Мария Игнатьева

Три жизни

1. ШУРА

Погруженная в вымя
доярка внепланово
поражает своими
надоями главного
человека народного –
замполита в тужурке,
он дыханья неровного
в отношении Шурки.

Но она, дура-баба,
любит Ваську-прораба.

За малиновым логом
одуванчиков тыщи.
Потрясенная Богом,
Шура выхода ищет
из чужого фильма
на родной природе:
два плюс два не выходит,
выходит фига.

В конце века на праздник
надевает подрясник.

Мать Аглая зевает
в монастырском коровнике.
Молоко заливает
ладненький, ровненький
нидерландский моторчик
доильного робота.
Ничего между строчек.
Рокот без ропота.

На том же месте
пребудет до смерти.

Шелест бумаги,
прошумевшей пó столу:
подлетает ангел,
хвать за апостольник:
под ним молодая
Шура, и космы те.
Кажется, умираю,
прости меня, Господи!

До свиданья, Шурка.
Чего ж так жутко?

Всхлип души на погосте:
жизнь не впрок устроена –
от отцовской грозди
до детской оскомины,
сериал на студии
бывшего Горького.
И уже не «кто кого?»,
а «кому что будет?»

Входит смерть, по Камю,
отворяя тюрьму:
ни кина, ни механика.
Я одна, да уж не маленькая.

2. ВОРОНЦОВСКИЙ ПАРК

Вон «Горячая выпечка»,
к ней впритык – «Общепит».
Шепелявка на цыпочках
темный сникер облизывает,
дед деньгами шуршит
над бумажником плисовым.

Жизнь густая, заросшая
догорает в огарке.
Такое хорошее
светит солнышко в парке,
как при аэростате
Франца Ксавье Леппиха:
рыба-шар-нелепица,
сверкая на старте,
в синем небе копала
капут Бонапарте,
да в плен попала.

Ирина Васильевна,
с давней одышкой,
сумочкою под мышкой,
различает усиленно
в приступах радости
признаки старости.

Фантазия недетская
расцветает бурно:
тело молодецкое,
будущая урна,
а пока круп да рыло,
на цепях Сатурна
скачет, как рыба
в аквариуме космоса,
в форме конуса -
бух! - с обрыва.
В деле таком,
нет чувств - просто ком.
Дай чебурашке
рай в пятиэтажке…

По пути из поликлиники
купила финики.
Диагноз до лампочки,
сижу на лавочке,
разглядывая с нуля
облака, тополя,
палатки, бабушек.
Домой пора б уже.

Будни кузнецкие,
трудодни фанатика:
жар-птица советская
из железного фантика,
со звездою отделка,
тоже - фьюить - улетела как.

Уплыть и возникнуть
в облаке пыли.
Куда приплыли?
Кого окликнуть?
Уже не вынырну,
я нынче выпрыгну -
с пятого панельного
этажа корабельного,
К матери-кадровичке,
бабушке-меньшевичке,
прапрадеду с тросточкой.

А финики-то с косточкой.

Я не от косности,
я не упёртая -
нет Бога в космосе,
Бог это социум,
в нем дышат мертвые
навстречу Солнцу,
и жизнь несется.

3. ГАСТАРБАЙТЕР НА ПАСЕКЕ

На бургундской пасеке
льют мед в бочонок
Войтек с Вась Васем
в белых комбинезонах,
все руки в пчелах.

Потрепанный водкой,
на чужбине одичалый
лопочет Войтек:
заходите, девчата.
вечером на чай, а?

В испарине небо сине.
В поте лица Василий,
браслет на запястье
незалежной масти:
слава Украине.

Живу ничего так -
просто и плоско,
соскабливая с решеток
заклепки воска,
катаю свечи
вот такие - архиереям,
для нас - помельче.
– Руками? – Машинкой.

Ворочаю время
между раем и адом
для детей и жинки,
живут в Гуляй-поле.
Мне же в неволе
ничего не надо,
я человек с ошибкой.

У меня диагноз,
типа судимости:
мне люди в тягость,
уходите все.
– Делать вам нечего?
– Войтек, до вечера.
И Вась Васю:
– Прости, не ругайся.

В конце недели
у поляка похмелье,
а Василий Верхий
в галстуке двухцветном
молится в церкви
с видом победным,
ведущим к цели.

Не пьющий, не лгущий,
без жены живущий
собственным дупликатом.
Аббат хозяин
совестью терзаем,
похотью притязает,
но деликатно.
Вцепились, как аликаты,
две липецкие девки,
французские студентки:
волосы ноликом.
носы пятеркой.

Уходит в каморку
патриот к алкоголику.
Хромает ночь впереди,
храпят по очереди.

А утро высыпет
с соловьиным присвистом
сирень и черешню.
Вдыхая бережно
бутоны свежести,
замрет от нежности:
почти как дома,
где Рома и Тома,
Тома да Рома.

Как всё, что вижу здесь,
напрасно пыжится,
стремясь к нормальности
сильней реальности,
а та - так странно
жужжит, как пасека,
хоть не до смеху, а
ржу непрестанно:
– Как ты приехала?
– Паромом, Васенька,
а к полвторому
перевезу Рому.

– Что п’ачешь, брат?
Василь, ау! –
Ой, Богородица!
Месье аббат,
Василий трону’ся.
Василь э фу.

Сижу в шкафу.
Всё то, что с пятницы –
и лица девок,
и шутки пьяницы,
гуденье пчельника –
удручало внимание,
всё в понедельник
приобрело значение.
Кончились тени -
прошло отчаяние.
Сто тысяч чистыми
Адам заработал
кровью и потом
на хлеб единый:
осознанье истины -
и вновь стал сыном
в родном Эдеме,
со всеми теми,
с кем жил так долго
увозят Васеньку -
Ангелы, отстаньте,
пустите меня к Таньке! -
на «скорой помощи».
И нет мне помощи.

                 Барселона