Максим Макаров
Страсти по...
Фавьерское лето Марины Цветаевой (1935)[1]
Папка № 2
В сентябре 1961 г. в Москве выходит первая посмертная книга стихов Марины Цветаевой1. «Вокруг книги в Москве творится невообразимое. Получаю много писем от доставших, а еще больше от не доставших книжечку. На ‘черном рынке’ цена уже десятикратная...»2 В январе 1962 г. Секретариат Союза писателей СССР учреждает «Комиссию по литературному наследию Марины Цветаевой». Журналы начинают печатать ее стихи, тиражи расходятся мгновенно – на дворе оттепель, запрещенные ранее темы очень популярны.
В 1969 г. Галина Семеновна Родионова (Швецова, Шерцер), старшая дочь первооткрывательницы Фавьера Аполлинарии Алексеевны Швецовой, пишет воспоминания «Я знала Цветаеву» и отсылает их для публикации в журнал «Вопросы литературы». Но поскольку все материалы о Цветаевой проверялись Комиссией, ей и были переданы записки. Так они попали к А.С. Эфрон. Несмотря на настойчивые попытки Г.С. убедить А.С. Эфрон в достоверности своих воспоминаний, «канонизированы» они всё же не были.
Воспоминания Г.С. Родионовой в данной публикации приводятся в первоначальной авторской редакции3.
_____________________________________
1. Цветаева, М.И. Избранное. Под ред. Вл. Орлов. М.: Худлит. 1961.
2. Из письма А.С. Эфрон – Вл. Орлову, 10 октября 1961 года.
3. РГАЛИ ф.1190, оп. 2, ед. хр. 196 и ф. 2219, оп. 2, ед. хр. 576.
ГАЛИНА РОДИОНОВА. «Я ЗНАЛА ЦВЕТАЕВУ»
Я знала Марину Ивановну Цветаеву и даже была с ней в дружеских отношениях. Я встретилась с ней, когда мы обе прошли половину нашего сложного, с неожиданными поворотами, пути, на полдороге очень трудной жизни Марины. Наши стежки-дорожки неожиданно сошлись в жарком синем Провансе в предвоенные годы, и мы сразу же пошли рядом и на довольно долгое время.
Впервые увидала я ее среди приморских сосен и виноградников Фавьера – так называется местность на берегу Средиземного моря, у подножия невысоких отрогов Маврских гор. В живописный этот, благословенный уголок Прованса съезжалась творческая богема всех стран – художников привлекали яркие краски, писатели и поэты искали здесь вдохновения.
Потянулась в Фавьер русская интеллигенция: Саша Черный построил сказочный «пряничный» домик среди сосен, причудливо расписал свой теремок Иван Билибин, маститый Гречанинов1, любивший комфорт, снимал на лето одну из фавьерских вилл. Во главе с вдовой Ильи Мечникова поселились здесь и русские ученые, сотрудники Пастеровского института. Возник целый русский городок, его называли cité Russe – так и писали на конвертах писем.
Предприимчивые дамы из Одессы понастроили длинные домишки с отдельными комнатушками, дешевое общежитие, его называли «Авгиевы конюшни». Хозяйки кормили дешево своих постояльцев русским борщом и пирожками. Вот сюда и приехала погреться на солнце, отдохнуть от тяжелой парижской зимы Марина, поселилась в «конюшнях».
Весть о приезде Цветаевой взволновала русский поселок, многим захотелось ее повидать, послушать, как она сама читает свои стихи2. Фавьерская творческая интеллигенция, зная об очень трудном материальном положении Цветаевой, воспользовалась таким желанием, и на террасе одной из вилл были организованы ее чтения. Приглашались все желающие, деньги «за билет» опускали в ларек-копилку у входа на виллу.
Вот на таком чтении я и увидела впервые Марину, услышала своеобразные ритмы и интонации в ее чтении, услышала ее глуховатый, негромкий голос. Многие стихи я уже знала, но вот «Девический дагерротип души моей» (о ее девичьей комнате) и «Я в смерти нарядной пребуду» (об осенней рябине) услышала впервые. После чтения я подошла к Марине, поблагодарила ее, сказала ей что-то о стихах. Она посмотрела на меня внимательно, невидящим и в то же время чуть колючим взглядом.
Я не совсем согласна с Эренбургом, когда он пишет, что у Марины были «растерянные глаза». Она просто была очень близорукой, ничего не видела, натыкалась на предметы, не видела, что подавали ей на тарелке. Почему она не носила ни очков, ни пенсне, я не знаю. Когда же на близком расстоянии она всматривалась в кого-нибудь, глаза ее делались пронизывающими, часто – колючими, очень редко – ласковыми, иногда они мерцали. У нее была привычка морщить лоб – возможно, от близорукости, что придавало ей слегка надменный вид. Одета она была очень обычно: светлое платье с коричневым узором, не очень элегантное, но и не некрасивое. Коротко острижена, много седины в ее когда-то светлых волосах, что французы называют метко sel et poivre (соль и перец). Легка, по-девичьи тоненькая, узкие ладони, узкие длинные ступни ног.
Мои взволнованные замечания, по-видимому, чем-то ее заинтересовали, и мы договорились встретиться на пляже и побеседовать в спокойной обстановке.
Я пришла в названные ею время и место, она уже поджидала меня. На ней были синие полотняные шорты и светлая блузка, легкая провансальская большая шляпа. Она показалась мне проще, не такой надменной. Обычно Марина носила шорты. Она не любила одеваться: ей было безразлично, что на ней надето, ничем не украшала она свои скромные туалеты, не носила ни брошек, ни бус, ни клипсов. Была в ней какая-то усталость, надломленность (приходили на память слова: «Острою секирой ранена береза») и в то же время страстность и, порою, исступленность. Говорила быстро, оживленно, всегда интересно, даже и обычный разговор превращался в философский театр.
Мы стали встречаться на пляже ежедневно. В Фавьер на лето приезжали русские, но Марина сторонилась их, вероятно, потому что и я часто бывала одна (я была француженкой – по паспорту). Марина легко как-то пошла навстречу мне, моей дружбе. Как и я, Марина не находила общих с эмигрантами слов, ей не по душе было их чванство: они считали себя выше «этих французиков», которых, в сущности, и не знали, гордились тем, что у них «есть душа» (у французов ее нет), сравнивали культуру своего умного профессора с культурой виноградаря-фермера. Марина посмеивалась над тем, что все они были офицерами Императорской гвардии или гвардейского экипажа, к своим русским фамилиям приписывали аристократическую приставку «де» – «де-Пряжкин», «де-Иванов». Настоящая же знать, аристократия, чуждалась этих «гвардейцев», вращаясь во французском обществе, с которым была связана узами смешанных браков. (Буржуазия, имевшая деньги в заграничных банках, жила тоже очень замкнуто.)
Что особенно возмущало Марину, так это язык эмигрантов; они, гордясь тем, что говорят по-русски, говорили на какой-то невероятной тарабарщине, прибавляя русские суффиксы и флексии к французским словам, спрягая и склоняя эти слова по правилам русской грамматики. Марина говорила возмущенно: «Галя, да ведь это же настоящее варварство». Она смеялась над тем, как две эмигрантки – одна из Парижа, другая из Берлина – не могли никак понять друг друга. Об этом в веселом фельетоне рассказала Тэффи3, и Марина, у которой были иные, чем у Тэффи, взгляды и убеждения, говорила, смеясь: «Спасибо Тэффи. Вот молодец. Как остроумно!» Эмигранты говорили об авионах (самолетах), аксиданах (авариях), ели они паты (макароны), их жены хорошо кудрили (шили) и т.д. «Ну кто же их в Москве поймет, когда они вернутся, – и если вернутся туда?» – возмущалась Марина.
Однажды Марина сказала мне: «Знаете, Галя, очень мне нравится сказочное фавьерское лукоморье – хотя вместо дуба и растет вот эта старая большая сосна и нет ученого кота. Но мне очень трудно жить и работать в «конюшнях»4, раздражает варварская тарабарщина, раздражает и то, что смотрят на меня, как на любопытный экспонат, хотя многие моих стихов не читали или не поняли. Не знаю что и делать! И в Париж не хочется возвращаться!» Я посоветовала ей снять помещение у фермеров. У меня были товарищи среди фермеров-коммунистов, и у одного из них я нашла чердак над хозяйственной постройкой. Чердак большой, прохладный, с отдельным ходом – нужно было подниматься по деревянной крутой лестнице. Вот и поселилась там Марина, и этот чердак на довольно долгое время стал ее пристанищем.
Я зашла посмотреть, как она там устроилась, и немало удивилась. Она не пыталась создать в этом помещении, где ей предстояло жить, даже видимость «грошового» уюта, здесь не было ничего, что бы говорило о присутствии женщины. Даже постоянного спутника женщины – зеркала, ни большого, ни маленького, – не было. Только одно, очень небольшое, в сумочке. Ни любимых гравюр, ни эстампов, ни фотографий. В Провансе – изобилие цветов, но ни одной розы или амариллиса на столе. Два топчана, покрытых чем-то темным, без всяких пестрых подушек и подушечек. Большой стол завален книгами, открытками, закрытыми белыми листами не исписанной еще бумаги, остро отточенные карандаши, и всё засыпано пеплом и мелкой крошкой пахучего табака-самосада. На углу стола – керогаз для приготовления несложного обеда. Как безразлично было Марине, что на ней надето, ей было безразлично, что есть. Она и не говорила никогда о своих меню и не делала попыток, как другие приезжие женщины, приготовить вкусные и острые провансальские блюда. Вот большой бонбон вина (большую бутыль оплетенную мягкой соломой) по ее просьбе я ей достала. Я никогда не видела, чтобы Марина пила скверную эмигрантскую водку, но терпкое, самодельное виноградное фермерское вино – пинар – она очень любила медленно потягивать из большого стакана. Мы пристроили бонбон на чердаке.
Мне случалось бывать в богемных квартирах, но обиталище Марины нельзя было сравнить даже с ними. Казалось, что здесь начали и не закончили уборку или собираются уезжать. Очень накурено. Но Марина чувствовала себя здесь отлично, никогда ничего не искала, всё необходимое было у нее под рукой. Организованный беспорядок.
Впрочем, на чердаке она проводила только небольшую часть времени. Писала, работала она регулярно каждое утро, а затем шла или на пляж, или мы уходили в дальние прогулки по окрестностям Фавьера.
Мне было приятно, что Марина понимала мой Прованс, очарование сухих меловых гор, покрытых нищенским покровом, который солнце превращало в роскошные сверкающие одежды. Слушала она сухой шорох тростника над речонкой, а на золотом пляже, глядя на меняющийся лик моря, следила движения ветра. Вот несется вдоль узкого коридора Роны озорной, веселый мистраль, треплет сосны, хлопает окнами, сдергивает с путника шляпку, поднимает юбки и разгоняет облака, а небо ярко-синее, море тоже, и спокойна его сверкающая гладь – но обманчив этот покой: мистраль дует от берега в море и может легко увлечь за собой и лодку, и неосторожного пловца. Когда же влажный восточный ветер хлещет по лицу мокрыми полотенцами, задергивая небо тяжелыми тучами, поднимаются огромные волны, с жадным ревом набрасываются на дюны, швыряют лодки, как мячи. Жутко! Но ветер дует на берег, море всё равно вынесет и лодку, и пловца, только не растеряться, только смело, под углом волны, продолжать путь. По душе это было Марине! Она купалась с наслаждением, яростно боролась с волной5. Иногда же мы слушали, как ласковый «испанец», западный душистый ветер, ведет обратно воды, отогнанные мистралем, и они вкрадчиво и ласково шумят.
Тут же, на пляже, на страницах блокнота Марина писала звучные стихи6. Где они, эти фавьерские блокноты? Я не знаю. Наизусть, к сожалению, стихов я не запомнила. Осталось в памяти, что однажды, отождествляя душу поэта с жизнью природы, она приписала довольно неожиданно – в конце: «А лира (поэта) – обет бедности...»
Когда же из Африки налетал душный, обжигающий сирокко, вихрем кружил песок, и он противно скрипел на зубах, мы торопливо собирали пляжное имущество и убегали домой. И о сирокко писала Марина.
Иногда я предлагала ей пойти подальше, куда-нибудь в рыбацкий поселок, где «никого нет», кроме местных жителей, а жемчужные заливы похожи на изображения прерафаэлитов и напоминают золотые мифы Эллады. Марина охотно соглашалась на экскурсии в «мифоланд», просила только «прихватить двух-трех мужчин» на случай, если захочется «зайти куда-нибудь выпить» – одним неудобно, а жара страшная, только, прибавляла она, – «неболтливых, чтобы не раздражали пошлыми замечаниями и не портили нам настроение». Я подыскивала подходящих спутников, и мы отправлялись – быстроногая Марина в большой шляпе, в шортах, с толстым самодельным «посохом», двое-трое русских и я. Путь наш проходил параллельно пляжу, поднимался на холм, пересекая рощицы приморской сосны, и выводил на берег какого-то эллинского синего залива, и мерещилось нам, что из сверкающих вод появится златокудрая Венера или проплывет по его синеве на серебряном дельфине розовощекий младенец, трубя в серебряный же рог. Стихи о заливах были и у других поэтов. И у Марины были стихи об этом заливе.
Отдыхали мы под пестрым тентом рыбацкой забегаловки, курили, пили кисловатый пинар. Подсаживались рыбаки, и Марина оживленно беседовала с ними. Они рассказывали о ночном лове рыбы, о сетях, о своей несложной, но трудной жизни. Они, конечно, и понятия не имели, кто такая Цветаева, но чувствовали и понимали, что с ними разговаривает необычная женщина, смеялись ее остроумным шуткам, удивлялись меткой сущности ее вопросов. Спутники наши слушали ее благоговейно, стараясь, очевидно, запомнить слова Марины Цветаевой. Кто были эти случайные и добровольные наши спутники? Я не помню, да и тогда толком не знала. И где-то они сейчас?..
Иногда же я тащила Марину в нашу «столицу» – «наш райцентр» Борм. По крутым тропкам, где когда-то проходили пилигримы и рыцари, мы поднимались в средневековый городок, с башнями, замком, узкими ступенчатыми улочками и с поэтическим названием Bormes les Mimosas («Бормы под мимозами»). Действительно, он утопает в пушистом золоте мимоз, яркими фонтанами сверкающих на синем экране моря. Мы бродили по крутым улочкам с забавными, озорными названиями, например: «Cassecou» – «сломай шею», с трепетом входили в замок синьоров XIII века, бродили по обширным его залам. Там были огромные камины, над ними – гербы, вырезанные на плитах, и Марина говорила: «Представьте, вечером в камине жарко пылают целые сосны, при их мерцающем неровном освещении сидят рыцари и дамы, слушают моих далеких предшественников – трубадуров, смеются, вздыхают, плачут».
С главной, почетной террасы, из долины открывался вид на меловые синие горы, и вдали, как в сапфировой чаще, курилось в легкой дымке море. Марина стояла на террасе, смотрела на море, и мне казалось, что стоит и ждет своего Тристана la сhâtelaine (владелица замка) Изольда. А Марина говорила: «Знаете, как странно. Я очень интересуюсь историей и Рима, и Эллады – какие удивительные, целые эпохи. Но ближе всего я чувствую Средневековье: я как будто бы вижу пеструю толпу монахов, рыцарей, трубадуров, чувствую их движение, живу в нем...» Приводила на память стихи Гумилева, они кончались строфой: «И пахнет звездами и морем твой плащ широкий, Женевьева!» (это говорил поэт тех времен своей возлюбленной). Марина продолжала: «Ведь, подумайте, сколько они знали, ничего ‘по-настоящему’ не зная. Правильно лечили многие болезни (золоченым жемчугом, вытяжками из печени животных), знали, что золото – элемент, который можно получить из других элементов, только не знали – почему и как! У них было очень развито чувство интуиции». Разговор переходил на Бергсона. Этот философ-интуитивист интересовал Марину, хотя и не все его постулаты принимала она безоговорочно. Бергсон пытался провести черту между знанием, основанным на точных данных разума, и познанием, возникающим вне разума, – интуицией. Поиски границы этой ее очень тогда занимали, очень интересовали ее и вопросы наследственности.
Она часто говорила мне: «Как мне хочется снова увидеть родину, русские просторы, русское небо, рябину, мне хочется, чтобы похоронили меня на берегу Оки, под белым камнем». И задумчиво добавляла: «Ведь она, моя бабка, была сельской попадьей, простой русской женщиной, это она зовет меня туда, а другая была польская панночка».
Так вот откуда надменность, какая-то «барская тоска».
А она продолжала: «Я их обеих в себе чувствую – они живут во мне». И мы обсуждали загадочный тогда для нас вопрос наследственности – не формы носа, рта, лица, а духовной наследственности. Мы тогда ничего не знали о кодовой информации, заложенной в хромосомах клеток, генах, определяющих облик человека, но Марина чувствовала, что это большой, непростой вопрос, и пыталась его как-то решать по-своему.
Мы говорили об этом в недолгие летние ночи на ступеньках лестницы, ведущей на чердак. Говорили, конечно, и о поэзии. Марина очень любила Гёте и читала наизусть по-немецки его стихи, восторгалась ритмами и образами. Она знакомила меня с творчеством Райнера Мария Рильке, я плохо знала творчество этого поэта, а Марина им очень увлекалась. Иногда она говорила и об эмигрантском поэте, бывшем сатириконце Доне Аминадо (Шполянском). Аминадо писал сатирические, юмористические стихотворения, правда, очень талантливо, но относились к нему как-то несерьезно, подлинным поэтом его не считали. А Марина уверяла меня, что он – настоящий поэт, чуткий и одаренный, в доказательство читала его стихи.
«Послушайте хотя бы только вот это! – говорила она:
Чтоб размотать на конус синий
Тяжелых дум веретено,
Чтоб выпить этот воздух синий,
Как пьют блаженное вино...
– Разве это не хорошо? Ведь так сказать мог только поэт.»
«А ведь действительно хорошо, – думала я, – ‘конус синий’... ‘синий воздух’», – и начинала тоже «серьезнее» относиться к этому всегда веселому, смуглому, улыбчивому Дону Аминадо, который, по-видимому, и сам не знал, что он подлинный поэт, весело зарабатывая на хлеб насущный, конечно, «у Милюкова».
Я тогда увлекалась Анной Ахматовой. Сказала об этом Марине, боялась, как бы она не осудила слишком субъективную тематику Ахматовой и ограниченное ее видение, – мне было бы больно... Но, оказывается, Марина тоже считала Ахматову большим поэтом («Как Блок!»), ее тоже увлекала взволнованная искренность и умение «владеть своим ремеслом». Писать стихи Марина считала ремеслом, требующим большого мастерства. «У Анны Ахматовой свои настроения, – говорила Марина, – у меня – свои. У нас – разные читатели и ценители. Но мы оба – поэты. Разные – и одинаковые. Я написала ей, что нам не о чем спорить, и кончила обращение так: «Твой Петроград – / Моя Москва!»
Вот так и говорили мы ночью – о поэтах, о различных вопросах, нас интересовавших тогда. Ее еще очень интересовал вопрос о свободной воле. Для нее, такой непреклонной, гордой, человек должен быть хозяином своей судьбы, и все-таки такое безапелляционное решение ее не совсем «устраивало». Слова «судьба», «мек-туб» (рок – по-арабски) имели для нее какое-то скрытое значение. У нее были где-то добытые ею стихи Нострадамуса, поэта XVI века7. Он изложил историю Европы в закодированных стихах. Марина часами разгадывала этот шифр. «Смотрите, – говорила она, – смерть Людовика XVI предсказана, описана, и предсказано даже, что его предаст масло!» (его предал торговец маслом). «А вот что-то о том, что будет война, какой еще не было, и погибнут миллионы людей». Я ей возражала, что такие предсказания были и раньше, и были войны, и еще будут – войны всегда можно предсказать, а зная о событиях, «понять» шифровку. Она соглашалась: ведь этот «mek-tub» казался ей унизительным для человека, лишал жизнь всякого значения... И все-таки этот «рок» чем-то тревожил ее, уж очень сложным был ее духовный склад, множество ручейков, сталкиваясь, бурлили в ее глубине.
Была она очень эмоциональна и события все воспринимала как-то по-своему, исключительно через импульсы своих рецепторов, иногда «рассудку вопреки». События волновали ее своей эмоциональной, красочной, спектакулярной стороной – это тоже была одна из причин, почему она не ладила с эмиграцией, – левые считали ее «правой», а правые – ругали за «левизну» и «обзывали» большевичкой. Я спросила ее: «Стихи стихами, но все-таки как же вы относитесь к событиям?!» А она ответила: «Знаете, когда Гёте спросили, как он относится к французской революции, он ответил: ‘Что вы меня спрашиваете! Я занимаюсь эпохами тысячелетий (он был геолог), а вы спрашиваете меня о каком-то быстро проходящем моменте!’» – «Гёте мог так сказать, – возразила я, – он – немец, революция – французская, но мы-то живем в этот моменте, мы сами – творцы момента!» – «Да, конечно, творцы момента – в этом вы правы... не знаю! Знаю одно – мне лично одного хочется, очень хочу туда!» – «Это куда же?» – удивилась и не поняла я. «Туда, домой, домой, на Оку!» И долго молчала.
Мы шли, возвращаясь с прогулки, угодьями богатых фермеров. «Чья земля?» – спросила Марина. «Мутонши, – ответила я, улыбаясь, – так русские переделали фамилию Mouton, и там ее земля...» – «А лес?» – «И лес ее». «Вот так маркиза Карабаса! – засмеялась Марина. – Как только эта земля ее не давит ни при жизни, ни в могиле! Да нет – наверное, все-таки давит!» И опять спросила: «А сосна-то эта – тоже ее?» – «Забавно, – сказала Марина, – свое дерево! Еще понимаю: своя комната, свой дом... но свое дерево! А знаете – это ведь, пожалуй, и хорошо: мое дерево!» Ей, ничем не владевшей, – всё ее имущество можно было без труда уложить в две авоськи, – казалось, что владеть сосной, деревом очень «забавно», а в какой-то степени даже приятно. А мы всё шли виноградниками «маркизы» Мутонши.
«Эти кисти тяжелого темного винограда похожи на те, что несут посланцы земли ханаанской на полотне – не помню какого художника.» Я тоже не могла вспомнить имя, но полотно это знала. Действительно – похоже. У Марины – зоркие близорукие глаза. А вот виноград похож на розовый град – barbarovos. Марина смеялась над озорными названиями «в стиле Рабле». Ей же больше нравились звучные названия «аликанте», «изабелла», «мускат»... «Как это хорошо, – говорила Марина, – аликанте!» И у нее уже пели звонкие стихотворные строчки. «Давно люди возделывают виноградники, с библейских времен, и здесь, конечно, тоже. Сколько прошло поколений, событий, сколько было перемен, а вот так же сверкают янтарем на солнце ‘аликанте’ и темная бархатная ‘изабелла’. Какое равнодушие природы! Знаете, оно мне иногда кажется жутким, иногда раздражает и часто импонирует. Что бы ни происходило, она, природа, всегда равнодушна. Случается – ее разрушают, а она опять восстанавливается. Что еще произойдет, какие события промчатся, а эти виноградники, как в далекие рыцарские времена, да еще и задолго до рыцарей, будут сверкать и зеленить среди приморских сосен.»
(Да, действительно, потом была война, была жуткая фашистская оккупация, сколько разрушений... Исчез русский поселок cité Russe, как не бывало его, нет Марины, а виноградники у подножия прибрежных холмов сверкают красками, плоды их претворяют в вино, вспоминаются, глядя на них, библейские сцены и мифы. «Равнодуш-ные, неизменные, прекрасные!»)
Наша беседа опять вернулась к стихам – таким разным по настроенности: «Увидите, они напечатают мои стихи – и те и другие. Напечатает Милюков». И он действительно напечатал в своей газете «Последние новости». Милюков печатал различных авторов – и непонятную Цветаеву, и скучного Вишняка, и эрудированного Фондаминского, и монархиста князя Барятинского, – было бы только интересно, хорошо, талантливо написано. Творчество Марины вполне соответствовало этим условиям. Правда, у нее бывали частые стычки с редакторами и газеты, и «Современных записок». Однажды один из них сказал ей: «Пишите понятнее для среднего читателя. Вас нелегко воспринимать!» «Я не знаю, – ответила Марина, – что такое ‘средний читатель’, не видела, а вот среднего редактора я вижу перед собой.» Редактор очень рассердился, но стихи напечатал.
«А как же им не напечатать! – смеялась Марина, рассказывая мне об этом, сидя на чердачной лестнице и распаковывая новый синий пакет крепчайших солдатских gouloises (иногда она курила большие неуклюжие самокрутки с самосадом). – Они же знают: если есть в сборнике мое, он непременно разойдется». И хотя не всех устраивали трудные ритмы Цветаевой, не все симпатизировали ей лично; и левые и правые бывали на нее в большой и постоянной обиде, но читали ее всегда с интересом. И Марина знала это, знала, что талантлива, что пишет настоящие и хорошие стихи и интересные статьи. Скромной она не была, да и не хотела быть скромной. О своих неполадках в редакциях она рассказывала мне по ночам, выкуривая за ночь пакет сигарет. Уже бледнело небо, исчезали звезды на нем, и только сияла голубым светом звезда, которую так просто и красиво называют французы «Etoile du Berger» (Звезда пастыря). Марине нравилось это название...
Пора расходиться! Давно ее сын Мур спит крепким сном на своем топчане. Очень крупный, ширококостный, кудрявый – не похож на Марину – и несколько малоподвижный. Марина не просто его любила, она его обожала трогательным глубоким обожанием. Объектом всех забот и волнений ее такой трудной жизни был Мур. У него была хорошая черта: был тактичен, молчалив и не мешал нашим беседам на пляже, во время длительных экскурсий тоже молчал, думал, очевидно, о чем-то своем, сопровождал нас тоже в большой шляпе и с посохом.
Приезжала в Фавьер и дочь Марины Алечка. Почему-то казалось – может быть, и не совсем так, – что Марина относилась к ней не с такой нежностью, как к Муру. Ведь дочь была старше. Алечка в трудные зимы в Париже, когда не мог работать больной отец, вязала на продажу шарфы, шапочки, варежки и тем помогала кое-как сводить концы с концами более чем скромного бюджета. А Аля была прелестной девушкой, сверкающая свежестью, вся какая-то чистая, как новая куколка, и очень естественная. Она отличалась от своих сверстниц тем, что не гримировалась, носила простое светлое платье с очень короткими рукавами. Белые красивые девичьи руки. Ходила в Фавьере босиком. Это босоножье очень ей шло: такая вот сказочная, светлая «принцесса-босоножка», она и по лесу пыталась ходить босиком, и по каменистым тропам. Аля вскоре уехала в Советский Союз.
Марина несколько раз говорила мне, что собирается в Советский Союз, ведь туда поехал Сергей Яковлевич8. Мне всегда казалось, что Марина любит Сергея Эфрона большой и верной любовью. Когда она узнала (от Эренбурга), что Эфрон в Праге, она помчалась туда, потом вместе они приехали в Париж, а теперь этот «шатун», «белый лебедь», пересмотрел свои позиции – и уехал в Советский Союз. Женским чутьем я чувствовала, что со стороны Сергея Яковлевича не было к Марине такого же чувства, хотя он относился к ней всегда очень заботливо и нежно. В Фавьере он поселился не с Мариной – в другом месте, к ней только «заходил».
Теперь он уехал в Союз – и Марине вдруг непременно захотелось поехать туда же. Я ее спрашивала: «Почему вам так хочется туда?» Она мне отвечала, что ей надоело жить en marge (на полях) жизни и литературы, ей неприятно видеть: «Смотрите, какой-то мальчик ест персики, а я не могу дать их Муру. И костюм у него... Мур носит то, что нам присылает Красный Крест». И еще: «Мне хочется иметь настоящих читателей – большую, чуткую аудиторию, а не эмигрантскую элиту, с ней у меня нет ничего общего».
Описываемые мной события происходили накануне войны. Вскоре и началась война. Я узнала, что Марина уехала в Союз. Я занималась парижскими делами и надолго была оторвана от всех и вся. Выполняла партийные задания, была в тюрьме-одиночке и т.п. Смерть прошла мимо... После войны вернулась – уже советской гражданкой – в Советский Союз. И уже здесь узнала о трагической гибели Марины.
(1969 г.)
______________________________________
1. Гречанинов Александр Тихонович (1864–1956, Нью-Йорк) – композитор, до революции преподавал в школе Гнесиных в Москве. В эмиграции с 1925-го, жил в Париже. Выступал с концертами в качестве дирижера и пианиста. В 1939 г. переехал в США.
2. Поэзию Цветаевой в то время пока ещё мало кто знал и тем более ценил, особенно среди «буржуазного» населения Фавьера, где ее вообще старались обходить стороной из-за репутации мужа – сотрудника ГПУ (что ни для кого секретом не было). «Нас русские явно бойкотируют. Никто (а много – знакомых, напр. вся семья кн. Оболенских) за 2 недели нас ни разу не позвал к себе – хотя бы на террасу, не говоря о том, что – не зашел.» (М. Цветаева, из письма А. Тесковой, 12 июля 1935 года). Л.С. Врангель не была знакома с М.Ц. до весны 1935-го: баронесса Врангель «оказалась моей троюродной сестрой <...> Но я больше взволновалась этим открытием, чем она.»
3. Эта ситуация описана в фельетоне Тэффи «Разговор», в котором беседуют некие Иван Петрович с Николаем Сергеевичем, не понимая друг друга, т.к. оба используют кальку с немецкого и французкого языков. У Тэффи был также скетч «Разговор двух дам по телефону», возможно, отсюда и неточность. Здесь – «кальки» французких слов avion, accident, pates, coudre (самолет, авария, макаронные изделия, шить).
4. М.Цветаева никогда не жила в «конюшнях» пансиона Богдановой. «Чердак баронессы Врангель» был оплачен заранее. Уточним, что во Франции сезоны сменяются по астрономическим датам, то есть лето официально кончается в день осеннего равноденствия, 21 сентября. Публика из Фавьера обычно разъезжалась в конце сентября, сразу после уборки винограда (общий праздник с щедрыми возлияниями). Думается, этот срок («всё лето») и был оговорен с Врангель еще весной. Но 21 сентября 1935 г. – среда, логичнее «догулять неделю» до 25-го: «Я здесь до 25-го сентября» (14 августа 1935 г. Villa Wrangel); «Я, как видите, еще на Юге – приблизительно до 25-го» (2 сентября 1935 г. Villa Wrangel).
5. «Купаюсь, но мало: я мало люблю воду: плохо плаваю и сразу замерзаю.» (Письмо А. Тесковой, 12 июля 1935) «Море – блаженное, но после Океана – по чести сказать – скучное. Чуть плещется, – никакого морского зрелища. Голубая неподвижность – без событий.» (Из письма А. Тесковой, 2 июля 1935)
6. «...целый день должна сидеть или лежать у моря: на него (море) глядеть: ничего не делать, ибо писать на воле никогда не могла...» «Ведь весь день <...> бессмысленно переливала песок из ладони в ладонь.» (из письма А. Тесковой, 12 июля 1935)
7. Труды Нострадамуса переиздавались почти каждый год, книги продавались в любой книжной лавке, стоили гроши; публика охотно их раскупала.
8. С.Я. Эфрон тайно сбежит в СССР лишь два года спустя – в октябре 1937 года. А той «постфавьерской» осенью (октябрь 1935-го) М.Цветаева писала Борису Пастернаку: «Про отъезд (приезд) [в СССР] ничего не знаю... Поеду – механически, пассивно, волей вещей».
ПЕРЕПИСКА Г.С. РОДИОНОВОЙ С А.С. ЭФРОН (1969–1972)[2]
8 ноября 1969 г.
Уважаемая Ариадна Сергеевна,
Странно мне писать такое обращение Вам, Вы для меня остались светловолосой «принцессой босоножкой», Алечкой – дочерью Марии Ивановны. Я хорошо помню Вас – особенно мне запомнился день, когда Вы сидели – и я – на «задней» террасе домика у мамы в Фавьере. Мы пили чай, и Вы мне говорили, что не то ходили, не то пойдете, в пелеринаж1 в Борм к Мадонне «Constance». Я немного этому удивилась, очевидно Вас привлекала пестрота, шум, движение этого средневекового – Вагнеровского – пелеринажа.
А Ваша мама любила Cредние века, мы часто говорили с ней о них и о многом другом, просиживая ночами на лоджии чердака, который я ей нашла у товарищей виноградарей Blanc, когда ей захотелось уехать из «конюшен» Софии Павловны Богдановой2. Одно лето она жила и у нас3. Мы с ней постоянно встречались и о многом беседовали. Она щедро дарила мне своё время и свои мысли. Встречались, вернее, вместе ходили в Cabasson, в Bormes, в Lavandou.
Я не была близка к эмиграции, М.И. тоже, и это, очевидно, нас сблизило. По паспорту я была француженкой. Русским – различного толка «милюковцам» – говорила, что я – «правая», а была французской коммунисткой, о чем знали только товарищи фермеры.
О Вашей маме – вернее, о беседах с ней – я написала небольшую работу. Я и знала М.И. только в ее французский – провансальский – период. Прованс ей нравился, а я просто очень люблю Прованс.
Вы уехали потом. Белокопытова рассказывала о Вас жуткие истории о том, как Вас где-то в шахте «порубили большевики», устроив аварию. Оказалось всё досужими вымыслами эмигрантов! Очень рада, Аля, что Вы живы, здоровы, заняты таким чудесным делом – изданием трудов и писем незабываемой М.И. О ее трагической гибели первым рассказал мне писатель Рощин (секретарь Бунина, приехавший в ССР). Я не очень удивилась, когда узнала «сопутствующие обстоятельства»...
М.И. уехала, а вскоре началась война, оккупация. Я была активной <...>, «заслужила» советский паспорт4 (очень трудно было отделаться от французского – не отпускали!) и приехала в ССР, где 20 лет провела с молодежью – работала преподавателем в техникумах и институтах. Сейчас на пенсии, предполагаю заняться мемуарами, написать о «фавьерцах», среди которых было немало выдающихся людей, творческой интеллигенции. А мне уже идет восьмой (!) десяток.
Примите мой дружеский привет от женщины уже vieille femme5, знавшей и любившей Вашу маму и Вас... когда-то.
Родионова Галина Семеновна.
P.S. Возможно, Вы чуть меня помните как Швецову – такая была фамилия матери моей.
___________________________________
1. От фр. pélerinage – паломничество.
2. «Маршрут в Lavandou. Спуститься до римского колодца и – мимо куч сухого тростника – тропинка виноградником – глубиной тростников. – Мост. – По тропинке мимо домика – полем до проволоки – направо.» (Из тетради 1935 года) Это путь от дачи Врангелей.
3. М. Цветаева была в Фавьере только один раз и у Швецовых никогда не жила (хотя виделись они практически ежедневно – поселок маленький).
4. Из письма А.А. Швецовой (декабрь 1946 г.): «Галя, которая никогда им [своим сыном от второго брака] раньше не интересовалась, решила его увезти в Советскую Россию <...> силой с помощью своего начальства ГПУ, где она служит (секретный сотрудник)». «После войны Галина вошла в контакт в советским агентом, засланным во Францию с целью вылавливать невозвращенцев. В эмигрантской среде все про это знали, ее стали сторониться, и она довольно скоро исчезла.» (А.Л. Оболенский) Здесь и далее приводятся комментарии Алексея Львовича Оболенского, родившегося в Фавьере и хорошо знавшего фавьерские «истории».
5. Пожилая женщина, старушка (фр.)
6 декабря 1969 г.
Уважаемая и дорогая Ариадна Сергеевна.
Не знала я тогда, что Ваше имя Ариадна, называли Вас Аля, я предполагала: Алла.
Ваше письмо1 доставило мне целую гамму эмоций <...> – огорчилась и удивилась! Вы и не помните меня, и моя фамилия Вам абсолютно ничего не говорит. Я не удивляюсь – ведь прошли десятки лет с тех пор, как я встречала Вас в Провансе, и Вы за это время так много пережили, так много видели, что другие яркие, радостные, горестные впечатления стерли из архивов Вашей памяти многое, оно из них исчезло.
Постараюсь дать Вам ориентиры – может быть, вспомните! А возможно – и нет... Не помните же Вы Белокопытову, а она принимала большое участие в фавьерской жизни Вашей мамы, и Вы у нее бывали, у Мечниковой. Она первая рассказала мне, что Вы погибли в шахте вследствие аварии – не вовремя сняли маску или кто-то нарочно ее снял с Вас... Кто она? Это belle-sœur вдовы Ильи Мечникова. И.И. Мечников был женат на О.Н. Белокопытовой, а женой брата О.Н. и была Лидия Карловна Белокопытова. Они – вдовы Мечникова и Бело-копытова – и жили вместе недалеко от «конюшен» С.П. Богдановой. О.Н. была очень авторитетна среди фавьерцев и дружила с Мме Wrangel, которая устраивала чтения М.И. и первая пригласила ее к себе2 – до того, как М.И. поселилась сначала в «конюшнях», а потом на «том» чердаке.
Когда умерла Мечникова, Белокопытова оказалась владелицей всех бумаг, рукописей и пр. и пр. Мечникова. Она весь этот материал передала Сов. Союзу, и за это ей предложили приехать и поселиться у нас задолго до того, как начались массовые отъезды эмигрантов на родину. Жила где-то в доме отдыха в Сокольниках и, наверное, умерла уже. Ваша мама ее знавала и бывала у них, ее интересовала Ольга Ник. Мечникова.
Теперь о Villa Wrangel. Эта Villa, маленький домишко, принадлежала, действительно, Врангель: «непопулярная фамилия», говорила сама «Врангельша», хотя с «тем» Врангелем они имели какие-то очень отдаленные родственные связи – «младшая ветвь младшей ветви». Она, Врангельша, урожденная Елпатьевская, человек передовых взглядов, экспрессивная. Она очень интересовалась творчеством и судьбой Марины Цветаевой3, и это она устраивала ее чтения на террасе маминой виллы. У них никакого чердака над домом, кажется, и не было4, а М.И. просто просила адресовать свои письма по адресу Villa Wrangel – нужно было дать адрес, а М.И. и сама не знала, где и как она устроится5. Возможно, какое-то время и жила у Врангелей.
Но тот большой чердак – у Blanc. Я хорошо помню, я сама и по-дыскала его для М.Ив. Часто там бывала, ночами посиживали с ней на лестнице, ведущей на этот чердак. И бонбон красного пинара нам туда водрузил этот товарищ из своих виноградников (очень за дешево!).
У меня хорошая память, «стенографичная», говорят приятели. Я в точности могу описать этот чердак и сейчас вижу большой стол, за которым работала Марина Ивановна.
Нет, она была два лета в Фавьере и зимой6, а я познакомилась с ней летом в Фавьере. Она писала мне, писала о своей трудной жизни, о том, что Вы вяжете на продажу moufles7 и еще что-то... и просила опять (!) найти ей «крышу». До нашего знакомства она не могла бы мне писать, я ведь с ней в Фавьере познакомилась, на чтениях, организованных Белокопытовой и Wrangel.
Моя мама ей предложила поселиться у нее в доме, в том самом, где жили Оболенские, и М.И. жила там, я хорошо помню эту ее комнату. Вход был «с другой стороны». В этой комнате был зеркальный шифоньер – как сейчас помню, как М.И. бегло оглядывала в зеркале свою всё еще юную фигурку в синих шортах, прежде чем выйти на прогулку. В этой комнате бывал и Сергей Яковлевич Ефрон.
Напротив этого большого дома была маленькая вилла с террасами, где тогда жила моя мать. И на одной из этих террас, на задней, кухонной, мы и пили с Вами чай, которым угощала нас та самая няня, всеобщая «тетя Катя» – была она маминой «няней» и дружила с Оболенскими. И там Вы мне говорили о пелеринаже – но ходили ли к Мадонне или нет, не помню, не знаю. Я это запомнила, ведь это так оригинально, необычно, и так тогда, в тот момент, увязывалось с Вашим обликом – вся такая юная, такая «новая», ненамазанная, вопреки моде и обычаю, – оголенные Ваши свежие девичьи руки, светлые волосы, босые ноги. Такая юная принцесса-босоножка из сказки. Вы просто забыли об этом разговоре «в тревоге мирской суеты».
А что Вы не были в Cabassone, я знаю – я хорошо помню наши экскурсии туда, но Вас не помню, Вас не было и когда мы ходили в Bormes. Очевидно, Вы бывали там вдвоем с Вашей мамой без меня.
Жену Унбегауна – языковеда, славяниста – я хорошо помню, мы с ней тоже были приятельницами. Да, мне кажется, что одно время она и жила в «большом доме» (так называли дом матери). Была она ярая «милюковка» и так смешно горевала, когда их «лидер» их всех «сконфузил» – женился вторым браком «на несусветной дуре», да еще и в церкви венчался. Очень она на него сердилась!
Может быть, Вы помните кафе-ресторанчик на обрыве, над морем, где хозяйничала такая вот «красавица Дагмара»8, – «Бастидун» его называли. Там я иногда встречала С.Я. Ефрон[а], когда он ненадолго приезжал в Фавьер.
Мура помню хорошо. Ему делали операцию – аппендицит – и он после нее стал таким малоподвижным и несколько ожиревшим, кудрявый, большой такой, молчаливый. М.И. относилась к нему очень заботливо, очень нежно и считала его очень умным (возможно, так оно и было).
А теперь, наверное, пришло время и обо мне сказать несколько слов. В Фавьере меня знали и сторонились. Я мало интересовалась «их» (эмигрантской) политикой, а чтобы ко мне «не лезли» со всякими неудобными разговорами, говорила, что я «правая», ни с чем несогласная (была же в компартии, что было тогда трудно и небезопасно9).
Я тогда была молодой – говорили, charmante10 – женщиной. Была женой летчика, и в Фавьере рассказывали обо мне всякие небылицы – что будущий муж подлетел где-то к моему окну, что я села в самолет (!) и уехала, т.е. улетела, внезапно и вдруг. Был у меня сын 4-х лет, известный тем, что ходил всегда голый на пляже, и его прозвали «самовар». Я тогда переживала неприятные эпизоды своей жизни – только что разошлась с мужем и действительно уехала из Китая, где он был военным атташе (Франции). М.б. вспомните такую молодую женщину с сыном на руках? Правда, видела я Вас очень мало – когда к М.И. кто-нибудь приезжал, я к ней не ходила, а на пляже, как обычно, мы не встречались, хотя обычно встречались ежедневно. Возможно, там в записных книжках где-нибудь найдется адрес мой (раз она мне писала, значит был у нее мой адрес): Bormes, La Faviere, Madame Schertzer или Schvetzoff или Rodionoff.
А стихи, которые она писала на пляже? Она регулярно работала по утрам, но бывало вдруг на пляже или во время прогулки ее что-то «осеняло», и она писала на листках маленького блокнота. Как-то стихотворение – «Большим не увижу» – я слышала от нее, а прочитала уже здесь их в несколько другом варианте. А про рябину («я в смерти нарядной пребуду») вообще здесь не нашла11.
Меня очень удивило, что в своих письмах она так отозвалась о Поплавском12. А я помню, как она жалела его, как гневно (!) говорила об эмиграции, обвиняя ее в смерти Бориса13. А стихи ее со словами «чтоб не выли нам попы»14 я читала в Annales Comtemporaines – «Современные записки». И стихи Бориса «Город спал на больших якорях...» я нигде не видела напечатанными и помню их «с голоса» М.И., может быть, и, наверное, не совсем точно. И всё, что я знала о Поплавском, знала только от нее. Очевидно, потом уже «докопались», что он был наркоманом, и она стала по-другому относиться к нему. Он дружил, помнится, с советской девушкой по имени Наташа [Столярова].
В Фавьере жили многие «интересные» эмигранты – Саша Черный и его знаменитая жена Маша Черная, Гречанинов с ершистой и неприятной женой. Иван Билибин с талантливой женой Потоцкой. Приезжали Куприн, Эренбург, Тэффи, Дон-Аминадо, Бенуа, Черепнин, Ларионов и Гончарова (ее я не видела, но всех остальных знала и видела). И еще милая артистка Comedie Francaise Таня Балашова, о ней и сейчас пишут в Humanité. Приезжал и Бунин. Из ученых – профессор Мечников и Савич, Унбегаун. Кто только не бывал в нашем лукоморье! Пишу «мемуарную» работу «Фавьерцы»15.
О смерти Вашей мамы впервые я услышала от писателя Рощина – очень талантливый писатель, был когда-то секретарем Бунина, писал языком его школы, т.е. чудесным. Но был он «зубр», «возрожденец» (сотрудник газеты «Возрождение»), а потом «пересмотрел» свои позиции и приехал на Родину, к сожалению, не успев ни написать новое, ни дописать начатое. Он знавал Вашу маму. Он, впрочем, знавал всех выдающихся эмигрантов. Здесь он узнал и рассказал мне о смерти М.И. Потом и другие рассказывали – в различных вариациях. Я же поняла только, что она была очень одинока – пусть Пастернак, пусть Эренбург... Но я знаю, как тогда «чурались», боялись людей «оттуда» даже самые близкие родственники и друзья. По себе знаю. О том, что и Вы «тоже», я не знала. И, значит, она была совсем одна.
Дорогая Алечка, простите, что называю Вас так, как называла иногда в Фавьере – мне ведь 75 лет, и мне mon grand age16 позволяет Вас так называть.
А как я попала в Союз? Впрочем, я Вам, кажется, писала о том, что была я француженкой, что «заслужила» советский паспорт и право вернуться, и как французы не выпускали меня из подданства (не было подобных прецедентов!), но я все-таки добилась, с огромным трудом – дали они мне нансеновский паспорт, а по этому паспорту уже получила советский.
Алечка, приезжайте как-нибудь во Владимир, ко мне. Правда, он «фабричен», особенно наш район, но есть и прелестные еще уголки и улочки. Недалеко и Суздаль, туда приезжают много людей любоваться стариной. Можно и в Суздаль съездить. А я Вам покажу фото Фавьера, Борма, Lavandou, расскажу, что помню о М.И., того, что не написано в работе.
О Вас, что Вы живы и работаете, мне сказал один молодой приятель – сотрудник нашей областной газеты. Я тоже даю туда articles de temps en temps17. Он мне обещал найти Вас в Москве, но увы – с ним случилась беда, и он исчез из Владимира, должен был уехать и куда-то пропал. Я же догадалась о том, что Вы живы, прочитав уже давно в журнале перевод стихотворений Элюара. Так перевести их мог только человек, прекрасно знающий французский язык и в совершенстве владеющий русским (увы, не все переводчики...), а также чувствующий стихотворные ритмы, мелодию и структуру стиха. Подпись переводчика была А. Ефрон. Я сразу же подумала о Вас, и тогда же написала Вам письмо через «Иностранную литературу». Очевидно, Вы его не получили – не знаю уж, в какой ящик его опустили. Хорошо, что дошло это!
Я буду в Москве проездом в первой декаде мая, м.б. придется на несколько дней приехать и раньше. Будете ли Вы в Москве, можно ли мне будет видеть Вас?
О Вас и Вашей маме, о ее смерти, о желании друзей положить камень в ее память мне рассказывали друзья в Москве. Ирина – фотокорреспондент, встречает много людей <...>.
Разрешите обнять Вас, поблагодарить за пожелания – постараюсь быть на уровне.
Ваша Родионова (Sсhertzer, Швецова).
А Ваш почерк не похож на почерк М.И. – совершенно другой характер!
________________________________
1. Письмо не сохранилось.
2. Судя по письмам М.И., инициатива принадлежала ей, а не Л.С. Врангель, которая отличалась известной нетерпимостью ко всему «советскому», а симпатии С.Я. Эфрона были хорошо известны русской эмиграции во Франции.
3. Л.С. Врангель впервые встретилась с М. Цветаевой весной 1935 года.
4. В своем следующем письме Г.С. пишет: «...помню хорошо и отчетливо... чердак баронессы, где, действительно, было очень темно и тесно...»
5. Цветаева знала, где остановится, ибо комната была оплачена заранее и сроки оговорены. Это же касается и остальных бытовых деталей ее жизни в Фавьере.
6. Цветаева была в Фавьере один раз, в июле-сентябре 1935 года.
7. Варежки (фр.)
8. Жена С.С. Крыма.
9. В предвоенные годы французская коммунистическая партия была не только совершенно легальной, но и одной из самых массовых во Франции – 1,5 млн голосов на парламентских выборах 1936 года и 15% голосов в Национальной Ассамблее. Это был период т.н. Народного Фронта – левого (социалистического) правительства. Но в предвоенные годы Г.С. Родионова «увлекалась» ультранационализмом. В компартию она вступила во время войны, когда та, в самом деле, уже находилась под запретом.
10. Очаровательная, миленькая (фр.)
11. Оба стихотворения написаны в 1921 г.оду
12. «Даровитый поэт [Поплавский], но путаный (беспутный) человек». (Из письма Тесковой, 1929 г.). «Самолюбуются все молодые парижские поэты: бездари; самолюбуется нап. Поплавский – предельный пошляк. Самолюбуют-ся – когда нечем.» (Из письма Ю. Иваску, 8 марта 1935 года).
13. Разговаривать в Фавьере о смерти Поплавского М.Ц. никак не могла – Борис Поплавский отравился в Париже 9 октября 1935 г., т.е. две недели спустя после отъезда М.Ц. из Фавьера.
14. «Не ты – не ты – не ты – не ты. / Что бы ни пели нам попы, / Что смерть есть жизнь и жизнь есть смерть, – / Бог – слишком Бог, червь – слишком червь.» – из цикла стихов «Надгробие» на смерть Н. Гронского (5-7 января 1935 года). Никакого отношения к Поплавскому эти строки не имеют.
15. «Галина грозится нас, ‘буржуев-капиталистов, описать, как нужно’...» (Из письма А.А. Швецовой, 29 апреля 1954 года)
16. Мой преклонный возраст (фр.)
17. Статьи время от времени (фр.)
ЧЕРНОВИК ОТВЕТНОГО ПИСЬМА А.С. ЭФРОН
[Без даты]
Милая1 Галина Семеновна,
Простите, ради Бога, что так долго не отвечала Вам. Навалились всякие дела, всякие хвори свои и чужие и т.п. Когда же я наконец собралась со временем и с духом, чтобы сесть писать Вам, комиссия по литературному наследию М.Ц. доставила мне Ваши о ней воспоминания, пересланные из «Вопросов литературы» (оттуда Вы должны были уже получить ответ).
Обычно все материалы о М.Ц., предназначенные для опубликования, направляются нам для проверки фактической стороны, так как часто сами авторы не имеют на это возможности. Как, очевидно, получилось и с Вами. По-видимому, Вы не ознакомились с Цветаевскими (советскими) изданиями и, в частности, с томом ее произведений в Большой серии «Библиотеки поэта» (изд. Советский писатель, М. 1965), иначе хотя бы только примечания к одному этому тому позволили бы Вам избежать многих и многих ошибок и неточностей. Я позволю себе указать Вам на них, т.к. без исправления их не может быть и речи о публикации Вашей рукописи в каком бы то ни было печатном органе.
Итак:
стр. 1
«...я встретилась с ней, когда мы обе прошли половину нашего... пути, полдороги... жизни Марины». – М.Ц. родилась в 1892 г., умерла в 1941, таким образом, 1935 год никак нельзя считать «половиной пройденного пути» – она умерла шесть лет спустя.
«Марина поселилась в ‘конюшнях’...» – В одной из цветаевских тетрадей фавьерского периода есть запись о приезде в Фавьер, где сказано буквально следующее: «приехали в Lavandou (песчаный полустанок), встретила Оболенская в штанах; на машине (слышала 15 франков!) добрались до Фавьера, устроились на чудной верхотуре villa Wrangel, снятой у Оболенских». Все дальнейшие пометки под стихами, вплоть до отъезда из Фавьера содержат дату написания и место: villa Wrangel.
стр. 2
«...услышала ее глуховатый негромкий голос...» – Голос М.Ц. был высокий, звонкий, очень молодого тембра, и стихи свои она читала громко, отчетливо.
«Девический дагерротип души моей...» – Это не название и не начальная строка стихотворения, и посвящено оно не «девичьей комнате». Это – конец стихотворения «Дом», написанного в 1931 г. и опубликованного в 1933. Также «Я и в смерти последней пребуду...» – отнюдь не название стихотворения.
«Она просто была очень близорука, очень, ничего не видела, натыкалась на предметы, не видела, что подавали ей на тарелке...» – М.Ц. действительно была близорука, но не до такой степени убожества и инвалидности, физического уродства, которую описываете Вы. Кстати, дальше Вы же сами пишете о дальних прогулках, о том, как МЦ любовалась видами; как это могло быть, если она «ничего не видела»? Какие же прогулки в горы для человека, «натыкающегося на предметы»!
«У нее была привычка морщить лоб...» – Такой привычки у нее не было, она часто сдвигала брови, что не одно и то же.
«Легкая провансальская большая шляпа...» – Шляп М.Ц. не носила никогда, иногда от солнца повязывала маленькую косынку (узлом sur la nuque2).
стр. 3
«Она не любила одеваться, ей было безразлично, что на ней надето...» – Это неверно. Как и всякая женщина, она любила быть одетой к лицу, но средств на такую одежду у нее не было. Об этом нельзя забывать.
«Не носила ни брошек, ни бус, ни клипсов...» – Клипсов не носила, но свои серебряные браслет с бирюзой и серебряные перстни не снимала даже на ночь. Почти всегда носила бусы из янтаря, лапис-лазури, круглых кораллов и старинные серебряные броши. Всегда, всю жизнь, в любом возрасте.
«Была в ней надломленность и исступлённость...» – Надломленности не было до последнего дня жизни. Исступлённости – тоже. Она была человеком, великолепно владевшим собой, чрезвычайно хорошо воспитанным. Сильная духом, крепкая, выносливая физически. Людей, знавших ее, всегда поражала ее сдержанность, но уж никак не исступлённость!
«Как и я, Марина не находила общих с эмигрантами слов, не по душе было их чванство...» – Неверно, у М.Ц. было немало друзей среди эмигрантов, и «общий язык» она находила с любым, который того заслуживал, независимо от национальности и пр. Чванство же, мещанство, верхоглядство, пошлость и глупость были для нее неприемлемы в любом обличии. И уж, во всяком случае, среда русской интеллигенции с ее прекрасным качеством терпимости к инакомыслящим была для М.Ц. приемлемее и ближе, нежели, скажем, французская grand ou petite bourgeoisie3 с ее кастовыми предрассудками.
«Что особенно возмущало Марину, так это язык эмигрантов...» – И не только эмигрантов, ее также возмущал советский бюрократический жаргон и жаргон французский. Она любила настоящий язык, без вульгарных примесей. Но надо сказать, что многие эмигранты старшего поколения до сих пор сохранили великолепный, чистый русский язык, без штампов и вульгаризмов, чего нельзя сказать о многих и многих представителях советской интеллигенции!
стр. 4
«Марина, которая недолюбливала Тэффи...» – Ну откуда Вы это взяли! Надежда Александровна и мама были в очень хороших отношениях и очень ценили друг друга.
«Она не пыталась создать даже видимости грошевого уюта... ни любимых гравюр, ни эстампов... два топчана, покрытых темным одеялом, без пестрых подушек и подушечек...» – Вы знаете, одно дело, когда люди живут летом в своем доме со своей собственной обстановкой, другое, когда едут «на дачу», где снимают какой-то уголок, худо-бедно меблированный хозяевами; и по сей день дачники, особенно стесненные в средствах, возят с собой лишь самое необходимое, а отнюдь не «гравюры и подушечки». Что до Цветаевой, то не забудем, что она – все же! – была поэтом, и помимо одежды, обуви, посуды и примуса возила с собой (несла – на носильщика денег не было!) в чемодане и корзине – книги и тетради вместо «эстампов и подушечек...»
_______________________________
1. Стандартное обращение в письмах А.С. Эфрон.
2. На затылке (фр.)
3. Крупная или мелкая буржуазия (фр.)
29 декабря 1969 г.
Милая Аля,
Хорошо, что сразу не ответила на Ваше письмо – не собралась просто по разным причинам, оно меня очень обрадовало, а вчера получила другое Ваше письмо – и оно меня совсем не обрадовало!
Нет, Аленька, память у меня хорошая, я и сейчас читаю лекции по искусству и международные, и о французском Сопротивлении, наизусть рассказывая все, не заглядывая в шпаргалки. Слушателям это очень нравится. Единственное, что мне приходится подзубривать – это даты. Хронология всегда была для меня самым трудным предметом, и если бы меня спросили, в каком году встречала я Вашу маму в Фавьере, я бы долго думала и высчитывала, опираясь на какие-нибудь ориентиры: война, возраст Жоржа – того малыша, которого Вы видели и запомнили на пляже.
Но пребывание Марины Цветаевой в Фавьере, события, связанные с ним, ее облик, разговоры с ней я очень хорошо помню, как помню Билибина, Черного, Унбегаун...
Что она была в Фавьере только одно лето – против этого спорить, конечно, не приходится. Только из-за ее переездов с места на место, из-за того огромного богатства, которое я получила от нее, мне и казалось, что я видела ее дольше, чем лишь одно лето.
Что же касается письма с просьбой найти пристанище, она мне написала после знакомства.
Общих знакомых у нас не могло быть – я в течение ряда лет не была в Европе и приехала в Фавьер через Марсель, «прямо» из Китая. Просто, вероятно, у М.И. были намерения еще раз приехать в Фавьер, но потом, очевидно, были другие события и планы, она стала собираться в СССР и т.д., и не приехала.
Помню, что она еще о чем-то просила меня в своих письмах, связанное с Фавьером. Писала и о Вас – а Вас-то я узнала только в Фавьере. Писала, что Вы вяжете на продажу разные вещи и т.д. Эти ее письма, написанные мелким, но четким почерком, потерялись у меня, когда из Фавьера, по велению оккупировавших его немцев, жители были «выдворены» в 24 часа. Всё побросали, а после ухода немцев, когда вернулись, то вообще ничего не нашли – даже электролампочек и дверных задвижек. Местные жители сваливали на немцев, но говорят, что и многие из Lavandou и Bormes ходили по домам и прибирали что можно к рукам. Во всяком случае, мои чемоданы исчезли, а с ними много ценных, во всяком случае, дорогих мне «архивов». Меня тогда в Фавьере не было – я участвовала в Сопротивлении и по заданию ездила по городам на Роне. А то бы были у меня и эти письма.
А вот о переездах Марины я помню хорошо и отчетливо. Помню, как с чердака баронессы (где, действительно, было очень темно и тесно, голубой кувшин с тазом...) перебирались в «конюшню». Было так темно, что я стукнулась о какой-то стоявший там ящик и больно ушибла ногу.
В «конюшнях» М.И. пробыла очень недолго, ее там многое раздражало, и вот тогда-то и перебралась на большой чердак к Blanc. Вы же сами мне писали, что ее помещение в villa Wrangel было очень тесное, и кроме топчанов и кувшина с тазом ничего не могло поместиться, даже стол. А М.И. пишет об очень «просторном» чердаке, но жарком (пекло). Чердак на villa Wrangel – вернее, не чердак, а vacuum между крышей и потолком, не мог быть жарким – дом каменный, в лесу, среди сосен1. А у Blanc – большой чердак, деревянный, над хозяйственной постройкой среди виноградников, был, действительно, пекло.
Вы пишете, что у Вас есть фото чердачной лестницы. Пошлите, я посмотрю и напишу, какой это чердак. Перешлю обратно. Кто фотографировал? Возможно, мой старший сын2 или Борис Унбегаун.
Я хорошо помню, как мы, М.И. и я, с помощью Мура втаскивали большой бонбон на этот чердак. М.И. любила медленно потягивать самодельный фермерский пинар из больших стаканов.
Затем срок найма кончился, М.И. не собиралась еще долго проживать в Фавьере, но ей нужно было остаться зачем-то (получить почту), и моя мама ее пригласила в «большой» дом, где она и прожила очень недолго, несколько дней – туда и Борис приходил иногда, жил в том же доме (Унбегаун).
Я всё это помню очень хорошо. Помню цвет пуговиц на светлых блузках Марины, ее синие шорты, ее фигуру – и как она стояла перед шифоньером, собираясь на экскурсию или в Lavandou. Даже написать картину могла бы!
Марина Ив. не совсем права, предполагая, что ее не приглашали «из-за бедности». Бедностью никого в Фавьере не удивишь. Многие, например Богдановы, едва сводили концы с концами. Все жили скромно, денег у всех было мало. Лучше других жили Врангель и Гречаниновы. Билибин, несмотря на известность, тоже жил бедно, по-богемски. Нет, просто Марина Ивановна сама не шла навстречу людям, она была несколько замкнута, <...> и плохо «ладила» с эмигрантами. Никто не знал толком ее политических убеждений – она не терпела эмигрантской политики, и так как ее стихотворения бывали разной настроенности, то левые считали ее «правой», а правые «обзывали» большевичкой. Я сама слышала эти эмигрантские суждения и пересуды.
Марина была очень прямой человек, говорила людям правду в глаза, как некий князь Мышкин, но без мышкинской мягкости и, конечно, «идиотизма». Была несколько «ершистой» в своих суждениях, и ее просто побаивались.
Как случилось, что она пошла навстречу мне? Вероятно, я была очень юной3, я так искренне любила ее стихи. Как и она, я не находила общих слов с эмигрантами. Как и ее, меня смущал и приводил в ужас их язык (аксиданы, камионы, паты и т.д.). М.И. говорила – «варварство». Вы м.б. помните, Тэффи написала фельетон о встрече двух женщин – одна из Берлина, другая из Парижа, и как они не могли понять друг друга. Одна говорила об арондисмане, а другая о бецирке... А когда берлинка рассердилась, что ее собеседница ее не понимает, а ведь она говорит на echtrussische4, другая ответила, тоже сердито, что не учила этрусского. Фельетон был остроумный. Обо всем этом я пишу подробно в своей работе.
Удивляюсь, что среди ее бумаг, архивов все-таки нет моего адреса. Впрочем, нечего было и записывать. «Bormes, Le Favière, мне (фамилия матери), без всяких «villa».
Возможно, что многие листки, блокноты просто потерялись. Многое, не очень нужное (ценное), она, наверное, уничтожила перед отъездом в СССР. Ну, и здесь, вероятно, тоже многое уничтожила – приходилось уничтожать «связи» с тем миром.
А я ведь, собственно, была француженкой – муж был француз, атташе посольства в Китае.
Вот жаль, что потерялись стихи «Лира – обет бедности». Это было не заглавие, а конец, довольно неожиданный, длинного стихотворения5, которое М.И. написала на пляже.
Писала она и про «аликанте» (виноград, ей нравились названия), и про мистраль, и про Понан (ветер с запада) в одном стихотворении. Где же они? И как жаль, что я не запомнила их!
Я Вам пошлю то, что я написала о М.И. Кое-что, Вам, конечно, будет знакомо – ну, хотя бы, что ее интересовал Бергсон, хотя она и не всегда с ним соглашалась, а немецких философов – Ницше, Шопенгауэра – не любила и говорила об их «туповатом примитивизме», несмотря на все глубокомыслие.
А поэтов – Гёте, например, любила. И Рильке. Любила Блока и Анну Ахматову. Я не цитирую стихов Блока, Гете, Рильке и др. – их можно всегда прочитать, а вот обращение к Ахматовой я не видела напечатанным и запомнила с голоса Марины Ив. последние слова: «твой Ленинград, моя Москва!»
Стихи Аминадо, Поплавского я знаю только «с голоса» М.Ив. Иногда она вспоминала Гумилева, но об этом много писать не стоит6, хотя одну строчку из его стихов «И пахнет звездами и морем...» я помню тоже с голоса М.И. Я не знаю, из какого сборника это стихотворение, как оно называется.
М.б. Вы вспомните, что ее волновало Средневековье и его романтика? И эти самые коды-шифры Нострадамуса? Вопрос о «свободной воле» ее очень интересовал и даже мучил.
Все эти наши разговоры я помню хорошо – я увлекалась тогда Цветаевой и как поэтом, и как человеком.
Вы пишете об Оболенских – даже и дом их считаете ИХ домом. Оболенский Лёва (Лев Влад.) был агроном и работал на наших (маминых) небольших виноградниках. Конечно, он и жил в ее доме. Мама предложила и его сестре с мужем поселиться у нее (они уже были не Оболенские, а Грудинские). Все их знали потому, что они оборудовали в доме небольшой ларек, где торговали сахаром, мукой, консервами и прочей мурой. Было удобно – не ходить из-за нее в Lavandou. Они и на пляже соорудили ларек и успешно торговали там всякой всячиной. Грудинский погиб там трагически и неожиданно.
«Тетя Катя», конечно, часто заходила к ним (она вела хозяйство), но няней у них не была. Не была она и крепостной – не только потому, что хронология против этого, а потому, что она, как и мама, сибирячка, а в Сибири никогда не было крепостного права – это единственная страна в мире, где не было никакого рабства, земля принадлежала или «короне», или крестьянам, или станицам. Можно было у них снимать [в аренду] землю (имения в Сибири так и назывались – «заимки») на 99 лет. Так было и в семье бабушки. Снимали землю, а когда кончалась аренда, то дети и внуки возобновляли контракт. Помещиков не было, не было и крепостных. Т. Катя была в услужении (платном) у бабушки много лет, а когда та умерла, «перешла» к маме. По собственному же-ланию, конечно. Так что тут тоже вышла «перепутаница» – крепостной она не была. В Фавьере не было крепостных, пусть даже бывших. Это так же верно, как и то, что большой чердак – не чердак баронессы.
Того товарища Blanc нет уже в живых, наверное. Но, возможно, ферма перешла сыновьям, и кто-нибудь из них помнит о русской femme de lettres, жившей у них. Попробую написать им и еще кое-кому в Борм и Фавьер.
А та молодая худенькая, и как тогда говорили, очень привлекательная (теперь, когда мне 73, могу сказать об этом) женщина с озорным мальчишкой была, действительно, я. И, судя по Вашему описанию, малыш тот был моим сыном. Он очень нравился Марине. Он умел говорить, но разговаривал неохотно, а она как-то умела его «разговорить».
Унбегауна я помню хорошо – его голубые всегда свежие рубашки, светлые волосы, светлые брюки. Жена его была очень забавная. Ей очень хотелось быть умной, она даже лоб себе преобразила [зачесав волосы] высоко, делала «умный лоб», интересовалась политикой, была яркой «милюковкой» и очень огорчилась, когда их лидер «сконфузил» их своим церковным браком с «несусветной дурой». Она очень любила флиртовать, и, пока занималась покорением мужских сердец, мы «уводили» Бориса на пляж или на террасу «Бастидуна».
Возможно, Вы помните это кафе на самом мысу, над морем? Хозяйками там были какие-то предприимчивые дамы из Одессы (Феодосии?)7, одна из них, настоящая вульгарная, размалеванная, типичная grue8 невысокого полета, говорила, что она fille du minister9, чем поражала французов (ее дед был членом правительства-однодневки где-то на юге10). У нее были претензии на культуру, и она с ее напарницей по business пригласила Вашу маму, угостила хорошим кофе и вкусным tarte maison11 (ради рекламы). Пыталась даже устроить чтения М.Ив. у нее на террасе кафе, но М.И., несмотря на то, что деньги были бы ей нужны, отказалась читать «в кабаке».
А с Борисом Унбегаун[ом] они встретились там за чашкой кофе, с террасы был такой необычно красивый вид на море и острова. Унбегаун был языковед, славист, его интересовали обороты и рифмы в стихах Цветаевой, и он тоже делился своими знаниями, доказывал, что слова «начало» и «конец», «женщина» и «корова» одного корня, произошла законная по законам фонетики перестановка и замена согласных и гласных, вот и сейчас в славянских языках дитя – <...>. М.И. это интересовало. Самое важное, говорил он, это «умение извлекать корни! корни – всё!». М.И. смеялась. Если Вы переписываетесь с Борисом, напомните ему это, думаю, он и меня вспомнит, «молодую женщину с голым малышом». Да и мой малыш дружил с его дочуркой, были ровесниками. Я помню, как дочурка эта, сидя на горшке, говорила: «Папа, я еще не уже!» Видите – память не очень уж у меня потускнела.
Между прочим, на террасе этого кафе я встречала и Сергея Яковлевича, встречала его и в кафе в Лаванду – он, очевидно, любовался морем и наблюдал за жизнью курортников. На него обращали внимание, он был очень красив. Вы пишете, что Мур [со временем] стал очень красивым, значит [был] – похож на него. Но С.Я. был темный, смуглый, с синими глазами в нарядных ресницах. А у Мура, хотя и кудрявые, но светлые волосы, и глаза были не синие, а светлые. Марину Ивановну и Сергея Як. вместе я почти не видела. Когда к М.И. приезжал или приходил кто-нибудь из близких ей людей, понятно, я не бывала у нее. Унбегаун не в счет – Борис был «свойским», общий, фавьерский. Хотя и «фон Унбегаун», но настоящий русский, с большой душой, чуткостью, с большим и хорошим сердцем. Если знаете адрес – махните, я им напишу.
Я долго переписывалась в США с Гречаниновым, до самой его смерти.
Ах, Алечка, вот бы нам встретиться! Так Вы и не ответили, можно ли повидать Вас в Москве. Я повидала бы Вас с удовольствием и здесь, во Владимире, но боюсь, Вам не будет очень удобно. Я живу вместе с одной дружественной мне семьей, мне предлагали и отдельную квартиру, но ввиду моего большого возраста и плохого сердца я опасаюсь жить одна, всё равно нужно было бы нанимать человека, на это уходило бы полпенсии, как у моих кузин в Москве. Комната у меня небольшая, но места хватит, ванна с постоянной горячей водой. Минус – это 5-й этаж, хотя ступеньки очень легкие и дом малогабаритный. Ну, и, конечно, «сожители»... Впрочем, они не очень мешают, дети учатся, а взрослые – на работе. Бoльшую часть дня я одна. Надумаете – приезжайте, когда будет посветлее и потеплее, сейчас город неинтересен: темно и холодно. А если можно навестить Вас в Москве – было бы мне очень приятно вспомнить Прованс и Париж – покажу Вам свои фото, а Вы – Ваши.
Большое спасибо за открытку Борма, такой у меня нет. А Лаванду – есть.
Большое спасибо и за то, что все-таки вспомнили меня, несмотря на насыщенную людьми и судьбами Вашу жизнь и недолгое пребывание в Фавьере. А я Вас хорошо запомнила и даже могла бы написать картину, когда Вы, как светлая Мадонна, спускались на темную террасу, где потом и пили чай со мной и Катей (Катюша умерла в Фавьере во время оккупации, хоронили ее Оболенские, я приезжала из Тулона на похороны ее).
А то лето, когда я знала Марину Ив., было очень для меня тяжелым, я поссорилась с мужем и уехала во Францию. А он тоже «рассердился», перестал писать, и я осталась с ребенком на руках, в неведении судьбы своей, жила у матери. Она, несмотря на всю свою прогрессивность (ее брат был женат на сестре Леонида Красина), была избалована, эгоистична12. Одна из первых фавьерок, она еще до войны купила там участок. Она тоже мало с кем общалась13, а вот чтения Цветаевой, по просьбе Врангельши (Елпатьевской), она устраивала на своих террасах. Я там ее и увидела в первый раз. Помню ее платье, их было не так и много у Марины Ив. – белое с коричневыми разводами. Вот оно и было на ней, когда впервые увидела ее. И цвет свитеров Мура помню, и Ваше светлое платье с короткими рукавами, вернее, без рукавов.
Наташу Столярову я вспомнила в связи с Поплавским. Она очень горевала. Я помню, как она плакала в мамином studio, когда говорила о нем14. Она, мне кажется, и не была эмигранткой, а советской, с советским паспортом, что многих отпугивало, и вероятно, потому мама и пригласила ее – вопреки всем, вернее, в пику всем. Какие-то две советские девушки, почему они были в Фавьере, уж и не знаю15. У них не было денег, питались одними фигами – болели, и мы, т. Катя и я, подкармливали их горячим супом. Я помню Наташу, не так отчетливо, как М.И., конечно, но помню, и ее темную зеленую кофточку, и ее слезы. Если знаете ее адрес – сообщите, пожалуйста.
Советской была и внучка Милюкова16, она приезжала к нему в Фавьер, удивляя тем, что была хорошо, со вкусом одета и отлично «фокстротила» – подумать, так и не советская.
Были и инженеры, и молодые ученые, проходившие стаж в Пастеровском институте.
Эренбург приезжал в Фавьер, но меня тогда там еще не было. Я видела его раньше, в Берлине, в кафе сменовеховцев (были и такие) вместе с А. Тандким17.
Простите за длинное письмо, но Ваше подняло в памяти такой вихрь воспоминаний, что я и разболталась, как положено по возрасту. Если Вам интересно, что было потом со мной и как я попала на родину, – напишу.
P.S. Непременно пошлите фото чердака! Перешлю как только налюбуюсь. Еще раз привет. На днях напишу.
________________________________
1. «Ни черепица, ни каменные стены не спасали нас от летнего палящего солнца – под крышей фавьерских домиков жара всегда стояла страшная.» (А.Л. Оболенский). «Жара на чердаке тропическая... La Favière, Villa Wrangel» (из письма А. Тесковой, 2 июля 1935 г.).
2. Владимир Иннокентьевич Швецов.
3. На момент их встречи Г.С. было 39 лет, М.Ц. – 43.
4. Чистый русский (язык) (нем.)
5. «Лира – обет бедности» – середина короткого, в восемь строк, стихотворения «Небо – синей знамени».
6. В 1969 г. имя поэта Н. Гумилёва (1886–1921), расстрелянного по обвинению в контрреволюционном заговоре, в СССР всё еще было под запретом.
7. Имеются в виду жена и приемная дочь С.С. Крыма. Незадолго до отъезда во Францию С.С. Крым женился на француженке Люси Клари (Lucie Clary) из Феодосии. «Своих детей у них не было, но были двое приемных – сын Рюрик и дочь Дагмара (такова официальная версия, на самом деле Рюрик был сыном Дагмары). Еще в 1924 г. С.С. Крым купил у художника Песке дом ‘Бастидун’ на м. Гурон, где Люси и Дагмара содержали летнее кафе. Люси была неимоверно хороша собой, с роскошной шевелюрой цвета темной меди... Дагмара тоже была эффектна наружностью, но ум и юмор ее брали верх над красотой. Мои родители с ней очень дружили. Она умерла в середине 70-х годов.» (А.Л. Оболенский)
8. Проститутка (вульг. фр.)
9. Дочь министра (иск. фр.)
10. Не «дед», но приемный отец Дагмары – С.С. Крым был премьер-министром Крымского краевого правительства в 1919 г.
11. Домашний сладкий пирог (фр.)
12. Еще до начала войны А.А. Швецова оформила всё свое имущество на дочерей и внуков.
13. А.А. Швецова была «душой Русского холма» (по воспоминаниям Л.С. Врангель), а ее дом был своего рода местным «клубом» – книгами из ее богатой библиотеки пользовались все отдыхающие, профессора Пастеровского Института читали здесь свои лекции, по инициативе А.А. ежегодно устраивался карнавал и любительские спектакли.
14. Н. Столярова уехала в СССР в 1934 году, за полтора года до гибели Б. Поплавского.
15. Имеются в виду сестры Наташа и Катя Столяровы, удочеренные К.В. Шиловским и проводившие летние каникулы в Фавьере, где Шиловский снимал дачу.
16. Виктория (Туся) Николаевна Милюкова – дочь младшего сына П.Н. Милюкова.
17. Неизвестное лицо.
Г.С. РОДИОНОВА – Л.В. ОБОЛЕНСКОМУ
5 января 1970,
Фавьер
Поздравляю
с 70! Юбилейным!
Многообещающим!1
Пишу же я Вам, граждане, вот по какому поводу. Сейчас у нас очень интересуются творчеством и жизнью Марины Ивановны Цветаевой. Восстанавливают ее биографию, но довольно трудно из-за ее кочевой жизни. Не хватает данных и о фавьерском периоде ее жизни. Я помню, что она жила там летом 1937 года, сначала у «Врангельши» на чердаке, вернее – мансарде, а затем я ей сняла чердак большой у Блан (Blanc). Два чердака, и выходит «перепутаница». Хотела узнать у Blanc, спросить, когда именно М.И. жила у него. Он ей еще продал большую bonbonne своего собственного вина – пинара2.
Написала Blanc, но я совсем не уверена, что мое письмо дойдет до них. Очень будем Вам благодарны, если Вы сообщите мне, живут ли Blanc всё еще на своей ферме в Фавьере, а если нет, м.б. кто-либо знает об их3 (sic!). Я писала Лиле, сестре, – живет в Борме, но она часто не отвечает, подолгу не писала, болеет всё и в своем последнем письме писала, что скоро умрет от своей какой-то очень мудреной и неизлечимой болезни.
Обратилась и к бывшим товарищам. Пишу и Вам – м.б. Вы сами помните о пребывании М.И. на чердаке Blanc?4 Она в своих письмах из Фавьера писала, что познакомилась в Фавьере с Оболенскими (и Убенгаун[ом]). Ариадна, ее дочь, говорит, что она вспоминала Вашу няню старую, еще крепостную, которую знали все русские Фавьера. Вероятно – тетю Катю? Но крепостной она как сибирячка не могла быть, да и хронология, и няней у Вас тоже не была. Но, во всяком случае, Вас она знавала и, возможно, Вы помните, что она жила у Blanc, а перед самым отъездом – в мамином большом доме, где жили Грудин-ские, кажется, в то же время. Это, вероятно, о них вспоминала Марина.
Если вспомните, напишите, мы все здесь будем Вам очень благодарны – всё, что Вы помните о Марине Цветаевой. У меня хорошая память, но иные факты время замазывает беспощадно, не щадит архивов ее. Для ориентации некоторых событий сообщите пожалуйста о дате – хотя бы месяц и год – смерти Б.Г. Грудинского. Тоже буду благодарна.
Наилучшие пожелания в Новом году, здоровья, успехов в работе, большого личного счастья.
Rodionova G.S.
________________________________
1. В оригинале приветствие написано именно так – с разбивкой и восклицаниями. Столетний юбилей со дня рождения В.И. Ленина в 1970 году широко отмечался в СССР, как «наиважнейшее событие современной мировой истории». Здесь используются лозунги, в течение многих месяцев не сходившие с полос газет и журналов, звучавшие по радио и телевидению.
2. Речь идет о «событии» – 35 лет назад крестьянин продал бутылку вина одной из заезжих дачниц.
3. «Не знаю, были ли Blanc коммунистами. Они были из тех крестьян, кто рано понял, что на земле больше заработаешь, продавая ее под дачи, чем обрабатывая ее. Malie, дочь старика («товарища») Blanc, имела среди местных крестьян очень скверную репутацию, а крестьяне в карман за словом не лезут. Помню ее немыслимые наряды – вплоть до шубы! Она родила от неизвестного отца мальчика, которого все жалели, – рос он как-то сам по себе, гулящая мать его бросила на бабушку, суровую бессловесную старуху Blanc. Брат же Malie слегка опьянел от вдруг образовавшихся от продажи земли денег. Закутил. Ставил на лошадей. Пропал. Затем появился вновь – с женой, похожей на актрису. При этом он оставался грубым и неотесанным. Поменял bleu de travail (рабочий комбинезон) на костюм в полоску, остроконечные двухцветные ботинки... Местные жители подтрунивали над этим ‘parvenu’ – выскочкой.» (А.Л. Оболенский)
4. Тем летом Л.В. Оболенского в Фавьере не было: «В 1935 г. папа работал шофером при доме отдыха под Тулоном.» (А.Л. Оболенский).
25 января 1970 г.
Дорогая и милая Аля,
Что-то нет от Вас весточки. Поздравили с Н.Г. и все. А я так жду от Вас письма, написанного Вашим четким, крупным, нарядным – таким не похожим на «бисер» Вашей мамы почерком. Обидела я Вас чем-нибудь? Какие-нибудь слова о М.Ив. Вам не пришлись по душе? Напишите прямо и откровенно, я учту все Ваши замечания. Может быть, я напугала Вас тем, что вспомнила в связи с Медведевым (журналистом) одного поэта – но я думаю, что и «времена не те», и опасаться особенно нечего. А возможно, Вы больны? Сейчас много больных гриппом, у меня есть друзья – болеют все в семье, и родители, и дети, и бабушки. Болеют и у соседей. Тяжело. Напишите скорее, что здоровы Вы и благополучны. И пошлите мне фото de ce fameux чердак1, я Вам его верну, возможно – привезу. Числа 12-го я собираюсь ехать к своим внукам, несколько выйти из своего стиля <...> В Москве пробуду несколько дней – там у меня родственники и друзья.
Свои воспоминания, вернее, впечатления памяти сердца, послала Озерову, которому меня рекомендовал редактор нашей областной газеты и критик Эйзильман (его статьи читают в «Литературной газете»). Ответа пока нет. Пишу «Фавьерцы» и рассказы их эмигрантско-французской жизни.
Прочитала в «Звезде» Вадима Андреева «Возвращение в жизнь»2. Прочла с интересом, пишет о некоторых знакомых, упоминает, но как-то вскользь, Цветаеву. Но в чем с ним не согласна, так, например, в том, что «Современные Записки» были эсеровские, – по-моему, «никакие», там и Цветаеву часто печатали, и Макса Волошина – какие же они эсеры! Язык великолепный, пишет писатель настоящий!
Алинька, если есть у Вас стихи «Я в смерти народной...» – пошлите! Я их очень люблю и не помню. И, пожалуйста, пишите! Буду очень беспокоиться о Вас, дорогая. Вы стали мне очень близки и дороги из-за М.И. и из-за Ваших хороших писем.
Родионова Г.С.
________________________________
1. Здесь: этого самого чердака (фр.)
2. Андреев Вадим Леонидович (1902–1976, Женева) – поэт и прозаик. Сын Леонида Андреева. В 1921 г. эвакуировался в Константинополь, учился в русском лицее в Софии. Один из организаторов «Союза молодых поэтов и писателей» в Париже. Участник французского Сопротивления, был арестован. С 1945 г. – член Союза советских патриотов, за что был исключен из Парижского Союза русских писателей и журналистов. Приняв советское гражданство в 1948 г., в СССР не поехал. Последние годы жил в США, где работал в ООН. Скончался в Женеве, откуда его прах был перенесен на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем.
1 февраля 1970 г.
Уважаемая Ариадна Сергеевна1,
Пишу то, что пришло в голову после Вашего письма.
«Не цветаевская речь...» Ведь и великие люди говорили и писали иногда не по-своему. Читали ли Вы дневники и письма Пушкина в старых изданиях? В новых это выпущено, о том, как и что он пишет о своем свидании с Керн – такие слова не пушкинские, а слова моего соседа слесаря, когда выпьет «чекушку». И это после «Я помню чудное мгновенье». Я очень жалею, что читала ТЕ письма, теперь все как-то накладывается одно на другое. Вот и «чудное мгновенье», вот вам и Пушкин! А характер у М.Ц. был действительно очень своеобразный, и она сама говорила, что она везде – stranger heart2, что душевных друзей у нее очень немного, по ее же словам и письмам, которые Вы [цитируете].
Когда я узнала о ее гибели, то, зная ее, я была даже убеждена, что погибла она из-за своей непреклонности, что-нибудь сказала или написала... словом, не нашла общих слов. То же самое подумала и о Билибине, тоже была уверена, что сказал что-то резкое, неприемлемое – это было в его характере. И оба раза я ошиблась! Билибин не смог выстоять холодной ужасной ленинградской зимы после жаркого Египетского и Фавьерского солнца3. А причину ухода М.Ц. из жизни я даже не знаю... Объясняю это ее одиночеством – Вас не было с ней, муж тоже был далеко4. «А друзья? – спрашивают меня некоторые, – Пастернак, Эренбург?..» Друзья сами-то были на грани, и, вероятно, просто опасались за себя. Но во всяком случае в том доме (м.б. опять неточные сообщения) она оказалась все-таки одинокой, никого не было с ней, чтобы удержать ее... Никого... А ведь там в Елабуге их было немало. Но судить мне трудно, я только слышала о ее смерти. Не могу себе представить, чтобы только разлука с С.Я. так на нее подействовала – она была очень сильной, очень... Нет, не надо об этом, мало ли что...
Еще раз вспоминаю и утверждаю, что были стихи о Поплавском и о библейском боге, и о [неразб.] – я читала их. Про октябрьский ветер, раскидавший нечисть, я не читала нигде, говорила мне, смеясь, об этом сама М.Ц. Может быть, в стихах это звучит несколько иначе.
Всё думаю – где бы достать те сборники Les Annales Contemporaines5 – фавьерцы перед немецкой оккупацией так все быстро покинули Фавьер, что успели взять только самое необходимое, всё оставили – библиотеки, архивы... а когда вернулись после победы, ничего и не нашли. А то бы были в Фавьере эти сборники. Где-нибудь да есть же в Париже. Подумаю, где и как их заполучить. Я бы доказала, что я не трепло! Да и разве можно выдумать такие... такие стихи и т.д., особенно мне, заурядной женщине, не какому-то там Андрееву или еще кому... (у Андреева в воспоминаниях тоже есть небольшие неточности). Я не поэт. Стихов Поплавского, Дон- Аминадо, Цветаевой – тех, кого только слышала, которые про Ахматову, – я не сочиняла, где уж мне, таланта бы не хватило на это!
А то, что С.Я. de facto не был мужем М.Ц. – она мне сама сказала, да и это было достаточно заметно, несмотря на всю их учтивость друг к другу, а м.б. благодаря ей. Возможно, жалея Вашу молодость, она Вам об этом не говорила, щадила Вас, а знали все.
Да, очень я переживаю и не знаю, что делать теперь с «Фавьерцами»? Послать их Вам для выяснения опечаток или еще что? В «В[опросы] Лит[ературы]» уже послать теперь я их не могу.
Я Вам позвоню, когда буду в Москве.
_____________________________________
1. Очевидно, это ответ на критическое письмо А.С. Эфрон, черновик которого представлен в данной публикации.
2. Чужая душа (англ.)
3. И.Я. Билибин умер от истощения 7 февраля 1942 г., работая над серией открыток на тему Великой Отечественной войны, наотрез отказавшись эвакуироваться из блокадного Ленинграда.
4. С.Я. Эфрон был арестован 10 ноября 1939 г. и расстрелян в Москве 16 октября 1941 г. М.И. Цветаева покончила с собой 31 августа 1941 г.
5. «Современные записки» (фр.)
7 февраля 1970 г.
Большое Вам спасибо, дорогая Ариадна Сергеевна, за фото1. Спешно высылаю обратно, впрочем, не совсем «спешно» – чуть задержала. Так была огорчена Вашим письмом2, что болела – я ведь «сердечница», да и скоро мне 75, у меня уже было два злейших приступа, теперь <...>.
К сожалению, я точно никак не смогла определить, какой это чердак – фото очень нерезкое, очевидно увеличение, и разобраться не очень легко. М.Ив. я бы не узнала – разве только поворот головы и стрижка волос «бубби копф»3, а Мур на фотографии кажется младше, чем тот Мур, которого я помню.
Строение, как будто, и не вилла. На вилле Wrangel был портал – колонны и терраска рядом (внизу) с лестницей. На фотографии их нет, и вообще похоже на хозяйственное строение. Но лестница на чердак Blanc была, как будто, и шире, и выше, ступени – чаще, но расположена она на фотографии с «правильной» стороны, так как у Wrangel лестница была «с другой стороны дома». Сказать поэтому точно – какой чердак – я точно не могу.
Я написала в Bormes сестре, чтобы она спросила у Blanc о М.Ив., но сестра ответила, что хотя она сама и помнит проживание М.Ив. у Blanc, но Blanc продали участок, там началось строительство вилл (какой ужас!). Написала и Blanc (найдут, надеюсь, его где-нибудь), и в мэрию. А также Оболенским.
Вы пишете, что Оболенский Лев (ему-то я и писала) – в Москве. Интересно, что он может там делать, приехал как турист, вероятно. Работать ему у нас трудно – языковой барьер, русский он знает постольку-поскольку, да и во французском по-настоящему не шибко грамотный4. Интересно бы было повидаться. Особенно, если он поедет обратно – послать с ним кое-что во Францию, посылки что-то стали совсем плохо ходить, да и без хлопот. Если знаете, где и через кого его найти, – напишите, постараюсь непременно.
Сестра пишет, что она помнит, как Марина Ивановна – не уточняет где – спорила с Унбегауном и Франком (был такой философ)5 и Родзевичем6 – кто этот Р., я не помню и не знала, вероятно. О чем спорила – уже не пишет. Сестра не очень [культурная]. Спрошу ее все-таки об этом. Помнит, что Мур в это время играл с моим сыном.
Если бы не было стихов про «еврейского Бога и русских поэтов», как бы могла Марина Ив. рассказывать про редакторов – она частенько рассказывала мне про них, о том, что ей сказали, что одними стихами она обидит верующих редакции, которых много, а другими – то было раньше – евреев, которых тоже было много. Она рассказала мне эту шутку-анекдот про своих редакторов. А она им ответила: «На-печатаете!» «И напечатали!» – говорила она, смеясь. Если бы не было стихов, не было бы и этого разговора.
А в архивах многое стало не сохраняться, потерялось или было просто уничтожено автором. Ведь и сейчас вдруг находятся какие-то забытые, потерянные рукописи Пушкина и др., и опусы композиторов, их не обнаружили в свое время, а времена-то были неспокойные, bien plus7 <...>, чем наше. Придется, очевидно, самой ехать в Париж, докапываться. Здесь меня вряд ли пустят в раздел эмигрантской литературы. А блата у меня в библиотеках нет; говорят, попасть туда очень трудно.
Вчера была у своих друзей – он критик, очень культурный и т.д. и т.п. Было приятно, что назвал М.Ц. одним из самых крупных поэтов времени, а потом, когда говорили о литературе «вообще», сказал: «У нас складывается уже своя, советская классика – Шолохов, Блок, Цветаева, Пастернак...» Мне было очень приятно.
Большое спасибо за стихи. Я их очень любила когда-то, и сейчас они меня взволновали. Только вот не помнила их...
Странный фактор – память! Застревает там надолго всякая мура еще с детства – «шел дрожащий от холода малышка», потом Бальмонт – «веет тлеющий апрель...», «красный зверь из тигровой семьи...»8 (в 15 лет воображала себя таким зверем) и белиберда «гения» Северянина, имевшего такой «громоподобный» шумноприбойный пенный успех, и, как пена, исчезнувшего, а осталось – «Весенний день горяч и зoлот...» Впрочем, эти стихи и сейчас мне нравятся. Ну, а прочих «королев и служанок», «эстетных» красавиц можно бы было забыть, освободить место на чердаке (головном) другому, стоящему. Ведь сколько там накопилось и хорошего, и хлама... Рада, что осталось «Анна Болейн» Андреева и Ахматовское «Мне голос был... чтоб этой речью недостойной не осквернился скорбный дух».
Конечно, Вы знаете Вашу маму – что же об этом говорить! Я и другом ее себя считать не могу – так, confidente9, добровольная слушательница и гид по Провансу. М.И. сама пишет в письмах, что друзей у нее нет, есть дамы-приятельницы, вот и я была такой «дамой-приятельницей», случайно встретившись на ее пути.
Очень жаль, что мы не встретились – так хотелось посмотреть, какая Вы теперь. Ваш тогдашний облик я помню! Как писала М.Ив. Теффи – к себе Вас не звала бы (но по другой причине), я не у себя, хозяев уйти попросить неудобно.
P.S. У меня есть стихи – последние, неизданные еще и не напечатанные нигде, Ахматовой, которые она передала перед смертью своему другу (женщине) – я плакала над ними! Стихи о сыне, который был тогда в заключении. Не могу послать – дала слово никуда не посылать и никому, но показать Вам – конечно бы показала, т.е. дала бы прочитать – изумительные стихи! Если встретимся, непременно покажу.
А пока привет.
А наши разговоры слушать «им» тоже не к чему, сговорились бы встретиться на нейтральной почве – в Москве много мест, где можно встретиться и поговорить спокойно10. Как была бы рада повидать Вас – тепло бы стало старому сердцу. Да и кое-каких советов попросила бы у Вас, как у умной и искушенной в писательских делах женщины (сужу по письмам) – нет, не о М.Ив., а, как говорит соседская девочка, «вообще».
Еще раз спасибо за фотографию и особенно за стихи! Теперь я их больше не забуду!
Привет. Родионова
Ведь и мне, как и Вам, многое пришлось пережить11, и под расстрелом стояла и т.п. Долго потом после Победы не могла опомниться.
______________________________
1. Известная фотография М.Ц., сидящей с сыном на «скворешной лестнице» дачи Л.С. Врангель.
2. Ариадна Эфрон отличалась прямым характером и всегда называла вещи своими именами. Видимо, здесь упоминается одно из писем с критикой воспоминаний Г.С.
3. babi copfe – модная в 1920-х годах женская короткая стрижка с перманентом. (англ.)
4. «Папа был грамотен, интеллигентен, любовь к русской литературе прививал нам вполне сознательно – каждый день вечерами, между ужином и сном, он читал нам вслух Гоголя, Чехова, Лескова, Толстого...» (А.Л. Оболенский).
5. В 1935 г. С.Л. Франк жил в Берлине, в Фавьер приехал в марте 1938 года.
6. Константин Болеславович Родзевич (1895–1988), переводчик, скульптор, юрист. В эмиграции в Чехии и во Франции. Друг С.Я. Эфрона и, возможно, агент ГПУ. Короткое время его связывали с М.И. близкие отношения. Во время Второй мировой войны участвовал в Сопротивлении, попал в концлагерь Заксенхаузен, выжил. Скончался в Русском Доме престарелых под Парижем.
7. Много больше, чем... (фр.)
8. Неточная цитатал из стихотворения К. Бальмонта «Слияние»: «Красивый зверь из тигровой семьи, / Жестокий облик чувственной пантеры, / С тобой я слит в истомном забытьи, / Тебя люблю, без разума, без меры».
9. Наперсница, доверенное лицо (фр.)
10. Эта фраза «на посошок» более чем странная; трудно предположить, чтобы А. Эфрон в письме к постороннему (!) позволяла себе упоминания о тех, кто «слушает разговоры». Намек этот, безусловно, инициатива Г.С. (см. далее Папку №3).
11. Напомним, что, вернувшись на родину в 1937 г., А.С. Эфрон была арестована и осуждена «за шпионаж» на 8 лет лагерей, затем вторично арестована и приговорена к пожизненной ссылке в Сибири (реабилитирована «за отсутствием состава преступления» лишь в 1955 г.). Родионова Г.С. по прибытии в СССР получила от государства индивидуальное жилье, работу, право преподавать, учиться в московском ВУЗе, встречаться и переписываться с иностранцами и свободно передвигаться по стране.
16 февраля 1970 г.
Дорогая Ариадна Сергеевна,
Задержалась я во Владимире по разным делам (лекции).
Получила [письмо] из Le Lavandou от своих бывших товарищей cellule P.C.F. du Lavandou1, которые пишут, что сын Blanc жив, но сарай с чердаком démoli2, и поэтому они не нашли écrits de la personne3, хотя я об этом их и не просила. Но если искали там эти écrits – значит, она там жила. Пишут, что помнят меня и её. Сестра пишет, что была у нее с Борисом Унбегаун[ом] и каким-то Родзевичем (не знаю такого). У них с Цветаевой был жаркий спор, но о чем – не пишет. Я попросила ее все уточнить, а также [попросила] и camarades написать все толково еще раз.
В Москве буду до 20-го.
Привет.
Родионова
_______________________________
1. Ячейка Французской компартии в Лаванду (фр.)
2. Снесен (фр.)
3. Рукописи данной персоны (фр.)
26 декабря 1970 г.
Уважаемая Ариадна Сергеевна,
Поздравляю Вас с Новым годом! Не зная Вас и не зная, что Вам пожелать лично, желаю, как всем, – крепкого здоровья, удачи во всех делах Ваших и много хороших дней. На несколько дней я в Москве. Была бы очень благодарна за сообщение, есть ли кто из фавьерцев здесь и как и где можно такого индивидуума увидеть, мне это интересно. И еще – я получила от бывших своих товарищей из Лаванду une carte, они сообщают, что Mme действительно проживала в чердаке у Blanc.
И еще узнала, что М.Ц. большую часть своего архива отправила перед отъездом в СССР в нейтральную страну (Швейцарию). Там, вероятно, и находятся те стихотворения, о которых я писала и которые тогда она не могла еще взять с собой, а писатель Марков С.Н.1 сообщил, что доктор, который констатировал смерть М.И. и с которым она была в хороших отношениях, после ее смерти взял ее бумаги, письма и т.д. Он знал, кто она и что, и опасался, что в такое сумасшедшее время они могли бы затеряться. Фамилию доктора я боюсь переврать, С.Н. ее знает.
Если знаете что о фавьерцах, сообщите.
Еще раз всего хорошего.
Родионова Г.С.
__________________________
1. Марков Сергей Николаевич (1906–1979), советский поэт, историк, географ.
17 января 1971 г.
Дорогая Ариадна Сергеевна,
Сердечно простите за запоздалое поздравление и добрые пожелания... Извините, что пишу на такой бумаге. Я очень мерзну, а погода – метель и самое для меня жуткое – гололед. Не выхожу никуда, и бумага кончилась, пойти же купить я не в состоянии, поэтому Вы меня извините, надеюсь. Французы говорят tel papier telle maison1, ну что же! Maison действительно не аристократический, и короны на бумаге нет... Хотя у меня есть красивый герб моей прабабки – всадник с луком и стрелой – по прабабке Гантимуровой (Хан-Тимур)2.
Вы написали очень дружественное, хотя и краткое, послание, поэтому и решаюсь обратиться к Вам со следующим: я несколько переработала, исправила – по Вашему письму – свои записки о Вашей маме, многое просто вычеркнула3. М.б. сейчас Вы бы не нашли возражений? М.б. послать их Вам для просмотра, м.б. Вы бы приехали во Владимир (дело-то не к спеху), или я бы приехала в Москву, и мы могли бы как-то столковаться? Я тогда дала бы Вам свои московские телефоны. Как жаль, я не знала Ваш телефон, когда была в Москве довольно долгое время, и Н.Г. встречала в Москве.
Все-таки, дорогая Ариадна Сергеевна, мне бы хотелось оставить что-то – пусть очень малое, о Вашей маме, несколько дружеских строк. Ведь критики, благодаря которым я и попала в эту комиссию, нашли, что в литературном отношении написаны они неплохо, понравились некоторые эпитеты, и, в частности, разговор наш о ветрах Прованса и о винограде (названиях). Кроме того, хотелось бы познакомить Вас со своими записями о Билибине, Черном, Гречанинове и мн. др. Попросить Ваших просвещенных советов, послушать Ваше мнение.
А сейчас есть кто-нибудь из фавьерцев в Москве? Le chou-chou de ces dames de la Favier, le beau Leon4 – уехал, или еще в Москве?
Обнимаю милый, светлый образ, что хранит память сердца.
Родионова
___________________________________
1. Какова (почтовая) бумага, таков и дом. (фр.)
2. По семейному преданию забайкальский род Кандинских (бабушка по материнской линии Г.С.) восходит к эвенкийскому князю Гантимуру, XVII век.
3. В частности, заголовок «Я знала Цветаеву» был заменен на более нейтральный «В Провансе в предвоенные годы», именно в таком виде он широко и разошелся в самиздате.
4. Любимчик фавьерских дам красавец Лев [Оболенский] (фр.). «Папа был красив, впрочем, как все дети Владимира Андреевича и Ольги Владимировны. Красив он был и лицом, и сложением, а, главное, был характера мягкого – сама доброта.» (А.Л. Оболенский)
20 сентября 1972 г.
Уважаемая Ариадна Сергеевна,
Как-то не подходит такое обращение к тому юному, светлому существу, что сохранила мне моя память. Нет, на свою память я никогда пожаловаться не могла, и сейчас мои друзья и сотрудники удивляются, что я «наизусть» провожу лекции и беседы (темы – по искусству и международные), без всяких шпаргалок. Все предпочитают слушать рассказ, а не чтение, заглядываю в шпаргалку, только когда дело касается цифр – с ними я с детских лет не в ладах, никогда не знала хронологии, и мои преподаватели, щадя «толковую», как говорили, ученицу, не задавали вопросов по хронологии, а предлагали рассказать, «какие события были в России, когда в Англии была Елизавета I-ая и т.д.». С этим-то я справлялась, а вот цифры – другое дело! Между прочим, № Вашего дома я написала неправильно не потому, что забыла, я его и не знала! А в моей адресной книжке номер записан небрежно, 2...3, и я решила, что 203. Виноват почерк и небрежность. А факты, лица, события, слова я помню хорошо и даже обычно помню и одежды – так, я помню Ваше светлое платье с короткими рукавами и белое с коричневым рисунком платье М.И., ее блузки и полотняные синие шорты и большую соломенную шляпу, провансальскую, ее вещи и [подушки].
Я Вам очень благодарна за желание помочь мне, и свою ответственность я понимаю, мне ведь идет, шутка ли сказать, 8-ой десяток! Чувство же ответственности всегда было до некоторой степени [моей натурой], иной я не могла бы быть ни коммунисткой среди капиталистического окружения, ни участницей Сопротивления, можно сказать, в стане почти врагов – эмигранты ведь были всяко настроены. Вытерпеть пришлось много, но что-то помогло мне молчать, возможно – ответственность!
Я неправильно выразилась, назвав М.И. женщиной «спорной» – действительно, неподходящий эпитет для человека! Я хотела сказать – очень сложной и порой противоречивой. «Слишком» глубокой. Хотя можно ли быть слишком глубокой... Творчество же ее для меня бесспорно – я считаю, что она замечательный поэт порядка Блока, многие со мной согласны, но есть и такие, женщины главным образом, которые ее творчество не любят и не понимают. Но это, мне кажется, не значит «спорное» творчество, а спорный индивидуальный подход читателя.
Я Вам буду очень благодарна за все указания Ваши, я знаю, как они ценны, и, конечно, Вы лучше знаете Вашу маму, чем я, ее недолгая, но преданная спутница. И Ваши указания «вообще». Но вот странно – я ведь уже «печаталась» (не о Марине), и отзывы критиков были всегда благожелательны, «неожиданно хорошие эпитеты» – говорили они, а я удивлялась, я не думала об эпитетах, когда писала! Например, понравился «синий Прованс», а в очерке о Даниель Казанова1 – описание Корсики, и то, что она, Даниель, «любила солнце, море и ветер», понравился «ветер», любите ветер? В очерке о милой нашей Вики2 – Вы, вероятно, ее знали – «потрясенный и притихший Париж» и т.д. Иногда слышу отзыв о лекциях: «и хорошо говорит по-русски». Меня это даже обижает – что же я, иностранка разве? «Знает прекрасно русский язык», но ведь я – языковед, к чему же такие слова!
Возможно, есть и неточности, я их учту! У всех нас это бывает. Я читала недавно воспоминания об отце Кисы Куприной. Вернее – воспоминания о ней самой. Я просто возмущалась «неточностями». Рассказывает историю La Favière очень неточно, описывает смерть Саши Черного неточно – сестра Лиля и я были свидетелями его смерти. А главное, мне было обидно за наш пляж! Киса пишет, что она редко бывала на этом пляже, а ходила в Lavandou, т.к. в Фавьере не было интересных людей – все «серости» какие-то... А по-моему, наоборот – именно в Фавьере было много интересных людей: Гречанинов, Билибин, Саша Черный, художник Середин, художница Околова, Таня Балашова (милая Таня! кумир Парижа в те сезоны), ваша мама. Из французов: писатель <...> председатель Pen club в Париже, художник Piccabia. Приезжали Ларионов и Гончарова, философ Франк и многие другие. А в Лаванду стиляжили какие-то малоинтересные девицы и парни, выражаясь нашим языком. А вот написала же такое эта Киса.
Да и сам А.Ив. [Куприн] тоже не всё точно описал. Например, об именах – русских именах у провансальских фермеров. А всего мне забавнее, что описывая одного сибиряка, кот. мне несколько сродни3, он пишет, что тот «угощал всех шампанским», а сам ничего не пил! А этот милый человек был алкоголик и сгорел от пьянства, умер. Если Лев Оболенский читал эти строки, тоже посмеялся. Вот и Куприн... а ведь какой писатель! Мне было обидно, что ни он, ни Киса ни разу не вспомнили, говоря о творческой русской интеллигенции, такого творца, как Марину Цветаеву. Ведь Саша Черный, при всем своем даровании, – не Марина! И других забыли... Или хотели забыть?4
Кстати, видели Вы Леву Оболенского? Он ли был в Москве или сын его и долго ли был? М.б. он Вам рассказал, что М.И. жила в нашем доме? Я получила письмо от сестры, она описывает [одно] посещение Марины, в «большом доме» у нас была с Борисом Унбегаун[ом]. А мои товарищи по ячейке в Lavandou сообщили, что la femme de letter russe5 жила у Blanc на чердаке, они меня не поняли, решили, что я прошу послать ее рассказы, и написали, извинились, что сделать этого не могут, т.к. Blanc снес свой ангар, где был этот чердак, чтобы построить виллу.
Что же касается того, что некоторые ее стихотворения не обнаружены: 1) она могла их уничтожить перед поездкой; 2) их мог оставить у себя тот доктор в Елабуге, который констатировал ее смерть и «многое унес с собой»; 3) наконец, она могла их переправить в Швейцарию – пишет Эренбург, что она перед отъездом переправила свой архив в Швейцарию, там, наверное, много ее стихотворений, в том числе и «Лира – обет бедности», строчки из которого я случайно запомнила, писала она их при мне, на пляже. Но Вы ведь их тоже не нашли, однако знаете, что оно существует.
Знаете, дорогая, а я немного и рада, что не видела Вас! Пусть память хранит образ юной, светлой «принцессы-босоножки», а Вы, как писали, припоминаете «юную молодую стройную женщину», а вдруг бы увидели старую обезьяну. Я намеревалась Вам позвонить, но я неважно себя чувствовала – устала после возни с тремя чертенятами чингизидами (внуками). Да много приходилось разговаривать со своим редактором, а Вы знаете, что это такое, по поводу очерков о Билибине и Гречанинове. Кстати, «они понравились своей искренностью, каким-то личным теплым отношением к людям, и написаны литературно». Будут печататься в начале года.
Да, о прямой речи М.И. Ведь она говорила только со мной – без слушателей. Говорила, не думая о литературе. Но я заменю прямую речь косвенной. И вообще поработаю основательно и пришлю Вам. Да, нужно ли писать «преамбулу», т.е. описание Фавьера? Мне кажется, что описание ambiance6 писателя существенно, но м.б. я опять ошибаюсь.
Извините, письмо получилось длинное, может быть очень громоздкое, в частной переписке не очень следишь за стилем – стараюсь писать поразборчивее! А то с большими писателями у меня одно сходство – нечеткий почерк.
Желаю Вам успеха во всех делах Ваших. Буду ждать Ваш ответ с большим нетерпением, ответы на мои вопросы. Желаю Вам главное – здоровья, и еще раз здоровья, тогда и дела пойдут веселее и успешнее.
Привет.
Родионова-ГанТимурова
___________________________________
1. Danielle Casanova (1909–1943) родилась на Корсике, фр. коммунистка, участница Сопротивления, председатель Союза молодых коммунистов и основатель Союза девушек Франции.
2. Оболенская Вера Аполлоновна, Вики (Vicky, 1911–1944), героиня Французского Сопротивления.
3. И.А. Швецов – первый муж Г.С. Родионовой.
4. Куприн отдыхал в Фавьере (и написал свой очерк) в 1929 г. – этим же летом в Фавьере поселился Саша Черный. М.Ц. гостила в Фавьере летом 1935 г., т.е. шесть лет спустя.
5. Русская писательница (фр.)
6. Здесь: атмосфера (фр.)
25 апреля 1972(?)
Дорогая, вернее, уважаемая Ариадна Сергеевна,
С большим интересом прочла я Ваши заметки – воспоминания о Марине Ивановне, Вашей маме. Вновь как будто увидела ее. Описание ее внешности совпадает с моим виденьем. О приблизительно такой же (но, конечно, гораздо бледнее в литературном отношении) писала и я о ней. А Вы пишете замечательно. Выразительная Ваша лаконичность, необычайные метафоры напоминают, как иногда пишут журналы, «перо» Вашей матери. Многое я узнала о ней, многое стало мне понятнее и ближе. Большое удовольствие от чтения Вас получила я, желаю Вам и дальше таких же удач и успехов.
В небольшом предисловии упоминаются «не совсем точные» о ней воспоминания. Надеюсь, что это не о моей писанине, хотя бы потому, что ее никто, кроме Вас и лиц, приславших ее Вам, не читал, ведь эти «воспоминания» опубликованы не были, и вряд ли с ними кто-то знаком.
Я, конечно, допускаю, что у меня были «неточности», но главное я помню хорошо, очень хорошо, а неточности – кто их не допускает, <...> кое-что я могла и забыть, но не спутать, нет! Вы, конечно, хорошо знаете Вашу маму и ее сложный характер, но Вы, хотя и не по возрасту разумная, развитая, просто умная девочка, всё же были еще так молоды, дорогая. А к родным у нас не может быть беспристрастного отношения, и чем они ближе, чем дороже, тем менее оно возможно. Это естественно. <...>
Нет, ничего такого я, конечно, не сочиняла. М.б. где-нибудь что-то не так поняла, м.б. время размыло кое-что, но... не буду об этом. Еще раз поздравляю Вас, крепко целую благодарно за Вашу статью, а главное, восхищаюсь Вашим подлинным Цветаевским талантом писать увлекательно, просто, «оригинально».
Желаю еще успехов!
Привет.
Галина Родионова
ИЗ ПИСЬМА А.С. ЭФРОН – И.В. КУДРОВОЙ1
1 октября 1970 г.
...Воспоминаний людей, знавших МЦ, у меня вот такая папка; достоверного, толкового – мало до чрезвычайности. Очень много вольного или невольного вранья – очевидно, свойственного человеческой натуре вообще и памяти – в частности. Беда в том, что знавшие ее в зрелые годы жизни и таланта – по ту сторону границы, до них не доберешься. Самые из них одаренные и правдивые (из еще оставшихся в живых) – «молчат» – не умеют или не осмеливаются; бездари же и всяческие политические подонки из эмигрантов «вспоминают» так, что лучше бы им помолчать...
Тетка моя, Анастасия, написала книгу воспоминаний О СЕБЕ и о МЦ (вначале задумала наоборот, но не справилась со своим «Я») (Подчеркнуто дважды. – М.М.), – книгу далеко не бесталанную, но в которой всё (Подчеркнуто дважды. – М.М.) смещено этим самым больным «Я»... Две сестры, из которых одна всегда оставалась подголоском, а теперь «заголосила» что есть мочи, по принципу «живая собака лучше мертвого льва»... Простите мне этот всплеск, но Анастасия – законченная психопатка, – воистину тяжелый, свинцовый случай! (Это всё – абсолютно между нами!) Книга эта, кстати, через год-два должна выйти, тогда, м.б., даст Бог, поймете, о чем я – если не «проведётесь» на мякине.
________________________________
1. И. Кудрова. Из писем Ариадны Эфрон (1970–1975) / «Нева». № 3, 2011.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ А.Л. ОБОЛЕНСКОГО
Ницца, Франция
В 1969 году я преподавал французскую литературу в МГУ, и мы с женой решили съездить во Владимир. С собой я вез довольно много книг – такова была тогда политика французского консульства. Передал я эти книги двум педагогам местного пединститута, познакомились, пообщались, и вдруг они заговорили о «нашей чудесной учительнице французского языка, подруге Марины Цветаевой, героине Французского Сопротивления, чудом спасенной из гестаповских застенков, и т.д. и т.п. – Галине Семеновне Родионовой». Когда мы вернулись во Францию и рассказали об этом родной сестре Г.С. – Елизавете Семеновне, с которой дружили мои родители, на нее эта фантастическая история произвела самое ужасное впечатление...
* * *
Отчего же так – «ужасное впечатление»? Чтобы лучше понять реакцию родной сестры Галины, предоставим слово их матери – Аполлинарии Алексеевне Швецовой.
(Полностью материал можно прочитать в бумажной версии «Нового Журнала», №316, 2024)
1. Окончание. Начало см. НЖ, № 315, 2024.↩
2. * РГАЛИ, ф. 1190, оп. 2, ед.хр. 196 л. 21-26, 27-40; оп. 3, ед.хр. 444.↩