Марина Гарбер
Мертвый час
* * *
Это еще не Венеция, это Падуя,
как настоящая, стоит лишь приглядеться,
на авансцену свет театрально падает,
жар-петушки стайно штурмуют небце.
Маленьким людям к Богу – семь пядей по снегу,
липнут к стене джоттовские стремянки,
путник игрушечный мчится к обеду позднему,
скрыв под пальто крылышки голубянки.
Роспись, эмаль – сколько всего намешано!
Ловкий левша, вооружившись лупой,
выточил пьяццу да лилипута пешего,
если точней, паяца с улыбкой глупой.
Этот фантош, снег бороздящий истово,
хватко подцеплен Мастером многооким,
перепоясан нитями серебристыми,
поднят, подвешен, взвешен и найден легким.
Что ж, он не против, нет, ему даже нравится
плыть налегке, жить в новостройке хлипкой
и по ночам в спальне родную карлицу
шепотом величать золотою рыбкой.
Очень давно, когда ничего на веру
не принималось, он с инфантильной страстью
всех уверял, что вырастет Гулливером,
и наплевать, что там задумал Мастер:
ниже травы, детям читать нотации,
тише воды, следить за порядком в доме,
помнить, что – мал, Падуя – декорация,
Мастер живет в Венеции, он – огромен.
* * *
Здесь нет тебя – и в этом что-то есть,
есть тихое присутствие того, что
названия не имет – как нарочно,
словарь пустует, будто вышел весь.
Есть месть вещей: разложены, цветны,
отмечены то складками, то штопкой,
то вдруг инициал мелькнет, и робко
качнется тень, отпрянув от стены.
Обычный цвет и отцвет, но чужой
у этого тряпья, тревожный запах,
чудовище на театральных лапах –
шкаф дверцей стонет, будто под вожжой.
В его всепоглощающем нутре –
рожденья, свадьбы, именины, будни,
и чем вместительней, тем беспробудней
сон памяти на платяном одре.
Случайный высверк, всплеск, ничтожный взмах,
как будто что-то сжалось и разжалось –
кулак? пружина? время? Просто жалость
и тяжесть в опустевших рукавах.
Так пусто, если нет тебя, что мне
теперь гадать во тьме на грани света:
вот эта синь внутри и склянь вовне –
зачем всё это?
ПОЭТ
Ирине Евсе
Человек, который принял жену за шляпу,
был когда-то живцом, а теперь, умерев от горя,
вышел из дому, взял такси, улетел в Анапу
и лежит пластом на песке у седого моря.
Надрываются чайки-черезвычайки, с дока
им кивают смиренные голуби – pro и contra,
пустота принимает форму бутылки кока,
но лежащему виден абрис, обвод и контур.
В расписном шапито ларька над пивною кружкой
ворожит, растворяясь в мареве, продавщица,
а чудак дрожит, присыпанный желтой стружкой,
как зимой в снегу погребенная рукавица.
И уже не в силах сказать, где граница между
чьим-то телом и льном, где шея, где в шерсти выем,
и какой портной превращает людей в одежду,
человек – момент, ловко схваченный carpe diem.
Он, еще бельмо в глазу протереть пытаясь
рукавом невидимым, но голубым на ощупь,
ощущает движение где-то внутри – не зависть,
а скорей, сострадание – к дачникам, что полощут
языки на верандах, пляжные полотенца
в бельевых корытах с янтарным песком в осадке,
и ему иголки солнце вонзает в сердце,
лучезарной нитью пронизывает лопатки.
Будто северной музыки ветер – нежданно, летом,
посреди тарарама изнеженной южной жизни,
человек возвращается – песней, слепцом, поэтом,
а точней, умирает, легкий и неподвижный.
Потому что тот, кто на звук угодил в ловушку
на курортном пляже, рассыпанном по феншую,
превращается морем в свернутую ракушку,
абсолютной речи раковину ушную.
* * *
Свет еще не зажжен – это брод между светом и светом,
сумасброд у ворот – верти-ветер стучит сапожком,
и гудит, и густеет пловец тополиный, при этом
распрямляя картонную спину, как перед прыжком.
Наше время согласных – домов, пешеходов, предметов,
наше бремя безгласых – откуда нам взять голоса?
Только выдох на выходе облака из вапоретто –
то пунктир, то сплошная, от сих и до сих полоса.
В междусмертье (такого не сыщется слова, я знаю,
в словарях – ушаковых и дальних – значений прямых)
я люблю тебя так, как божественный первенец, рая
одинокий жилец, несвободу – от сих и до сих.
Я держусь на повторах, на рифмах – свои и чужие
атакуют, кружа над косматой моей головой,
и покуда цитаты крыла под форзац не сложили,
говорю: между смертью и смертью труднее всего
обойтись без анафор, без аллитераций, без «алле,
алле-оп» – этот фокус волшебное сводит на нет.
Но пока мы в потемках блаженное слово искали,
опускается ночь. И вот тут – зажигается свет.
* * *
Гроза закончилась, и нам от грозы
осталось мокрое пятно, а в окне –
двоится взмах ее тяжелой косы
в двух сантиметрах от пятнистых ранет,
распахнут света балахон – капюшон
всё норовит сползти на летний витраж,
орех маньчжурский одинок и смешон –
так спину выпрямил, как будто не наш,
как будто плыл сюда из дальних краев,
снил по-китайски о волшебном, а тут –
всего лишь речка с молоком до краев,
да в речке рыбы, аки птицы, поют,
всего лишь в травах шелестит пацанва,
цок за губами на прозрачном замке,
покамест платья, разметав рукава,
нагих купальщиц отпускают к реке.
О, если сила в этом фокусе есть,
то – где-то рядом, на открытых лугах,
где сивый гений этих двойственных мест
ждет-не дождется своего дурака,
где половина бакалейной стены
ложится под – в закатной ржавчине – нож,
и возвращаются домой пацаны
с кульками, полными лягушечьих кож,
где мы растем, не вырастая, где я,
точнее, дочь моя по воду идет,
под нею корни расплетает земля
и безвозвратно уплывает вперед,
и всё, что видится, в слова не облечь,
не оценить, не положить на весы,
а можно только покориться и лечь –
под речь, под взмах ее тяжелой косы.
МЕРТВЫЙ ЧАС
Через больничный коридор,
в крахмальной лодке через море
отправишься – и по нему
пройдешь на свет, минуя тьму;
а нынче взгляду твоему
доступен кованый забор
да изолированный дворик.
Как зверь, бегущий на ловца,
в конце концов, заплатит кровью,
так вглядываешься во мрак;
«жизнь это текст», – писал мастак
писать, и если это так,
то начинай читать с конца,
с пространнейшего послесловия.
Здесь время отменить – труда
тебе не стоит, не счастливый
часов не наблюдает, а –
лежачий; с ближнего поста
следит за стрелкой медсестра,
чтоб ровно в полночь без следа
отсюда выбыть торопливо –
в другую, кукольную жизнь,
в ее хрустальные заторы,
вплавь огибающие нас;
больница – остров про запас,
где тихий нескончаем час,
и тот, кто в мертвый час лежит,
не станет спрашивать: «Который?..»
Микрорайон трубит в окно,
заката поднимая прапор,
игрушечный закрыт завод,
и пусть у проходных ворот
тебя никто уже не ждет, –
как хорошо, что ты давно
обучен языку метафор!
Из проруби тугого льна,
ленивой, книжной, неподвижной,
еще хватаешься крылом –
за край, за нянечку с ведром,
за мысль нехитрую о том,
что час – подробен, смерть – длинна,
и только жизнь – скоропостижна.
Лас-Вегас