Игорь Гельбах

 

Слепая соль

 

                              ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   Соль – добрая вещь;

   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​но если соль потеряет силу,

   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​чем исправить ее?

   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​   ​​​​​​​Евангелие от Луки. 14:34

 

Часть 1.

 

ГЛАВА 1.

 

   Всё началось лет пятнадцать назад с разговора с лондонским писателем и журналистом Борисом Бруком, чьи статьи и заметки время от времени появляются в «Times Literary Supplement» и других литературных журналах. Борис родился в Москве, с детства обнаружил способность к языкам, учился в МГУ и, эмигрировав, сначала работал в рекламе, а затем, написав книгу о приближающемся конце западной цивилизации, приобрел славу специалиста по политической философии и постепенно стал известным комментатором современной истории.

   Его глубокие познания в философии и теологии, истории западной цивилизации и культуры не перестают удивлять меня наряду с тем замечательным фактом, что он, христианин и глубоко верующий человек, так и не побывал в Иерусалиме. Очевидно, это доказывает, что говоря о духовных аспектах существования, он склонен скорее к интеллектуально-духовным странствиям и восхождениям, нежели к паломничеству в его прямом смысле. При этом в качестве туриста и путешественника он побывал во множестве замечательных мест Европы – факт, который оставляет немало простора для суждений. Что же касается Израиля, то Борис, с которым я знаком более десяти лет, последовательный сторонник еврейского государства, хотя и с некоторой примесью недоверия к сообщениям о его достижениях и успехах. Впрочем, легкая степень недоверия присуща и его отношению ко всему мирозданию, факт существования которого продолжает изумлять его. 

   Его общеизвестные смелость и открытость, так же как и его умение не скрывать суждений по самым острым и противоречивым вопросам в сочетании с безусловным литературным талантом, сделали его тем человеком, чье мнение обычно выслушивают с должным вниманием и уважением. При этом Борис – довольно энергичный человек, уделяющий немало времени спорту; он страстный любитель музыки, вин и замечательный повар. Как говорит его английская жена Сандра, Борис – настоящий англичанин, который изрек однажды: «Я не работаю по субботам, поскольку я – еврей, и я не работаю по воскресеньям, поскольку я – христианин». 

   Значительную часть года Борис с женой проводит на своей даче в Бургундии, оба прекрасно говорят по-французски – при этом Борис ощущает себя европейцем в значительно меньшей степени, нежели англичанином, – даже невзирая на то, что провел около тридцати лет жизни в России. Но и на этом обсуждение вопроса о fine tuning его культурных ориентиров отнюдь не заканчивается. Сама идея возможности осмысленной и полноценной культурной жизни за пределами Европы вызывает у него или благожелательное сочувствие, или снисхождение – в зависимости от его отношения к собеседнику.

   Насколько я понял, Борис полагает, что мир есть ничто иное как чудо и творение Божие. И хотя, беседуя с ним, я иногда вспоминаю вопрос поэта: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?», мне кажется, что эту сторону его мироощущения следует связать с присущим ему, несмотря на всё жизнелюбие, подлинно философским отношением к жизни. которая уже перестала представляться ему странной и неприемлемой. Произошло это с Борисом примерно в то же время, что и с рядом других моих знакомых и друзей, проживших на этой земле чуть больше или чуть меньше пятидесяти лет. По-видимому, именно в этом возрасте мы достигаем определенной полноты эмоционального опыта, частично обязанной интеллектуальным и эмоциональным усилиям, затраченным на переживание, переосмысление и последующцю адаптацию к уже случившимся событиям, радостям и испытаниям прошлого. Ведь именно в этом возрасте мы обычно ярко осознаем, насколько мы неуникальны со всеми нашими проблемами, достоинствами и недостатками, и оттого научаемся еще больше ценить наших друзей, число которых неуклонно уменьшается по мере течения времени. Вот отчего, я полагаю, именно в этом возрасте мы начинаем быстрее отвечать на полученные от друзей письма и с готовностью отрываемся от тех или иных неотложных дел с тем, чтобы поговорить с ними по «Скайпу», если уж судьба устроила так, что все мы живем в разных городах и странах... 

   Вернемся к нашему разговору с Борисом. Как обычно, мы говорили о новых книгах и публикациях, и в ходе беседы Борис упомянул несколько фактов, связанных с публикацией в Лондоне книги австралийского автора Лань Шу «Тень жакаранды». Сделал он это в присущей ему манере en passe, по ходу разговора – и так, что разжег мой интерес и к книге, и к той статье о ней, над которой он работал. И первый же вопрос, который я задал Борису, был: переведена ли она на русский и имеет ли, по его мнению, смысл это делать. Может быть, стоит ее издать по-русски в одном из небольших иерусалимских издательств?

   – Насколько я знаю, – сказал Борис, – книга не переведена на русский, и лучше всего было бы связаться через издательство с автором и обсудить с ним самим вопрос о правах на перевод. Он, как я понял, переговоры о книге вел без агента. Что же касается интереса русскоязычного читателя, то тут я тебе ничего сказать не могу... Прочти – и реши для себя сам...

   Я попросил Бориса переслать мне сигнальный вариант книги, полученный им для рецензирования; у него же оставался экземпляр книги с факсимильной копией автора, не присутствовавшего на презентации в Лондоне по причине той хорошо известной «тирании расстояния», которая, в сущности, и превращает Австралию в далекий и загадочный мир.

   – В конце концов, автора можно понять, – сказал мне Брук, – оттуда до Лондона двадцать четыре часа полета... То есть, если ты улетаешь из Австралии, то лететь следует на какое-то разумное время, хотя бы на две недели, но он не сумел согласовать то ли свое рабочее расписание, то ли расписание каникул с запланированной датой презентации.

   – Так кто же представлял книгу? – спросил я.

   – Это пришлось сделать мне, поскольку оказалось, что я – единственный человек, который прочел сигнальную копию, – ну, конечно, помимо редактора книги. Кроме того, издатель нанял одного китайского актера, чтобы тот произнес несколько приличествующих случаю слов, а затем подписывал проданные экземпляры книги иероглифами, означающими пожелания благополучия и процветания. Всё это было – с согласия автора... Ну а потом мы здорово выпили...

 

   Примерно через две недели после нашего разговора, я вскрыл пришедшую из Лондона бандероль и увидел не слишком толстую книгу, напечатанную на хорошей бумаге, в достаточно прочном глянцевом переплете с изображением цветущей жакаранды на фоне ночного неба. Отзывы на задней стороне обложки единогласно оценивали книгу как блестящий дебют автора в жанре fiction. Из вложенных в тот же конверт ксерокопии статьи Бориса в «Times Literary Supplement» и его записки я узнал, что о книге этой всё еще говорят в столице Туманного Альбиона, – говорят, хотя прошел уже месяц со дня выхода книги.

           

ГЛАВА 2.

 

   Попробую теперь кратко рассказать о самом романе, действие которого связано с событиями тысячелетней давности в Китае. К тому времени продолжительность астрономических наблюдений в этой стране  насчитывала уже не одну тысячу лет. Укажем лишь на то, что китайские астрономы разработали теорию лунных и солнечных затмений сорок веков назад, то есть примерно за двадцать веков до нашей эры, а первый китайский звездный каталог, в котором были указаны характеристики около 800 звезд, составлявших 124 созвездия, относится к IV в. до н.э. При этом 320 звездам были присвоены собственные имена. В древних записях китайских астрономов найдены также упоминания о наблюдениях за метеорами, кометами и сверхновыми звездами.

   Ввиду того, что Сверхновые, появляясь на небосклоне, через некоторое время исчезали, китайские астрономы прошлого называли их «гостевыми звездами». Так история империи «Поздняя Хань» сообщает, что в 185 году нашей эры астрономы зафиксировали появление яркой звезды и заметили, что до момента ее исчезновения с неба прошло около восьми месяцев. Запись эта – самая старая запись о Сверхновой, сделанная человечеством.

   Астрономы, наблюдавшие появление «звезды-гостьи» в южном созвездии Волка в 1006 году нашей эры указывали, что предельная яркость этой постепенно разгоравшейся звезды превосходила яркость Венеры в четыре раза и достигла четверти яркости Луны. Что же до четырехконечной Сверхновой, появившейся на небе в 1054 году, то она оставалась видимой при свете дня в течение 23 дней, а в ночном небе была видна в течение 653 дней. С появлением именно этой «гос-тевой звезды» связаны ключевые события романа «Тень жакаранды».

   Представленный в романе Китай наделен чертами разных его регионов. Так, в романе Лань Шу мы сталкиваемся с жакарандами, произрастающими на юго-западе Поднебесной и достигающими высоты в тридцать-тридцать пять метров.

   Жакаранда, или фиалковое дерево, получило свое название благодаря сиренево-фиолетовым оттенкам цветков с их нежным медовым ароматом. При этом каждая кисть жакаранды включает в себя несколько десятков благоухающих цветков. Под их тяжестью ветви дерева могут свисать практически до самой земли, превращая его в настоящее фиолетовое облако.

   Что же до Праздника Ледяного Дворца, то он, естественно, связан с Севером Китая, в частности, с Харбином. Описание же ландшафта региона, где находится горная обсерватория, более всего напоминает окрестности горы Коулун в Гонконге. Обо всем этом пишет в своей рецензии Борис Брук.

   Продолжая наш рассказ, отметим, что в центре романа – жизнь философа и естествоиспытателя, – желтого, как лимон, китайского мудреца, обитателя дома под жакарандой в субтропическом, тяготеющем к морю оазисе, защищенном от резких перепадов погоды горной грядой на краю великой пустыни. Основное занятие нашего мудреца на склоне лет – наблюдение за звездным небом и ведение записей о наблюдаемых в ночном небе явлениях... В этом занятии ему помогают его юная внучка и талантливый юноша-сирота из ближней деревни, в котором наш Спиноза видит продолжателя своих трудов в изучении звездного неба – и будущего мужа внучки. Глухо упоминается то обстоятельство, что родители внучки и юноши, воспитанного стариком, погибли во время нападения жителей северной пустыни на данный район Поднебесной.

   Вернемся, однако, к нашему мудрецу... Когда-то в прошлом ему довелось жить в другом, более прохладном северном регионе Китая, и однажды, шлифуя льдины во время подготовки к традиционному Празднику Ледяного Дворца, мастер едва пережил нестерпимый удар преломленного и многократно усиленного пучка солнечных лучей, упавших на льдину. Вследствие этого удара он на время утерял зрение. Две недели провел он во тьме, непрерывно размышляя над сущностью случившегося. Ответ, к которому он пришел, был прост. Философ осознал, что перед ним открывается лишь одна дорога, связанная с разгадкой тайны поведения и природы света...

   С наступлением морозов и началом замерзания воды в водоемах философ приступил к изготовлению различных объемных фигур из льда. Ему удалось исследовать поведение лучей света при прохождении через ледяные призмы, линзы, пирамиды и иные выточенные изо льда фигуры. Поразило же его то, что белый дневной свет есть не что иное, как смесь световых лучей всех цветов радуги. Это открытие и другие результаты своих исследований мудрец описал в соответствующих частях трактата под названием «Тайна уединенного луча». Согласно его учению о сущем, он полагал свет проявлением дыхания материи, из которой построена Вселенная. Что же до Сверхновых, то учение его указывало на их появление как на события, сопровождающие процесс дыхания Вселенной как целого.

   Учение его, однако, было встречено достаточно неприязненно при дворе местного правителя, где популярностью пользовалось учение о происхождении Вселенной при взрыве изначального гигантского яйца.

   Вынужденные покинуть родные края мудрец и его близкие претерпели множество страданий и невзгод, пока не поселились на юге Поднебесной в доме под жакарандой, вблизи от расположенной на близлежащей горе обсерватории.

   Наиболее драматичная часть романа хронологически связана с теми двадцатью тремя днями, что на дневном небе Поднебесной присутствовала Сверхновая 1054 года. Вторжение армейского корпуса жителей северной пустыни в пределы китайского царства обрывает наблюдения нашего мудреца. Деревня у подножья гор, где живут наш ученый и его близкие, разграблена и уничтожена. Почти всё работоспособное население угнано в плен и вместе с остальными обитателями деревни – внучка астронома и его ученик. Внучке предстоит жизнь наложницы северного владыки, а юноше предназначено стать главным звездочетом при его дворе, ибо северный владыка желает обустроить жизнь своего двора с учетом достижений и познаний его южных соседей.

   Что касается самого китайского мудреца, то Император Севера отпускает его домой доживать свой век в тени жакаранды, отдыхая под которой мудрец записывает свои воспоминания и размышления о случившемся, перемежая их с записями о погоде, ночном небе и новых обитателях усадьбы в голубой тени священного дерева...

 

   Такова, собственно, сюжетная нить, соединяющая описание наблюдений неба и фаз развития Сверхновой 1054 года с поворотами политических интриг в Китае того времени, разделенного на сторонников войны с жителями пустыни до победного конца и сторонников установления режима сосуществования с северным соседом со всеми возможными вариациями – от «гибкого балансирования» до «эффективного отпора»...

   Особенно интересной показалась мне представленное в романе изображение последовательной смены психологических состояний, следующих за шоком ослепления и страстного ожидания чуда прозрения: первое робкое появление надежды на его постепенное возвращение и доселе неизвестное никому из свидетелей переживание появления в небесах сияющей Сверхновой, ее нарастающее и повергающее жителей деревни в ужас сияние, ожидание страшных, трагических событий, реализующихся в появлении поначалу разведчиков, а затем и военных отрядов с Севера, уничтожение обсерватории, пленение героев, их последующее пребывание в плену, которому следуют постепенное угасание звезды, возвращение теряющего зрение старого философа в разрушенную деревню и погружение его во тьму под сенью голубой жакаранды, остающейся для него воплощением синего звездного неба в бесконечном желтом пространстве Китая.

   Подводя некоторые итоги нашему краткому описанию романа, можно, я думаю, заключить, что данное творение Лань Шу является, в сущности, не чем иным, как сочинением в жанре фэнтези...

   Любопытным представляется и то обстоятельство, что, как отмечает автор сопутствующих тексту комментариев, сотрудник Мель-бурнского университета д-р Стивен Блюбаум, хотя в Европе рождение Сверхновой в 1054 году и было замечено, оно никак и никогда не было зафиксировано ни в одной из дошедших до нас летописей. Одно из парадоксальных утверждений научного комментатора романа состоит в том, что если бы выточенные философом линзы, о которых идет речь в романе, не растаяли с наступлением весны, то нельзя исключить возможность, что китайская цивилизация могла бы на этом раннем этапе ее развития опередить европейскую на пути к созданию научной картины мира...

   Впрочем, уверен комментатор, достаточно широкая и полная, чисто китайская научная картина мира никогда не была бы создана, так как в рамках отдельно взятых китайской лингвистической и философской традиций невозможно создать понятийную базу, необходимую для естественного возникновения, существования и развития современнной науки. Далее комментатор напоминает о том, что самые первые чертежи простейшего линзового телескопа были обнаружены в записях Леонардо Да Винчи 1509 года, а первый телескоп был построен столетие спустя – Галилео Галилеем... Как известно, продолжает он, именно Галилею принадлежит мысль о том, что «‘Книга Природы’ написана на языке математики», – мысль, предвосхитившая и описавшая главные направления развития фундаментальной науки на Западе и совершенно чуждая китайской науке и философии. Вспоминает он и о судьбах астрономических исследований в доколумбовых цивилизациях Южной Америки, особо отмечая сосуществование достаточно развитых начатков астрономических знаний и человеческих жертвоприношений. Завершая свое рассмотрение затронутых в романе вопросов общего характера, д-р Стивен Блюбаум высказывает мысль о том, что грядущие астрономические открытия принесут еще немало сюрпризов и во многом изменят направление развития нашей цивилизации. При этом автор комментария не делится с нами своими соображениями о том, следует ли относиться к этой возможности как к благословению или как к проклятию, а между тем, согласно мнению Бориса Брука тот факт, что книга написана на английском языке и первоначально опубликована в Лондоне, указывает, хотя бы и косвенно, на тяготение автора к возможности самоопределения в рамках западной культуры и оттого может быть с полным правом отнесена к тем немногочисленным образцам «алармистской» литературы, авторам которых не чуждо владение искусством стилизации и элегантности изложения темы, отдельные аспекты которой связаны с устрашающими опасностями, стоящими перед нашей цивилизацией.

   Интересно, что эту свою статью, посвященную разбору романа, мой лондонский знакомый завершал утверждениями, что то предупреждение и тот исторический урок, который преподносит нам в художественной форме роман «Тень жакаранды» связан с такими исторически канонизированными путями приобретения информации, влияния и связей как установление физического контроля над его носителями. Все это, утверждает Брук, в сущности, немногим отличается от работы американской миссии ALSOS, охотившейся после окончания Второй мировой войны за немецкими учеными, вовлеченными в атомный проект, или от советской группы Завенягина, занимавшихся отысканием ученых, информации и оборудования, связанных с атомными проектами германского рейха, не говоря уже о современной практике шантажа, заманивания, подкупа и покупки ученых, а также их физического уничтожения. Говоря о физическом уничтожении ученых, автор напоминает о судьбах расстрелянных агентами израильской разведки ученых-атомщиков, работавших над проектом иранской атомной бомбы. Далее, рассуждая о будущем этой непрекращающейся борьбы, автор статьи вспоминает о традиционном для Китая и китайской кухни поедании мозга живой обезьяны...

   Известно, сообщает Борис Брук, что существуют разнообразные блюда, приготовленные из вареных и жареных мозгов обезьян. Однако наиболее дорогим и эксквизитным блюдом почитаются мозги живых обезьян. Считается, что иногда мозги едят сырыми, сразу после убийства животного или даже до него: якобы обезьяне вводят наркотики, после чего сажают под специальный стол с отверстием в центре – таким образом, чтобы будущим едокам была видна только верхушка обезьяней головы, которую спиливают, после чего расположившиеся за столом гости начинают вкушать обезьяньи мозги... При этом язык обезьяны обрабатывается таким образом, чтобы исключить возможность, что едоки будут отвлечены от своего занятия криками несчастных животных... 

   Но ради чего и как это делается? Врачи древности полагали, что поедание мозгов обезьян излечивает импотенцию и повышает мужскую силу. Именно благодаря этому, а вовсе не за свои изысканные вкусовые качества, блюдо «мозг обезьяны» приобрело столь большую популярность. С исторической точки зрения ясно, что именно такого рода будущее и ожидает «умных белых обезьян», предсказывает автор статьи, не вдаваясь в детали того, как это произойдет.

   Остается добавить, что меня, как и автора критической статьи, заинтересовала спрятанная за китайским именем фигура автора текста, подтолкнувшего обычно уравновешенного и ироничного Бориса  к написанию такого отзыва... Вслед за этим мне пришла в голову мысль о том, что все интересующие меня вопросы стоило бы обсудить с Эриком Кромасом, когда он в очередной раз появится в Тель-Авиве. В конце концов, Эрик не так уж давно провел несколько месяцев в Австралии, думал я, и, может быть, он каким-то образом сталкивался с этим Лань Шу или хотя бы с д-ром Блюбаумом? Эрик занимается астрофизикой, и он, возможно, скажет мне что-то важное, говорил я себе, понимая при этом, что решение о переводе этой или какой-нибудь другой книги предстоит принять мне и никому другому.

           

ГЛАВА 3.

 

   Несколько опережая события, скажу, что в конце концов я решил не браться за перевод и продвижение этой книги по весьма простой причине: согласно моей собственной оценке, перевод и публикация такого романа в Иерусалиме была бы не более, чем амбициозным проектом с невысокими шансами на успех, и мне следовало заняться чем-то простым и надежным. Придя к этому заключению, я начал заниматься переводом нашумевшей книги по проблемам современной экономики с точки зрения теории хаоса и приказал себе забыть о Лань Шу, утешаясь при этом известным высказыванием: «жить на этой планете – только время терять...»

   И в самом деле, кого могла взволновавать история, произошедшая в Китае на фоне взрыва Сверхновой в 1054 году? Уж во всяком случае, говорил я себе, не этих говорящих по-русски людей со всех краев распавшейся страны, которые теперь строили и доживали свои жизни на земле Израиля. И какая связанная со звездой история может сравниться с той, что связана с Вифлеемской? Вопрос этот, обращаясь к своим читателям, задал Борис Брук, и на него, я думаю, нет никакого вразумительного ответа. 

   Возвращаясь к роману, о котором идет речь, должен сказать, что автор его, используя избранную им оптику, стремился рассказать о том, что действительно когда-то произошло и чему он, скорее всего, был свидетелем, и, поскольку события эти в силу своей неотменяемости не могли исчезнуть с горизонта его сознания, они-то и подтолкнули его к чистому листу бумаги... Так, во всяком случае, мне показалось тогда.

   Правда, из статьи Бориса Брука я узнал, что, согласно признанию автора романа, сделанному им в тексте зачитанного китайским актером выступления, ему хотелось донести до читателя отнюдь не часть своего опыта, а универсальную и пережитую героями романа последовательность событий и чувств: долгое ожидание чуда, его волнующий приход, трансформацию мира вокруг – и его неожиданные и трагические разрушительные последствия... Последователь-ность эта была, как утверждал автор, в каком-то смысле параллельна появлению в небесах гигантского искривленного четырехугольника Сверхновой, сиявшего на дневном небе на протяжении двадцати трех дней и видимого еще несколько месяцев по ночам, после чего Сверхновая взорвалась и в наше время, почти тысячу лет спустя, существует в виде той самой Крабовидной туманности, что и по сию пору является одним из объектов пристального внимания астрономов и астрофизиков. 

 

   Неделю спустя я перечитал роман; ощущение того, что ряд фрагментов основан на личном опыте автора, никак не покидало меня – казалось, осколки биографии автора отражают и преломляют свет то в одном, то в другом отрывке, хотя, и об этом следует сказать прямо, ощущение это могло оказаться неверным, – так сильны порой бывают наши воспоминания, трансформированные фантазией, игрой воображения или химерами. И еще, говорил я себе, если Борис Брук прав и автор этой книги действительно тяготеет к самоопределению в рамках западной культуры, то в процессе работы над книгой ему, наверное, приходилось не раз попытаться взглянуть на мир не только глазами нашего современника, но и глазами китайцев, живших за тысячелетие до нас, – что, безусловно, требует от писателя высокого уровня эмпатии.

   Что же до намеченного различия между игрой воображения и химерами, то здесь я хочу со всей определенностью указать на существование фундаментального отличия между тем, «что могло бы быть», и тем, «чего не может быть никогда», ибо именно на таком различии всегда настаивал д-р Стивен Блюбаум, автор научного комментария к тексту романа «Тень жакаранды», предназначенного для «читателя-простака».

           

ГЛАВА 4.

 

   Как-то раз Эрик Кромас признался, что, исходя из его опыта, изучение Вселенной оказалось одним из лучших способов изъездить нашу планету вдоль и поперек, постоянно встречаясь с интересными людьми. Помню, я сообщил ему, что, по моему мнению, примерно того же результата можно достигнуть не сходя с места, если только правильно выбрать его.

   – Довольно смелое утверждение, – помню, сказал Эрик в ответ.

   Но я имел в виду то очевидное обстоятельство, что и в Тель-Авив время от времени заглядывают достаточно интересные люди. Что до Эрика, то он уже довольно долгое время жил и работал в Берлине и через три месяца после того, как я прочитал «китайский роман» и статью Бориса, он прилетел на неделю в Израиль навестить своих близких и немного отдохнуть после достаточно продолжительного пребывания в Австралии, куда он ездил в рамках научного обмена между университетами Берлина и Мельбурна.

   Несколько слов о близких Эрика. Развелся он довольно давно, но сохранил с бывшей женой приличные отношения. Фаина жила в Хайфе со своим вторым мужем и преподавала математику в колледже при Технионе. А сын Эрика и Фаины, Рон, армейский офицер, служил в одной из элитных частей, участвовал в проведении нескольких операций и после ранения вышел в отставку. Теперь он со своей семьей жил на ферме в Галилее.

   Эрику не хотелось приезжать к сыну на ночь глядя, он собирался появиться на ферме ближе к середине дня.

   – С утра или в середине дня люди лучше соображают и не задают лишних вопросов, – говорил он.

   Самолет из Франкфурта прилетел в «Бен-Гурион» во второй половине дня, и Эрик прямо из аэропорта приехал ко мне домой, на Нордау, где нас ожидал обед.

   Ива относилась к Эрику с симпатией и выделяла его среди моих друзей.

   – В Эрике есть что-то настоящее, – говорила она, – он не пижон, – намекая таким образом на Борю Брука, которого она, безусловно, ценила и уважала, называя при этом БэБэ. – И каждый раз, когда Эрик прилетает из Берлина, его хочется накормить. Фаина умудрилась оставить его в Берлине – и на что она надеялась? На то, что он сохранит ей верность? Мужчины на это неспособны, не правда ли, Саша? – сказала она и внимательно посмотрела мне в глаза.

 

   Фаина действительно после года жизни с Эриком в Берлине вернулась в Хайфу, где жила ее мать.

   – Я не могу жить в Германии, – объяснила она, – а для Эрика самое главное – это его работа. Я терпела целый год. Но когда он решил подписать новый контракт и остаться там еще на несколько лет, я поняла, что не выдержу этого... Я не понимаю, почему я, еврейка, должна жить среди немцев, – сказала она.

   С тех пор прошло более десяти лет, и, несмотря на все события и потрясения этого десятилетия, Эрик совершенно не изменился внешне. Однако с годами в его манере говорить время от времени проявлялась раздумчивость, которая была свойственна нашему школьному учителю физики. Именно так, чуть наклонив голову вперед, тот однажды упомянул о гипотезе философа Иммануила Канта, согласно которой наша Солнечная система возникла из первоначальной туманности.

   Глядя на нас подслеповатыми темными глазами из-за очков с толстыми бифокальными линзами, наш учитель физики добавил:

   – Изучение туманностей – одна из развивающихся областей современной астрономии, а понимание теории эволюции туманностей требует глубоких математических познаний.

   Как-то раз весенним рижским вечером мы собрались у школы, и он повел нас в обсерваторию при университете. Там мы увидели телескоп и звездное небо в раскрывшемся секторе купола.

   И вот теперь Эрик занимается геометрией Вселенной. Он всегда подтянут, худощав, чуть ниже среднего роста, с заметной проседью и ясно очерченными чертами лица, высоким лбом над живыми, поблескивающими глазами за стеклами очков, прямым носом и той манерой внимательно смотреть на собеседника, что обычно выдает человека, склонного к размышлениям. Темные волосы его достаточно коротко острижены, но кожа светлая, и он предпочитает избегать лучей палящего южного солнца. При этом он хороший теннисист – как, кстати, и Борис Брук.

   Как математик, вовлеченный в исследования, связанные с космологией, Эрик работал в исследовательской группе при физическом факультете Берлинского университета на Унтер ден Линден. Группа эта, в свою очередь, сотрудничала с коллегами в Институте Макса Планка в Мюнхене и с крупнейшей австралийской обсерваторией на горе Маунт Стромло близ Канберры, – список этих связей можно было бы продолжить, но нам будет достаточно и такого.

   Следует, наверное, упомянуть, что после смерти его подруги Илоны, Эрик не раз говорил о том, что Берлин ему надоел и он с удовольствием уехал бы в Калифорнию, в Южную Америку или даже в Австралию, то есть в Южное полушарие, где в последние годы астрономы, наблюдавшие созвездия и туманности, сделали немало замечательных открытий.

   И я ему верил, ибо говорил он всё это серьезно и уже побывал во всех упомянутых регионах Земли.

 

   Поужинав, мы уселись на веранде с тем, чтобы выкурить по легкой сигаре за чашкой кофе. Традиция эта сложилась еще в рижские времена: кофе, легкие голландские сигары, их можно было купить у моряков, и по рюмке-другой бенедиктина.

   – Посмотри, Эрик, – протянул я ему не слишком толстый томик в мягком переплете, – вот забавная книга, написанная неким Лань Шу. Хочешь почитать?

   – Понравилась она тебе? – спросил Эрик. 

   – Ну, что-то вроде того, – признался я. – Она легко читается и представляет историю Китая еще с одной стороны.

   – Ну что ж, спасибо, почитаю. Об этой книге я кое-что слышал, так что – почему бы и нет, – сказал Эрик, – а написал ее Стивен Блюбаум, мой коллега из Мельбурна.

   – Погоди, Эрик, – сказал я, – Стивен Блюбаум указан в качестве автора комментариев.

   – Ну да, – сказал Эрик, – это такая старая традиция: автор подписывается вымышленным именем, но где-то на полях, в стороне, в комментариях или примечаниях оставляет свое настоящее имя. Иногда шифрует его. История науки знает немало подобных случаев...         

   Эрик сообщил мне об этом как о чем-то само собой разумеющемся.  

   В одном из отзывов на задней стороне обложки было сказано, что Лань Шу в переводе с китайского означает «синее дерево», что же до автора «романа о явлении Сверхновой», он, согласно написанному, был профессором физики в одном из лучших университетов Австра-лии. Так что, в принципе, всё то, что говорил Эрик, было очень похоже на правду.

   – Но тогда скажи мне, в чем смысл этого псевдонима, если все специалисты знают, что автора зовут Стивен Блюбаум? – помню, я повертел книгу в руках и после небольшой паузы добавил, – может быть, ты объяснишь мне, чего он добивался и к чему весь этот камуфляж?

   – Ну, во-первых, книга написана не только для специалистов и коллег автора. Но главное, как мне кажется, в том, – ответил Эрик, –что автор продолжает старую, хорошо известную научную традицию, так как фамилия «Блюбаум» состоит из двух немецких слов, означающих «синее» и «дерево».

   По мнению Эрика, книга эта приобрела определенную известность и в научной среде благодаря той самой скандальной рецензии Бориса Брука, рассмотревшего текст в аспекте широко и шумно развернувшейся в то время в прессе кампании по борьбе с нарушениями прав на интеллектуальную собственность, в которых уже много лет обвиняют Китай. Постепенно, рассказал Эрик, всё это привлекло внимание нескольких австралийских журналистов, задавшихся вопросом, кто же в действительности является автором этой книги? В конце концов они дознались, что написал ее не кто иной, как д-р Стивен Блюбаум из Мельбурнского университета. Однако, судя по всему, автор книги никак не хотел становиться участником дискуссии о правах на интеллектуальную собственность. Д-р Блюбаум совершенно не возражал против тех или иных интерпретаций своего произведения, по-видимому полагая, что разнобой голосов только поможет росту внимания читающей публики.

   Через неделю, перед отлетом в Берлин, Эрик решил поделиться со мной мыслями о прочитанной книге и о ее авторе. Следует отметить, что я еще со школьных лет всегда прислушивался к суждениям Эрика. С течением времени он оказался еще и тем самым «идеальным читателем», о котором я когда-то задумывался. Помимо того, что у Эрика весьма приличный музыкальный слух, он наделен еще безупречным чувством баланса. При этом он всегда и во всем стремится к ясности и четкой очерченности ситуаций, которые возникают и в жизни, и в его работе. Такое, во всяком случае, сложилось у меня впечатление за годы нашего общения. Более того, его всегда интересуют внутренние механизмы происходящего вокруг, а не только то, чем занимается он сам в данное время. Говоря попросту, он всегда или почти всегда стремится понять «зачем всё это?», – так он говорил иногда.

   Эрик всегда считал необходимым систематически информировать меня обо всех прочитанных им книгах, сообщая при этом свою оценку.  Конечно, мне доводилось встречать читателей и более изощренных, чем Эрик, и первым тут приходит на ум Борис Брук, но с Эриком нас объединяло нечто большее, чем общие вкусы и пристрастия; нас объединяли время, место и что-то еще невычислимое, из чего рождается дружба и все окрашенные эмоциями отношения.

   – Честно говоря, я только вчера дочитал этот роман, и, наверное, не всё еще встало на свои места, – признался мне Эрик, – но кое-что об этой книге и ее авторе я скажу тебе уже сейчас – просто для того, чтобы уточнить угол зрения, под которым я смотрю на всю рассказанную в ней историю.

   Тут Эрик замолчал, задумался на пару секунд, потом слегка вздохнул и, едва заметно дернув плечом, сказал:

   – Автор романа, скорее всего, не в ладах с действительностью, а может быть, и с самим собой, и, возможно, именно оттого и роман этот не совсем обычный. Иначе трудно представить себе, отчего действие связано с событиями, описанными в китайской хронике XI века... Написан текст легко и уверенно, и, я бы сказал, с чувством стиля, к тому же достаточно живописно, но без излишних деталей, то есть без тех ненужных подробностей, которыми иногда грешат авторы, пишущие о неведомых им странах. В данном случае отсутствие излишней детализации помогает и автору, и читателю яснее представить мотивы и поступки героев этого романа, – продолжал Эрик. – Более того, роман показался мне довольно любопытным своим откровенным анализом мотивов поведения властителей Китая и сопредельных держав... И это при том, что автор сообщает нам что-то если не абсолютно новое, то достаточно необычное, от чего мы как бы отвыкли, – в том числе, что считается неприемлемым. Ну, например о традиции поедания обезьяних мозгов. Но надо отметить, что сама по себе проблематика романа всем нам более чем знакома: речь идет о добре и зле в их вечной схватке за плоды познания мира... Правда, наш автор наблюдает за всем происходящим как бы с другой стороны, не изнутри, а из какой-то тени неучастия, – продолжал он. – И это создает определенный эффект дополнительного «остранения», – и добавил, внимательно взглянув на меня: – Я думаю, что именно это тебя и заинтересовало. Всё действие романа как будто погружено в историю, но что такое тысяча лет, если мы говорим о звездном небе? Да еще с точки зрения обитателей Поднебесной? Ну, а мы сами? – внезапно вдохновился Эрик, – я имею в виду нашу цивилизацию... Считается, что мы достигли замечательной точности в космологии, где ошибке или погрешности в миллиард лет никто не придает почти никакого значения, – пояснил он усмехнувшись. – Но особенно интересно, что этот несколько стилизованный роман снабжен комментариями, почти как серьезный научный труд, – да, да, комментариями и примечаниями, призванными прояснить то, как мы видим некоторые упомянутые в романе процессы и явления сегодня, с точки зрения современной науки. Однако, несмотря на всё это, я бы определил жанр романа как фэнтези.

   Вот и всё, что сказал мне Эрик в тот вечер, и я не стал вступать с ним в дискуссию, понимая, что, сознательно или нет, но Эрик не мог не воспринимать этот роман как резудьтат творческих усилий его коллеги. Не мог я не учитывать и того, что роман Блюбаума оказался достаточно откровенно связан с реалиями и тканью науки, которой Эрик отдавал свои силы и время. К тому же сказанное Эриком представлялось мне достаточно разумными. И я предложил поднять бокал вина с горы Кармел за знакомого Эрику д-ра Стивена Блюбаума. Эрик с видимым удовольствием присоединился ко мне.

   Это было хорошее, густое, с ясно очерченным вкусом красно-синее вино, и, возможно, именно глоток вина подвигнул меня задать Эрику еще один вопрос:

   – Послушай, Эрик, а ты не знаешь, кто он, этот Блюбаум? Кто его отец? Не Серж ли Блюбаум? Был такой поэт. По-моему, он эмигрировал в Китай...

   – Мне говорили, что отец его был неплохим врачом, который писал какие-то странные русские стихи. Иногда он выступал в «Русском доме» в Сиднее, бывало, приезжал и в Мельбурн. 

   – Ну замечательно! – не удержался я. – Ведь из Китая не так уж и далеко до Австралии... Странно, что я не догадался об этом с самого начала. А может быть, роман этот написал его отец? А он его просто перевел на английский?

   – Всё может быть, особенно, если речь идет о романе, рассказывающем о событиях тысячелетней давности....

   После того, как мы допили бутылку вина, Эрик попрощался, вызвал такси и улетел в Берлин.

   Что до меня, то я вернулся к своему рабочему столу, включил компьютер и после недолгих поисков обнаружил кое-какие сведения и о Серже Блюбауме, и о группе так называемых шанхайских поэтов. Тут надо сказать, что в наше время имена «шанхайских поэтов» русской эмиграции и их творчество стали достаточно хорошо известны любителям поэзии, что отнюдь не отменяет того, что исследователи русской литературы то и дело вновь и вновь обращаются к тем или иным известным именам, пишут разнообразные статьи и публикуют их в различных литературных и общедоступных журналах, а издатели время от времени решаются на очередное переиздание их не умирающей поэзии и прозы. Что до моего интереса к творчеству уроженца Одессы Сергея (Сержа) Блюбаума, то стихи его, и на это указывали многие писавшие о нем критики, несут несомненные отпечатки влияния поэзии Бориса Пастернака и других русских поэтов его времени; проза же достаточно оригинальна и представляет интересное чтение. И причина этого отнюдь не только в том, что в прозе преломился и расцвел его поэтический талант, но и в том, что достаточно необычные повороты и обстоятельства биографии Сержа Блюбаума привнесли в его тексты пестроту локаций, чрезвычайно своеобразных персонажей и даже неожиданные ситуации, – при том, что он, и это очевидно, вовсе не стремился ни привнести флёр ориентализма, в котором его порой упрекают, ни поразить публику. Серж Блюбаум писал стихи, согласно его собственному признанию, для того, чтобы выжить и не сойти с ума; он вел дневники и сохранял письма самых разных людей из разных стран, с которыми вел переписку. Добавим к этому утверждение, которое на первый взгляд воспринимается как трюизм: он был таким, каким он был... Понимаю, что звучит это несколько загадочно, но давайте попытаемся узнать биографию поэта, подчинившись хотя бы неотменяемой хронологии событий, которая никогда не исчезает, но всегда присутствует в сухом остатке...

   Вот что мне удалось выудить из Сети в тот вечер:

   Серж Блюбаум родился в Одессе в 1903 г. в семье врача-офтальмолога. Он закончил медицинский факультет Новороссийского университета в Одессе и в 1927 г. оказался в Палестине, а в 1933 году – в Шанхае, где в 1936 году женился на Людмиле Дорн, выросшей в семье из Владивостока, прибывшей поначалу в Харбин, а позднее в Шанхай. Его сын Стивен родился 1938 году. В 1949-50 гг. семья переехала из Китая в Австралию, в Сидней. В Австралии Серж Блюбаум продолжил свою медицинскую деятельность, параллельно публикуясь в разнообразных эмигрантских журналах и сборниках Австралии, Европы и Америки. Несколько книг его стихов, включая и сборник переводов из английских романтиков, а также том прозы, изданы во Франции и в США. Серж Блюбаум скончался в 1982 году.

           

ГЛАВА 5.

 

   Прошло ещe три месяца, и в очередной свой приезд из Берлина Эрик сообщил мне, что через неделю в Тель-Авиве начнется конференция по Сверхновым, в числе участников будет и Стивен Блюбаум.

   – Интересно, что подвигло его на это? – добавил он, упомянув Блюбаума в ходе нашей беседы.

   – О чем ты? – спросил я

   – Всё о том же, – ответил Эрик, – в конце концов, несмотря на удаленность Австралии, Блюбаум как ученый принадлежит всё той же англосаксонской научной традиции. И работал он довольно долго вместе с Нилом Янгом, ярким представителем этой традиции. Конечно, всё бывает, но обычно такие люди не пускаются в авантюры. Мне кажется, что написать книгу и издать ее на другом конце света под экзотическим псевдонимом мог бы позволить себе ученый несколько более эксцентричный и выше классом, – ответил Эрик.–Что-то должно было произойти... А иначе всё это трудно понять.

   – Позволь мне напомнить тебе, что еще не так давно ты сказал мне, что автор этого романа, скорее всего, не в ладах с собой и окружающим миром. Было такое?

   – Да, конечно, – согласился  Эрик, – но всегда интересно попробовать понять что-то чуть глубже и в деталях.

   – Тебя волнуют подлинные мотивы и события, стоящие за написанием романа. Так?

   – Да, пожалуй так, – признал он и добавил: – Дело в том, что уже в самом названии романа присутствует слово «тень», и это, скорее всего, связано с каким-то умолчанием, с тем, что скрывается в тени... И поверь мне, не случайно... 

   – А ты никогда не думал о том, чтобы попробовать прояснить всё при встрече, в личной беседе с автором романа? – спросил я. 

   – О нет, это практически невозможно – ведь мы именно коллеги, а не друзья... Блюбауму может прийти в голову, что я пытаюсь что-то выведать у него.

   – А ты действительно хочешь что-то выведать? – спросил я. 

   – Нет, конечно нет. Я просто хочу понять... 

   «Неужели же Эрик вовлечен в какие-то интриги», – спросил я себя, и сам же себе и ответил: «Почему бы и нет?..»

   Между тем Эрик прервал паузу:

   – Тут, собственно, есть еще одна сторона вопроса. Когда я был в Мельбурне, он однажды спросил у меня, как чувствует себя в Израиле человек, не владеющий ивритом...

   – И что ты ему ответил?

   – Я сказал, что всё зависит от того, чего этот человек хочет и какие задачи он собирается решать.

   – О, никаких задач, – сказал он, – просто жить у теплого моря...

   – Это недешево, – ответил ему я, – но если вам хочется попробовать, вы имеете право эмигрировать в Израиль, ведь ваш отец, вы говорили, вырос в еврейской семье?

   – «Именно так, мой отец был родом из Одессы. Его родители похоронены в Хайфе», – сказал он. Я посоветовал ему сходить в консульство и заполнить соответствующие анкеты. Не знаю, последовал ли он моему совету. Но насколько я понимаю, главная цель его приезда сюда, на эту конференцию – осмотреться, сравнить с впечатлениями молодости.

   – Ты поможешь мне встретиться с ним? – спросил я.

   – Конечно, надеюсь, тебе будет действительно интересно. Он говорит на очень правильном английском.

           

ГЛАВА 6.

 

   В то время мне казалось, что Эрик в силу ряда причин ощущал себя довольно одиноким. Возникло это ощущение в тот период его жизни, когда первые, намеченные еще в юности, цели оказались не только достигнутыми, но и отодвинулись куда-то на обочину, – в сущности, потеряли свое значение... Жизнь вокруг менялась, в игру вступало новое поколение. Сам Эрик по-прежнему жил в Берлине, его научная карьера, как мне представлялось, шла в гору, но где-то в глубине души он ощущал себя по-настоящему одиноким. Подруга его умерла за несколько лет до описываемых событий, и утрата эта тоже достаточно сильно на него повлияла.

   Возможно, что обостренное переживание одиночества было связано не только со смертью Илоны, но и с его увлечением астрономией, созерцанием звезд или джазовой музыкой, кто знает? Возможно, это был кризис среднего возраста, усиленный преследовавшим его чувством утраты... Я был его старым другом, еще со школьных рижских времен. За долгие годы нашего знакомства мы не раз говорили на экзистенциальные темы; однажды Эрик заметил:

   – Ты думаешь, я не понимаю, как ты одинок? 

   – Ты так думаешь? – спросил я.

   – Ну разумеется, – сказал он, – и именно по этой причине тебя увлекает процесс письма, ты вступаешь в диалог с текстом, который сам же и создаешь. Ты повторяешь ситуацию Бога, который решил что-то создать из-за неимоверного одиночества. И, как ты помнишь, он начал творить и увидел, что это хорошо...

   – Ну да... но ведь мне приходится работать и для заработка. И знал бы ты, как мне надоело редактировать и переписывать чужие мемуары и воспоминания. А на свои писания у меня почти не остается времени. Хотя среди этого добра, которым я занимаюсь, иногда попадается кое-что интересное. А вот некоторых авторов следовало бы снабжать противозачаточными пилюлями, это сделало бы мою жизнь лучше. Но скоро мы с женой рассчитаемся с банком, и жизнь станет легче. А Ханна вместе с мужем – вполне самостоятельные люди и даже собираются завести ребенка.

   Так, примерно, ответил я Эрику на его замечание. Суть же ответа, с моей точки зрения, состояла в том, что даже если я и одинок в каком-то высшем смысле этого слова, у меня нет никакой возможности предаваться размышлениям и переживаниям по этому поводу. «Но кто знает, – подумал я, – возможно, Эрик прав, и все мы явно или не явно для самих себя пытаемся отыскать что-то необходимое нам – и не оттого ли, что провели нашу юность в северной, зимней стране, в городе с ганзейским прошлым, и эта юность оставила у нас под кожей шрамы.» Для нас, чей родной язык был русский, то была чужая, покоренная страна; латыши относились к нам как к пришельцам – не слишком дружелюбно, что ощущалось – да и выражалось – в подчеркнутой молчаливой корректности. Они нас терпели, презирали и, наверное, тихо ненавидели. Что же касается евреев, их ненавидели еще и за то, что их предки убили Сына Марии, их Бога...

   – И оттого мы – дважды чужие, – продолжал Эрик, – и жизнь представляет нам немало возможностей испытать это... Поэтому мы переживаем собственное одиночество и ненависть других ярче и сильнее. И, поверь, я вполне понимаю, отчего Фаина бросила меня и уехала домой. Ведь такие испытания – как болезнь; война или эмиграция предоставляют немало возможностей для переживаний, неожиданных самооценок и всевозможных перерождений... И вот этот роман, «Тень жакаранды», я думаю, – тоже в некотором роде крик о помощи... Ведь он, Стив Блюбаум, – продолжал Эрик, – не просто так написал роман о китайском философе и рождении Сверхновой за тысячу лет до нас. Что его занимало на самом деле, когда он взялся за написание романа?

   – ...А кстати, – спросил я, – если Блюбаум поинтересуется, откуда я знаю, что именно он – автор этого романа? Что я должен ему сказать? 

   – Поверь мне, он не будет спрашивать тебя об этом. Ведь это секрет Полишинеля. И к тому же, у него достаточно развито чувство самоуважения – чтобы не скрывать свое авторство. А мне об этом в свое время рассказал д-р Бен Блюменталь из всё того же Мельбурна; он же рассказал о том, что отец Стивена писал стихи, а у матери в разрезе глаз присутствовало нечто китайское, хотя все и звали ее la belle hollandaise, прекрасной голландкой. Но об этом Блюбауму лучше не знать. 

   – Отчего же? – спросил я.

   – Трудно сказать, – признался Эрик, – но по не известной мне причине они с Блюменталем не переносят друг друга, и поэтому признание, что информация пришла от Бена, может настроить Стивена против нас. Блюменталь перебрался в Мельбурн из Южной Африки, он известный ученый и весьма религиозный человек. Хотя, – добавил Эрик, – я подозреваю, что дело в том, что д-р Блюменталь – открытый гомофоб, и он не раз обвинял Блюбаума в слишком толерантном, на его взгляд, поведении по отношению к сексуальным меньшинствам.

   – Но какое всё это имеет отношение к астрофизике? – удивился я.

   – Ты так думаешь? Дело в том, что некоторые ученые полагают, что принятие или неприятие тех или иных концепций во многом зависит от психических установок самих ученых. Ведь, в конце концов, наука есть результат человеческого творчества, не так ли? И тут, разумеется, многое зависит от психологии ее творцов. Нет, я понимаю, – многое, но не всё, далеко не всё... Но кое-что, наверное, зависит... В частности, Блюменталь в беседе со мной утверждал, что увлеченность Блюбаума одной из теорий Янга, так называемой теорией андрогинной Вселенной, связано не с элегантностью идеи или довольно обычным среди ученых желанием прослыть оригинальным или даже эксцентричным персонажем, а с какой-то преследующей его глубокой внутренней проблемой.

   – То есть он хотел сказать, что д-р Блюбаум – гей? – спросил я.

   – Возможно, что и так, кто его знает, этого Бена Блюменталя; может, всё дело в его собственных проблемах, которые он переносит на других, – Эрик всегда предпочитал политкорректность открытому противостоянию. – Но прямо он этого никогда не утверждал, тем более, что все хорошо знали о том, как трепетно Блюбаум относился к Пэтти Вонг.

   – Пэтти Вонг? – переспросил я. – Но я ничего не знаю об этой женщине... 

   – Она и Блюбаум работали у Нила Янга. 

   – И что же с ними стало?

   – Пэтти уехала в Китай, а Янг, судя по всему, утонул, – ответил Эрик.

   – Судя по всему?

   – Ну да, там длинная и запутанная история, – ответил Эрик, – он как бы утонул. Так принято считать.  

   – А Блюбаум написал роман о явлении Сверхновой... красивая получается картина, не так ли?

   – Ну да, – согласился Эрик.

   – Но скажи мне, женат ли он?

   – Нет, не женат, – ответил Эрик, – но был когда-то, у него есть дочь, она владеет небольшой галереей в Байрон Бэй, в Квинсленде, это такой городок хиппи на заливе, там ошиваются поклонники алкоголя, травки и свободной любви, и туда приезжает немало туристов. Дочь продает керамику и бижутерию местного производства и покуривает марихуану... 

   – Откуда ты знаешь всё это? – спросил я.

   – Все от того же Бена Блюменталя. Ты даже не представляешь, что только можно услышать от людей об их коллегах и соперниках... Так вот, если верить Блюменталю, то Блюбаум несколько раз собирался жениться, но каждый раз всё расстраивалось из-за его безмерных требований, принять которые не смогла ни одна из его очередных подруг.

   «Ну что ж, – подумал я, – похоже, что Фрэнсис Бэкон прав: всё прекрасное не лишено доли странности, – и происходит это, наверное, потому, что, как пояснил Эрик, космологией и астрофизикой занимаются вовсе не боги, а всего лишь люди.»

   При этом я хочу подчеркнуть, что Эрик никогда не был мизантропом, – скорее всего, он привык трезво оценивать ситуации, в которых оказывался.

   – Ну так что ж, – обратился я к Эрику, – расскажи теперь об этой Пэтти Вонг...

 

ГЛАВА 7.

 

   Как и все остальные зарубежные участники конференции, д-р Блюбаум остановился в отеле «Ренессанс», длинном светлом здании, стоящем на холме над приморским шоссе, пробегающим мимо чередующихся тель-авивских пляжей. Это был старый центр города, рядом с улицами Буграшова и Фришмана с их магазинами, антиквариатом, агентствами и кафе.

   Конференция должна была уложиться в четыре дня, жизнь ее участников подчинялась фиксированному расписанию заседаний и воркшопов. Я дожидался звонка от Эрика, который пообещал мне договориться с автором «китайского романа» о нашей встрече. Эрик позвонил мне ближе к вечеру в день открытия конференции.

   – Приезжай в «Ренессанс», Стивен остановился в 409 номере.

 

   – Соедините меня с доктором Стивеном Блюбаумом из Австра-лии, – обратился я к портье гостиницы. – Сообщите ему, что г-н Дашевский находится в лобби и просит разрешения о встрече, чтобы взять у него интервью. 

   – Из Австралии или из Австрии? – уточнил портье.

   – Из Австралии, – подтвердил я, и настроение мое улучшилось.

   Должен признаться, что одно только упоминание об Австралии приводило меня в ту пору в некое особое расположение духа; было в этом слове что-то манящее, неожиданное и отчего-то забавное, хотя, в принципе, я понимал, что и там живут такие же люди, как везде, да и происходит примерно то же, что и везде, где я уже побывал. Но все те места были ближе, чем Австралия, и именно этот факт почти максимальной удаленности от Тель-Авива, играл, наверное, решающую роль, настраивая меня на несколько необычный лад, который я бы описал как некую смесь легкого веселья и настороженного ожидания. Ощущение это обычно преследовало меня и после очередной порции австралийских рассказов, услышаных от Эрика или других побывавших там людей.

   – Д-р Блюбаум ждет вас, – сообщил портье, завершив свои краткие переговоры на английском с обитателем номера на четвертом этаже.

   Выйдя из лифта, я прошел по длинному коридору до двери номера и постучал. Через несколько секунд дверь вздохнула и отворилась. Человек, оказавшийся за дверью, внимательно поглядел на меня и пригласил пройти в гостиную просторного номера с балконом, глядевшим на полосу пляжа и море с уходившим на запад солнцем. Протянув мне сильную сухую кисть руки, он назвал себя:

   – Стивен Блюбаум.

   И я подумал, что он, возможно, не случайно построил свой роман вокруг жакаранды – «голубого дерева», «blauer Baum»; к тому же дерево это – до безумия красивое голубое дитя Южной Америки, произрастает и в Южной Африке, Австралии и в Китае...

   Я представился.

   – Дашевский... Да, очень много еврейских фамилий произошли от названия польских городов и деревень, но при этом ваш родной язык – русский, не так ли? Хотите, будем говорить по-русски? Для меня это не составит никаких проблем. У нас дома говорили на русском, – и добавил, уже перейдя на родной язык: – Пожалуй, я угощу вас замечательным китайским чаем, ведь вы не откажетесь?

   После чего он пригласил меня к столу с небольшим китайским чайником и чашками-пиалами на нем; показал, как следует заваривать и разливать в привезенные им из Австралии пиалы зеленый чай Лунцзин, «Колодец Дракона».

   – Никогда не уезжаю из дому, не прихватив с собой этот набор, – пояснил он, – чай помогает мне сосредоточиться.

   На мгновение мне показалось, что этот всё еще моложавый высокий, сухощавый человек пытается меня загипнотизировать, вернее даже, – оценить, поддаюсь ли я гипнотическим вибрациям его речи с причудливым интонационным рисунком, движению рук и внимательныму взору карих, ясно обрисованных глаз.

   Ничего более замечательного, чем его глаза, в облике Блюбаума не было: ровный тонкий нос, юношеские тонкие губы, кожа с легким равномерным загаром и такого же цвета уши, почти прикрытые аккуратной стрижкой, – этакое лицо-слепок, именно это определение возникло в моем сознании, привычно прикидывавшем облачение этого облика на бумаге.

   – Д-р Кромас сообщил мне, что ваши родители родом из Одессы, – сказал Блюбаум, – как и мой отец, кстати говоря. Ну не фантастика ли это?! Так что же привело вас ко мне? Голос крови? Места? Или какой-то иной голос?

   – Скорее всего, интуиция, – признался я и добавил, – но я даже не знаю, где родились вы...

   – В Шанхае, а моя бабка со стороны матери родилась во Влади-востоке... – мне показалось, он раздумывает, стоит ли говорить короче или пространнее. – Так что она прекрасно говорила по-русски. Итак, о чем мы будем беседовать?

   – Обо всем этом, – ответил я и достал из сумки экземпляр романа.

   – А... Так вы читали эту книгу? – он внимательно посмотрел на меня.

   – Да, по рекомендации одного моего приятеля из Лондона. Его зовут Борис Брук, он автор той самой статьи в TLS.

   – Человек с весьма радикальными взглядами... да, именно так, –д-р Блюбаум кивнул и быстро взглянул на меня.

   – О да, этим он отличался с юных лет. Он жил в Москве и терпеть не мог всё, что его окружало. Он – человек чрезвычайно одаренный, но никак не приспособленный к тому, чтобы жить в мире неконтролируемых эмоций и неструктурированых умствований, как он говорит, – в мире пренебрежения формой и связанного с этим невежества.

   – Ну что ж, такая точка зрения на современную русскую культуру, безусловно, существует, – заметил Блюбаум и спросил: – А вот этот доктор Кромас, – весьма любезный человек, кстати, – тот, что договаривался о нашей встрече, он тоже ваш друг?

   – Еще со школьных лет, – ответил я.

   – Мир полон ваших друзей, – заключил д-р Блюбаум не без легкой иронии и продолжил: – Да, он мне рассказывал о вас еще в Мельбурне, – кстати, он прекрасно говорит по-английски, практически без акцента.

   В этот момент мне показалось, что я уловил в его голосе некоторую настороженность, но решил не обращать на это внимание.

   – Ну да, он прекрасно говорит и по-немецки. Его предки – родом из Германии, – пояснил я. – В свое время они переехали в Ригу.

   – ...теперь мы все оказались в Тель-Авиве... Интересно, не правда ли?.. Но мне хотелось бы уяснить, для кого, собственно, вы хотите взять интервью? Это газета или журнал?

   – Речь идет об интервью, но не для газеты или журнала, хотя, кто знает... Суть в том, что я хочу написать книгу о современной науке, о том, какие люди ее делают, и это должны быть разные люди из разных стран. Прочитав ваш роман, я включил вас в список тех, с кем мне хотелось бы встретиться и побеседовать. И если вы готовы участвовать в таком проекте, то я хотел бы задать вам кое-какие вопросы.

   – Как велик ваш список? – спросил Блюбаум.

   – Он невелик, но это пока... Одного из них вы знаете – это д-р Кромас. Вторым в списке идете вы.

   – Похоже, вы только начинаете работать над проектом, – заметил д-р Блюбаум.

   – Не совсем, в свое время на меня произвел большое впечатление наш школьный преподаватель физики и астрономии, и я перенес на бумагу всё, что мне удалось узнать о нем. Он, кстати, рассказал нам о том, что Иммануил Кант был создателем космогонической гипотезы, согласно которой наша Солнечная система возникла из первоначальной туманности. В свое время мы с Эриком Кромасом побывали на могиле философа в Калиниграде, раньше этот город назывался Кенигсберг. Кроме того, я однажды посетил виллу«Капут» на озере Ванзее, принадлежавшую когда-то Альберту Эйнштейну.

   Как видно, всё это понравилось Блюбауму, и он решил поддержать разговор

   – Как интересно! Я был знаком с одним из сотрудников профессора Эйнштейна, его звали Валентин Шрайбман.

   – О да, была такая книга Шрайбмана «Годы с Эйнштейном».

   Д-р Блюбаум внимательно посмотрел на меня и чуть заметно кивнул:

   – Что ж, я постараюсь по мере сил и возможностей ответить на ваши вопросы, – и добавил: я помню его с пятилетнего возраста. Тогда мы жили в Шанхае. Вот с кем вам бы стоило побеседовать. Я узнал от него очень многое и многим ему обязан.

   – А на каком языке вы разговаривали? – спросил я 

   – На русском, он очень прилично говорил по-русски, с польским акцентом, разумеется. Не очень сильным. Он был любителем музыки.

   – Замечательно! – и я сообщил д-ру Блюбауму, что подготовил несколько вопросов, с которых хотел бы начать нашу беседу. И прежде всего, внести ясность в вопрос о псевдониме автора романа «Тень жакаранды».

   – Видите ли, это интригует читателя. До какой степени Лань Шу, автор романа, и его комментатор – совпадают в вашем лице?

   Д-р Блюбаум задумался на мгновение.

   – Ну, Лань Шу– это, конечно, псевдоним, придуманный мной еще в Мельбурне, в самом начале работы над текстом и утвержденный позднее в Лондоне, в кабинете главного редактора издательства, если уж раскрывать все тайны. Лань Шу можно было бы указать как Ланьсэ Дэ Шу, «дерево синего цвета», здесь мы возвращаемся к жакаранде, фиалковому дереву... Я же при этом остаюсь тем, кто я есть, – Стивен Блюбаум...

   Сначала он быстро произнес «Стивен», а уж затем добавил «Блюбаум» – фамилия прозвучала так, что акцент, ударение – да вся окраска слова пришлись на сине-зелено-фиолетовое пятно «баум» –дерево, поддерживающее безграничную желтизну Поднебесной.

   – Впрочем, связь с Поднебесной – это то, что я домыслил сам, – признался он с легким смехом. – Но, видите ли, Стивен Блюбаум – это имя для солидного врача, такого, как мой дед или как отец, а всевдоним Лань Шу позволяет мне вспоминать мое детство, погруженное в бескрайние желтые просторы Китая. Вопрос же для меня состоял не в том, чтобы произвести впечатление на читателя, а в том, чтобы помочь мне самому войти в определенное состояние, состояние повествователя. Что же до комментариев, то я работал над их составлением исходя из того, что я, собственно говоря, и есть ни кто иной, как д-р Блюбаум.

   – То есть вы хотите сказать, что можете трансформировать свою психику до такой степени, что становитесь другим человеком?

   – До определенной степени, – признался он, улыбнулся, и я почувствовал, что ему не хочется продолжать обсуждение вопроса о возможностях и пределах трансформации психики.

   – Ну да, – внезапно продолжил Блюбаум, – об этом мы могли бы поговорить в другой раз, а сейчас давайте договоримся, что Лань Шу – это мой псевдоним. Видите ли, – добавил он, – я верю в даосскую теорию об именах: мы должны их изменять, выбирая новые дороги. И после раздумий я пришел к выводу, что роман следует опубликовать под псевдонимом. Корпус романа состоит из собственно повествовательной части и отступлений, содержащих комментарии и пояснения, и поскольку мне пришлось писать все эти комментарии, я решил, что этого никак не следует скрывать... Так что и автор, и комментатор в данном случае – одно и то же физическое лицо, которое существует в двух ипостасях. Что-то вроде раздвоения личности в психиатрии, – легко улыбнулся он.

   – Видели ли вы заросли бамбука, – продолжал он после паузы, – бамбуковые рощи, где поют птицы, тенистые бамбуковые аллеи?.. Знакомы ли вам бамбуковые рощи?

   – Да нет, пожалуй, – признался я.

   – Ну да, понимаю, скорее вам знакомы лиственные или таежные леса... Но бамбуковые заросли – они совсем иные, и одна из их особенностнй в том, что они растут и разрастаются с невероятной, совершенно несравнимой ни с чем скоростью... Слышали ли вы когда-нибуль о китайской казни: человека укладывают на землю, на ростки бамбука, и они за ночь прорастают сквозь него? Ну, а роман этот, я надеюсь, несет в себе нечто родственное бамбуковым аллеям со щебечущими птицами...

   Должен признаться, что к этому моменту чай, которым угостил меня д-р Блюбаум, уже оказал свое просветляющее воздействие, о ко-тором говорил он, и фамилия Блюбаум каким-то образом начала сплетаться у меня в сознании с фамилией Лань Шу. «Блю Баум–Лань Шу», – слышал я один голос, «Лань Шу – Блю Баум», – отвечал ему другой. Передо мною возникла железная дорога, на которой китайские станции Лань Шу и Блю Баум бесконечно и неотвратимо сменяли друг друга. И так это продолжалось до тех пор, пока мы не вышли из номера и не спустились вниз в лобби, выводившее на обширную, глядящую в сторону моря веранду отеля, откуда мы проследовали в конференц-зал, где проходило нечто вроде коктейль-парти по случаю открытия конференции; публика ожидала выступления министра по науке – и когда случайно возникший перед нами собеседник, толком не расслышав фамилию моего спутника, попросил повторить ее помедленнее, тот, усмехнувшись, выговорил ее так, что «Блюбаум» прозвучало недвусмысленно.

   Оставалось допустить, что всё, мне почудившееся, было и в самом деле миражом, фата-морганой, призраком или химерой. И я был уже готов принять это за данность, но припомнил слова Эрика об увлечениях Блюбаума.

   – Это непростой персонаж, – предупредил Эрик, – он поклонник ряда экзотических теорий о структуре личности. Так что зачастую ему удается увести разговоры куда-то в сторону эзотерики.

   «Восточные практики, – подумал я, – вот в чем, наверное, всё дело... Так вот они откуда, эти бамбуковые аллеи и китайские сады, –всё это не только из рассказов его отца или матери, из их воспоминаний о чудесах Китая, услышанных им в Австралии. Ведь если Стивен попал в Австралию тринадцати-четырнадцати лет отроду, то он, конечно же, не раз побывал в подобных садах и бродил по бамбуковым аллеям, освещенным заходящим солнцем...» Затем я попытался взглянуть на д-ра Блюбаума как бы со стороны, но ничего необычного в нем, пожалуй, не было. Он стоял у стены, держа в правой руке высокий стакан со смесью кампари и лимонного сока, и внимательно глядел на маслинку, которую прицепил маленькой пластмассовой вилочкой с одного из блюд, стоявших на столике вместе с остальными кулинарными прелестями. Всё вокруг тонуло в море голосов. Шла обычная коктейль-парти; слева на балконе играл маленький оркестр, солнце уже зашло, но было светло, веера пальм подрагивали под вздохами долетавших с моря ленивых порывов ветра. Дальше, за перилами балкона, тянувшегося вдоль крыши фасада, шли редкие пальмы – вернее, небольшие группки пальм, полоса песка, а за ним – море, разрезанное убегающими вглубь синего пространства волн каменными плитами причалов... По пляжу бродило несколько человек, две пары играли в мяч, это было что-то вроде пляжного волейбола.

   Примерно через час мы решили покинуть зал и пройтись по набережной. Министр уже выступил, все руки были пожаты, все приличествующие случаю фразы сказаны, так что же еще оставалось делать?

   – Ну так что ж, вернемся в наши бамбуковые аллеи? – предложил д-р Блюбаум, и я согласился; по каким-то неясным мне причинам этому гостю Тель-Авива хотелось выговориться, и мне, очевидно, не стоило этому мешать.

   Вскоре, однако, я понял причину разговорчивости Блюбаума: он собирался побывать на кладбище в Хайфе, где были похоронены его дед и бабка, и выразил надежду на то, что я смогу составить ему компанию в этой поездке. Естественно, мне ничего не оставалось, как принять предложение.

   – Есть у меня и тетка, – добавил он, – зовут ее Таль, и она несколько старше меня. Живет на юге страны в весьма живописной деревушке, в мошаве. Там и ее семья – муж, дети и внуки. Я повидаюсь с ними позднее.

 

   На следующий день мы уехали в Хайфу на автобусе и, как мне показалось, более всего нашего гостя впечатлил виадук, построенный еще во времена римского владычества, мимо которого мы проезжали. Виадук, как заметил д-р Блюбаум, совершенно не изменился со времени его предыдущего визита в эти края.

   – Видите ли, – внезапно признался Блюбаум, – вскоре мне предстоит уйти на пенсию. Ну да, за мной останется кабинет в университете и право использования библиотекой. Не знаю, однако, насколько меня интересует это. Иногда я думаю о том, чтобы уехать из Австра-лии и даже переехать куда-нибудь сюда, к морю. Моя австралийская пенсия, я уверен, обеспечит мне вполне комфортабельную жизнь на этом берегу. Возможно, мне удастся поездить по Европе... Помимо этого я хотел бы побывать в Одессе, где жили мои родственники, прибывшие туда из Германии и Польши. Возможно, они собирались направиться из Одессы дальше, в Южную Америку, это было популярное направление в те годы... Ну а мне, я думаю, стоило бы пожить здесь...

   – Думаю, что здесь вы сможете следовать вашему призванию, писать... Ведь у вас есть о чем рассказать людям. Ваши родители, молодость, переезд из Китая в Австралию, в общем, всё то, что заставило вас писать... Надеюсь, вас не смущает то, что я говорю о писательстве как о принуждении...

 

   Прошло еще три дня, конференция закончилась, и д-р Блюбаум покинул Тель-Авив вместе с другими ее участниками, пообещав в скором времени вернуться.

   – Скорее всего, это вопрос полугода. Дело в том, что я, кажется, нашел правильную формулу для моей предстоящей жизни. Я завершу все дела в Мельбурне, к тому времени местный агент подыщет мне подходящую квартиру где-нибудь здесь, у моря. Получу паспорт и буду жить, сколько пожелаю. Ну и наконец, я смогу выезжать в Европу время от времени. Ведь как просто – несколько часов, и ты в Европе. А из Мельбурна лететь, скажем, в Париж – никак не меньше суток. А то и подольше, в зависимости от стыковки. Вот таковы мои планы на будущее.

   На следующий день после его отъезда я встретился с Эриком. Тот был в хорошем настроении и сообщил, что закончил сбор текстов докладов с конференции и передал их в редколлегию, которая подготовит к публикации сборник «Сверхновые: новые подходы к старым проблемам».

   – Что ж, работа заполняет нашу жизнь и сообщает ей цель и направление, – сказал Эрик, – не так ли? А как наш друг, д-р Блюбаум? Надеюсь, он всем доволен?

   – В принципе, да, – ответил я, – он собирается выйти на пенсию – хотя тщательно избегает этого слова, купить квартиру, переехать сюда и ездить время от времени в Европу. Я думаю, он возьмется за мемуары.

   – Да, – согласился Эрик, – мемуары – это нечто почти неизбежное... Но если они будут зашифрованы таким же образом, как его первый роман, мы вряд ли сумеем понять, что это его воспоминания...

   – Ну, будут мемуары, рассказанные в жанре фэнтези.

   – Так может быть, этот его роман – и есть фэнтези-мемуары? Как ты полагаешь?

   – Люди довольно часто избегают разговоров о том, что было... Или о том, как это было на самом деле... Однако мне кажется, что ему хочется, и даже необходимо, говорить о прошлом...

 

ГЛАВА 8.

 

   Когда-то, еще в юности, Эрик говорил, что я, по-видимому, наделен достаточно высоким уровнем эмпатии. В то время меня одолевали разного рода сомнения, многие истины казались мне небезупречными. Все эти волнующие нас вопросы мы с Эриком обсуждали во время поездки в Восточную Пруссию, в последнюю нашу школьную осень. Ездили мы туда всем классом, в школьном автобусе, вместе с преподававшим историю директором школы.

   Мы остановились в Зеленоградске, в прошлом – старом прусском городе Кранце на берегу Балтийского моря. Места для ночлега отыскались в здании местной школы, по соседству с пляжем, и после завтрака мы отправились на пляж в поисках янтаря. А днем поехали в город, основанный тевтонцами на полстолетия позднее Риги.

   Могила Иммануила Канта находилась неподалеку от развалин Замка Трех Королей. По углам параллелепипеда из черного мрамора стояли черные чугунные трубы, соединенные провисавшими до земли толстыми железными цепями. Позади надгробия – единственная оставшаяся невредимой стена кафедрального собора. Руины его не снесли только потому, что у стен был похоронен автор «Критики чистого разума». За мраморным надгробием с именем философа и датами его жизни темнел вход на сохранившуюся в стене собора винтовую кирпичную лестницу; она привела меня на крышу. Отсюда видны были развалины замка на холме у места слиянии двух рукавов реки Прегель, вымощенные булыжниками улицы, старинные дома, виллы и желтеющие кроны деревьев. В двухстах метрах к северу от развалин замка, за Оперным театром, находился блиндаж, в котором в апреле 1945 года был подписан акт о капитуляции немецких войск. Значительная часть города лежала в развалинах, что напомнило мне послевоенную Одессу.

   По возвращении в Ригу я подошел к преподавателю физики и астрономии с вопросом, о каком, собственно, «моральном законе внутри нас» говорит Кант.

   – «То, что ненавистно тебе, не делай другому, – в этом вся мудрость, а остальное – комментарии...», – ответил он, и что-то лукавое блеснуло в его глазах.

   Позднее, уже в Тель-Авиве, я узнал, что преподаватель физики повторил известные слова Гиллеля, мудреца эпохи Второго Храма, жившего за восемнадцать столетий до Канта.

 

   Прошло еще несколько месяцев, и однажды у меня на Нордау раздался телефонный звонок. Звонил Стивен Блюбаум. Он сообщил мне свой новый номер телефона и адрес. Оказалось, что он всего несколько дней как прилетел в Тель-Авив и теперь живет недалеко от меня.

   Город, где он поселился, называется Бат Ям, Дочь моря – Русалка, на севере он граничит с Яффо. Двигаясь из древнего Яффо на север, попадаешь в Тель-Авив. Дорога на машине из одного конца в другой занимает минут двадцать, не более.

   – Переезд в Хайфу был бы слишком сильным жестом, который неизбежно оказал бы определенное влияние на меня, – пояснил Блюбаум однажды.

   По-видимому он предпочитал не делать каких-либо решительных шагов и просто приобрел себе квартиру у моря, где мог проводить полгода, – те самые, на которые в Австралии приходится зима. В Бат Яме он поселился в пентхаузе на двенадцатом этаже здания на нависающем над пляжем холме, где разместил привезенную из Мельбурна мебель, китайские статуэтки, значительное количество книг и китайской графики, акварелей и рисунков тушью, приобретенных когда-то его отцом в Шанхае.

   Он установил у себя на балконе небольшой телескоп, но возможность наблюдений звездного неба зависела от интенсивности вечернего освещения на пляже. Несколько уроков астрономии, преподанных мне Блюбаумом, показались захватывающе интересными. Впрочем, как это уже ясно, я бесконечно далек от астрономии и ее проблем.

   Итак, я не раз приезжал к нему из Тель-Авива; он рассказывал мне о событиях своей жизни. Иногда мы располагались в креслах в его выходящей на веранду гостиной, иногда выходили на веранду, к телескопу – близость этого прибора отчего-то вдохновляла его...

   Обычно мы обсуждали то, что происходило вокруг – политику, новости и даже вопросы внеземных цивилизаций. Следует сказать, что д-ра Блюбаума интересовало множество проблем древней истории. Он начал изучать иврит и завел разнообразных знакомых на курсах по изучению этого древнего, но чрезвычайно живого языка. Помимо того, он пытался разобраться в тонкостях иудейского календаря и летоисчисления, начинающегося с момента сотворения олам, изменяющегося мира. Иногда он спрашивал у меня, что я думаю по поводу той или иной книги или фильма, оказавшихся в центре внимания, но никаких литературных дискуссий мы с ним никогда не вели – по-моему, его совершенно не интересовали подобные темы. Постепенно у меня сложилось впечатление, что я постоянно общаюсь с д-ром Блюбаумом, но никогда – с Лань Шу, так я это для себя сформулировал. Он всегда был повернут ко мне одной стороной.

   Однажды за джином с тоником и ломтиком лимона – а он никогда не пил ничего крепче – мне пришел в голову вопрос: «А существует ли эта, вторая, сторона?» Если я пытался направить разговор в интересующее меня русло, он легко уходил от темы в сторону астрономических подробностей и отступлений.

   Несколько раз я приезжал к нему с Эриком, но в присутствии Эрика разговор обычно вращался вокруг профессиональной деятельности ученых и лишь изредка менял направление. Обычно при этом они забывали обо мне; вспоминая в какой-то момент, пытались отыскать понятные для всех темы. Так прошел год, а за ним и второй. Однажды, поинтересовавшись у Блюбаума, собирается ли он в Мельбурн, услышал в ответ нечто неопределенное о каких-то трудностях, обстоятельствах и всё еще неутрясенных вопросах... Я решил не углубляться. Какие-то непроясненные вопросы, казалось мне, имущественного или матримониального характера. Какие-то подробности... И не следует больше беспокоить человека. В конце концов, следовало предоставить д-ру Блюбауму возможность рассказывать именно то, что ему хотелось рассказать... Ну а что касается остального, то и оно как-то проявит себя. Или не проявит. Что ж поделаешь, такова жизнь, есть пределы, нарушать которые не следует хотя бы оттого, чтобы другие вели себя по отношению к тебе подобным же образом... И я решил умерить свое любопытство и спокойно плыть вперед против течения времени... Постепенно всё раскроется и станет ясным, думал я, продолжая делать заметки, основанные на рассказах Стивена Блюбаума, посвященных его прошлому. Начавшихся с того разговора о бамбуковых аллеях в Шанхае – городе, куда судьба забросила отца моего собеседника, молодого судового врача Сергея Аркадьевича Блюбаума, выпускника медицинского факультета Императорского Новороссийского университета в Одессе... 

 

   Постепенно у меня накопилось достаточно записей в блокноте, озаглавленном «Блюбаум», и в один прекрасный день я спросил у Стивена, насколько связано его обращение к литературе с тем влиянием, которое оказал на него отец? В ответ д-р Блюбаум вздохнул, внимательно посмотрел на меня  и сказал:

   – Что ж, вопрос этот вполне естественный, но мне трудно ответить на него. Наверное, главное состоит в том, что отец мой всегда был частью моей жизни, в той или иной мере, сознавал я это или нет... Вы ведь неслучайно расспрашивали меня о моих литературных вкусах и пристрастиях. Что я мог сказать вам в ответ? Почти ничего, кроме нескольких общих слов... Так вот, идея написания романа пришла вслед за некоторыми случившимися со мной и близкими мне людьми событиями. Вот нашло что-то на меня, и я уселся писать... Написан роман был на одном дыхании. Я предложил его нескольким австралийским издательствам, но не преуспел. Как сообщил мне один из них, «у нас а Австралии не очень-то интересуются китайской историей и, несмотря на все литературные достоинства представленного вами текста, мы не можем позволить себе финансовый риск публикации романа с совершенно неясной перспективой продаж...» Короче говоря, они предлагали мне оплатить издание романа, что показалось мне совершенно неприемлемым. Обстоятельства сложились так, что мне хотелось издать этот текст несмотря ни на что; он стал какой-то частью моей жизни... И я начал думать о публикации романа в Англии или в США. Роман мой, как я понял к тому времени, был далек от совершенства, его следовало доработать, в том числе и язык – в нем присутствовали некоторые русизмы и специфические австралийские выражения. Естественно, я начал поиски редактора, но такого, который смог бы оценить достоинства оригинала и отредактировать его. Поверьте, такая работа по плечу далеко не каждому переводчику или редактору. В конце концов, поиски привели меня а Лондон, где я познакомился с Борисом Бруком, когда-то писавшем о моем отце, и он согласился проделать всю требуемую работу. Более того, работа над текстом увлекла его, и он предложил мне написать своего рода комментарий к тексту романа, с тем, чтобы облегчить понимание его будущему читателю. Борис несколько освежил текст и, надо сказать, сделал это весьма элегантно. То, что действие романа разворачивается в Китае, укрепило меня в намерении представить роман как написанный неким Лань Шу и дополненный моими комментариями. Надо ли говорить о том, что Борис Брук оказал мне весьма существенную помощь, познакомив с издателем... Но всё это длинная история, и за один вечер ее не рассказать. Для меня же главное то, что роман увидел, наконец, свет... И цель, которую я ставил перед собой, достигнута. Естественно, я согласился с требованием Бориса ни в коем случае не раскрывать его участия в этом проекте до тех пор, пока он не сочтет возможным. Поэтому в первую нашу встречу я был вынужден несколько отойти от того, как было на самом деле... mea culpa, и поверьте, я сожалею об этом... Но идея наша с Борисом состояла в том, что книга привлечет к себе больше внимания, если она появится так же внезапно и окруженная ореолом какой-то недоговоренности или тайны, как появлялись в свое время «гостевые звезды», так в древнием Китае называли Сверхновые... 

 

ГЛАВА 9.

 

   Как известно, вскоре после неожиданной смерти д-ра Блюбаума, последовавшей отрыву тромба и случившемуся вслед этому инсульту, бумаги покойного оказались в литературном архиве Тель-Авивского университета. В сущности же, речь идет лишь о части его архива, связанной с литературными дерзаниями профессора. Аккуратно разложенные в папки и снабженные буквенно-цифровыми индексами, документы были переданы в архив дочерью профессора, прибывшей в городок Бат Ям на берегу Средиземного моря из курортного Байрон Бэй в австралийском штате Квинсленд, для того, чтобы вступить во владение унаследованной ею квартирой и всем остальным земным достоянием покойного.

   В нижеследующих частях данного повествования, основанного на записях из архива д-ра Блюбаума и пояснениях Эрика, я постарался сохранить ощущение бьющегося, как живая рыба в руках, рассказа, поскольку оригинальный авторский текст то уходит в подробности, обрастая деталями, то вдруг фиксирует в двух-трех строчках то обстоятельство, что со времени последней встречи автора записок с тем или иным персонажем прошло уже несколько лет. И, пожалуй, единственное разумное предположение относительно содержимого папок из архива д-ра Блюбаума, которое приходит мне на ум, состоит в том, что папки эти содержат записи профессора, пытавшегося припомнить и зафиксировать какие-то моменты, стороны и обстоятельства  жизни своей семьи и своей жизни в той последовательности, в которой они, скорее всего, происходили. Можно ли, однако, утверждать, что профессор точен и, следовательно, правдив в изложении ряда ситуаций и событий? Не уверен... Однако, произошло то, что произошло, и мы имеем только то, что имеем. Столкнувшись с описанным, я счел необходимым рассказать о том, что узнал, о чем догадываюсь и что предполагал, внося как можно меньше изменений и дополнений в содержательную основу записок, оставленных Стивеном Блюбаумом.

   И всё же, понимая, что последовательность изложения должна соблюдаться хотя бы из соображений, связанных с доступностью текста, мне пришлось несколько упорядочить записи и заполнить, по возможности кратко, некоторые лакуны в повествовании. Что же касается истории диалога людей и Неба, случившейся в Австралии, о которой я собираюсь рассказать, следуя той тропинке, по которой провели меня беседы со Стивеном Блюбаумом и его записки, то сведения об истории этой и ее участниках дошли до меня из нескольких источников... Да и сама эта история стала известна мне постепенно... 

Часть 2

 

ГЛАВА 1.

 

   При рождении младенца назвали Сергеем по настоянию его матери, Розалии Марковны, преподававшей музыку и сочинявшей несложные для исполнения, но живые и непосредственные музыкальные пьесы для детей. Ей нравилось имя Сергей, его латинское звучание, но еще больше ей нравилось производное от него имя Серж. Розалия Марковна происходила из достаточно состоятельной еврейской семьи, была прекрасно образована и читала романы и стихи не только на русском и на французском, но иногда, как, например, в случае вольнодумной и дерзкой поэзии Генриха Гейне, и на немецком.

   Однако не все родственники были готовы принять имя мальчика без оговорок, вследствие этого у Сергея-Сержа было еще одно, не тайное, но и не часто употребляемое еврейское семейное имя Ося, производное от «Осия», что означает «спасение». Первый из двенад-цати малых пророков, автор Книги Осии жил около 752-721 годов до н.э. в Самарии.

   Отца Сержа звали Аркадий Вениаминович; это был крупный, спокойный кареглазый мужчина в очках в тонкой позолоченной оправе, которому шла седина; он коротко стригся, и мерцание седины создавало некое подобие ореола вокруг его головы. Высокий, двухметрового роста мужчина могучего сложения, он любил длинные неспешные прогулки в хорошую погоду, в дождливые, ветреные или снежные дни предпочитал находиться дома и, если то был выходной, оставался до полудня в халате и читал газеты, сидя в своем любимом черном кожаном кресле и попивая чай с лимоном из своего любимого стакана в серебряном подстаканнике. Иногда, в конце долгого дня он любил пригубить рюмку-другую шустовского коньяка, закусив глоток опьяняющей жидкости ломтиком лимона или темными греческими маслинами.

   В свое время, уже завершив учебу в Берлине, где ему довелось слушать лекции самого Гельмгольца, он приехал навестить живших в Одессе родственников и там встретил свою будущую жену. Вообще же доктор Блюбаум был выходцем из Кракова, поселившимся в Одессе, рассказы о которой всегда привлекали его присутствовавшим на заднем плане Черным морем, сообщавшим всякому повествованию удаленный морской гул и резкий освежающий запах соли. 

   Ну а теперь, годы спустя после появления в этом городе, он, ныне известный одесский офтальмолог, много и успешно оперировавший, к мнению которого прислушивался сам профессор Филатов, беседуя со своей женой о будущем их единственного сына, всегда указывал на то, что медицина должна стать областью приложения его способностей – при том, что уже с самых детских лет Сержа ясно было, что мальчик широко и щедро одарен.

   Обаяние Сержа не осталось незамеченным, на его легкую походку и длинные ресницы обращали внимание девушки. Присутствовала к тому же в облике и манере общения Сережи той поры еще и дополнительная поэтическая нотка, как-то раз заставившая Катю Каменцеву сказать своей подруге : «Ах, этот Сережа Блюбаум, он так меня волнует...», – сказать, дерзко рассмеявшись при этом, как будто эти две девушки, Катя и ее подруга Лена Одинцова, были одни на улице с акациями, бежавшей мимо Оперного театра, представлявшего собой точную копию одного из театров Вены.

   В детстве Сережа увлекался чтением «Жизни животных» А.Э. Брэ-ма в десяти томах, но ко времени успешного окончания гимназии, Сергей Блюбаум собирался заниматься изучением географии, истории и языков, что, по мнению его отца, отнюдь не сулило спокойного и обеспеченного будущего. В конечном счете Серж внял увещеваниям отца и матери, полагавших, что выпускники медицинского факультета университета гораздо реже вступают на путь революционеров и бомбистов, нежели выпускники таких факультетов, как историко-филологический или юридический.

   Итак, Сергей Аркадьевич занялся изучением латыни, анатомии и прочих обязательных на медицинском факультете предметов, из которых более других заинтересовали его физиология высшей нервной деятельности и психиатрия. Следует отметить при этом, что Аркадий Вениаминович в глубине души был склонен соглашаться с сыном, когда тот утверждал, что говорить о спокойствии и стабильности во времена, о которых идет речь, можно только в каком-то весьма относительном смысле. К тому же и родителям, и сыну казалось замечательным то обстоятельство, что ехать за получением образования куда-либо на Север, в столицы или даже заграницу не было нужды, ибо Одесский медицинский институт был основан в 1900 году как факультет Императорского Новороссийского университета.

   В отличие от своего гиганта-отца, Сережа был строен, изящен и чертами лица пошел, скорее, в мать с ее артистичной и эффектной внешностью. Он был эмоционален, порывист и чувствителен; «у него тонкая кожа», сказали бы сегодня, но он умел быть организованным и держал себя в руках, не отдаваясь омывавшим его сознание эмоциям. Быть может, это случилось благодаря счастливому сочетанию генов, а может, благодаря приличному музыкальному образованию, полученному дома.

   Но что же еще предшествовало этому столь важному для нашего повествования появлению Сережи Блюбаума в Китае?

   Позднее, уже в пожилом возрасте, сам Сергей Аркадьевич – всегда, кстати говоря, сохранявший бодрость духа, обычно начинал свой рассказ с времени, когда из Одессы ушли французы и англичане вместе с их кораблями, стоявшими на рейде, и пришла новая власть... Вскоре после того начался голод, и немедленно же начала работать организация под названием ЧК, расстреливавшая людей средь бела дня под звуки работающих без глушителей автомобильных моторов. Но всё это не изменило ни лепные скульптуры на фасадах одесских домов, ни цветения «граммофончиков» на клумбах, ни шума Привоза, ни сияния, уходившего в даль моря, если глядеть на него с высоты Потемкинской лестницы.

   К тому времени Сережа закончил обучение на медицинском факультете, стал врачом и, благодаря связям отца с местным начальством, чьи дети и жены, не говоря уже о них самих, нуждались в услугах отличного врача-окулиста, начал свою жизнь на море в должности судового врача на сухогрузе, приписанном к Черноморскому пароходству. К работе своей он приступил исполненный ожидания встречи с морем и иными берегами, с другой жизнью – что снова подтолкнуло его к оставленному было писанию стихов, благо в плавании у него оставалось достаточно свободного времени для этого. Он усаживался за откидной столик в своей небольшой каюте, глядел в открытый иллюминатор и записывал то, что шло ему на ум. Строчки, слова, междометия... Иногда он задавал себе беспокоившие его вопросы. Напри-мер, было ли контрабандой то, чем с дозволения и по указанию властей занимался Сережа в дополнение к своей врачебной деятельности? 

   По поручению одесских руководителей нарздравотдела Сережа занимался закупками старых и новых необходимых медицинских препаратов и медицинского инструментария. Закупки имели ограниченный, частный характер и предназначались для узкого круга пациентов и нескольких довереных врачей, одним из которых был его отец, допущенный – среди других лучших специалистов – к лечению высших должностных лиц и их родственников. Еще одна характерная черта того времени состояла в том, что тем же врачам, что оказывали медицинские услуги представителям правящего класса, приходилось лечить и новую клиентуру, возникшую в период НЭПа, получавшую лекарства и медицинское оборудование из-за границы несколько иными путями.

   Поначалу, первые годы «Капитан Воздвиженский» выполнял рейсы в Крым и в Батум, но по мере развития отношений с Турцией стал заходить и в Константинополь, а несколько позднее, оставив позади Золотой Рог и Мраморное море, выходил в Средиземное море и направлялся в Салоники, доставляя в порты этих стран – а оттуда в Одессу – грузы, связанные с региональной торговлей сельхозпродуктами; и в каждом из портов, где более или менее регулярно появлялся сухогруз, у Сергея Блюбаума постепенно возникли некоторые специфические привычки или, скорее, ритуалы, связанные с посещением определенных мест, которые, в итоге, привели к одной почти что случайной встрече... 

   Несомненно, в каком-то весьма определенном смысле встреча эта казалась случайной, но по прошествии времени – а мы не можем отрицать, что обычно рассказываем о своей или чужой жизни, словно бы оглядываясь назад, в прошлое, – так вот, по прошествии времени встреча эта представляется нам хоть и случайной, но, в сущности своей, предопределенной сложившимися к тому моменту обстоятельствами.

   Однажды ранней весной 1927 года в Салониках к Сергею Аркадь-евичу, сидевшему за столиком в кафе, куда он непременно заглядывал в каждое свое появление в городе по причине открывавшегося оттуда великолепного вида, к нему обратился молодой человек, вполне недурно говориший по-русски, судя по всему, болгарин. Лицо молодого человека показалось Сергею Аркальевичу смутно знакомым и позднее он вспомнил, что обратил внимание на него еще прежде, когда сей молодой человек, словно ожидая кого-то, прохаживался по причалу, к которому был пришвартован «Капитан Воздвиженский». Ну а теперь, в кафе, этот молодой человек, примерно тех же лет, что и Серж, попросил уделить ему несколько минут, и Сергей Аркадьевич не видел причин отказать ему в этом. В завершение не слишком продолжительного разговора за кофе и узо этот молодой человек попросил Сержа передать письмо по указанному на конверте одесскому адресу. Ничего, кроме семейных новостей и пожеланий здоровья, текст письма не содержал. 

   Сергей Аркадьевич согласился передать письмо из рук в руки и по возвращении отнес письмо по указанному адресу. Оказавшись в большой и светлой квартире на ул. Щепкина, он познакомился с ее обитателем – известным болгарским анархистом Христо Велевым, скрывавшимся от болгарской полиции после неудавшегося покушения на царя Бориса. Покинув Болгарию, Велев нашел надежное убежище в Одессе, где его опекали местные сотрудники ГПУ.

   За четыре проведенных в Одессе года Велев успел обзавестить семьей. Жену его звали Горпина; она часто готовила Велеву борщ, галушки и голубцы со сметаной, икру из «синеньких» и вареники с вишнями; родила ему прелестную дочку Агнию и присматривала за Велевым по поручению НКВД, еженедельно представляя своему руководству безграмотные «дневники наблюдений».

   Иногда, выпив рюмку-другую самогона, она напевала популярную в те годы в Одессе песенку:

 

                                                            Была весна, цвела сирень и пели пташечки,

                                                            Картину ставили тогда «Багдадский вор»,

                                                            Глаза зеленые и желтые ботиночки,

                                                            Зажгли в душе моей пылающий костер...

 

   Велев пил самогон, закусывал маринованным болгарским перцем и украинским салом, пытался читать Маркса, но засыпал и жаловался на ухудшающееся зрение.

 

   Прошло некоторое время после получения обитателем квартиры по ул. Щепкина письма из Салоник, и старый, или вернее – старший, д-р Блюбаум, начал сложный и длинный процесс лечения Христо Велева от надвигавшейся слепоты. Прошло еще несколько месяцев, и одним из интересных следствий множества усилий доктора Блюбаума по спасению зрения Христо Велева стало то, что мы вправе назвать прозрением старого анархиста, оказавшегося в состоянии разглядеть ужаснувшие его черты строя, установленного большевиками на просторах бывшей Российской империи. 

   Именно в ту пору Христо почувствовал, что его тянет домой, в родные горы, на Стару Планину. Впрочем, он был достаточно умен, хитер и опытен для того, чтобы делиться своими желаниями и надеждами с сотрудниками одесской ЧК. Вместо этого Велев обратился к доктору Блюбауму с деловым предложением: он брался вывезти доктора, его жену и сына Сержа в Грецию, вывезти их на том же греческом суденышке, что под прикрытием ночи вывезет и его вместе с ними, – при одном только условии, а именно: доктор Блюбаум оплатит стоимость этого опасного рейса хорошо знакомому греку Панайоту Ставраки, время от времени привозившему морем в Одессу товары, доступные избранным жителям города за валюту или в обмен на золотые изделия, – не забывайте, это были времена НЭПа.  

   – С Панайотом я знаком со старых еще времен, – сообщил Христо, – он уже оказывал мне кое-какие услуги, и у нас нет никаких нерешенных вопросов. Думаю, и в этот раз всё будет хорошо. Но расплатиться с ним надо долларами или золотом. Ну, может быть, сойдут и бриллианты, но о них надо договариваться особо, их следует оценить у третьих лиц, а это непросто, так что лучше всего – доллары.

   Вопрос о долларах и золоте требует дальнейшего пояснения. И доллары, и золото позарез нужны были руководству, проводившей индустриализацию страны. Поскольку властям не хватало валюты и золота, в стране была создана система магазинов «Торгсин» – как бы для торговли с иностранцами, где продавали качественные иностранные изделия, начиная от посуды, тканей и до последних чудес радиотехники, доступных покупателям за всё те же доллары и золото. Кроме того, продолжая славные традиции ЧК, ОГПУ ввело практику арестов тех или иных людей, которые, согласно оценке и ожиданиям указанных органов, могли внести определенную сумму за свое освобождение. Такова была нормальная практика того времени. Аресто-ванных бесконечно допрашивали, избивали, шантажировали возможностью ареста близких и требовали от них назначенный выкуп. Некоторые бывшие коммерсанты платили, за других платили их близкие; кто-то сходил с ума, а кто-то попросту погибал в застенках. 

   Слушая рассказы об этой, случившейся со знакомыми людьми напасти, супруга д-ра Блюбаума Розалия Марковна трепетала от страха, справедливо полагая, что рано или поздно за ее мужем придут те же самые люди, детей и жен которых он лечил, или, как она говорила, их «подручные». Она уговаривала мужа переехать куда-нибудь подальше от глаз всевидящих органов, но доктор Блюбаум понимал, что переезд «куда-нибудь подальше» отнюдь не является наилучшим решением вопроса, хотя и может послужить в качестве временного варианта. При всем при том он любил Одессу и привил эту любовь своему сыну. Он любил синие летние одесские ночи и осенние падающие здезды. Ему нравилось высокое летнее голубое небо, каштаны и акации. Потемкинская лестница, улица Пушкинская, кафе «Фанкони», приморский бульвар со зданием Оперы и памятник дюку де Ришелье вызывали у него самые что ни на есть сентиментальные чувства. И, наконец, в Одессе было море; время от времени оно снилось ему в далекие его студенческие годы в Берлине. Эту свою любовь к морю он сумел передать плававшему, как рыба, сыну, которому с детства рассказывал истории о путешествиях Лемюэля Гулливера и приключениях Робинзона Крузо.

   Рожденная в Одессе Розалия Марковна, была, однако, неумолима. Один из ее дедов был когда-то давно биндюжником, а позднее стал одним из создателей одесской конки; у другого была маслобойка, а родители ее владели известной в Одессе аптекой на Марзлиевской. Музыкой она занималась под руководством самого Якова Ткача, получившего музыкальное образование в Париже у Рауля Пюньо, пианиста и композитора, прославившегося как своими сочинениями, так и редактированием сочинений Шопена и Массне.

   – Аркадий, – говорила Розалия Марковна, – мы пережили Великую войну, революции, Гражданскую войну, погромы; мы пережили фрацузов и англичан, голод; вот сейчас у нас новая власть, НЭП, и в городе идут новые посадки... Все наши родственники разъехались по заграницам. Может быть, пора уже что-то сделать? Неужели ты думаещь, что всё это обойдет нас стороной?

   Эти и подобные им сентенции сделали жизнь доктора Блюбаума невыносимой – при том, что он понимал: жена права и откладывать до бесконечности решение вопроса невозможно...

   В конце концов произошло нечто невероятное: доктор Блюбаум принял предложение Христо Велева, болгарского анархиста.

   – Ваша жизнь и жизнь вашей семьи в опасности, – сказал ему Велев, – так же, как и моя жизнь. Они могут заняться нами в любой момент, достаточно посмотреть на то, что творится вокруг. Я предлагаю вам объединить наши усилия. Я не обратился бы к вам, если бы мог полностью доверять Панайоту. Но если ему дадут деньги в Сало-никах заранее, мы можем оказаться в глупом положении. Вы понимаете меня, доктор? Получить деньги по окончании дела он не согласен, половина – при погрузке на фелюгу, половина – после рейса в порту прибытия. Вот его последнее слово. Сдавать нас ему неинтересно, грабить – тоже; сумма, которую он просит, достаточно высока, но оно того стоит. Слово за вами, доктор. Четверть платы я верну вам в Греции. К тому же, – добавил он, – я зову вас не куда-нибудь, а в Салоники. Там старая и богатая еврейская община. Местные евреи помогут вам уехать куда-нибудь подальше от России. А до этого вам и не стоит где-либо показываться. В Салониках я пристрою вас пожить в монастыре, есть у меня знакомый настоятель, которому тоже следует подлечить зрение. И, наконец, у вас и вашего сына есть оружие?

   – У меня есть револьвер, – ответил доктор Блюбаум. –Наган, калибр 7,62 мм. Когда-то я привез его из Германии, Там я посещал тир и учился стрелять в цель. Это было модно. А моего сына я учил стрелять сам, за городом. Он стрелял по пустым бутылкам. Стрелял неплохо. В наше время это, увы, необходимое умение. А как у вас с патронами? У меня всего одна обойма. 

   – Ну, этих маслин у меня предостаточно, – ответил Велев, разделявший любовь доктора Блюбаума к темным греческим маслинам и скучавший по настоящей болгарской брынзе вместе с испеченными на углях баклажанами. К тому же он был подлинным ценителем кизиловой ракии, которую любил пить зимой, подогретой. Именно о ней, о ракии, медленно, как мед, наполняющей стакан, он и думал, продолжая свою беседу с доктором Блюбаумом.

   – Я найду оружие для вашего сына.В конце концов, нас будет трое и их будет трое, и я перестреляю их всех, если потребуется, но тогда нам придется самим прокладывать курс, а в этом у меня не очень большой опыт. Кроме того, нам предстоит пройти Босфор, Мраморное море и Дарданеллы, прежде чем мы попадем в Эгейское море, – то есть придется иметь дело с турками. У нас и у греков тяжелые отношения с турками, но, насколько мне известно, у Панайота неплохие взаимовыгодные связи с турецкими пограничниками и таможней. Он платит им каждый раз, пересекая границу. Так что надеюсь, оружие сделает ситуацию достаточно устойчивой, и мы без приключений придем в Салоники.

   Доктору Блюбауму понравилось то, как Христо Велев смотрел на проблемы, которые могли возникнуть в ходе побега из Одессы. «Он не скрывает трудностей предприятия, – подумал доктор Блюбаум, – но Панайот Ставраки осуществлял подобные морские переходы не раз, и, скорее всего, можно рассчитывать на успех.» К тому же, доктору Блюбауму нравился Христо Велев: было в нем что-то настоящее, подлинное; доктор чувствовал, что Христо действительно верит в то, о чем говорит. И Аркадий Вениаминович подумал еще и о том, что болгарину должно быть непросто общаться со всей этой «чекистской мразью», так он называл про себя эту новую породу хозяев жизни. Христо доверял своей удаче, оружию, морской волне и парусу, и доктор чувствовал, что и сам склонен доверять морю, которое он любил просто за то, что для него оно, как и музыка, всегда было воплощением свободы и красоты – понятий, что всегда присутствовали в его сознании и которых он не стыдился.

   Доктор задумался, оглядел свой кабинет, услышал звуки фортепиано в гостиной и согласился.

   В тот же вечер старый доктор Блюбаум обсудил с сыном Сержем некоторые вопросы, связанные с их предстоящим отплытием. При этом сын попросил Аркадия Вениаминовича устроить всё так, чтобы совместное с Велевым бегство произошло в ночь, предшествующую очередному отплытию «Капитана Воздвиженского» в Салоники. 

   – Днем накануне я получу список закупок и деньги, – объяснил он отцу. – Они нам не помешают.

   Доктор Блюбаум подумал, что ему не стоит начинать какие-либо дискуссии по поводу высказанного сыном предложения.

   – Хорошо, – сказал он.

   «Похоже, сын уже стал взрослым человеком», – подумал доктор, понимая, что они окажутся в достаточно стесненных обстоятельствах после выплаты Панайоту обозначенной суммы. Правда, Велев обещал вернуть четвертую часть, но кто знает, как сложится его судьба после прибытия в Грецию. И кто знает, как сложится судьба теперь уже тесно связанного с ним семейства Блюбаум?

 

   Обычно за день до отплытия «Капитана Воздвиженского» Сергей Аркадьевич приходил к полудню в приемную к начальнику Черно-морского пароходства и, получив от него крупную сумму в долларах, которую привозили из Одесского банка, расписывался, после чего забирал отпечатанный на машинке список того, что следовало привезти из Греции, вместе с указанием примерных цен на запрашиваемые товары.

   – Смотри, Сережа, не подведи, – говорил ему обычно начальник пароходства, после чего доставал из сейфа бутылку коньяка и предлагал выпить по рюмке «на посошок». Затем Сережа покидал управление пароходства на служебном «Опеле». На следующее утро за ним заезжал помполит на всё том же «Опеле» и доставлял Сержа с черным саквояжем в руке на борт разводившего пары «Капитана Воздвиженского».

   Оказавшись на судне, Серж Блюбаум помещал пакет с пачкой купюр в сейф, вмонтированный в пространство между стенкой каюты и наружной обшивкой судна. О происхождении этих долларов Сережа никогда не задумывался, полагая, что они появились в результате каких-то афер сотрудников ГПУ, выбивавших и вымогавших деньги для строительства социалистического государства.

 

   ...Прошел месяц, и Аркадий Вениаминович сообщил Велеву о том, что готов отправиться в дорогу, и передал ему список удобных для отплытия дней.

   Вскоре Сергей Аркадьевич снова оказался в Салониках и, передав написанное Велевым письмо встреченному им в кафе молодому человеку, через два часа получил адресованный Христо Велеву ответ в виде письма в запечатанном конверте.

 

ГЛАВА 2.

 

   Еще через месяц и неделю, в достаточно поздний час ночи доктор Блюбаум, его жена, сын, и, что важно, Христо Велев оказались на пляже в Люстдорфе, на берегу открытого моря – там, где морской бриз свободно гулял над выжженными солнцем просторами причерноморской степи.

   В то время это место называли «Люстдорф», и оно было достаточно хорошо знакомо  доктору Блюбауму, так как сочетание морского и степного климата и живописные окрестности поселения, его цветущие сады и виноградники привлекали в Люстдорф немало одесских семей, выезжавших из города на лето.

   До революции поселок Люстдорф (то есть «Веселую деревню») населяли немцы. Первые десять семей из Вюртемберга появились на этом берегу в 1805 году и назвали новый поселок Кайзергеймом. Как и все остальные немецкие колонии, городок был выстроен по четко продуманному плану: с лютеранской кирхой в центре, школой и зданием управы. Поселок трудолюбивых колонистов процветал – щедрые украинские земли давали хорошие урожаи, торговля шла «на ура»; со временем в поселке начал работать театр, который ставил пьесы на нескольких языках и даже успешно гастролировал.

   Что же до названия Люстдорф, то оно возникло после визита в Кайзергейм одесского градоначальника герцога или, как его называли в Одессе, дюка де Ришелье, которому очень понравилась немецкая «веселая деревня». Правда, добираться туда из Одессы было долго и неудобно. Известно, что одна из одесских знакомых А.Пушкина сказала однажды, через несколько десятилетий после того, как поэт покинул Одессу: «О, Париж, но это так далеко... где-то за Люстдорфом». Поэтому практичные немцы первыми провели линию электрического трамвайчика от Люстдорфа до 16-й станции Большого Фонтана, – и это произошло, когда по Одессе еще бегал «паровичок». На трамвайчике, идущем через прибрежную степь, можно добраться в Черно-морку и сегодня.

   Проблемы у люстдорфских немцев начались после революции, с началом раскулачиваний, репрессий и борьбы с религией. Кирха, естественно, была снесена, от нее остался лишь флигель. Ну а позднее, уже после изгнания немцев-колонистов, это поселение стали называть Черноморкой, но одесситы продолжали говорить «Люстдорф» еще несколько десятилетий.

   Но давайте мысленно перенесемся на пляж, откуда семейство Блюбаум, ведомое Христо Велевым, устремилось в большой мир. Итак, наступал вечер. Слева был еще виден мыс «Большой Фонтан» с маяком и куполами Свято-Успенского мужского монастыря; справа, на правом берегу Сухого лимана, – Буговы хутора. В Люстдорфе не было волнорезов, и берег свободно омывали волны открытого моря, а пляж постоянно менял свой профиль из-за смываемого в море песка. Рыбаки ловили здесь камбалу, глоссу и бычков, а баркасу легко было подойти к берегу, где его ждали беглецы, и доставить на фелюгу людей, ожидавших ее прибытия на краю сухого песка.

   На пляж в Люстдорфе Блюбаумы попали на черном «Форде Т», принадлежавшем до этого одному из знакомых Велева, испытывавшего финансовые трудности: Христо внес залог за автомобиль и выкупил его у владельца в вечер перед отъездом, завершив взятый им курс вождения из нескольких уроков, которые были оплачены отдельно.

   – Без авто нам не обойтись, – объяснил Велев доктору Блюбауму, – ведь мы не можем ехать туда на трамвае, а если что-то случится и Панайот не появится, мы вернемся в Одессу и разъедемся по домам.

   – Жаль его бросать, – признался Велев позднее, уже в день отъезда, притормозив у люстдорфского пляжа и углядев бледное пятно паруса приближавшейся фелюги, – жаль, но жизнь дороже... Надеюсь, он тут долго без нас не простоит и попадет в хорошие руки.

   Фелюга, прибывшая за Велевым и семейством Блюбаум, была оснащена нешумным шведским мотором в 60 лошадиных сил, скорость ее доходила до 8 морских миль в час. При выключенном моторе фелюга шла под косым парусом на двух реях. Осадка ее не превышала одного метра. Судно могло принять на борт до десяти пассажиров; команда же ее в данном случае состояла из трех человек, а именно Янаки, Ставраки и папаши Сотыроса, и это были их подлинные имена, согласно свидетельству уроженца Одессы поэта Э.Багрицкого.

   Здесь следует сделать небольшое отступление и сказать, что в те времена многие люди при любой возможности бежали из Страны Со-ветов, следуя примеру тех, кто уже эмигрировал, и тех, кто был выслан.

   Укажем при этом лишь на то, что бегство семьи Сережи Блюбаума проходило в достаточно драматичных обстоятельствах – с Христо Велевым, на борту легкого одномачтового суденушка, принадлежавшего греческим контрабандистам. Они, разумеется, рисковали, но, как оказалось, Христо трезво оценил ситуацию.

   Хозяин фелюги Панайот Ставраки был родом из Салоник и прекрасно понимал, что никакого смысла грабить и убивать доверившихся ему людей нет, к тому же репутация Христо Велева заставляла задумываться и людей более опытных, чем Ставраки. Этот грек, серьезно относившийся ко всему, что он делал, и к своей репутиции честного контрабандиста, да к тому же и человек верующий, считал, что не стоит увеличивать число своих грехов сверх необходимости. В случае успешного побега план, разработаный отцом и сыном Блюбаумами, включал в себя будущее укоренение семьи в Хайфе, крупнейшем в регионе приморским городе, известном своим портом, древней историей и тем, что был центром нелегальной иммиграции, – именно туда обычно устремлялись евреи из Германии и Польши, вдохновленные идеей «новостарой земли» и возрождения еврейского государства в Палестине.

   Разумеется, существовали и другие места, куда могли бы устремиться наши беглецы. Существовала за океаном Америка, и не только Северная, но и Южная, и, в конце концов, существовали такие удаленные места как Австралия и Новая Зеландия. Но реальность многих, если не всех вышеупомянутых географических названий представлялась им как бы в туманной дали. В особенности же туманными были в то время перспективы укоренения в Европе, ибо покинув Советскую Россию, они вскоре поняли, что та важная особенность жизни представителей еврейского племени – а именно, возможность преследований, с которыми они, как ни тяжело и печально вспоминать, привыкли жить, – здесь, в Южной Европе, стала достаточно ясной и отчетливой после зарождения движений националистического типа, явно напоминавших черносотенцев...

   Оказавшись в Салониках, Аркадий Вениаминович и его жена начали осознавать это даже в большей мере, чем можно было представить в Одессе, и ожидания их после недолгого периода колебаний вновь оказались связаны с Хайфой – где уже давно, еще со времен войны 14-го года, жила большая разветвленная семья старшего брата Аркадия Вениаминовича, эмигрировавшая в Палестину из Кракова. Связь с этими родственниками Аркадий Вениаминович поддерживал, хотя и нерегулярно, однако известия от них приходили в Одессу достаточно часто для того, чтобы не дать утихнуть чувству интереса к их судьбам. Помимо родственных чувств, само намерение лорда Бальфура поддержать создание в Палестине «еврейского национального очага» казалось им чем-то ослепительно новым и невероятным, – как оказалось, всё именно так и обстояло, мир менялся с огромной скоростью... Разгорались конфликты, вспыхивали войны, и предсказать будущее было сложнее, чем когда-либо, – вопреки Альберту Эйнштейну, посетившего Палестину в начале 1920-х годов и высказавшего большой оптимизм по поводу предприятия, затеянного его собратьями-евреями. Правда, были и разного рода сомнения, связанные с периодическими вспышками насилия по отношению к евреям, и связанные с этим опасения не покидали отца и мать Сережи Блюбаума. 

   Впрочем, разного рода сомнения всегда присутствуют у людей, покидающих места, к которым они привыкли и где когда-то были счастливы, пусть и короткое время..          

           

ГЛАВА 3.

 

   В конечном счете при поддержке нескольких влиятельных членов еврейской общины в Салониках всем трем членам семейства Блюбаум удалось довольно быстро получить удостоверения беженцев, а вслед за этим и нансеновские паспорта. Несколько больше времени потребовалось на то, чтобы заручиться содействием британского консула и получить «сертификаты» от британских властей на поселение в подмандатной Британии Палестине.

   Так наши путешественники, или, вернее, беглецы, Сергей Аркадьевич, Аркадий Вениаминович и Розалия Марковна Блюбаумы в конце концов оказались в Хайфе 1927 года – и совершенно легальным образом.  

   В ту пору в городе, где строился и расширялся порт, евреи составляли треть жителей, которых всего-то было тысяч пятьдесят. Первый год прожили Блюбаумы в принадлежавшем их родственникам доме, в одном из удаленных от моря районов, а когда после кровавых событий 1929 года евреи и арабы размежевались, и евреи ушли в верхний город Хадар-Кармель, семья поселилась в доме на улице имени доктора Пауля Эрлиха, выходящей на центральную площадь одной из обширных террас на склоне горы Кармель.

   Вскоре после приезда в Хайфу доктор Блюбаум-старший начал принимать больных и оперировать раненых в местной больнице, не расставаясь со своим «наганом» калибра 7,62 мм, который он приобрел еще в начале века в Германии и использовал во время еврейских погромов в Одессе 1903 года, присоединившись к одному из отрядов самообороны. Жена его Розалия Марковна вскоре после прибытия в Хайфу начала давать уроки музыки детям эмигрантов из Европы. Но сначала Блюбаумы приобрели старое английское фортепиано, имени производителя которого она никогда не слыхала ранее. Позднее, впрочем, они заказали и приобрели через музыкальный магазин фортепиано фирмы «Бехштейн». Ну а их сын Серж начал работать в поликлинике при местной больнице, занимаясь амбулаторным лечением ушибов, переломов, ножевых ранений и других последствий драк, нападений, несчастных случаев и иных неприятных событий, случавшихся с  жителями города и путешественниками. Ему приходилось иметь дело с самой разнообразной публикой, состоявшей из наркоманов, воров, проституток, преступников и их жертв и полицейских. Несколько раз его жизнь была в опасности; как-то наркоман бросился на него с ножом, другой сломал ему пару ребер. Но Сергей Аркадьевич защищался и разбил графин с водой о голову нападавшего, после чего на Сергея Аркадьевича уже больше никто не нападал. 

   Дожди в Хайфе шли с ноября по апрель, но зимой было тепло. Море и спускавшийся к нему горный массив спасали от чрезмерного холода районы, расположенные у подножья горы Кармель, районы же на горе страдали от сильных ветров. Летом в Хайфе было не слишком жарко, и Сержу нравился приятный и влажный летний воздух, но после весеннего равноденствия начинался изнуряюще жаркий штормовой ветер «хамсин», продолжавшийся около пятидесяти дней. Говорили, что всё это повторяется из года в год. Потом «хамсин» исчезал и возвращались яркие и влажные дни.

   В течение всего последовавшего года молодой доктор Блюбаум использовал каждую возможность для поездок по окрестностям Хайфы и побывал во множестве мест, начиная с Цфата, города кабалистов, и заканчивая возвышающимся надо всем небесным градом Иерусалимом с его уцелевшими башнями, Стеной плача и гробницей царя Давида...

   Серж и его родители побывали на озере Кинерет и на Мертвом море, увидели гробницу Иосифа в Шхеме и посетили места, где когда-то стояли ныне невидимые стены Иерихона, сокрушенные во времена Иисуса Навина звуками или, быть может, воем священных труб...

   Позднее, уже в годы жизни в Австралии, Сергей Аркадьевич вспоминал, как непросто было ему свыкнуться с этим совершенно иным, словно бы внезапно обрушившимся на него миром Ближнего Востока и Палестины. Иногда ему даже снилось, что он погребен заживо в каких-то циклопических обломках каменных стен и куполов... 

   Спасение снова пришло к нему в виде писания стихов, дававших хотя бы на время облегчение от подминающего его под себя бремени, каким казалась ему окружавшая его и требовавшая соучастия жизнь. Стихи эти частью не сохранились, во всяком случае их автор всегда отмахивался от предложений почитать что-либо из своей ранней лирики. Более того, рассказывал его сын Стивен Блюбаум, отец совершенно искренне утверждал, что стихи, написанные в Палестине, зачастую были подражательными, указывая при этом на одну строфу из стихотворения Бориса Пастернака:

 

                                                            Мчались звезды. В море мылись мысы.

                                                            Слепла соль. И слезы высыхали.

                                                            Были темны спальни. Мчались мысли,

                                                            И прислушивался сфинкс к Сахаре.

 

   Писанием стихов Серж занимался обычно поздними вечерами, иногда вернувшись с очередного свидания с одной из прелестниц этого многонационального в ту пору города, где разного рода секс и интимные отношения были почти что естественной валютой в различного рода непростых ситуациях.

 

ГЛАВА 4.

 

   Так прошло два года, и Сержу Блюбауму повезло – он получил предложение занять должность помощника главного судового врача на туристическом лайнере «Патагония», направлявшемся из Портсмута в трехмиллионный Шанхай и обратно со множеством стоянок у причалов, лежащих на пути судна крупных известных морских городов. К тому времени Серж уже достаточно прилично говорил по-английски, частные уроки языка, которые он посещал в Хайфе, не прошли даром. Возможно, тут сыграло свою роль и страстное желание Сержа вернуться в море, чтобы осуществить свои юношеские мечты о путешествиях.

   Прислушиваясь к перестуку дрожащих ступенек трапа, по которым он легко взбежал на борт «Патагонии», Сережа отметил, что звучат они почти так же, как ступеньки трапа «Капитана Воздвижен-ского» – хотя «Патагония» была одним из лучших лайнеров компании «P&O» – иными словами, «Pacific and Orient», Тихий океан и Восток, – и каждое его появление в порту Хайфы было важным событием городской жизни. Известно было, что в списках пассажиров «Патагонии» присутствовали и имена членов королевской семьи.

   После нескольких проведенных на судне дней, в ходе которых Серж знакомился с условиями и требованиями своей службы, он спросил у себя: «А как мне придется расплачиваться за всё это?» К тому времени он уже ясно понимал, что в мире – как объяснили ему еще в Хайфе на уроках английского языка – не существует таких явлений как «бесплатный ланч». «There is no such thing as a free lunch». «Ну что ж, – подумал он, – в конце концов, я узнаю и это.»

   Маршрут лайнера включал остановки в Марселе, Хайфе, Каль-кутте, Сингапуре и Гонконге, На обратном пути из Шанхая запланированы были стоянки в портах Греции и Италии. Между тем помощник главного врача, руководивший работой лазарета, исчез, что обнаружилось в Средиземном море, когда, пройдя мимо берегов Испании и оставив позади Гибралтар, судно покинуло Марсель и направилось в Хайфу.

   – Скорее всего нашего м-ра Томпсона прирезали в каком-нибуль кабаке, – сказал второй помощник капитана, диктуя помощнику штурмана, исполнявшему обязанности радиотелеграфиста, послание представителю мореходной  компании «P&O» в Хайфе. Послание содержало просьбу отыскать замену исчезнувшему помощнику судового врача.

   Место это, по счастливому стечению обстоятельств, как позднее говорил сам Сергей Аркадьевич Блюбаум, досталось именно ему – в силу решения, принятого м-ром Мэтьюзом, пожилым англичанином, заведовавшим офисом компании «P&O» в Хайфе. М-р Мэтьюз остановил свой выбор именно на Серже, возможно, в силу того, что за год до того англичанин оказался  пациентом молодого д-ра Блюбаума в местной больнице, куда обратился за консультацией по поводу не очень значительного, но периодически досаждавшего ему раздражения кожи на левой руке в районе запястья, – и мазь, прописанная Сержем Блюбаумом, ему помогла.

   Плавание оказалось лишь первым в серии многих, созданных случаем и судьбой для того, казалось, чтобы сделать Сережу Блю-баума счастливым, – ведь ему с детства хотелось знакомиться с географией, историей и языками народов, населявших мир, в котором он жил. И, надо отметить, что никакие повороты всемирной истории не смогли ослабить это его стремление, а самое поразительное – сама судьба словно пошла ему навстречу и подкинула такую возможность – подкинула легко да еще и подмигнув при этом.

   Что же до родителей Сергея Аркадьевича, то в течение всех этих и последовавших лет их жизнь была связана с Хайфой, где у них вскоре после того, как Серж ушел в море, родилась дочь Авиталь, Тали или Таль, что переводится с иврита просто как «роса».

   – Она упала нам в руки внезапно, как роса, – пояснил выбор этого имени несколько смущеный отец новорожденной. Розалии же Марковне, гордой матери прекрасной, кудрявой и темноглазой девочки с ямочками на розовых щечках нравилось, что в имени дочери присутствовало слово «вита», что на латыни означает «жизнь».  

 

ГЛАВА 5.

 

   Поднимаясь на борт «Патагонии», Сережа Блюбаум, разумеется, еще не знал, что Шанхай, где он окажется через несколько недель, этот крупнейший в те годы финансовый и торговый центр Дальнего Востока, и есть тот город, где «сойдет на берег». Но до того, как укорениться в Шанхае, он будет в течение трех лет плавать в качестве помощника судового врача.

   Выполняя обязанности заместителя начальника лазарета, он обратил на себя благосклонное внимание д-ра Джордана, возглавлявшего медицинские службы на «Патагонии», и тот в разговоре с подчиненными называл его «our Russian doctor»; он также представил Сержа судовому священнику англиканской церкви м-ру Кабберли, который через некоторое время начал готовить его к таинству крещения. Решению о переходе в англиканство предшествовала долгая беседа Сергея Аркадьевича с доктором Джорданом уже на обратном пути из Шанхая в Портсмут. Аргументация д-ра Джордана была проста: «Да, Сергей, вы, как мы знаем, бежали из России, при этом вы – хороший врач и весьма прилично говорите по-английски. Однако у вас нет подданства, а есть только так называемый палестинский паспорт, к тому же вы не христианин, что делает всю картину несколько более сложной, чем хотелось бы. Если бы вы решились предпринять кое-какие шаги в указанном направлении, то я, безусловно, оказал бы вам полное содействие в вопросе вашего перевода с временной должности на постоянную и уверен, вы ее получите, чему мы все будем рады. При этом я хотел бы быть предельно ясным: делая вам это предложение, я лишь учитываю требования кадровой политики, сформулированной управлением пароходства. Ничего личного, друг мой».

   Тут, как это обнаружил много позднее Сергей Аркадьевич, не обошлось без определенного, заготовленного загодя плана: когда через несколько лет м-р Джордан сошел на берег в Шанхае и открыл медицинскую клинику в английском сеттльменте, он предложил Сержу последовать за ним и начать работать у него. М-ру Джордану нравилось помогать тем людям, в признательности которых он был уверен. «Этого, как видно, мне не избежать, если я хочу работать с такими людьми, – думал Сергей Аркадьевич, вспоминая свой последний разговор с д-ром Джорданом. – Ведь я, в сущности, беженец из России. И потом, согласно м-ру Джордану, ‘плавать по морям и не верить в Бога было бы проявлением полного бесчувствия’.»

   Рожденный в горной шотландской деревушке, м-р Кабберли  закончил теологическое отделение университета в Эдинбурге и иногда с грустью вспоминал годы, проведенные в этом городе на холмах, товарищей по факультету, вместе с которыми сидел на лекциях и пил пиво. Когда-то давно, во времена Марии Стюарт, Кабберли были в числе ее сторонников, но времена изменились и однажды, упомянув ее имя, м-р Кабберли не стал выражать какого-либо сожаления по поводу ее смерти на плахе. «Такова логика истории», – пояснил м-р Кабберли. Ничего не оставалось, как согластиться со священником, но даже принимая во внимание пресловутую «логику истории», Сержу казалось несколько странным, что главой Англиканской Церкви был английский монарх... – впрочем, в конце концов, он воспринял это как дань уважения к национальной истории и традициям.

   Что до родителей, Серж не счел нужным сообщить им о том, что присоединился к Англиканской Церкви. «Для меня это вопрос ритуальный и прагматичный, – рассуждал он, – и никаких новых этических горизонтов мое знакомство с основами христианского учения в мою жизнь не привнесло.» Общение Сержа с темноволосым и темноглазым уроженцем горной Шотландии м-ром Кабберли, в висках которого уже присутствовало немало седины, – как и чтение Библии в переводе короля Джеймса – существенно улучшили его знание английского и пробудили в нем интерес к поэзии английских романтиков начала девятнадцатого века, к судьбам всех этих дерзких и отважных безумцев, которые устремились прочь из Англии, писали замечательные стихи и поэмы, участвовали в освободительных войнах и однажды породили Франкенштейна, сидя со своими подругами в засыпанном снегом швейцарском шале и вдохновляясь опытами изучавших «животное электричество» Гальвани и Вольта. Правда, конец этих юношей был печален – они тонули или погибали от туберкулеза и других болезней в достаточно молодом возрасте, – в общем, всё было весьма похоже на то, что не раз случалось с поэтами и в России.

   Серж, как он полагал, вполне достаточно поездил по историческим местам Палестины и в ходе поездок и общения с самыми разными людьми, обживавшими библейские края, постепенно осознал, что места, которые он посетил, волнуют его, скорее, как арена прошедших и вполне состоявшихся уже событий мировой истории, нежели как часть истории предполагаемой страны его будущего обитания. В конечном счете, он понял, что идея жизни в Палестине не привлекала его, да и сама идея или чувство принадлежности к создававшейся на этой земле новой общности людей его лично никак не волновали, – ведь он, в сущности, считал себя воспитанным в рамках и традициях светской и нерелигиозной европейской культуры начала века. При этом он каким-то непостижимым образом сочетал в своем поведении элементы, естественные для убежденного рационалиста, – с некоторым даже налетом юношеского цинизма и со склонностью к неискоренимому, вопреки проповедям родителей, и даже культивируемому им самим индивидуализму.

   В свое время, еще в Одессе, он под влиянием некоторых друзей подумывал о том, чтобы креститься, дабы узаконить или формализовать свой разрыв со старым еврейским наследием, к которому и он, и его родители имели лишь поверхностное отношение, подумывал даже перейти в православие – что определенным образом подтвердило бы ту его связь с русской жизнью и культурой, которую он чувствовал и переживал очень живо. Позднее Сергей Аркадьевич пришел к мысли о том, что околдован и пленен русским языком, но отнюдь не всем, что произросло на его ниве, – многое из того, чему он был свидетелем, увы, казалось ему бесконечно чуждым и даже враждебным.

   «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово был Бог», – вспомнил он начало Евангелия от Иоанна. И подумал, будь он философом, непременно постарался бы постичь все возможные смысловые оттенки этого утверждения. Но он отдавал себе отчет и в том, что не был рожден для этого мудреного занятия, а что касается Слова, то он предпочитал то, что можно было полагать его, Слова, плотью...

   «Итак, – сказал он себе с усмешкой, – мы заговорили уже о плоти языка, и вот на этом давайте остановимся... Наверное мы говорим о том переживании, что является общим для латиниста и писавшего когда-то на латыни поэта, стихи которого латинист читает, поражаясь их звучанию и гармонии. Переживания эти или чувства манят и манят неодолимо, словно голоса сирен... Вот так древние уже знали всё об этом, и Одиссей попросту бежал от сирен и их голосов – домой, на Итаку... Только где моя Итака?..» Он спрашивал себя, понимая, что находится Итака, увы, не в Одессе.

   Справедливости ради следует отметить, что, как и многих других молодых людей того времени, привлекал Сержа и католицизм. Увлечение возникло в связи с занятиями латынью, выводившими будущего врача не только за пределы гимназической латыни, но и за пределы знания, необходимого для изучения медицины.

   Уроки латыни со старым профессором Войцеховским, известным переводчиком античных авторов, и совместное с ним чтение старых поэтов увлекли Сержа безмерно. Рассказ профессора о судьбе Овидия, сосланного Августом на далекие от Рима берега Черного моря, открыл ему еще одну версию судьбы поэта. Однако на очередном этапе изучения наследия римских поэтов профессор Войцеховский неожиданно исчез, бежав, как оказалось, вместе со своей библиотекой в Крым.

   Узнав о его бегстве, Серж подумал, что ему, как видно, не суждено стать католиком. К тому же, говорил он себе, если поглядеть на такой шаг со стороны, то более всего это будет похоже на изменение расцветки у бабочек для лучшего приспособления к среде. В конце концов, лучше уж быть отверженным, нежели членом любого коллектива.

   Но что действительно оказалось важным в те годы в Одессе, когда его занимали эти вопросы, так это то, что именно тогда ему стало совершенно ясно: он всё еще достаточно почитает отца и мать, чтобы не креститься, понимая, что при всей их безрелигиозности, он, тем не менее, станет причиной определенного сорта тревог или тяжелых переживаний. Итак, разочарование настигло его и здесь. В конце концов, сказал он себе, если я не верую, то мне не от чего и отказываться. И забудем всё это, соответственно.

   Ну а что касается инициированного м-ром Джорданом обращения, то ведь и Париж стоил обедни. Ну а что уж говорить о Париже, коли нам судьбой предназначен Шанхай... Ведь тут, в этой нашей жизни каждому назначено свое...

   Три года, проведенных на борту «Патагонии», используемой для круизов класса «люкс», позволили ему побывать в основных портах Европы, Азии и Тихого океана. Продолжительные стоянки превращали плавание в подобие длительных увеселительных прогулок, что оставляло Сергею Аркадьевичу достаточно времени для углубления и расширения его познаний в медицине под неусыпым наблюдением д-ра Джордана. И, конечно, то была удача; с д-ром Джорданом ему определенно повезло. Это был прекрасный диагност с замечательно чутким ухом и всё замечающими глазами; с руками, улавливавшими незаметные глазу судорожные подергивания; врач с большим опытом, знакомый, в том числе, и с болезнями, характерными для стран с влажным и жарким климатом; – в то же время, человек весьма консервативных взглядов, дитя старой эпохи, помнивший чуть ли не сэра Сесиля Родса. При этом Серж понимал, что его согласие на предложение стать прихожанином Англиканской Церкви помогло укрепить доверие м-ра Джордана к нему и желание англичанина видеть Сержа своим сотрудником. «М-р Джордан и я, – пришло ему в голову однажды, – есть не  что иное, как Робинзон и Пятница.» Какая прелесть – эта старая литература, которой он увлекся под влиянием отца, большого поклонника романов Д.Дефо.

   Стоит, пожалуй, упомянуть и то, что по истечении этих трех проведенных в море лет, у Сергея Блюбаума помимо палестинского паспорта появился еще один ценный документ, полученный им после успешного прохождения ряда экзаменов. Указанный документ предоставлял ему право заниматься медицинской практикой в качестве врача-терапевта на всех территориях, находящихся под управлением британской короны. Об этом свидетельствовали подписи членов квалификационной комиссии, составленной из практикующих медиков и сотрудников медицинского факультета Шанхайского университета, уполномоченных на то местной британской администрацией.

   Получив этот документ, он покинул флот, распрощался с морем и сошел на берег

   «Так кто же я теперь? – спросил он себя в первый же вечер. – Еврей по рождению, крещеный, прихожанин, но агностик по существу, обладатель палестинского паспорта, врач, и даже, надеюсь, поэт, чей родной язык – русский.» Таким образом, думал он, ситуация моя отнюдь не упростилась, наоборот, она стала сложнее. В сущности же, он полагал себя врачем, да и отношение его к жизни сформировалось, в основном, под влиянием лекций и практических занятий на медицинском факультете и посещения прозекторской, да и занятия свои поэзией он считал проявлением какой-то «болезни», которая не требовала лечения, хотя и выкручивала его до самой сути, признавался он. И он снова пил, курил и писал стихи, почти утонув в большом кожаном кресле. Это была болезнь, приступов которой, по его словам, он всегда с готовностью ожидал, но которые приходили внезапно, подобно роковому выстрелу в «русской рулетке» или нежданно блеснувшей молнии, которой следовали раскаты грома и потоки шанхайского ливня....

 

Часть 3.

 

ГЛАВА 1.

 

   Впоследствии он иногда вспоминал то чувство, что испытал, впервые оказавшись на переполненном людскими потоками набережной Bundе с ее серыми китайскими каменными львами, рядами важных и мрачных зданий банков, гостиниц и офисных зданий с белыми куполами и колоннами, которые тянулись на милю вдоль изгиба медленной и серой реки Хуанпу – основной торговой артерии, проходящей через сердце города. По этой набережной днем и ночью спешили по своим делам китайцы, слонялись глазеющие туристы из Европы и спустившиеся на берег моряки; брели куда-то попавшие в город русские эмигранты, проезжали в больших «авто» британские, французские, японские и американские предприниматели, служащие банков и компаний. Здесь же крутились шайки местных мелких жуликов, рикши везли своих пассажиров, а полицейские наблюдали за происходящим. И над всем этим стоял уплывавший в серые с голубым небеса шум, в котором сливались человеческие голоса, автомобильные клаксоны и корабельные гудки. В воздухе пахло смесью сои, переваренного риса, сливовых соусов, мужских духов и опиума.

   В то время город переживал период бурного роста из-за того, что Нанкинский договор 1842 года, заключенный после окончания «опиумной войны» между Англией и Китаем, предусматривал для европейцев возможность селиться в этом городе без визы. Всего же в международном сеттльменте и Французской концессии проживало около 60 тысяч иностранцев и порядка миллиона китайцев.  Французская концессия, где обосновались и русские эмигранты с Дальнего Востока, занимала центр, юг и запад городской части Шанхая. К юго-востоку от Французской концессии располагался обнесенный стеной Китайский город, а к северу – Шанхайский между-народный сеттльмент. Жили в городе и несколько тысяч японцев, и число их увеличивалось по мере роста аппетитов и притязаний правителей Империи Восходящего Солнца.

   В 1932 году после месяца боев Китайской армии с японскими войсками Шанхай был объявлен демилитаризованной зоной, а Япония получила право разместить в городе ограниченный воинский контингент. Никаких особых изменений в жизнь международного сеттльмента и в жизнь Французской концессии это не принесло.

   На следующий год в Берлине к власти пришли нацисты, но это никак не повлияло на жизнь Шанхая, ибо Берлин был далеко, и, сойдя на берег, Сергей Аркадьевич стал одним из нескольких сотрудников небольшой медицинской клиники в международном сеттльменте, населенном англичанами, американцами, немцами и другими выходцами из Европы. Улицы сеттльмента почти ничем не отличались от такого сабёрба в Южном Лондоне, как, скажем, Фулхэм. За высокими каменными заборами стояли всё те же дома, росли клены и липы, и, наконец, над домами и деревьями возвышалось возведенное из серого камня строение англиканской церкви с увенчанной шпилем башней. Хозяином новооткрывшейся клиники был д-р Джордан.

   Надо сказать, что за годы, проведенные в море, Сергей Аркадь-евич более или менее привык жить и работать в англоязычной среде, постепенно осознав, что эти люди представляли собой хотя и чужой, но достаточно комфортный для обитания мир, и надежды Сергея Аркадьевича на то, что связи и контакты, возникшие у него за годы работы на море, не преминут оказаться полезными и на суше, вполне оправдались. При всем при том он ощущал себя настоящим блудным сыном по отношению к родителям, оставшимся в Палестине, где то и дело вспыхивали новые очаги насилия над евреями. Впрочем, несмотря на все предложения перевезти родителей и сестру Авиталь в Шанхай, они спокойно, но твердо отказывались. «Очевидно, они во что-то верят, – думал Серж. – Возможно, это даже не вера, а ощущение того, что они не одиноки, что разделяют общую судьбу своего народа, возвращающегося в утерянные когда-то края, несмотря на враждебность арабских соседей и двусмысленные маневры британских властей.» К тому же, похоже было, что резкое ухудшение положение евреев в Германии всё больше убеждало Аркадия Вениамино-вича и Розалию Марковну в оправданности сделанного ими некогда выбора.

   «Мы встретили здесь так много замечательно близких нам по духу, образованию и отношению к жизни людей, что и подумать было бы странно о том, чтобы уехать куда-нибудь из Хайфы, – написал отец в одном из писем своему сыну-путешественнику. – К тому же, здесь мы обеспечены работой и пользуемся поддержкой и уважением родственников, знакомых да и просто людей, с которыми нам приходится встречаться.» Не стоит думать, что Серж был настолько наивен, чтобы принять всё это за чистую монету; он понимал, что какие-то детали, быть может, не самые приятные и интересные, отец опускает в этих адресованных ему письмах, чувствуя, в то же время, что в основе своей то, о чем он пишет отец, – правда. «Что же касается безопасности, то люди прозорливые предпринимают определенные усилия, – добавлял отец ниже, – и я думаю, ты не забыл про пустые бутылки на лесной поляне...», – и Сергей Аркадьевич вспомнил отцовский револьвер марки «Наган» и то, как к отцу приходили за советом члены еврейского отряда самообороны во времена одесских погромов. Помнил он и то, как волновалась Розалия Марковна, когда отец однажды исчез из дому на несколько дней именно в период ожесточенных уличных боев.

   В течение своих первых связанных с морем лет Сергей Аркадье-вич несколько раз побывал в Хайфе. Сергей Аркадьевич неизменно использовал время стоянок для встреч с родителями, сестрой и родственниками, и каждый раз замечал, что, перебрав новости международной и местной жизни, семейные разговоры устремлялись в связанное с жизнью в Одессе прошлое. Бывало, и нередко, что в своем узком семейном кругу они обсуждали те новости из жизни Одессы и России, что доходили до Хайфы.

   Иногда чудом добравшиеся до Палестины и Хайфы беглецы могли рассказать что-то новое о жизни города, что вызывало обычно недоумение или даже потрясение у недоверчивых слушателей. «Не может быть!» – такой комментарий использовался в разговорах довольно часто. Именно это восклицание сорвалось с языка доктора Аркадия Блюбаума, когда ему сообщили о том, что начальник Одесского отделения Черноморского пароходства был расстрелян за растрату государственных средств вскоре после бегства семьи Блюбаум из Одессы. Что касается Сержа, то узнав об этом, он не испытал особых угрызений совести. «Его бы всё равно расстреляли, – подумал он с сожалением. – Неплохой был мужик, но занимал расстрельное место. Во всяком случае, при этом режиме. И работал на него не я один. Так что неизвестно еще, за что, собственно, его расстреляли. Однако мое имя останется замазанным грязью. Валютчик, растратчик, жулик и аферист – таким я останусь в памяти Одессы и моих друзей», – подумал он и вспомнил Катю Каменцеву, которая давно уже находилась где-то в Европе, в Берлине или даже в Париже, и это соображение его утешило. Единственным печальным следствием всего произошедшего было то, что он, судя по всему, никогда больше не увидит Одессу, путь туда закрыт. Зато он увидит весь остальной мир, думал Серж Блюбаум, ну а если ему повезет, то встретит друзей, бежавших, как и он, из Советского Союза.

   В какой-то момент старый д-р Блюбаум и его жена, по-прежнему преподававшая музыку, услышали ту легенду об их побеге, которая возникла и постепенно, как это свойственно многим легендам, пышно расцвела. Легенда рассказывала о шайке анархистов, возглавляемых Христо Велевым и молодым Сержем Блюбаумом, которые под покровом ночи ограбили Одесский банк, где у них были сообщники, и увезли всё одесское золото в Шанхай. Рассказывали и о том, что Серж Блюбаум принудил своих родителей покинуть Одессу, опасаясь, что ими займется ОГПУ. Рассказывали, как не хотел оставлять свою квартиру на Марзлиевского старший доктор Блюбаум и как не хотела Розалия Марковна расставаться со своими учениками, многие из которых стали позднее учениками самого Столярского.

   Старший доктор Блюбаум только усмехался; супруга же его, слушая эти рассказы, огорчалась, радуясь лишь тогда, когда до нее доходили новости об успехах одесских пианистов и скрипачей на разного рода международных конкурсах в Брюсселе, Париже и других столицах Европы. В свою очередь, Сергей Аркадьевич немало рассказывал родителям об этих, да и о других, городах Европы и Азии, где ему довелось побывать, и родители его, посетившие разные европейские страны еще во времена свадебного путешествия, постепенно примирились с тем, что сын выбрал для себя жизнь вечного странника.

   – Ну что же, – говорил Аркадий Вениаминович, обращаясь к жене, – очевидно, это у него в крови, не зря же он пишет стихи... В конце концов, для поддержания огня в семейном очаге нам, наверное, следовало завести еще и дочку, ну а теперь, когда наша Таль растет и уже крутится возле фортепиано... ну что нам остается? Нам остается любить друг друга и надеяться друг на друга и на людей вокруг. А друзья, слава Богу, у нас есть.

   Когда время рассказов и стоянки «Патагонии» подходило к концу, Сережа устремлялся в порт. При этом в глубине души он знал, что Хайфа остается не чужим ему городом и, скорее всего, никогда таким уже не станет. Но время шло и, вспоминая множество людей, встреченных им в молодости, Сергей Блюбаум постепенно понял, что все-таки одно из ярчайших его жизненных впечатлений связано было с фигурой Христо Велева, весь облик которого, казалось, излучал решимость добиться поставленной цели во что бы то ни стало. Серж хорошо запомнил слова Христо, о том, что он без колебаний пристрелит при необходимости трех греков-контрабандистов. Слова эти с учетом надвигавшейся слепоты Велева могли быть восприняты как пустое бахвальство, но Сережа Блюбаум был уверен, что Христо был абсолютно серьезен...

   Кстати говоря, отец действительно обучил Сережу обращению с оружием, он неплохо стрелял по бутылкам, но он не знал, сумеет ли  выстрелить в человека, да еще в упор, – полагая, впрочем, что не боги горшки обжигают, и с этой точки зрения Христо представлялся ему человеком, жизненный опыт которого был полным и даже исчерпывающим. Правда, он не знал и никогда, вероятно, не узнает, сумел ли бы Христо покончить с собой при необходимости. Скорее да, чем нет, отвечал он себе, и снова приходил к мысли о том, что жизнь человека есть, в конце концов, не что иное, как игра, «русская рулетка». Впрочем, что до мысли о «русской рулетке», то она до определенной степени поблекла в ходе встреч и бесед со священником «Патагонии» Полом Кабберли, общаясь с которым Серж обнаружил всё то же сочетание укорененности в жизнь и веры в Провидение, в свое время так поразившее его при встрече с Христо. И позднее, размышляя о времени, проведенном в море, молодой д-р Блюбаум не раз вспоминал священника в темной одежде, машущего ему рукой с кормы покидающей шанхайский порт «Патагонии».

   Через некоторое время, уже познакомившись с жизнью «русского Шанхая», – а число людей, бежавших из России в Шанхай достигло тридцати тысяч, – Сергей Аркадьевич встретил русскую девушку Люсю Дорн, с которой решил обвенчаться, и для того, чтобы повести ее под венец, прошел таинство миропомазания, покаялся и причастился у о. Александра в одной из русских церквей Шанхая, совершив таким образом свой переход из англиканства в православие.

 

ГЛАВА 2.

 

   Лето в Шанхае начиналось с проливных дождей, после чего становилось влажно и душно. Осень была довольно продолжительная, солнечная и сухая, в ноябре начинался тянувшийся весь месяц листопад, ну а к концу года наступала зима, короткая, но холодная, с пасмурной погодой и температурой, часто опускавшейся ниже нуля. Снег выпадал крайне редко, не более одного-двух раз в году, но бывали и небольшие заморозки, после чего в город приходила короткая, быстротечная и изменчивая весна. То и дело шел легкий дождь, тепло сменялось прохладой, и так всё и шло вплоть до начала очередного жаркого и длинного лета с вращающимися лопастям вентилятора под потолком. Со всем этим приходилось мириться, более того, м-р Джор-дан советовал ему to keep a stiff upper lip, то есть выглядеть невозмутимым, шла ли речь о капризах погоды, бытовых неурядицах или о потрясениях мировых масштабов. Сам д-р Джордан со своей приехавшей из Англии семьей жил теперь неподалеку от клиники в уютном двухэтажном доме с зеленой лужайкой перед ним и небольшим водоемом с фонтаном, бьющим на вершине сложенной из камней скалы посреди водоема. Что же до небольшого дома, снятого д-ром Джорданом, то несколько комнат, отведенных под клинику, располагались на первом его этаже, а Серж Блюбаум занимал одну из двух квартир, на которые был разделен второй этаж. Соседствовал с ним м-р Грей, дантист.

   Сержу было уже за тридцать. Черты лица его стали тверже, он пристрастился (до известной степени) к алкоголю, начал курить и ценил женщин Востока, с которыми его свела судьба, хотя она же подарила ему один растянувшийся на целый год роман и несколько менее продолжительных связей с отчаянно скучающими обитательницами сеттльмента, занесенными в эти края какими-то воистину невероятными комбинациями обстоятельств, в которых обычно были повинны их авантюризм, склонность к надеждам на лучшее будущее или мужчины, обещаниям которых не стоило верить, – да и просто финансовые неурядицы, из чего следует, что жизнь на Востоке и постоянное пребывание в скользящем, изменяюшемся окружении сделало Сержа человеком с несколько издерганными нервами.

   Он повидал немало мест, названия которых могли взволновать его в прежние годы, когда он только начинал плавать, но через какое-то время был вынужден признаться себе в том, что путешествия так или иначе укладываются в определенный паттерн (слово pattern ему нравилось), в определенную угадываемую последовательность с огнями маяка, причала и набережной, с швартовкой и прохождением определенных формальностей перед тем, как выйти на берег, и довольно предсказуемым временем на берегу, проходящим, однако, в самых различных декорациях, ибо Сергею Аркадьевичу довелось побывать во многих великих и малых портах Тихого и Индийского океанов. Следует отметить и то, что оставаясь натурой достаточно чувствительной, хотя именно эту свою сторону Серж неизменно пытался скрыть от окружающих, он ощущал себя блудным сыном еще и по отношению к довольно большой русской общине Шанхая, создававшей в сознании Сергея Блюбаума роль своеобразного заповедника, где говорили на его родном языке и где царила достаточно знакомая по прошлому атмосфера – правда, в совершенно иных обстоятельствах и декорациях. Иногда на него, как он говорил, «что-то находило», и он писал стихи, – надо сказать, некоторые знакомые из шанхайского «Русского дома» с удовольствием его слушали; участвовал он и в работе поэтического кружка «Русский Шанхай», на одном из заседаний которого встретил стройную зеленоглазую девушку с веснушками на белой коже и в шляпке с выбивавшимися из-под нее светлыми, рыжеватыми даже, кудрями. Звали ее Люся Дорн. Оказалось, что она недавно закончила русскую гимназию в Харбине, а теперь поступила на курсы медсестер при медицинском факультете университета Аврора. Люся хорошо пела, у нее было подвижное колоратурное сопрано, и ее педагог вокала m-me Стожарская полагала, что у Люси есть будущее, если она будет продолжать брать уроки пения и продолжит изучение итальянского. В прошлом m-me Стожарская была поначалу солисткой частного оперного театра в Евпатории, принадлежавшего г-ну Зельцеру, он же был и главным дирижером, ну а позднее она солировала в Одесской опере –  и эта подробность ее рассказа о себе, как оказалось, вполне соответствовала действительности.

   – Поверьте мне, я могу отличить талант от пустышки, – говорила она, – и если бы мы с моим мужем оказались где-нибуль в Европе, то наша жизнь в искусстве продолжалась бы в гораздо более благодарном окружении...

   Прошло несколько дней после первой встречи и знакомства Сергея Аркадьевича и Люси, и молодая певиц появилась в «Русском доме» в сопровождениии матери, Екатерины Андреевны Дорн, строгой, стройной и светловолосой женщины, с голубовато-серыми глазами и туго заплетенной, уложенной венчиком косой. Присутствовало в ее облике нечто, заставлявшее предположить, что она преподаватель какого-то неведомого иностранного языка, хотя на самом деле Екатерина Андреевна преподавала французский и итальянский, причем уроки последнего давала будущим вокалистам еще в Петербурге, где немало людей, помимо будущих вокалистов, хотели овладеть итальянским, чтобы чувствовать себя свободнее, путешествуя по северу Италии, где когда-то невообразимо давно Екатерина Андреевна познакомилась с Александром Ипполитовичем.

   Сразу же после того, как Серж был представлен Люсе, а произошло это за кулисами, он, мысленно обращаясь к ней, стал называть ее Люси́.

   «Серж и Люси – звучит совсем неплохо, – думал он. – Хорошее название для парикмахерской», – и обращался к ней «мадемуазель Дорн».

   Светлые с золотистым оттенком, недавно остриженные по моде того времени волосы не достигали плеч, а глаза на расширявшемся к скулам лице были обрисованы так, что казались чуть прищуренными. Что же до взгляда ее, то первоначально он оставлял ощущение некоторого высокомерия, через мгновение это ощущение уходило, и лицо Люси с ее небольшим прямым носом и розоватой, слегка приподнятой верхней губой, приобретало выражение восточной маски. Выражение это наводило на мысль о жизни, полной ожидания, проходящей во сне, – что нравилось Сержу. Но достаточно было ей улыбнуться, и она начинала напоминать тех девушек, что Серж знал во времена одесской гимназии и учебы в Новороссийском университете. Ясно было, что она «европеянка», но в манерах ее присутствовал и элемент восточного шарма. В первом же разговоре с Сержем Люси призналась, что любит читать стихи и даже вспомнила несколько строк из А.Блока:

 

                                                            Случайно на ноже карманном

                                                            Найди пылинку дальних стран –

                                                            И мир опять предстанет странным,

                                                            Закутанным в цветной туман!

 

   «Цветной туман», – повторял про себя Серж Блюбаум и вздрагивал от ужаса, но ничего поделать с собой не мог. Слова о «цветном тумане» всегда вызывали у него ассоциацию с баром отеля «Пенин-сула» в Гонконге, где он впервые узрел огромное разнообразие бутылок, заполненных дорогими напитками разных цветов, крепости и иных достоинств. В «Пенинсуле» он впервые побывал с м-ром Джор-даном, который предложил ему отведать джина с тоником, – в месте, навсегда оставшимся в памяти обоих. Суть дела сводилась к тому, что м-р Джордан предпочитал джин «Tanqueray» не менее известному джину «Beefeater». М-ру Джордану нравился искренний интерес Сержа к этому, поразившему его самого еще в молодости, светлому зданию отеля; ему было приятно делиться с молодым человеком своим опытом. Случилось всё это во времена первого плавания Сергея Аркадьевича на «Патагонии», и с тех пор они, оказавшись в Гонконге, всегда на пару заглядывали в бар отеля «Пенинсула».

   Вскоре Серж узнал, что думает о его стихах Люси, и услышанные слова его тронули. «Стихи Блюбаума Сережи / Ужасно на него похожи...» Впоследствии он пересказал их Стивену, от которого я их и услышал.

   Однако гораздо больше, чем ее мысли о поэзии, ему нравилось пение Люси. В тот вечер она, стоя на сцене «Русского дома», исполнила арию Травиаты из одноименной оперы Верди. «Ария, разумеется, прекрасная, – подумал он, – но как-то не совсем для такого праздника, как Татьянин день.» Пока рабочие выкатывали на сцену рояль и несли банкетку для мадам Стожарской, появившейся на сцене в черном длинном до полу платье, легкий шумок пробежал по залу. Затем конферансье во фраке представил Люси Дорн, и гул затих.

   «Да ведь она, в сущности, приличная певица», – подумал Серж, когда в зале зазвучали аплодисменты, и в то же мгновение ему пришло в голову, что это ее умение, даже талант, может привлечь расположение его матери, Розалии Марковны. Хотя он и понимал прекрасно, что внешность Люси, наводившая на мысль о фарфоровой статуэтке, немедленно должна была вызывать определенную недоверчивую настороженность у большинства женщин.

   Итак, в конце концов он женился на ней. Случилось это вскоре после того, как она завершила свое обучение на курсах и стала обладателем диплома медсестры.

   Следует, разумеется, сказать еще несколько слов об отце Люси, Александре Ипполитовиче Дорне, в прошлом известном екатеринбургском – а позднее владивостокском – нотариусе, оформившем немало завещаний и иных документов, связанных с чрезвычайно тонкими вопросами наследования имущества, капитала, предприятий, земли и т.д. Его знание китайского и английского, выученных когда-то в Петербурге в бытность студентом университета, помогло ему и в петербургский, и в екатеринбургский, и во владивостокский, а позднее и в шанхайский периоды его жизни. Отец Александра Ипполитовича был голландский моряк Йохан Ван Дорен, перешедший в православие, чтобы сочетаться браком со своей невестой. Йохан Ван Дорен превратился в Ипполита Ивановича Дорна. Служил он во флоте, в Кронштадте. Жена Ипполита Ивановича, выпускница Бестужевских курсов Надежда Андреевна Тихомирова, происходила из семьи морского офицера, одним из его товарищей по службе был проживавший у Пяти углов в Петербурге композитор Н.А. Римский-Корсаков.

   Люся, так ее звали родители, еще училась в гимназии, когда началась Гражданская война со всеми ее зверствами, и семья покинула Россию, чтобы вместе с тысячами других русских беженцев оказаться в Харбине. Там Люся окончила русскую гимназию, после чего всё семейство переехало в Шанхай.

   Как и большинство других эмигрантов из России, семья Дорн жила на территории Французской концессии, и, благодаря усилиям и оборотистости отца семейства, избежала тех почти безнадежных и тяжелых периодов безденежья, что были естественной частью жизни русской диаспоры в этом китайском городе, где процветали торговля наркотиками, проституция и бандитизм.

   Итак, вскоре после того, как предложение руки и сердца, сделанное Сергеем Аркадьевичем, было принято Люси, начался недолгий, но чрезвычайно запомнившийся обоим период подготовки к венчанию и свадьбе. По просьбе родителей невесты церемония бракосочетания проведена была в одной из русских церквей, где батюшка, о.Александр, после обстоятельной беседы с Александром Ипполитовичем, а затем и с обоими молодыми, согласился провести обряд венчания, что и произошло в заранее назначенный день и час, после чего началось празднование этого события за столиками, сервированными на зеленой лужайке перед домом, где Люсе предстояло и жить, и работать.  Но начаться эта ее новая жизнь должна была уже после возвращения из свадебного путешествия на одном из пароходов P&O, направлявшихся их Шанхая в увеселительную поездку с заходами в Гонконг и Макао.

   Люси стоически приняла открывшуюся ей во время этой поездки любовь Сережи к абсенту, вермуту, джину и Бог знает еще к каким напиткам... Первоначально она полагала, что его интерес к алкоголю ограничивается шампанским и сухим вином, но постепенно привыкла к тому, что вечер с Сережей неизменно сопровождался распитием какого-то горького, иногда изумрудно-зеленого, а иногда и какого-то другого отдающего ароматами трав «цветного», как она говорила, напитка. В сущности, как она поняла, дело было вовсе не в эффекте опьянения, за которым Серж не гнался, – вопрос для него состоял в достижении определенной «степени просветления», как описывал это он сам. Так что он, в сущности, пил лишь для того, чтобы вырваться из объятий земного тяготения и ощутить некое «свободное парение», так он выразился однажды. Ей хватило не только ума и такта, но, главное, еще и естественной мягкости и податливости научиться наслаждаться близостью с мужем. Она любила его руки, в особенности ладонь правой руки, которая отдавала ароматом вермута и хорошего табака, и оттого его правая рука нравилась ей несколько больше, чем левая. А иногда он начинал бормотать стихи, как будто забыв о присутствии словно растворившейся в нем жены. Что до Сережи, то ему тоже нравились сильные, но тонкие руки его жены – как и ее молодое, ароматное, гибкое тело.

   Второй этаж в доме, где располагалась клиника, оказался достаточно просторным после того, как м-р Грей переехал жить к своей китайской подруге, с ней он как-будто собирался вернуться в Англию через несколько лет. Квартиры были объединены и отремонтированы в ожидании важных событий в жизни молодого д-ра Блюбаума, и со временем, когда в доме появилась его жена, на второй этаж был доставлен черный рояль марки «Бехштейн», перевезенный из дома Дорнов во Французском сеттльменте. Через некоторое время на втором этаже появилась и детская, где в отмеренные природой сроки обосновался сын Стива. И всё это никак не нарушало порядок и покой кабинета Сергея Аркадьевича, где он пил вермут или джин с тоником, а иногда анисовую или вино, в зависимости от настроения; писал стихи, курил трубку, читал книги, позднее, после начала военных действий 1937 года работал над своими «Записками шанхайского врача», основанными на воспоминаниях о плаваниях «Патагонии» по Тихому океану.

   После окончания длившихся целый месяц военных действий против Китайской армии, Японская армия, дислоцированная в окрестностях Шанхая с 1933 года, захватила город и привела к власти марионеточное правительство – что не оказало значительного влияния на жизнь иностранцев, проживавших в Международном сеттльменте и Французской концессии.

 

ГЛАВА 3.

 

   Нельзя не сказать, что, вступая в брак, Сергей Блюбаум отдавал себе отчет в том, что действует он более, чем легкомысленно с точки зрения здравого смысла. Он понимал, что становится гораздо менее свободным человеком, полагая в то же время, что до известной степени это поможет ему обрести стабильность и преуспеть в создании той жизни, которую он для себя спланировал и в которую поверил.

   Более того, ему хотелось продолжать свою деятельность здесь, на Дальнем Востоке, где он ощущал себя свободнее, чем где-либо... Жизнь в Шанхае волновала его и в плане чисто профессиональных  соображений. Дело в том, что за годы пребывания на Востоке он не-однократно убеждался в эффективности методов китайской медицины; особенно же впечатлила его теория и практика аукопунктуры, и он решил ознакомиться с этим методом лечения, изучить его и применять в своей практической деятельности врача-терапевта. Осуществление этой его давней мечты казалось ему поначалу чем-то вполне достижимым. Жизнь на Востоке и деятельность врача, сочетающего европейские методы лечения с китайскими, милая жена, с которой он мог бы говорить дома по-русски, разумная, независимая и деятельная жизнь, – так рисовалось Сержу Блюбауму его будущее. Впрочем, забегая вперед, следует сказать, что «цветной туман», висевший, возможно, и над его миром, рассеялся чрезвычайно быстро.

   Через год после бракосочетания Сергей и его молодая жена направились в Палестину навестить родителей Сергея. Даже спустя десятилетия Сергей Аркадьевич помнил, что в первый же день после приезда в Хайфу его мать Розалия Марковна, пораженная необычным для южных краев видом избранницы своего сына сказала, обращаясь к Аркадию Вениаминовичу: «Посмотри, Аркадий, да это настоящая шамаханская царица!» Замечание это вызвало смех у Сергея Аркадь-евича и его отца – между тем как Люся на мгновение застыла, а затем улыбнулась своей несколько загадочной улыбкой и тихо засмеялась. Позднее, правда, Розалия Марковна утверждала, что оговорилась, сказав «шамаханская» вместо «шанхайская»... И уж совсем незачем было, добавила она, вспоминать доктора Фрейда...

           

ГЛАВА 4.

 

   Ничто однако не может остановить процесс изменений, и в 1938 г. в Шанхай начали прибывать  беженцы из Европы. Осенью 1939 года в Европе началась новая большая война, и весной 1940 года Люся объявила Сержу, что Стива уже подрос и им надо поселиться вместе с ее родителями – с тем, чтобы ребенок получил нормальное воспитание и овладел не только родным языком, но и французским, которому его будет обучать Екатерина Андреевна, – иначе Стивен будет говорить на невообразимой смеси русского, английского и китайского. Более того, Люся полагала, что проживая во Французской концессии, ее муж сможет открыть собственный кабинет и вести прием где-нибудь поблизости от дома Александра Ипполитовича, а она, Люся, будет работать у мужа медсестрой.

   – Ты будешь совершенно независим и вместе со мной, – радостно поясняла она, – а папа обещал оказать тебе всестороннюю поддержку... Это будет наша семейная компания, – смеясь, утверждала она и добавляла, что никто и никогда не посмеет и не сможет помешать ему заниматься поэзией.

   «Похоже, процесс построения семейного гнезда принимает циклопический характер, – подумал Сергей Аркадьевич, – но ведь не исключено, что нам всем станет лучше.»

   Произошло это незадолго то того, как д-р Джордан с семьей и м-р Грей со своей китаянкой, осуществляя, как оказалось, свои давние планы переезда, покинули Шанхай и перебрались в Гонконг, о чем м-р Джордан заблаговременно оповестил Сергея Аркадьевича.

   Позднее Люся утверждала, что к самой мысли о переезде во Французскую концессию ее подтолкнули какие-то повторявшиеся и преследовавшие ее сны, возможно, связанные с общим ухудшением положения в Европе, о котором регулярно сообщало радио, – газеты Люся не любила и никогда их не читала. Ее всегда волновали голоса, она привыкла слышать в них даже то, что не было произнесено и, более того, тщательно скрывалось; подобным же образом воспринимала она и звонки по телефону.

   – Когда я не вижу того, кто со мной говорит, я яснее слышу, чего он хочет, – утверждала она.

   Иногда в разговорах с Сержем она давала понять, что ей не чужд дар ясновидения.

   – Нет, не каждый день и не всё время, – говорила она Сержу, – но когда это важно, я как-то собираюсь и вдруг мгновенно начинаю понимать, что происходит... Иногда я слушаю, как ты читаешь свои стихи, – продолжала она, – и как-то чувствую за ними и второй, а иногда и третий план, как будто за этим текстом скрываются еще другие, невыговоренные...

   «И, может быть, невыговариваемые в силу полной невозможности их выговорить», – подумал он.

   А однажды Сергей Аркальевич вдруг осознал тот простой факт, что ему повезло: после пяти лет совместной жизни ему всё еще было интересно с Люси и, похоже, интерес этот подпитывался и с ее стороны, – интерес, который она не скрывала и который был ей в радость. И когда Люся впервые изложила свои соображения о переезде к ее родителям, Сергей Аркадьевич задумался о том, как и каким образом повлияет переезд на жизнь его семьи... Однако после раздумий по поводу воспитания Стивы и о том, что, помимо второго этажа, где разместится семья, в его распоряжение будет предоставлена и мансарда, а рояль будет находиться в зале первого этажа, как и раньше, он решил согласиться – тем более, что никакой возможности не соглашаться не было.

   Вскоре семья доктора Блюбаума покинула Международный сеттльмент и переехала в дом родственников в соседнюю Француз-скую концессию. Сговорившись с дочерью, Александр Ипполитович решил, что постоянно откладывать дату переезда нельзя и обратился за содействием к своему соседу Алексею Ильичу, владельцу транспортной конторы, крупному неулыбчивому мужчине в сером пиджаке и светлой сорочке, всегда появлявшемуся на людях со щедро набриолиненными светлорыжими волосами и галстуком-бабочкой на шее. Алексей Ильич внимательно выслушал соседа и в тот же день выделил грузовик и необходимое число грузчиков для перевозки мебели, библиотеки и рояля «Бехштейн», благодаря чему весь процесс переезда прошел спокойно и безболезненно.

   В конце того дня, когда переезд был, наконец, осуществлен, Сергей Аркадьевич, закончив прием неотложных пациентов, попрощался с д-ром Джорданом и д-ром Греем, и, сев за руль своего «Форда», отправился во Французскую концессию, где на полутора квадратных километрах проживало около полумиллиона человек, в том числе и около десяти тысяч русских эмигрантов. 

   Так началось то последнее, неполное шанхайское десятилетие, что Серж Блюбаум, его жена Люся и сын Степа прожили в доме родителей Люси на улице со старыми платанами, отделенной от Между-народного сеттльмента узкой речкой.

   Деревья глядели в окна и на фасады домов из потемневшего красного кирпича под красными железными кровлями. Запомнил Серж и характерную для этого типа двухэтажных домов печную трубу, лестницу и мансарду под ветвями выросшей во дворе китайской груши, и то, как поначалу, прежде чем в мансарду провели электрическое освещение, Сергей Аркадьевич поднимался туда со свечой.

   Вот как преломились эти подробности в одном из его стихотворений:

 

                                                            Глаз трепетал дневной свечою

                                                            И лестницею опадал,

                                                            И света восковой слезою

                                                            Он половицу прожигал,

                                                            Слезою падал мне в ладонь

                                                            И освещал пролет холодный

                                                            Холодной лестницы чужой

                                                            Туда, где дышится свободней,

                                                            Где стол с бумагой и пером

                                                            И ветви груши за окном...

 

   – А кстати, знаком ли вам вкус китайской груши? – спросил меня однажды Стивен Блюбаум, упомянув, что в Австралии эти груши называют «Nashi pear», – и когда я признался, что даже не слыхал о них, добавил: они прозрачные, белые и хрустящие, очень сладкие, чуть-чуть терпкие и прекрасно утоляют жажду. Ими приятно закусывать шампанское – сухое, разумеется, или prosecco, – продолжал он несколько смущенно.

 

ГЛАВА 5.

 

   Однако ни мансарда, ни аромат китайской груши и вкус хорошего вина, ни даже поэзия не могут заставить жизнь остановиться, и, несмотря на то, что город был оккупирован японскими войсками уже несколько лет, беженцы из Европы продолжали прибывать в Шанхай поскольку, не желая преждевременно портить отношения с англичанами, японцы не стали отменять положения Нанкинского договора, разрешавшие европейцам поселение в Шанхае без вида на жительство.

   В силу этого обстоятельства Шанхай стал подлинным убежищем для людей, сумевших в первые годы Второй мировой войны покинуть Европу, север Африки и ближневосточные страны. Это был единственный город в мире, открытый для евреев в то время, куда можно было въехать без визы, свободно. Нужно было только купить билет на пароход, отбывающий из Европы.  

   Беженцы, которым удалось попасть на комфортабельные итальянские и японские пароходы из Генуи, позднее описывали свое трехнедельное путешествие в обстановке роскоши, к стесненными условиями гетто в Шанхае – как сюрреалистическое. В 1939 году билеты на эти пароходы были раскуплены на шесть-семь месяцев вперед. Беженцы продолжали приезжать в Шанхай, хотя и в меньшем количестве, до мая 1940 года.

   Осенью 1940 года в войну вступила Италия, и единственным портом, откуда всё еще можно было уплыть в Шанхай, оставался Марсель. Продолжал работать и канал эвакуации через СССР. Беженцы из Европы добирались до Москвы, оттуда до Владивостока по железной дороге, а затем следовали в Шанхай через Японию.

   Именно так прибыл в Шанхай вместе с женой Матильдой и Валентин Шрайбман, в прошлом – один из ассистентов Альберта Эйнштейна.

   Шрайбман был родом из Кракова и вырос в достаточно обеспеченной еврейской семье. После окончания Ягеллонского университета он работал в частной еврейской школе преподавателем математики, физики и астрономии; и, опубликовав несколько интересных работ по математике, получил приглашение работать в одном из английских университетов. После этого он переехал в Германию, где стал преподавателем Технического университета в Шарлоттенбурге. Там он и начал сотрудничать с Альбертом Эйнштейном по предложению последнего. Шрайбман был талантливый математик, испытывавший определенный интерес к новейшим теориям физики, он сотрудничал с профессором в его попытках найти решение ряда вопросов космологии.

   Вот как выглядел этот человек согласно Стивену Блюбауму, который часто присутствовал при встречах своего отца с ученым, приходившим в дом на улице Пуанкаре. Встречи эти происходили то реже, то чаще в течение почти десяти лет; за это время Стивен вырос и превратился в высокого стройного юношу, между тем как Шрайбман и его жена, по утверждению Стивена, внешне совершенно не изменились за это время.

   Шрайбман был высокий, худой, костистый человек средних лет. Он был коротко стрижен, рано начал лысеть и седеть, но взгляд его темных глаз выдавал личность неординарную, наделенную взрывным темпераментом и, в то же время, способностью к долгой и размеренной работе. Он обладал отличной дикцией и несколько странной манерой смеяться, словно пытался проглотить какие-то звуки, – и оттого смех его всегда быстро умолкал. Юный Стивен Блюбаум обратил внимание на его крупные запоминающиеся худые кисти рук с синими венами. Прибыл Шрайбман в Шанхай с отметками в своем  польском паспорте, позволявшими установить, что он провел в СССР более полугода. Время это он провел, в основном, в Москве, на Лубянке, в камере, которую покидал только для допросов у следователя и двадцатиминутных ежедневных прогулок на крыше здания. В заключении он исхудал, и костюмы болтались на нем. Через полгода после ареста Шрайбман был освобожден благодаря заступничеству Альберта Эйнштейна, обратившегося к Сталину с письмом, в котором он просил вождя СССР «оказать содействие в освобождении и устройстве на работу» его протеже, арестованного «как видно, по недоразумению, сотрудниками русской полиции». По словам самого Шрайбмана, в СССР ему была предложена работа в Харьковском университете, но он отказался и попросил предоставить ему и жене возможность выехать заграницу. Такая возможность была ему предоставлена и, получив визы на въезд в Японию, Шрайбман и его жена отправились во Владивосток, откуда на японском пароходе прибыли в Японию и оттуда – в Шанхай, где Шрайбман надеялся получить разрешение на въезд в США.

   По приезде в Шанхай Шрайбман сумел получить место почасовика в одной из русских школ, собрать необходимые для американской визы документы и даже вручить их сотруднику американского консулата – который предупредил Шрайбмана, что рассмотрение документов может занять немало времени, поскольку он подает документы, не находясь на территории той страны, гражданином которой он является. Речь шла о Польше, и Шрайбман понял, что ему предстоит довольно долго ожидать получения искомого разрешения.

   Между тем акклиматизация его в новой жизни в Шанхае проходила нелегко; его донимала высокая влажность, вызывавшая ревматические боли в суставах, он уставал, чувствовал себя паршиво и в поисках хорошего врача обратился за советом к коллегам, один из которых и посоветовал ему клинику д-ра Джордана. Шрайбман совету последовал и вскоре попал на прием к Сержу Блюбауму, который начал лечить его от последствий полугодового заключения посредством сеансов аукопунктуры.

   За шесть месяцев заключения на Лубянке Шрайбман значительно улучшил свое владение разговорным русским и с удовольствием общался с доктором Сергеем Блюбаумом – тем более, что фамилия Блюбаум была ему знакома еще со времен проведенной в Кракове молодости.

   – Блюбаумы владели самым большим магазином оптики и фотоаппаратуры в Кракове, – сообщил он Сергею Аркадьевичу.

   Шрайбман был на четырнадцать лет старше Сергея Аркадьевича и последний часто бывал обезоружен непосредственностью своего пациента и друга. Да, правомочность такого описания их отношений следует принять, они действительно стали друзьями, несмотря на разницу в возрасте, происхождении и профессиях. 

   Что же объединяло этих встретившихся на краю света людей? Тут, я думаю, уместно вспомнить рассказ Шрайбмана о том, как следователь на Лубянке, решивший во время последней встречи побеседовать с ним по душам, спросил у него:

   – Скажите мне, Шрайбман, отчего это вы, евреи, всегда смеетесь? Я много видел вашего брата и всё начинается с одного и того же: они смеются.

   – Ну, нам, евреям, всегда есть над чем посмеяться, – ответил ему Шрайбман и, увидев как напряглось лицо следователя, счел за лучшее добавить: – Вот и профессор Эйнштейн любит посмеяться.

   В ответ следователь, скрупулезно заносивший в протокол все касавшиеся Эйнштейна детали, которые ему удавалось вытянуть из Шрайбмана, понимающе кивнул головой и выдавил на своем лице улыбку. Шрайбман знал, что после того, как Берия возглавил Минис-терство внутренних дел, «меры физического воздействия» были запрещены. Тем не менее рисковать не стоило.

   Самой же страшной была возможность попасть в руки гестапо, но Шрайбман надеялся, что поскольку он поданный не Германии, а Польши, – впрочем, уже не существующей как свободное государство, – если верить заявлениям лидеров Германии и СССР, ни в какие обменные списки не попадет. Оставалось лишь убедить людей на Лубянке, что он не шпион, но единственными документами, свидетельствовавшими, что он говорит правду, были оттиски его самостоятельных и совместных с Эйнштейном работ, уложенные в саквояж, с которым Шрайбманы сумели пересечь польско-советскую границу...

   Он был очень терпелив – да, собственно, какой у него был выбор? Повторяя на каждом новом допросе показания, данные на предыдущей встрече со следователем, он постоянно просил организовать ему встречу с компетентными учеными, которые могли бы подтвердить его научную репутацию. К несчастью, из трех известных, побывавших в Германии физиков, указанных Шрайбманом в списке его личных знакомых, один, М.Бронштейн, был уже расстрелян, а двое других (Л.Ландау и Ю.Румер) арестованы и находились в той же тюрьме, что и Шрайбман.

   Но однажды Шрайбман был приведен на допрос в кабинет, где помимо следователя присутствовал одетый в штатское мужчина с высоким лбом и тонкими рыжими усиками на широком лице с неяркими голубыми глазами. Этот крупный мужчина, несколько рыхловатый, с пухлыми белыми руками, был одет в серый мятый костюм. Он то и дело наливал себе воду в стакан из большого графина с водой, стоявшего на столе у следователя, и быстро выпивал. Он внимательно слушал и следователя, и Шрайбмана, несколько раз задавал вопросы, свидетельствовавшие о его осведомленности в физике вообще и физике ядра, в частности, – речь шла о приложимости теории Эйнштейна к ядерной физике. Как подытожил Шрайбман позднее, рассказывая о допросах Сергею Аркадьевичу, речь шла о том, можно ли построить бомбу, эффект действия которой будет основан на известной формуле Эйнштейна об эквивалентности массы и энергии, связанных через коэффициент, равный квадрату скорости света.    

   До этого в ходе допросов ему пришлось последовательно, событие за событием, год за голом изложить свою биографию следователю, который записывал показания Шрайбмана в протоколы допросов, подписанные Шрайбманом. При этом, несмотря на тяжелые, изматывающие допросы и недостаток свежего воздуха, Шрайбман сохранил не только чувство юмора, но и некоторый оптимизм. И теперь, когда характер допроса изменился и стал напоминать собеседование двух ученых, хотя и проходившее в кабинете следователя, Шрайбман, как он признавался позднее, вдруг ощутил легкое дуновение надежды. И в то время как он, обращаясь к собеседнику, продолжал серьезно обсуждать вопросы, связанные с возникновением «дефекта массы» при расщеплении тяжелых ядер, он одновременно каким-то непостижимым образом почувствовал, что это его позитивное отношение к обсуждаемой теме повышает его шансы на освобождение. Да и сам сидевший против него рыхлый человек с голубыми выцветшими глазами на плоском лице, казалось, тоже испытывает некоторое облегчение... 

   После того, как человек в мятом сером костюме попрощался со следователем и ушел, кивнув на прощание Шрайбману, следователь сказал:

   – Ну что ж, давайте еще раз пройдемся по вашей истории, начиная с отъезда из Берлина...

 

   Итак, после того, как в 1933 году Альберт Эйнштейн, возвращавшийся в Европу из поездки в США, узнал о приходе нацистов к власти в Германии и о том, что его изгнали из Прусской Академии наук, он решил не возвращаться в Берлин. Кроме того Эйнштейн заявил, что отказывается от звания академика и после недолгого пребывания в Бельгии решил вернуться в Штаты. Затем по Берлину пролетел слух, что в квартире Эйнштейна прошел обыск, – и его ассистент Валентин Шрайбман, обычно являвшийся к Эйнштейну домой каждую неделю, понял, что ему пора подыскать работу за пределами Германии. Последовавшие события подтвердили его правоту. Однако некоторые неизжитые иллюзии и семейные обстоятельства, связанные с родственниками жены, задержали отъезд. Наконец, в 1936 году он и жена покинули Германию и уехали в Польшу, в Краков, где в течение нескольких последующих лет он продолжал преподавать и вести свои собственные исследования. Однако международная обстановка становилась всё сложнее, и Шрайбман сообщил Эйнштейну о том, что подал документы на получение въездной визы в США для себя и жены. Может ли он надеяться на работу в Америке, спрашивал он. Визы он, однако, не дождался, началась Вторая мировая война.   

   В первую же неделю сентября 1939 года, то есть уже после вторжения Германии в Польшу, он и его молодая жена, с которой он познакомился и сочетался браком в Берлине, бежали в Восточную Галицию, которая вскоре была оккупирована Красной Армией. В эти первые дни войны дороги еще не были заполнены толпами беженцев, большинство из которых были евреи. Границу с СССР они пересекли ночью, выехав на шоссе в сторону Минска по полузаброшенной проселочной дороге, где никто не остановил их «Мерседес-Бенц», с которого они, подъезжая к границе, сняли полученные в Польше номера. На следующее утро им удалось приобрести местные автомобильные номера у встреченного в маленьком безымянном городке поляка, работавшего в авторемонтной мастерской и, раздобыв у него же три канистры бензина, двинуться в сторону Москвы. Сменяя за рулем друг друга, они проехали более полутора тысяч километров за три дня.

   Жена Шрайбмана, Матильда, была дочерью одной из подруг Эльзы, супруги профессора Эйнштейна. Эта стройная и всегда стильно одетая девушка с большими темными глазами и хорошо очерченными чертами лица изучала историю искусств в Берлинском университете. Ей нравились работы Эль Греко и немецких экспрессионистов, она собиралась стать искусствоведом. Еще ее увлекала скорость, она с удовольствием водила собственный «Мерседес-Бенц», который подарил ей на совершеннолетие живший в Швейцарии отец. Она прыгала с парашютной вышки, установленной в одном из парков вблизи озера Ванзее и увлеченно слушала американский джаз. Шрайбман, с которым Матильда познакомилась в гостях у Эйнштейна на вилле Капут в 1933 году, показался ей одним из персонажей испанского художника, чудом перенесенных в Германию. 

   Матильда была бесконечно предана мужу. Детей у них не было, и она посвятила свою жизнь заботам о муже. Бежав из Польши в СССР, они вскоре оказались в Москве, куда прибыли всё в том же «Мерседес-Бенце». В Москву они стремились оттого, что там жила кузина Матильды, вышедшая в свое время замуж за сотрудника советского посольства в Берлине, и Шрайбман надеялся, что ему удастся встретиться с российскими учеными, с которыми он познакомился в бытность свою в Германии. Они оба заметили, что муж кузины, сотрудник МИДа, был не очень рад их появлению у себя дома, но воспринял это как какой-то пока не очень понятный перст судьбы. Позднее Шрайбман узнал, что на следующий же день после появления родственников муж кузины сообщил о них «куда следует», и через несколько дней Шрайбман был арестован по подозрению в шпионаже. Матильда же после допроса получила разрешение остаться жить у своей двоюродной сестры.

   Придя в себя после ареста мужа и побеседовав с кузиной, Матильда поняла, что ее оставили на воле не случайно, за ней следят и ей следует быть чрезвычайно осторожной. К счастью, Матильда сумела отправить в США послание профессору Эйнштейну с просьбой о помощи. Только через три месяца письмо попало, наконец, к Альберту Эйгштейну. Он вспомнил Шрайбмана и Матильду, и ее мать, фрау Хелен Коген, красоту которой унаследовала Матильда, – и написал письмо Сталину.

   – И вот теперь я не знаю, кому я в большей мере обязан за свое освобождение, моей дорогой Матильде или профессору Эйнштейну, – заметил Шрайбман однажды.

   Очевидно, он имел в виду и то, что отвечая в кабинете следователя на вопрос рыжеусого об отношении самого Эйнштейна к возможности создания бомбы на основе его теории, Шрайбман ответил, что впервые этот вопрос был задан Эйнштейну в Праге в 1922 году, – и тогда профессор посчитал такую мысль фантастической, несбыточной. Но уже десять лет спустя, почти сразу после открытия нейтрона, начались исследования по взаимодействию нейтронов с ядрами, и он оценил эту ситуацию совершенно иначе. Ну а к лету 1939 года результаты экспериментов по делению ядра и теоретическое обоснование процесса на основе теории Бора–Френкеля–Уилера окончательно решили вопрос, – как полагал Шрайбман.

   В марте 1940 года, кузина передала Матильде конверт с польскими паспортами на имена Матильды и Валентина Шрайбманов. Вместе с паспортами в конверте находился документ, подписанный голландским консулом в Литве. Справа на документе были разъяснения голландского консула о ненужности визы для въезда на остров Кюрасао, являвшийся частью Королевства Нидерландов, слева – транзитная японская виза для членов семьи Шрайбманов за подписью японского консула в Каунасе, тогдашней столице Литвы. На документе стояли штампы МИДа Литвы и НКВД СССР. Литва в то время еще была независимым государством.

   – Вот, – сказала кузина, – мой муж, Александр Степанович, использовал все свои связи и раздобыл для вас необходимые документы. А ведь его тоже допрашивали... – добавила она, и в глазах у нее появились слезы.

   Матильда обняла ее и расцеловала.

   – Я всегда знала, что он – замечательный человек, – сказала она и протянула кузине ключи от своего автомобиля. – А это мой ему подарок.

   ...Ян Звартендейк, голландский бизнесмен, представитель компании «Филиппс», исполнявший обязанности консула в Литве, начал выдавать документ, именуемый «виза Кюрасао» – по названию голландской колонии, – польским евреям-беженцам после оккупации Польши. Советский Союз согласился пропускать людей с такими псевдовизами – при условии, что у них будет и японская транзитная виза. И тогда японский консул в Литве Тиунэ Сугихара начал оформлять визы – и тем самым спас тысячи еврейских беженцев.

   В случае же с получением визы для Шрайбмана и его жены этот канал эмиграции, как считал Шрайбман, был использован сотрудниками НКВД для того, чтобы выполнить поступивший сверху приказ. 

   Итак, у Шрайбманов появилась японская транзитная виза, и они, распрощавшись со своими московскими родственниками, направились поездом ао Владивосток, где им предстояло приобрести билеты на пароход в Японию, а оттуда уже плыть до Шанхая. 

   Так весной 1940 года Шрайбман и его жена оказались в Шанхае с некоторым количеством долларов – не столь значительным по нашим временам, но тогда позволявшим без какого-либо страха вступить в новую жизнь, которая и началась для них, как для множества других беженцев, на набережной Bunde.

   Однако память о пережитом подсказывала Шрайбману, что стоит обзавестись какими-то более надежными документами, чем польские паспорта с советской и японской транзитными визами. Польское государство, с точки зрения Германии, уже перестало существовать, и этот факт не обещал ничего хорошего Шрайбманам, превратившимся в беженцев из ниоткуда... Правда, часть Польши была присоединена к СССР – что по мысли Сергея Аркадьевича, обратившегося за содействием к Александру Ипполитовичу, могло позволить последнему – используя свои связи – раздобыть какие-нибудь приличные документы для мужа и жены Шрайбманов.

   Надо ли говорить, что сама идея обратиться к Александру Ипполитовичу принадлежала Люсе, которая к тому времени уже успела обнаружить в Матильде родственную душу. Ощущение это только окрепло после того, как Матильда взялась обучить Люсю искусству вождения черного «Форда» и с блеском осуществила этот замысел, терпеливо руководя действиями Люси и делая замечания и указания безупречно корректным тоном. Матильда являлась на уроки вождения одетая в бриджи, на которые был накинут мужской пиджак. На руках у нее были кожаные перчатки, на глазах – автомобильные очки.

   – Боже мой, какая женщина! – сказала однажды Люся мужу, – в нее можно влюбиться! Она так любит своего мужа и боится, что снова потеряет его! Хорошо хоть, этот злодей Сталин знает, кто такой Эйнштейн. Но откуда японцам может быть известно о таком далеком от них человеке?.. А тебя, Сережа, я никуда не отпущу, – добавила она, обвив его шею руками.

   Иногда находил на Люсю такой стих, она начинала изображать из себя молодую, глупую и влюбленную в супруга героиню из пьесы А.Н. Островского. Но ей действительно нравился новый друг ее Сержа; каким-то образом он оттенял то, что привлекало ее в Серже, его способность отзываться на почти неуловимые вибрации мира вокруг и в ее душе; ей нравились и те новые странные стихи о Вселенной, которые начал писать Серж, по-видимому, под впечатлением долгих бесед со Шрайбманом – бесед, память о которых связана была со странными, дотоле не известными именами Фридмана, Хаббла и аббата Леметра... Однажды ей даже приснился взрывающийся первоатом Вселенной, о котором писал аббат, и угрожающе живое «красное смещение» Хаббла...

   – А Фридман, кто он? Ваш знакомый?– спросила она у Валентина.

   – Нет, я с ним не знаком. Он рано умер. Исключительно талантливый математик из Петрограда, – ответил Шрайбман, – он первый понял, как мир когда-то возник.

   Всё это было странно и даже загадочно и, может быть, именно поэтому так нравилось Люсе. И еще ей нравилась Матильда – то, как она одевалась, как курила сигареты, пила кофе и всегда внимательно слушала своего мужа. Говоря попросту, всё было интересно с этими людьми.

   Что же до Сержа, то общение со Шрайбманом и его женой приоткрыло Сергею Аркадьевичу дверь в другой мир – знакомый по годам учебы в гимназии и университете, но по-прежнему бесконечно таинственный, мир науки, которая, как полагал Шрайбман, скоро сделает жизнь людей совершенно иной – да, иной, несмотря на все ужасы, трагедии и несправедливости, творимые ныне. Наука должна изменить мир, считал Шрайбман, и самые немыслимые сегодня процессы станут реальными. Если бы его словам можно было верить – а он верил, и верил не только он, но и многие из тех замечательных людей, которых он встречал в квартире на Хаберландштрассе, где жил Эйнштейн, и на вилле «Капут» на берегу озера Ванзее.

   – Кстати, Эйштейн бывал в Японии, – сообщил он Люсе, – в ноябре 1922 года; он отправился в кругосветное путешествие после того, как националисты застрелили министра иностранных дел Гер-мании Вальтера Ратенау. Эйнштейн с ним дружил и был следующим в списке, его предупредила полиция. Он пробыл в Японии шесть недель, читал лекции, и его очень тепло принимали.

   В то время, рассказывая Люсе о странствиях Эйнштейна, вынужденного в первый раз покинуть Германию, Шрайбман всё еще надеялся на получение визы на въезд в Соединенные Штаты.

   – Им надо помочь во что бы то ни стало, Александр Ипполи-тович, – обратился Серж к отцу Люси, – эти наши с Люсей друзья, близкие нам люди.

   – Ну, Сережа, дорогой, мы постараемся, но это ведь как карта ляжет, – ответил ему Александр Ипполитович, – мы-то приложим усилия и ничего не пожалеем, но ведь и сделано всё должно быть ох как грамотно...

   Как бы то ни было, после ряда встреч и разговоров Александру Ипполитовичу удалось достичь взаимопонимания с администрацией Французской концессии в том, что Шрайбманы практически оказались беженцами из Советского Союза. И поскольку его объяснение было поддержано внесением определенной суммы в долларах – на нужды санитарной службы, – Шрайбманам, к полному счастью и удовлетворению всех заинтересованных сторон, было официально дозволено проживать на территории Французской концессии, где они сняли для себя жилье в разделенном на небольшие квартиры двухэтажном доме из старого красного кирпича на одной из улиц с тенистыми платанами.

   Проживая во Французской концессии, эта пара пыталась вести спокойный и размеренный образ жизни. Шрайбман продолжал преподавать в школе и начал вести семинар в Техническом университете, занимался своими изысканиями, а жена его посещала университетскую библиотеку, где читала книги, делала выписки – имея в виду свои планы на будущую жизнь. К тому же она терпеливо и с завидным упорством занималась ведением домашнего хозяйства, что было непросто в условиях иной страны, иных традиций и, главное, иных доступных продуктов. Впрочем, риса и свежих овощей хватало, да и рыбы было вполне достаточно. Рыбу, крабов и угрей готовили здесь на пару или употребляли в сыром виде. Слушая рассказы Люси, Матильда узнала немало полезного и научилась многим тонкостям ведения хозяйства в Шанхае. Узнала она от Люси и множество рецептов местной шанхайской кухни, последователи и поклонники которой предпочитают свинину любому другому мясу и часто добавляют ее в пельмени, не жалея при этом разнообразных специй. Помимо этого, ознакомилась Матильда и с тонкостями употребления соевых и сливовых соусов и уксусов. И всё это было просто необходимо, ибо Шрайбманам приходилось укладываться в те бюджетные рамки, в которых они оказались. Зимой в холодные вечера они разжигали керосиновую печурку и пили маленькими глотками из деревянных чашек подогретую на печке рисовую водку. Однако, оглядываясь назад, они верили, что им повезло и что их лучшие годы всё еще впереди.

   Время от времени они прерывали свои обыденные занятия для встреч со своими новыми друзьями. Об этих временах можно было рассказать много чего: жизнь русской общины в Шанхае, культурный центр которой располагался в районе Little Russia c его русскими магазинами, школами, библиотекой, ресторанами и радиостанциями не была скучной и монотонной. Были в Шанхае и русский драматический театр, и балетная школа, и состоявший в основном из русских Шанхайский муниципальный оркестр, первоначально называвшийся оркестром Французской концессии.

 

ГЛАВА 6.

​​​​​​​

   Однако все планы и расчеты Шрайбмана, связанные с его намерением попасть в Соединенные Штаты, оказались несостоятельными после того, как Япония вступила во Вторую мировую войну, открыв театр военных действий в Тихом океане, где она противостояла Англии и Соединенным Штатам. В тот же день, 7 декабря 1941 года, почти одновременно с атакой на Перл-Харбор, японские войска вторглись на Малайский полуостров, и японо-китайская война стала частью Второй мировой. На следующий день японские войска вошли на территорию Международного сетлльмента, и тихие прежде кварталы заполнили гул и грохот грузовиков, резкие выкрики на японском и топот солдат. Однако сама идея, что Япония сможет оказаться победительницей в начатой ею борьбе, казалась Шрайбману немыслимой.

   В конце 1941 года японцы под давлением германских союзников, заключили всех еврейских иммигрантов из Европы в гетто. В районе, отведенном под гетто, традиционно проживали и китайцы, он не был отгорожен от остального города. А в феврале 1943 года были интернированы все европейцы. Однако на эмигрантов из СССР, с которым Япония еще не была в состоянии войны, эти ограничения не распространялись. Всё изменилось в августе 1945 года после капитуляции Японии, подписанной вскоре после атомной бомбардировки Хиросимы и Нагасаки. Капитуляция и запечатленный киносъемкой «атомный гриб» произвели сильное впечатление на Сергея Аркадьевича. Он был поражен. Ведь именно таким образом, по его мнению, подтвердились предсказания Шрайбмана о возможности создания атомной бомбы. «На камнях остаются тени от сгоревших в огне людей...», – этими словами начинается запись в его дневнике, посвященная тем событиям.

   – История гонится за нами, – сказал Сергей Аркадьевис жене, – и вот-вот наступит нам на пятки.

   Вскоре после того, как об атомной бомбе стали писать в газетах, Валентин Шрайбман прочитал в шанхайском Техническом университете лекцию о расщеплении атомов урана-235 и выделении энергии, согласно известной формуле Эйнштейна. Ему так и не удалось получить въездную визу в Соединенные Штаты и последующие четыре года он читал лекции в этом университете Шанхая.

   Между тем после ухода японцев война между коммунистами и Гоминьданом разгорелась с новой силой, и 27 мая 1949 года гоминьдановские войска сдали Шанхай. Около шести тысяч русских беженцев оставили город, когда к нему подходили коммунистические отряды Мао, и были эвакуированы в палаточный лагерь на территории покинутой американцами военной базы на филиппинском острове Тубабао – поскольку кроме президента Филиппин им отказали в убежище правительства всех стран, включая США. Там беженцы жили в условиях крайне высокой влажности и почти постоянной температуры в 45 градусов Цельсия. Не раз на палаточный лагерь обрушивался тайфун. К тому же голод и эпидемии сделали свое дело – и в результате из шести тысяч выжили меньше двух тысяч человек. После долгих переговоров Александры Толстой и о. Иоанна Шанхайского с Элеонорой Рузвельт, были выделены иммигрантские квоты на Австралию, США и Южную Америку. Первыми покинули лагерь беженцы, направившиеся в Южную Америку, часть беженцев эмигрировала в США, часть – в Австралию. На весь процессс распределения тех, кого называли «перемещенными лицами», ушло более двух лет.

   Шрайбман и его жена покинули Шанхай вместе с Сергеем Блюбаумом и всем его семейством.

   – Я думаю, вам лучше позабыть о попытках попасть в США, – сказал Сергей Аркадьевич своему другу. – Лучше смириться и исследовать другую возможность... Австралийцы же, как я понял, пропускают людей с образованием и нужными им специальностями быстрее, чем остальных.

   Для самого Сергея Аркадьевича, продолжавшего медицинскую деятельность в медпункте и в лазарете палаточного лагеря, всё было более или менее ясно с самого начала. Возвращаться в недавно возникшее еврейское независимое государство, уже успевшее пережить одну войну, он не собирался. Разумеется, он любил своих родителей, которые уже вступили в преклонный возраст и продолжали жить вместе с вышедшей замуж дочерью, – но именно это обстоятельство и помогло ему без каких-либо колебаний принять решение об эмиграции в Австралию.

   Таль собиралась стать педагогом начальных классов общеобразовательной школы, а муж ее, Ави, способный молодой врач-окулист, занявший в больнице место своего учителя, старого д-ра Блюбаума,  был уроженцем Хайфы; родители его прибыли туда из Польши в середине 20-х годов. Жили они вместе, в доме на склоне горы Кармел. Таль, к счастью, не желала оставлять родителей без поддержки и надеялась на их помощь в будущем, после появления детей. Обо всем этом Сергей Аркадьевич знал из писем родителей...  

   И что было делать ему в Хайфе – ему, вместе с его «шанхайской» женой, ее родителями и сыном Стивеном, говорившем на русском и английском и понимавшим китайский. К тому же Сергей Аркадьевич был агностик и с равным уважением – или неуважением, в зависимости от настроения, – относился к разного типа человеческим верованиям и иллюзиям. При том, что уважение это в его случае мало чем отличалось от вежливого отчуждения от веры предков, он решил, что ему и его семье стоит, пожалуй, переехать в Австралию, которая еще с проведенных в море времен рисовалась Сержу Блюбауму гигантским и загадочным континентом, заселенном и управляемым выходцами из Англии, сохраняющими и поддерживающими связи со страной-матерью, – и впечатление это только укрепилось благодаря нескольким заходам «Патагонии»в крупные австралийские порты.

– Но вы ведь жили какое-то время в Англии, – сказал он колебавшемуся Шрайбману, – так это, в сущности, Англия, но без ее истории, пересаженная на другой континент.

– Да, утеряно, должно быть, всего-то ничего, но ведь и это, наверное, можно пережить... – ответил Шрайбман и усмехнулся.

Наконец, в самом начале австралийского лета обе семьи, наряду со многими другими, оказались в Австралии.

Стивену Блюбауму было уже 12 лет, лицом он несколько напоминал свою мать в ее молодые годы. Согласно тому, что я услышал от него в Бат Яме, время, проведенное в палаточном лагере, осталось у него в памяти внезапно возникшим почти ежедневным гложущим чувством голода, усталостью, хлопаньем парусины во влажном, почти жидком, воздухе, ежедневными занятиями с отцом, бабкой и Шрайб-маном, ибо играть было почти не с кем, посещениями возведенной в лагере церкви с дедом, а также преследовавшей его в снах, иногда являвшихся ему и в Австралии, густой и мутной, как подступавшая к горлу тошнота, завязью синего, зеленого и фиолетового тонов, купающихся во влажной желтизне солнечного света на Филиппинах.

 

Полный текст см. в журнале