит из вида,
мы как будто обласканы бытом,
заглоталась былая обида, –
по дороге к себе, позабытым,
ищем входа, удобного лаза.

ПAМЯТЬ, УСЛУЖЛИВЫЙ ЛАСТИК

Тот серый обгрызенный ластик,
уже потрудившийся в детстве,
стирая подробности «бедствий»,
сегодня, не льстя и не ластясь,
вытаскивает: за хлястик –
пальтишко, беретку с помпоном,
Смоленскую церковь со звоном
и полчеловека с тележкой,
шары на железной кровати
и всё, что нам шили на вате
еще молодые мамаши,
проведшие юность в стройбате
(они приходили с работы,
измучены ею и слежкой,
и, сняв тяжеленные боты,
перешивали гамаши,
рейтузы и телогрейки),
воротники из цигейки,
в трамваях сиденья-скамейки,
свинцовую жидкость в канале,
в которую окунали
подмоченные отраженья
великолепные зданья,
утратившие положенье…

                 * * *
                 И не элегия – считалка
                 Все вертится на языке
                          Сергей Гандлевский

         А-кале-мале-дубре,
         Юри-щури-тормозе,
         Аты-приты-комполиты.
         ..                  Считалка

Толстый лед на широкой реке.
Все под снегом: дома и поленницы.
В детском мраке и в детском мирке
ничего нет страшней темной лестницы.
Ничего нет больнее пирке.

Путь обратно в тот пасмурный мир
подворотен и гулкой риторики
освещает лишь слабый пунктир
из фонариков метафорики.
(В прошлом веке затерянный мир.)

Ну, а может, ты всё это врешь
и, в погоне за бледным аналогом
той, что нынче не ставишь ни в грош,
той ушедшей, с ее коммуналками,
словообразов не соберешь?

Поспрошайте в четвертом дворе,
за помойкой, где ящики с плитами,
о Кале, о Милле, о добре
(с кулаками или с замполитами).
Может, знают в четвертом дворе.

Как спасали свой город Кале
шесть старейшин: с ключами от крепости
вышли в рубище, шея в петле.
Шли навстречу монаршей свирепости –
человека нашли в короле.

Расспросите, зачем у Милле
темный фон с петушиными гребнями,
как они пламенели во мгле...
Мы себе не казались ущербными –
кто счастливее слыл на Земле?

А росли – без горячей воды.
Раз в неделю бывали помытыми.
И поход на колонку – кранты.
Если встретишься с антисемитами,
то тебе непременно кранты.

Аты-баты, печатали шаг.
Марш вперед! И с веселыми лицами!
Пионерские горны в ушах.
Как нам нравились люди с петлицами!
Аты-баты, печатали шаг.

И, войдя в проходные дворы
в городах с мостовыми булыжными,
в ожидании лучшей поры
мы пленялись речами облыжными.
Долгий путь... Проходные дворы.

* * *

         Алексу Тарну

От болотных испарений – струй
сырости – спасались не ветровкою,
а плащом, где хлюпала вода.
Грелись кинофильмом «Не горюй».
Воздух развернув миллиметровкою,
перекрещивались провода.
Вымазать в мазуте, пропороть
ногу норовил, и арматурою
лязгал пляж в кольце бетонных свай.
Укреплялся дух, стремилась плоть
к островам и паркам с их культурою
(средство сообщения – трамвай).

Флаги. Треск троллейбусных реле.
Башмаки с подковками и рантами
фабрики родимой «Скороход».
Формулы, открытые в Кремле!
Kак заслушивались мы курантами –
под хрустальный звон на Hовый год!

Небосвод был серый и сырой,
точно наволочка в санатории
(все понятно: виноват завхоз).
Разве мы подозревали строй
в том, что он – глухой тупик истории?
Нам внушали, что – апофеоз.

В майский день, увитый кумачом,
в праздничной толпе, гордясь матроскою,
с братом и отцом идти на матч...
Лингвистически поэт ни в чем
не солгал (под занесенной розгою):
он не знал другой страны, хохмач.

* * *

         Татьяне и Льву Гордонам

Любезные друзья! Скажите, вы простили?
Я вас хочу принять – в провинциальном стиле,
в просторном атриуме, а не в перистиле:

вино, оливки, сыр – и Средиземноморье.
Ну как, приедете? А то, на богомолье,
к нам в гости всё одни поеденные молью.

Читаю Бродского. Увы, он стал понятен.
Мне в помощь зеркало: наплыв пигментных пятен,
наростов, выбоин, припухлостей и вмятин.

Читал бы Кушнера – хоть Бродскому не равен
и чудо как фальшив, зато уж благонравен!
Да ладно, пусть его живет, в отчизне славен.

Читаю Лосева (нетрудно догадаться:
опять – покойника, и тоже ленинградца).
Вот кто был мастером, успевшим наиграться.

И мнится: лишь у вас, на берегах Гудзона,
осталась лирики беспошлинная зона,
где стихотворец сам – уместная персона.

Он верен умершим, но состоит бессменно
на службе у того, что длится безымянно.
Успеет ли назвать?.. Читаю Гандельсмана.

         Холон, Израиль