Геннадий Кацов

Метробусы.

Стансы к городскому трансу[1]

МЕТРО. «ОКЕЙ!»

В вагоне сабвея напротив меня сидел человек лет семидесяти. Из престарелых хиппи, которых в Америке все еще пруд пруди.

Типичный представитель «flower power» – «власти цветов»: растрепанный, поседевший хайер; шузы, немало впитавшие от добра и зла; джинсы, ровесники своему хозяину; и «психоделическая» рубашка кричащих тонов, чтобы, на случай чего, можно было прятаться в буйных тропиках среди разноцветных попугаев.

На рубашку была надета темная вельветовая куртка: шел гнусный декабрьский дождь, а поскольку зонтик иметь не обязательно, то вода стекала с куртки прямиком на пол вагона.

Такой себе чувак, чудик, чудесник, «дитя цветов» из хрестоматийного слогана «мир, дружба, жвачка».

Он и жевал увлеченно бутерброд от сети закусочных Subway, и ничего вокруг его не интересовало. Разве что на каждое объявление по вагону о следующей станции чувак громко отвечал «окей!».

Остановки на маршруте, как вы знаете, заранее записаны актерским голосом. В нашем случае текст наговорила актриса. К примеру, женский голос произносил: «Следующая остановка – Кингс Хайвей».

Хипарь поддерживал своим «окей». Без эмоций, но убедительно.

Поезд подходил к станции «Кингс Хайвей». Двери открывались, выходили пассажиры.

Голос по селектору объявлял: «Следующая остановка – Авеню М». Хиппи, забив рот бутербродом, хрипло выплевывал «окей», и продолжал добивать сэндвич дальше.

Удивляла скоординированность их действий: женский голос предупреждал о следующей станции – звучало «окей» – после чего машинист поезда отпускал тормоз и смело двигался вперед.

Складывалось впечатление, что если что-то в этой цепочке не сработает, поезд дальше не пойдет. Причем и голосу, и машинисту следовало, видимо, всякий раз свои слово и дело согласовывать с уплетающим бутерброд.

Хиппи в абсолютном пофигизме проводил досуг от одной станции к другой, но на голос отзывался так, будто от быстроты его реакции зависела длина вечернего косяка.

А теперь представьте всю степень моего ужаса, когда я увидел, что за две станции до той, на которой мне надо было выходить, сосед напротив засобирался сваливать и решительно всё для этого предпринимал. Он положил остаток бутерброда на пустующее рядом сидение, вытер пальцы о джинсы, высморкался на пол вагона, и когда двери открылись, выбрался на платформу, не оставив мне никаких инструкций.

В вагоне, кроме меня, в противоположном углу сидела, уткнувшись в айфон, молодая китаянка; неподалеку от нее – обдолбленный рэпом, вооруженный дорогими наушниками Beats афроамериканец.

Похоже, порядок остановок на маршруте им был до лампочки.

И когда приятный женский голос объявил название следующей станции, я сообразил – а что еще оставалось делать? – срочно ответить «окей», стараясь подражать хриплому голосу покинувшего пост хипаря.

Вы не представляете: трюк сработал. Машинист, сделав паузу и, видимо, убедившись в правильности моих голосовых обертонов, закрыл двери вагона, отпустил тормоз и нажал на газ.

На следующей остановке женский голос объявил станцию, на которой мне предстояло выходить, – и опять все прошло без нерво-трепки: я согласовал название хриплым «окей», машинист исполнил свою часть общего дела, и мы благополучно добрались до нужной мне станции.

Пребывая в эйфории, что так всё гладко получилось, я покинул вагон.

И как только оказался на платформе, меня охватила паника. И до сих пор не покидает.

Как они там, в сабвее, без меня? Кто подхватит эстафету и будет вести ребят от станции к станции? Сможет ли он так же безупречно похрипывать, произнося «окей», чтобы составу не выбиться из графика?

Все-таки это огромная ответственность, и я не уверен, всякий ли способен заменить нас с хиппи на этом посту.

Я заменить хиппи смог.

 

 

АВТОБУС. ЛЮБОВНИКИ

Поначалу ничего не предвещало скандала, тем более – кровавой драки.

Мало ли кто и с какими целями заходит в маршрутный автобус.

Кто спрашивает.

Эти двое – один крупный, грузный, другой поменьше и посуше – вели себя в рамках приличий, сперва ничем не выделяясь среди остальных пассажиров.

Они оплатили свой проезд и уселись на передние пластмассовые кресла.

Тихо и никого не задевая.

Надо сказать, что в автобусах городского маршрута пассажиры ведут себя иначе, нежели в сабвее. В подземных вагонах, где до машиниста-оператора не добраться, могут и бомжи прекрасно проживать сутками, и хулиганы в любое время дня и ночи нападать на попутчиков. Может и случайная психопатка беспричинно закатить истерику, а нестерпимо громкие школьники готовы парами-тройками метаться по проходу, сбивая по пути всё, что попадется перед ними и вокруг.

Если проанализировать проезд по типам общественного транспорта, то у пассажиров автобуса сдерживающих факторов больше, чем у их коллег из сабвея.

В автобус заходят только с передней двери; водитель при этом осуществляет что-то вроде face control – наружного досмотра. Однажды я видел, как дверь закрылась перед спитым или передозированным молодым человеком, которого так ломало и трясло, что он был не в состоянии встать на ступеньку.

А в сабвей он бы худо-бедно попал и, возможно, пребывал бы там до глубоких своих седин.

Не располагает компактный салон автобуса к нарушению правил общественного поведения. Бывали случаи, когда я наблюдал тихо  помешанных пассажиров. Не без того. Они никому не причиняли зла, лишь периодически командуя на воображаемом поле битвы: взмахивали руками, негромко отдавали приказы адъютантам и уверенно тыкали пальцами в сторону вражеской кавалерии.

Попутчиков не трогали, выходили на нужной остановке, и все о них тут же забывали.

Эти двое заняли сразу три пустовавших строенных кресла – в переднем отсеке городских нью-йоркских автобусов вдоль прохода, по обе от него стороны, сиамскими тройками стоят строенные кресла, непосредственно за кабиной водителя и напротив.

Пара мужчин лет сорока-сорока пяти расположилась напротив водительской кабины. Тот, что похудей, помоложе и поспортивней, был и одет построже (черные узкие джинсы, черные остроносые, на высоких каблуках туфли с оловянными застежками, темно-коричневая ковбойка и – в тон – черная кожаная мотоциклетная куртка на молниях).

К бледному лицу прилагались закрученные по краям, аспидного цвета усы. Они шли в комплекте с такими же крашеными прямыми волосами, спадающими до плеч.

Серьга в правом ухе, пирсинг на верхней губе и в обеих ноздрях.

Наколки с картинками, узорами и надписями латиницей на шее, запястье, тыльной стороне ладони намекали на то, что таких тату по всему телу может быть сколько угодно.

Второй был полным, рыхлым, с крупными залысинами. Круглый анфас оливково-желтого оттенка, пивной бездонный живот, плотные ноги и крупные руки учтивого продавца из мясного отдела гастронома.

Одежда на нем служила наглядным примером того, что эклектика – это, прежде всего, эстетика, если к ней со знанием дела подойти эстету: семи цветов радуги рубаха с короткими рукавами не по сезону, распахнутый желтый пуховик, бутылочного цвета джинсы и низкие красные сапоги на каблуках. Ансамбль значимо дополнял шелковый гофрированный шарф в разноцветный горошек.

Мелкий взял в свою руку лапу рыхлого.

Рыхлый обнял мелкого сверху за плечи. И они взасос поцеловались. От наслаждения живот рыхлого задрожал и вошел в ритм известного турецкого танца, а усы мелкого встали дыбом.

Это был классический французский поцелуй глубокого языкового бурения: языки мужчин сплетались, умело скользили по краям губ, цокали от нахлынувшей необоримой страсти.

Они хотели испить, как писали бы романтики, один другого до дна.

По крайней мере, до нижнего белья.

И ниже нижнего белья, поскольку воля хозяйская, никто не помешает.

Пассажиры вокруг с едва скрываемой злобой начали усиленно смотреть в окна. В воздухе не повисла, а повесилась, казалось, тишина, как перед психическим срывом кого-либо из присутствующих; при этом те, кто всегда увлечен собственными мобильниками, сейчас с какой-то особой преданностью пялились в них, не отрывая глаз.

Уже через минуту нельзя было понять, сидели мужчины или лежали на трех креслах. Если раньше я писал о тихо помешанных в автобусах, то эти оказались буйными. Их ноги, руки, затылки, уши, губы, шеи, торсы, бедра срослись в единый – не ком даже, а некий акт-процесс удовлетворения желаний. Они сопели, чмокали, перешептывались, активно потели, бурно ласкали друг друга и похотливо целовались.

Весь мой опыт пребывания в московском андерграунде в 1980-х, а затем – пятнадцатилетний – проживания в центре Манхэттена и походов по самым вызывающе модным клубам, подготовил меня ко всяким неожиданностям. Меня вряд ли можно удивить экстравагантной одеждой, отсутствием общепринятых манер или половым высокохудожественным актом – публичным, постановочным и беспощадным.

Но маргинальное поведение всё еще раздражает. Рабочий, что называется, полдень, в автобусе – старики, женщины и дети: в таком порядке обычно говорят о жертвах геноцида, репрессий или терактов, но они и стали жертвами в городском автобусе.

Ведь до следующей остановки из него не выйти, в отличие от сабвея, где вы можете перейти в любое время в соседний вагон. Они и были жертвами насилия, ведь насилие – не обязательно надругательство над телом. Быть соучастником сцены, которую вы не хотите наблюдать и слушать, однако вынуждены стать ее невольным свидетелем, – это насилие над вашими чувствами и желаниями. Есть не только sex abuse, но и, что общеизвестно, smell abuse, visual abuse, emotional abuse и прочее.

Другое дело, что в наше политкорректное время, когда только Верховный суд США оказался в состоянии защитить религиозного, верующего в своего христианского Бога, кондитера, который отказал в изготовлении свадебного торта паре молодоженов-гомосексуалистов, мало кто захочет влезать в историю с парой сексуально озабоченных в автобусе мужчин, делая им замечание.

Тем более в Нью-Йорке, где уже не наказывают тех, кто опорожняет мочевой пузырь в общественных местах. Мол, делай что и как хочешь, пока твои действия не считаются уголовными.

Одна из мам, сидевших неподалеку от увлеченной пары, развернула маленького мальчика лицом к окну и, облокотившись на спинку переднего сидения, села так, чтобы полностью перекрыть своей фигурой боковой обзор сыну.

Как-то в манхэттенском кафе «Энивей», в котором в середине 1990-х я был одним из совладельцев, выступал художник-акционист и перформансист Александр Бренер. Тот самый, который в те же примерно годы вышел на Лобное место перед Кремлем, надев боксерские перчатки и выкрикивая: «Ельцин, выходи!»

Бренер читал с листа эротический текст. При этом расстегнув ширинку и засунув сверху руку в штаны, показывал оттуда кончик большого пальца. Палец – вполне крупного, кстати, размера – то высовывался из ширинки, то обратно в нее залезал.

Эстетический посыл этой акции был понятен.

Какую вместо пальца хотел бы акционист показывать часть тела, тоже не казалось присутствующим загадкой. Было ясно, что Бренер провоцировал зал, пытаясь его шокировать, завести, вывести из себя.

На то он и акционист, чтобы подстрекать публику на любого рода реакции. Ради этого публика и пришла. Билеты покупала, инвестировала самое дорогое, что у нее есть, – время, в просмотр перформанса, после которого кто-то будет плеваться, а кого-то будет трясти от восторга.

В автобусе же, как настаивала в свое время супер-группа «Queen», the show must go on – и хоть умри!

Автобус отошел от остановки на перекрестке двух авеню – Coney Island и U. Партнеры по здоровому сексу уже расстегнули брюки и самозабвенно возбуждались, поглаживая, не при детях будь сказано, гениталии. Нетрудно было предположить, чем закончатся их ласки к ближайшей остановке – авеню T.

Внезапно, едва отъехав от авеню U, автобус остановился. Как раз напротив турецкого ресторана с остроумным и запоминающимся названием east@bull, что при внимательном прочтении означало «Истамбул». Похоже, местные турки решили поразить бруклинцев своим креативным мышлением.

Дверь кабины водителя резко распахнулась. Из нее выскочил разъяренный латиноамериканского типа крепкий мужик с обезумевшим взглядом и покрасневшим от негодования лицом. Он что-то выкрикивал, но поначалу слов было не разобрать.

Он сделал несколько шагов по направлению к рыхлому и с силой заехал кулаком ему по носу. Тут же, развернувшись, одним ударом снес мелкого с кресла, и тот улетел, визжа, в проход.

Водитель бил рыхлого двумя руками с такой скоростью, что тот не успевал защищаться. У него не было никакой возможности подняться с сидения под градом ударов, то есть он пробовал встать, неповоротливо и что-то извиняющимся тоном проговаривая, но нападавший ударами отправлял его обратно, в уют пластмассового кресла.

Из носа рыхлого фонтаном била кровь. Скорей всего, водитель сломал ему перегородку.

Кровь брызнула на желтый пуховик и рубашку, пестрый шарф мгновенно набух алым соком, а рыхлый продолжал получать удары в челюсть, в нос, в лоб, в горло. Создавалось впечатление, что слетевший с катушек водитель его на наших глазах убьет. Сейчас, на этом месте, далеко не отходя от своей водительской кабины.

И здесь я услышал не только о его намерениях, но и о причине столь дикой вспышки гнева.

Водитель прокричал: «Я убью тебя!»

И добавил, поначалу необъяснимо для посторонних, мужское имя – то ли Рамон, то ли Рауль.

Сходу было не разобрать.

Он назвал рыхлого по имени.

Уже несколько пассажиров бросились к водителю, пытаясь оттащить его от свесившего голову на грудь полуживого Рауля или Рамона, а водитель продолжал, сопротивляясь и рыдая, у него текли по щекам слезы, вопить: «Я убью тебя, Рамон! Я убью тебя, Рамон! Я убью тебя, Рамон!»

Всё еще было не понять, Рамон или Рауль, но суть происходящего быстро прояснялась, как буквы, нанесенные на бумагу симпатическими чернилами. Водитель и Рамон-Рауль не только знали друг друга – они-то и были любовниками. А сцену в автобусе заговорщики разыграли между собой, чтобы по какому-то поводу досадить водителю и вызвать чувство ревности.

Подождали автобус на маршруте, сели напротив главного зрителя.

Дальше всё пошло как по маслу.

Задумали поставить спектакль, но, похоже, переиграли. То ли перестарались, то ли действительно увлеклись, будучи мужчинами южными, горячими, страстными.

При таком остром чувстве ревности оставалось только удивляться, как водитель не разнес на куски весь автобус со всеми его пассажирами.

Я мог ошибаться, и едва прояснившийся сюжет мог бы стать исключительно продуктом моей фантазии. Однако мелкий, пробежав по проходу, бросился на безумного водителя с кулаками, выкрикивая: «Ты его убил! Ты убил его, подонок! Он любит тебя, а ты его убил! Идиот!»

Моя догадка подтвердилась.

Потом, когда медики выносили из автобуса Рамона-Рауля, и рука его театрально свесилась с носилок, а полицейские выводили из автобуса в наручниках водителя и мелкого усача, всё еще нервно размазывавшего над верхней губой кровавую юшку, один из полицейских заметил другому: «Дебилы! Не выношу латиноамериканских сериалов».

Замечание неполиткорректное, варварское, но верное.

Латиноамериканские сериалы изобретают по таким жизненным сценариям, от которых в реальности становится тошно. Я их не смотрю, но такое ощущение могу предсказать.

Хотя возможен и другой вариант: жизнь реализует такие латиноамериканские сериалы, от которых – только жуть и тоска. Причем они могут настигнуть вас одновременно в одном, отдельно взятом североамериканском маршрутном городском автобусе.

Который с утра до ночи мирно колесит по дорогам Бруклина.

 

МЕТРО. ТЕРАКТ

«О, боже! Я не хочу умирать! Я не хочу умирать!!!»

Средних лет афроамериканка истошно вопила: O, my god! I don’t wanna die, I don’t wanna die! – и если бы не она, вряд ли в вагоне обратили внимание на этот неприметный пакет.

В том месте, где он обнаружился, сидела – до выхода на предыдущей остановке сабвея, – мусульманка в никабе. Черная с головы до пят молчаливая фигура с парой выглядывавших сквозь прорези глаз.

Рядом с мусульманкой стояла коляска, в которой спал ребенок, сразу вспомнилось мне, и вышла она минуту назад из вагона, толкая коляску перед собой.

Дверь за ней закрылась, поезд плавно отошел от станции, после чего почти сразу заорала на фальцете афроамериканка, сидевшая напротив того места, которое покинула женщина в никабе.

На опустевшем сидении остался непрозрачный пластиковый пакет. В нем что-то находилось, выпирая углами наружу.

Я уверен, паника бы не возникла, не начни женщина безумно визжать, указывая в ужасе рукой в сторону пакета.

Да, само собой, see something – say something, как уже много лет нас, пассажиров и пешеходов, предупреждают повсюду городские плакаты и спецслужбы, – но не биться же в истерике с выпученными от страха глазами, когда этот самый «самсинг» вдруг перед тобой возник.

А если это не террористический «самсинг», а мирный?

Без взрывчатки, в чем я был почти уверен.

Правда, мелькнуло далекое воспоминание, заученная текстовка для экзамена по гражданской обороне: при взрыве одного килограмма тротила происходит разрыв внутренних органов и возможен смертельный исход, если вы находитесь на расстоянии от 1 до 3,5 метров. А если вам повезло оказаться на расстоянии до 15 метров от места взрыва – гарантированы травмы и контузия.

Конечно, там ни слова не было сказано о том, как разрывает взрывной волной борта вагона, как скоро могут задымиться загоревшиеся обшивка и изоляционные материалы. Как, в конце концов, выбраться из него, вставшего во время перегона, полыхающего и с выдуваемыми в мрачный туннель клубами дыма?

Естественно, как тем выбраться, кому повезет после взрыва уцелеть.

Такая чертовщина полезла в голову в считанные мгновения, поскольку пассажиры бросились от пакета врассыпную, оказавшись по оба конца вагона. Мозг отказывался воспринимать все происходящее всерьез, но инстинкт самосохранения подсказывал, что лучше держаться от опасного пакета подальше.

И сделать это, по возможности, стремительней и центробежней.

В левом конце вагона дверь оказалась незапертой, и человек пятнадцать пытались одновременно протиснуться в узкий дверной проем. Давка, крики, невыносимые последние аккорды борьбы за жизнь.

Сильные отталкивали слабых. Кто-то пытался успокоить страсти, но его не слышали.

Пакет продолжал угрожать с пустого сидения.

Я с моим счастьем оказался в противоположном конце вагона. Дверь в соседний вагон была заперта.

Нас, похоже, обреченных, если рассматривать обстановку как боевую, столпилось тоже около пятнадцати человек. И до пакета – тут уже начинаешь верить в нумерологию и гематрию – было не больше пятнадцати метров.

То есть на части не разорвет, но контузит и покалечит прилично.

Чушь какая-то. В обычный  – в подземке. Умереть от теракта?!

Весь этот бред усугублялся еще и тем, что психопатка, заметившая пакет первой, оказалась именно в нашей команде смертников, и тряслась в рыданиях, поминая бога и дьявола с частотой проклятий в ее адрес со стороны окружающих.

С одной стороны, чокнутую просили заткнуться, но с другой – кое-кто уже звонил по мобильнику в попытке связаться с родными для последнего «love you!» перед уходом на тот свет.

Дверь не открывалась. Связь не работала.

Всё это лишь усиливало панику.

Бежать было некуда. Я зажмурил глаза, поддавшись общему настроению – слаб человек, – и приготовился к худшему.

В это время в пакете сухо щелкнуло – и раздался оглушающий, разрывающий барабанные перепонки грохот.

Взрывная волна выгнула и вырвала вертикальные хромированные поручни, которые мгновенно вышибли стекла, или сама взрывная волна стекла и вышибла, отрывая по пути кресла и выворачивая наизнанку пол листом мебиуса. А за всем этим из чернильной клубящейся глубины вырвались языки пламени.

Удушающий дым сгущался, заполняя преисподнюю и выдавливая вместе с собой воздух в раскоряченные двери и в полые оконные проемы.

Воздуха категорически не хватало.

Свет потух. Запахло паленой пластмассой, резиной, гарью и концом жизни.

Верней, всё было категорически не так.

Я открыл глаза.

В это время отбросил рваное, грязное ватное одеяло лежавший под ним мужичок.

Всю дорогу он хрипло и громко распевал какие-то маршевые песни, похоже, предназначенные для строевой подготовки, периодически поднимая край одеяла и оттуда выглядывая. На нем была вязаная красная шапочка, из-под которой выползал наружу безумный мутный взгляд. Вытянув ноги, мужичок занимал всю скамью, параллельную проходу, и чувствовал себя по-домашнему уютно, как и прочие городские бомжи, алкоголики и наркоманы, прятавшиеся от январских морозов в вагонах подземки.

Когда толпа с шумом разбежалась в противоположные от пакета стороны, мужичок высунул красную шапочку с таким же красным носом из-под одеяла и удивленно за локальным переселением народов наблюдал.

В какой-то момент он вытащил руку и, не отрывая взгляда от ломившихся в распахнутую дверь в конце вагона, сделал несколько глотков из открытой пивной банки.

Расплескал пиво по седой щетине подбородка и на выцветшую фуфайку, но одним пятном больше, одним меньше – кто считает.

После чего, оказавшись наедине с пакетом в освободившемся от пассажиров центре вагона, мужичок сбросил на пол одеяло.

Огляделся по сторонам. Не находя причин для беспокойства, он опустил с пластмассовой скамьи ноги в повидавших на своем веку светло-грязно-без-шнурков высоких ботинках.

Не спеша поднялся.

Поставил почти пустую пивную банку на сидение. Сделал шаг к лежащему в трех-четырех метрах от него пакету и стиснул его правой рукой.

Истеричка подавилась своим последним криком.

Те, кому еще не оторвали голову в битве за взятие открытой настежь двери, застыли в неестественных позах и таращились в глубину вагона, показывая чудеса левитации. А окажись президент какой-нибудь кавказской страны в нашем углу, он бы машинально начал жевать собственный галстук.

За неимением президента и галстука, рядом со мной стоявший молодой человек стал нервно колупаться в носу. Крайне нервно и очень активно. Было бы противно на это смотреть, захоти я отвлечься от того, что происходило в эти секунды с бесстрашным мужичком.

Он взял пакет.

Героически открыл его.

Опустил голову, пытаясь разглядеть содержимое.

Затем, недовольный результатом, вывалил все составные части взрывчатого вещества, как и положено хозяину дома, на сидение.

Частью взрывчатого вещества оказался пустой бумажный стакан с пластиковой крышкой и торчащей сквозь нее трубочкой. Остальными частями были смятая коробка от, видимо, халяльной, жареной куриной четверти из KFC, салфетки, белые пластмассовые ложка и вилка с ножом и прозрачный куб с остатками овощного салата на дне.

Короче, мужичку поживиться оказалось нечем.

Он еще раз посмотрел по сторонам.

Ничего не пытаясь изменить, в который раз убедился в том, что вокруг полно сумасшедших, и вернулся на скамейку, под родное мятое одеяло.

Накрыл им голову.

Надо думать, мгновенно уснул.

Поезд подошел к станции. Вагон очистился буквально в секунду. Надо или не надо было сходить на этой станции, но вышли все.

Выжившие, сконфуженные, не контуженные, еще не до конца осознавшие, что в пакете ничего угрожающего их судьбам не было.

Я покинул вагон. Двери за мной закрылись.

Мне захотелось оглянуться.

Вагон был пустым и на первый взгляд безлюдным. Безучастным в своем запрограммированном вперед движении по рельсам.

Вдоль скамейки под одеялом лежал безумный спаситель нескольких десятков заурядных психов, рассредоточивавшихся сейчас по платформе сабвея – молча и незаметно.

Стирая воспоминания о произошедшем как можно скорей.

Мне показалось, что невольный наш спаситель поднял руку над одеялом и помахал мне на прощание.

«А не пошел бы ты к черту!» – выкрикнул я про себя.

Было бы хорошо, если бы он меня не услышал.

 

МЕТРО. ЧАС ПИК

В Манхэттене все дороги к метро ведут под землю. В Лондоне подземка так честно и называется – Underground.

Уже в Бруклине, Бронксе, Квинсе поезда выходят на поверхность, но метро в Нью-Йорке – это повсюду subway, то есть дорога с приставкой «саб», как и в случае с подводной лодкой: sub-marine.

А дальше, попав под землю, равно, как и под воду, вы должны быть готовы к тому, что там – другой мир, с неведомыми пространствами, запасом кислорода и странным освещением, о чем нас давно предупреждали Орфей с Данте.

Мир алогичный, и к этому надо быть всегда готовым.

Я возвращался в час пик домой.

В перегруженном вагоне, через одного пассажира от меня, сидела девушка лет двадцати, увлеченно читая книгу. Уже одно это выделяло ее среди прочих, поскольку сегодня читают, в основном, с экрана мобильника, а остальные слушают музыку, надев наушники и закрыв устало глаза.

Обладательнице книги досталось что-то комическое. Время от времени она радостно фыркала и громко всхлипывала, при этом книга подлетала вверх, затем читательница начинала так искренне хохотать, будто рядом сидящий скучный тип с бородкой щекотал ей подмышки.

Хохотала она заразительно. «Аа-хахаха-ха-хаха!», – закатывалась девушка на весь вагон. Соседи начинали улыбаться, напротив парень с подругой – строить смешные рожи, а старушенция, уже засыпавшая через проход, резко распахивала оба глаза и, таращась на источник смеха, попискивала забавными «хихи-хихихи!», поддерживая читательницу почти в терцию.

Понятно, вся эта история развлекала пассажиров вагона. Они как-то возбужденней стали тереться друг о друга, и всех, кто стоял и сидел, прыскающая от смеха девушка просто вынуждала отбросить свои банальные мысли о природе зла вокруг и улыбаться, как минимум.

Ехавшая с мамой девочка-подросток лет двенадцати определенно была счастлива такому развлечению. Она заливисто «гигикала» так, что вагон уже раскачивался от смеха, теперь не фрагментарно звучавшего из разных его углов и почти со всех сидений.

Мне стало любопытно, что же девушка читает.

Поскольку книга периодически взлетала с ее колен, то увидеть обложку удалось без напряжения. Это оказался писатель второй половины ХХ века Джером Сэлинджер с его короткими, как было напечатано по-английски, Short Stories, рассказами.

Насколько я помню, ничего такого в мистическом творчестве Сэлинджера, чтобы захлебываться да изнемогать от хохота, не было в помине. Так можно дойти и до рассказов Чехова, а затем перейти к его же «Степи», чтобы совсем умереть от безостановочного смеха.

Сэлинджер – мастер символических, с затаенным смыслом рассказов и открытых (пусть читатель сам додумает) финалов, но эти истории не могли стать причиной такой активной читательской реакции. В них был точный язык рассказчика, понимающего философию и сатиру жизни. Были меткие неожиданные определения, нестандартные придурки-герои, стилистический блеск, загадочно переплетенные сюжетные ходы, построенные на цветовой гамме санскритской поэтики и оптике дзен-буддизма...

Но чтобы от всего этого богатства, основанного на восточных мифологиях, ржать и валиться с сидения в вагоне сабвея? Чтобы, простите, вот так уписываться от хохота, так прыскать, уморяя себя неудержимым пырсканьем,– поводов для этого в писателе Сэлинд-жере было явно недостаточно.

Другое дело, что я ничего в Сэлинджере, возможно, не понимал, и отраженные в его «Девяти рассказах» «девять чувств» драхманической поэзии затмили, видимо, ироническое письмо, некую балаганно-юродческую фактуру изложения, в которую так глубоко въехала двадцатилетняя американская читательница.

Вероятно, в свое время я как-то не так писателя Сэлинджера прочитал.

Старушка вытирала слезы, накатившие от смеха. Парень с девушкой катались по своим сидениям, восторгаясь хохотушкой напротив, а двенадцатилетняя девочка уже вовсю икала, так ей было от всего этого весело. Даже скучный тип с бородкой, которого можно было подозревать в щекотании подмышек, повеселел, иронически о чем-то своем улыбаясь.

Я не мог поверить, что причиной такого мини-карнавала могли стать блистательные, но вовсе не убойные, говоря о комическом, рассказы писателя Сэлинджера.

И тут девушка, продолжая прыскать и давиться, встала со своего места. Ей надо было выходить на следующей остановке, до которой оставалось не больше минуты.

Она держала книгу в левой руке.

Она закрыла книгу и направлялась к выходу из вагона.

На обложке книги, снизу вверх, ярко горели крупные литеры «Короткие рассказы».

А над ними – имя автора: Вуди Аллен.

Есть такие книжные издания, когда два автора или два романа, два сборника стихотворений или рассказов выходят под одной обложкой. У таких книг нет привычных начала и конца, а есть только начала по краям, при этом концы сходятся в середине книги.

В нашем случае, в зависимости от того, с какой – задней или передней обложки вы возьмете книгу в руки, – у вас получится либо Сэлинджер, либо Вуди Аллен. Последний – тоже американский писатель, наш современник, и уж точно юморист – с нередко мистически-иудейским акцентом. Чемпион яркой репризы, мастер анекдота и виртуозно написанных смешных рассказов и сценариев.

Само собой, под настроение и при обостренном чувстве юмора, от Аллена можно ухохатываться и вести себя, задыхаясь от смеха, неадекватно. В общественных местах, под землей, под водой, да хоть на Северном полюсе и в глубинах далекого космоса.

А писатель Сэлинджер здесь не при чем.

Скажем мягче и не так категорично: может быть, не при чем.

Ведь в условиях подземки, на определенном расстоянии от поверхности земли, всё возможно.

Сабвей, как я себя и предупреждал, – это особый, парадоскальный мир.

.

МЕТРО. ВРЕМЯ ЛАНЧА

Лучше бы мне было не просыпаться.

После таких слов необходимо дать пояснения. Иначе выходит, что остальные, видите ли, просыпаются безо всякой задней мысли, а я, по какой-то уникальной причине, оказываюсь перед выбором из двух возможностей.

В дальнейшем будут раскрыты и причины, и их последствия.

Пока же я заснул в вагоне сабвея, следовавшего из Манхэттена в Бруклин. Это мне никогда, практически, не удается в маршрутном автобусе, зато в сабвее, под монотонный стук колес о стыки рельсов, при приглушенном свете, веки опускаются сами, дыхание становится равномерным, спокойствие мягким коконом облегает расслабленное тело – и всё, ты в объятиях Морфея-Кашпировского.

Ничего тебя не интересует, кроме черного квадрата под веками, на котором, как на темном экране, возникают абстрактные цветные полоски и прочие бессмысленные супрематические объекты.

Субъект же спит. Его сон чуток и недолог, в большинстве случаев – ровным счетом до следующей остановки.

На этот раз до следующей остановки я не дотянул. Неопре-деленный внешний раздражитель заставил раскрыть глаза и осмотреться вокруг.

Первое, что я ощутил – общую наэлектризованность в мчащемся с приличной скоростью вагоне. Соседка слева от меня, средних лет белая женщина, в левой руке державшая зеркальце, а правой наносившая косметику на ресницы и брови, недовольно фыркала и возмущенно раздувала ноздри; крупная афроамериканка справа от меня отвлеклась от чтения книги и картинно зажимала нос двумя пальцами.

Напротив нас сидела девушка восточной наружности. Скорее всего, японка.

Прожив в нью-джерсийском Палисайд Парке десять лет, я научился отличать японцев от китайцев, тем более от корейцев, с вероятностью попадания 60-70 процентов.

Тайну не раскрою. Это непростая тема и разговор сейчас не об этом.

На девушке было светлое трикотажное пальто с ярким растительным орнаментом на лацканах. Лицо казалось гладким, без морщин, что для японцев норма, а взгляд, очевидно, благодаря узкому разрезу глаз, был слабо сфокусирован.

На правую руку была надета белая лайковая перчатка. Так неудачно, словно девушка надела перчатку с левой руки. По крайней мере, руке в перчатке было тесно и неудобно, и она лежала, вывернувшись вверх ладонью, на правом колене.

На левом находилась коробка из тонкого пенопласта с открытой штампованной крышкой.

В коробке шевелились розовые черви и какие-то пиявки в пурпурной масляной подливе, от которой, видимо, и разносилась убийственная вонь по всему вагону.

В отличие от пассажиров городского автобуса, в городском метро едят часто, с аппетитом, выбрав блюда нередко самые пахучие.

Как широко распространенные, так и экзотические. Хотя, какой-нибудь банальный гамбургер с луком не обязательно уступит прочесноченному шедевру вьетнамской кухни, а мексиканский буррито с резким перцем халапеньо (jalapeño) в виде гарнира не готов отдать пальму первенства креольскому супу гамбо с поражающим всё живое калифорнийским перцем рипер (reaper).

Распространенная в сабвее практика – выложить съестное на колени и уплетать за обе щеки, не обращая внимания на соседей. Японка брала левой рукой в лайковой белой перчатке извивающегося червяка и, опустив его в густой соус, отправляла в изящный рот.

Ее губы были выкрашены ярко-рубиновой помадой.

Вслед за червяком, без лишних эмоций, экономными движениями она брала жирную пиявку, привычно вымачивала ее в соусе, и посылала в аккуратный ротик.

Те, кто сидел с японкой рядом, освободили места справа и слева.

Коробка с беспозвоночными деликатесами распространяла такое зловоние, о каком могли только мечтать изобретатели химического оружия. Невыносимое амбре, казалось, уничтожит всех, кто не надел противогаза, но таких в вагоне было подавляющее большинство.

Точней, никого в противогазе не оказалось вообще, так что сто процентная смертность пассажиров была гарантирована.

За исключением поглощавшей червей с постоянством пневматического молотка, самой японки. Она молча отправляла еду, не пережевывая, в пищевод.

Пища была органической, полезной для организма, но настолько острой, что у японки текли слезы. Они смешивались с черной тушью, которая грязными ручейками стекала по щекам к подбородку. Почти по цитате из романа «Лови момент» Сола Беллоу: «…и беспомощность, и запах непролитых слез».

Это если считать, что и запах есть, и слезы уже пролиты.

Поезд из подземки выбрался на Манхэттенский мост и остановился. Похоже, жить оставалось недолго.

То, что произошло дальше, описать нетрудно, но перенести было невыносимо. Японка схватила двумя пальцами очередную пиявку, поднесла руку в перчатке к губам – и в этот момент ее голова развернулась ровно на сто восемьдесят градусов, лицом к окну.

Тело не шелохнулось, не сдвинулось ни на миллиметр.

Колени, грудь, плечи – всё оставалось на месте. Плюс голова, обращенная к зрителям затылком.

Рука продолжила движение, послав слизкую тварь в то место, где у гурманки прежде находился рот, и вдавливая в черные густые волосы японки маслянистое тело с поперечными перетяжками.

Ее пальцы разжались.

Пиявка выпала. Беспомощно шевеля присосками, покатилась по светлому пальто и тяжело шмякнулась на пол вагона.

Это был кошмар, в который можно поверить только в состоянии наркотического трипа либо белой горячки. Люди верещали так, будто их завели в газовую камеру, но при этом каждому черная тень орла еще выклевывала печень.

Внутри летального группового шока раздались крики, в череде которых настойчиво выделялось: «Он! Он! Вот он!»

В дальнем углу вагона высокорослый мужчина удерживал парня студенческого возраста и тряс его, пытаясь выбить из молодого человека душу. Студента мотало из стороны в сторону, как бельевую веревку под порывами ветра.

В руке он держал что-то вроде мобильного телефона, но без экрана. Когда устройство у него отобрали, на передней панели можно было увидеть всего несколько кнопок, при полном отсутствии буквенной и цифровой клавиатуры.

Это был миниатюрный пульт дистанционного управления.

Студент заикался, ничего не мог объяснить и был напуган, понимая, что осатаневшая толпа сейчас его разорвет. Не знаю, отменяли ли в Америке суд Линча, но вряд ли кто мог бы гарантировать в этот момент студенту неприкосновенность и его безопасность.

На следующий день, когда в городских таблоидах «Нью-Йорк Пост» и «Дэйли Ньюс» появились сенсационные статьи по поводу всего произошедшего, я обнаружил, что стал участником культурно-научного эксперимента, за который группе экспериментаторов, надеюсь, можно будет предъявить коллективный иск.

Организаторами этого шокинга оказались несколько компаний. Одна из них занимается разработкой секс-роботов третьего поколения, которых, вслед за поколением роботов Affetto, созданных японцами и похожих на настоящих детей, не отличить от взрослых, половозрелых сапиенсов. Они умеют моргать, открывать рот, достоверно двигать руками и передвигаться по-человечески. Поэтому основной проблемой было, не обращая на себя лишнего внимания, протащить японку-робота в вагон и усадить в правильном положении.

Еще одной задачей было всё сделать так, чтобы при дневном свете нельзя было распознать на ее лице отсутствие мимики, то есть увидеть в ней куклу. Поэтому было решено развернуть лицо от зрителей в сторону окна, едва поезд выйдет из туннеля к дневному свету.

Второй компанией оказалась группа художников, работающих в жанре шокинга. Они заявляют, что подобными акциями исследуют поведение человека в шокирующих условиях, которые усиливают и без того нелегкое пребывание горожан в урбанистическом пейзаже.

Они снимают скрытой камерой реакции подопытной группы в нестандартной обстановке.

Они фиксируют стресс, погружающий в массовый психоз по всему спектру органов чувств.

Здесь очевиден расчет на скрытые в современном человеке архетипы и фобии, архаическую мистику, актуальные мифы. На веру в искусственный интеллект и разумных гуманоидов, в последствия многолетних культурных влияний на массовые эстетику и психику обывателей – от трансценденций Гилберта и Джорджа до попыток Марины Абрамович и Улая создать коллективное существо, называемое «другое»...

Мне с ними все понятно. И станет еще понятней, если по решению суда пострадавшие получат от этих исследовательских групп компенсации за пережитые психические травмы.

Непонятно одно.

Японка методично поедала червей. Это вводило зрителей в состояние шока, а ученые и художники в реальном времени замечательно сей феномен исследовали.

Но из глаз робота текли настоящие слезы.

От перца в соусе японка начала плакать, но возможно ли это у робота?

Никто из исследователей не сказал, что именно так и было задумано экспериментом. Наоборот: вызывающе отвратительное питание должно была отвлечь взгляды от технического несовершенства черт японки, от искусственной мимики.

Окружающие, пораженные зловонием и тошнотворным видом еды, в последнюю очередь обращали внимание на то, что перед ними – лицо не-человека.

А слезы, вытекающие из узких глаз, как раз могли привести к обратному: к сосредоточенности взглядов на кукольном лице, что устроителям было абсолютно не нужно.

Робот плакал сам по себе, и это не было учтено разработчиками программы.

Не было.

И если задаться вопросом о душе и теле в таком ракурсе: «Что же в нас плачет: тело или душа?», – то в случае с роботом – а ведь плачет, думаю, душа, – она, как оказалось, есть.

У нашей японки-робота душа плакала.

 

МЕТРО. ПАРАНДЖИ И НИКАБЫ

Я не в первый раз попадаю в такую неприятную обстановку.

Несколько лет назад мы с женой были в Лондоне.

Лето, жара, конец июля.

После посещения Букингемского дворца зашли в Гайд-парк. Неподалеку от входа – симпатичная, с виду, кафешка, тихая, тенистая.

И далеко ходить не надо, поскольку уже и жажда замучила, и перекусить нам, туристам, пора.

Входим внутрь. Помещение просторное, интерьер умиротворяющий, свет от высоких окон мягкий.

Прочные деревянные столы с удобными креслами.

Ни на что больше мы не успели обратить внимания. Это как если бы внезапно, пробив стену, в кафе на скорости въехал грузовик: здесь опасно! надо выбираться отсюда как можно быстрей!

Такие же тревожные мысли возникли, едва мы огляделись по сторонам.

В зале находились, уж не помню – в безмолвии ли, несколько десятков женщин с детьми. Поскольку на всех были надеты никабы, то не могло быть полной уверенности, сколько среди них женщин, а сколько детей. Да, и нет ли среди них, под никабами, мужчин – тоже вопрос, хотя с этого места уже начинает паниковать моя обывательская паранойя.

Никаб – это мусульманский женский головной убор, закрывающий лицо, с узкой прорезью для глаз.

В кафе сидели несколько десятков посетителей и подозрительно, создавалось ощущение, смотрели на вошедших сквозь узкие прорези. На некоторые фигуры была надета паранджа, то есть прорези были затянуты мелкой сеткой, чтобы еще и глаз не было видно.

Всё это представлялось не менее дискомфортным, нежели случайно попасть в похоронную процессию: ты не видел людей, только их грузные бесформенные фигуры, с головы до пят, от мала до велика одетые в черное.

И все они молчаливо разглядывали тебя, словно ты бесстыдно возник перед ними, в чем мать родила.

Нечто подобное я испытал, войдя сегодня в вагон сабвея. Поезд следовал из Манхэттена в Бруклин, и в этот полуденный час в нем оказалось необычно много пассажиров. Они заняли почти все места и плотно стояли в проходе, так что, оказавшись в центре вагона, мне уже никуда отсюда было не деться.

Я обнаружил себя в окружении тридцати, не меньше, женщин, сидевших в никабах, паранджах и бурках. В застывших позах они расположились впереди и сзади меня, как справа, так и слева по ходу движения. Часть из них смотрела в мобильные телефоны, часть – на пассажиров, внимательно изучая их, как мне представлялось, из-под прорезей в черной легкой ткани.

Они ничем не угрожали, но исходило от этой группы чувство, явно мною накрученное, опасности, как от любого «чужого», чьих намерений ты не знаешь и чье лицо от тебя скрывают. Как от любого «другого», в традициях которого может оказаться всё, что угодно, не исключая и побития камнями до смерти, а то и каннибализма до самой тонкой обглоданной косточки.

Последнее в условиях проезда в сабвее вряд ли, но в наше время я бы не удивился, достань любая из этих женщин нож, пистолет, автомат из-под широкого платья, или небольшой бульдозер в известном жанре «бульдозерного теракта».

Свалить от них в толпе не представлялось возможным: по проходу – не протиснуться, да и совсем уже отдаться собственным страхам и фобиям казалось унизительным и недостойным.

Я стоял, наблюдая сверху черные головы, подрагивавшие в ритм движению поезда. Будто в потоке черной воды, двумя течениям обогнувшей тебя спереди и сзади. Ощущение не из приятных.

В это время поезд подошел к очередной станции, двери раскрылись, и в вагон протиснулась женщина предпенсионного возраста, в коричневом пальто, платке цвета кофе с молоком, с телефоном в правой руке. Женщина была небольшого роста, но такая деловая, что ее энергии хватило бы не на одну баскетбольную команду.

Она продвинулась к освободившемуся месту, села в гуще женщин-мусульманок и продолжила беседу по мобильнику.

Из всех находившихся в вагоне ее выделяло то, что говорила она по громкой видеосвязи, поставив телефон на режим speaker. Женщина периодически отвлекалась, копаясь в собственной объемной сумке, но продолжала что-то обсуждать на весь вагон, держа телефон перед собой. При этом прослушать прямую речь ее собеседницы можно было, не напрягаясь.

Поезд вышел из туннеля на поверхность и пошел по Бруклину. Мобильная связь была стабильной.

Женщина разговаривала во весь голос, похоже, по-узбекски. В Бруклине проживает огромное количество узбеков. Причем, если лет тридцать-сорок назад в США иммигрировали, в основном, евреи (религиозное меньшинство в Узбекистане) из Бухары, размещаясь в Нью-Йорке в районе Квинс, то последние лет двадцать в США приезжают этнические узбеки из Ташкента, Самарканда и других, преимущественно мусульманских, городов, кишлаков и аулов. И заселяют, квартал за кварталом, Бруклин.

Однако узбекскую женщину можно узнать не только по узбекскому языку. То ли это такой национальный проект, то ли срабатывает принцип «всё свое ношу с собой», но женщина из Узбекистана предпенсионного возраста, бывают и моложе, – это верхняя челюсть в золотых зубах. Нередко и нижняя, но у нашей любительницы публично пообщаться сбережения в единственно надежной форме были упрятаны в верхней челюсти.

Понять, о чем узбечки, любуясь друг другом, говорили ушераздирающе по телефону, было нельзя, не зная узбекского. И если поначалу в диалоге улавливались имена Зухра и Фархунда, с явной неприязнью к последней и более-менее сносным отношением к Зухре, то затем обсуждение перешло в какие-то таинственные сферы. Это могло оказаться всем, чем угодно: от способов приготовления шурпы и лагмана, до, с равной вероятностью, потенциальной возможности восстановления американской военной базы в Карши-Ханабад.

Несколько человек, мирно спавших в отдалении, проснулись от звучного разговора и возмущенно делились мнением по этому поводу с соседями. «Форменное безобразие!» – поддержала одного из возмутившихся соседка-азиатка, а афроамериканка рядом, выйдя из тяжелой задумчивости, обреченно вздохнула, не к месту помянув христианского бога.

Я заметил, что женщины в черном начали проявлять странную активность.

Они о чем-то перешептывались, подавали знаки друг другу, сигнализировали руками заговорщицам через проход.

До теракта оставалось несколько минут.

Телефонная связь работала отлично. Подруги-узбечки от военной базы, похоже, опять вернулись к лагману.

В этот момент все женщины в никабах, паранджах, бурках и абайях, нажали несколько раз на сенсорные экраны мобильников – и в вагоне на полную телефонную мощь зазвучала арабская музыка; дюжина мусульманок созвонились со своими товарками и, поставив собеседниц на speaker, принародно погрузились в громкий треп, перекрикивая музыку в силу своих возможностей, а самая в группе находчивая подняла над головой телефон с видео, на которое тайком была записана голосистая узбечка.

Это был класс! Браво-брависсимо! Невероятный триумф слаженной команды и остроумного, в духе капустника, коллектива над одинокой волчицей, нарушившей общественный порядок. Если хотите, одинокой верблюдицей или среднеазиатской адской коброй.

Представительница солнечного Узбекистана выпучила глаза, поначалу ничего не соображая, пытаясь прорваться к голосу на противоположном конце трубки сквозь какофонию звуков, а пассажиры в это время торжествовали и поздравляли друг друга. Было бы шампанское – открыли бы тут же бутылки, и пробки с бешеной скоростью вылетали бы из них вместе с брызгами шампанского и празднично бились в потолок.

Какие замечательные, все-таки, эти мусульманки, кто бы мог подумать. Да и узбечка, смутившаяся, в конце концов, и осознавшая, по-моему, что была неправа, тоже замечательная.

Попутчики улыбались, понимающе перемигивались и были счастливы.

А что еще в дороге нужно? Тем более, когда страхи сами по себе, при встрече с реальностью, вдруг начинают выглядеть балаганными страшилками.

Конечно, всегда бы так. Теперь ехать было весело и, не поверите, даже приятно – со всеми этими черными никабами и паранджами вместе.

Всем желаю хорошего дня!

 

АВТОБУС. КИТАЕЦ – СОБИРАТЕЛЬ БАНОК И БУТЫЛОК

С позднего субботнего вечера шел отвратительный, мрачный январский дождь.

Ночью я выглянул в окно – перед глазами маячило что-то вроде мокрой фрески (а la prima) с мексиканскими мотивами, вполне в блоковском духе: «Ночь, курица, фонарь ацтеков...»

К одиннадцати утра воскресенья температура воздуха поднялась до 48 градусов по Фаренгейту. Лил дождь.

А в ночь с воскресенья на понедельник пространство обледенело. Температура к рассвету упала до 7 градусов по Фаренгейту. За одни сутки рухнула на сорок один градусный пункт, как это четко сформулировали бы на фондовой бирже.

Выйдя утром из подъезда на улицу, то есть по пути на работу, я очутился в царстве Снежной королевы.

Стекольная промышленность ударно за ночь потрудилась, покрыв ломким хрусталем не только дороги и тротуары с припаркованными к ним машинами, но и целиком многоэтажные дома с невысокими жилищами по соседству. А также остеклив металлические ящики, в которых были упрятаны утренние газеты и столбы линий электропередач с прозрачными проводами, которые провисли над черными пластиковыми мешками с мусором. Мешки были огромные и, словно покрытые смальтой, отражали окружающее оцепенение.

Белой глазурью окоченели дождевые ручьи у бордюров и чугунных решеток над дорожными стоками.

Будь я мальчиком Каем и не опаздывай в этот час на работу, непременно стал бы выкладывать из ледяных кубиков простые и понятные слова. К примеру, имя и фамилию моего шефа, благодаря которому я сейчас тащился к остановке, боясь поскользнуться и грохнуться посреди дороги на пятую опорную точку.

Транспортное средство долго ждать не пришлось, что уже само по себе было неплохим началом очень холодного зимнего дня. Водитель осторожно вел автобус по обледеневшей трассе, которую еще не успели посыпать, условно говоря, «солью».

На остановке «Avenue U» в салон вошли двое: девушка, потирая покрасневший от мороза нос, и высокий молодой человек в форме водителей городского транспорта и с рюкзачком за спиной.

Я сталкивался с этим уже не раз: пересменка. Водителя, чья смена начинается, подбирает на заранее обговоренной остановке напарник, который смену заканчивает. Они меняются местами, всё это продолжается несколько минут от силы, после чего завершивший свой рабочий день водитель покидает автобус, а заступивший на вахту отпускает тормоз и продолжает движение по маршруту.

Водители попрощались друг с другом. Осторожно приспосабливаясь к опасному дорожному покрытию, водитель повернул влево руль и вывел автобус на дорожную полосу авеню Coney Island.

При этом автобус забуксовал, его слегка повело по сторонам, и водитель сбавил газ.

Мне надо было выходить на следующей остановке, ровно через один квартал после предыдущей. Я прошел вдоль салона и остановился у широкого лобового стекла.

На светофоре зажегся красный свет.

Едва заступив на смену, водитель как-то неуверенно нажал на тормоз. При нормальных условиях автобус остановился бы точно перед пешеходным переходом, но сейчас передние колеса заскользили, въехав на «зебру».

По ней, толкая впереди себя тележку, бессрочно одолженную у супермаркета Net Cost, пересекал дорогу пожилой китаец.

Он съежился от холода и ничего постороннего не замечал.

Тележка китайца была забита прозрачными огромными пакетами, наполненными пустыми пластиковыми бутылками и жестяными банками из-под «соды» и пива.

Проволочная корзина в тележке была плотно запакована, а над ее поверхностью, на полтора метра примерно, возвышались пакеты, перевязанные вдоль и поперек тонкой бечевкой. Конструкция не казалась устойчивой, но поскольку было безветренно, то у китайца появилась возможность довезти товар до пункта приема утиля.

Сдача бутылок и банок в США, на мой взгляд, это тот самый «мартышкин труд», который имеет аналог и в английском – monkey business. Иными словами, работа, не дающая практического результата.

Правильней сказать: то, что можно считать результатом – совсем уже копейки. Если когда-нибудь опускаться на социальное дно, то это последнее, чем я хотел бы заниматься.

Судите сами: пустая жестяная банка из-под пива стоит пять центов. Чтобы заработать доллар, вам нужно собрать, где и как угодно, двадцать таких банок.

Двести пустых банок принесут вам десять долларов, а тысяча банок – аж пятьдесят долларов. А если одной купюрой, то с портретом президента США и героя Гражданской войны Улисса Гранта.

Я не в курсе, сколько стоит пустая пластиковая бутылка емкостью 500 грамм, но в торговой сети BJ’s в Нью-Йорке вы можете приобрести упаковку из 40 бутылочек Poland Water за восемь долларов плюс два доллара депозита за тару. Вам намекают, что вы можете себе вернуть два доллара, сдав когда-нибудь пустые бутылки из этой упаковки.

Таким образом, разделив два доллара на сорок бутылок, мы получим те же пять центов за бутылку.

На десять долларов, сдав двести пустых бутылок, вы можете приобрести 40 бутылок заполненных. Ни на бутылку больше.

Есть, безусловно, масса других вариантов, кроме покупки бутылок с водой в BJ’s, но десять долларов – совсем немного при нынешней экономике, а времени для сбора двухсот бутылок требуется немало.

Хотя, если нечем больше заняться, то такой «манки бизнес» – путь к успеху.

В тележке китайца и над ней было, навскидку, банок и бутылок долларов на двести. Несметное богатство, труд многих дней и ночей.

Не ищите в моих словах иронии: всякий труд почетен, и я отношусь к любому труду с уважением.

Итак, китаец толкает тележку впереди себя. Большая площадь парусности, скверная остойчивость. Центр тяжести сооружения расположен гораздо выше рекомендуемых норм.

Всё бы ничего, но в какой-то момент в эту тележку въезжает автобус.

Не то, чтобы въезжает – едва касается горячим лбом, но этого оказалось достаточно, чтобы тележка повалилась набок и все сметные сокровища начали из нее с облегчением высыпаться.

Думаю, расскажи я водителю в этом момент смешной тематический анекдот, он бы его не понял и не рассмеялся.

Анекдот такой:

– Ты ночью высыпаешься?

– Куда высыпаюсь?

– Понятно...

Верхние пакеты, падая на дорогу с высоты полутора метров, бесшумно разрываются, и из них выкатываются разноцветные жестяные банки и пластиковые бутылки.

Это был праздник для сетчатки глаза и триумф пуантилизма: зеленый Heineken, фиолетовый Foster, алло-охровая Stella Artois, снежно-невинный Buckler, цвета пера от черного лебедя Wittinger, золотистый Holsten, ультрамариновый Carlsberg, металлических оттенков Coor’s Light, нежно-голубой Lowenbrau, чудный бело-пунцовый Beck’s, с сюжетными картинками Tuborg, янтарная Corona, красный с вертикальной надписью Budweiser, яркие революционные Сoca-Cola, салатных оттенков Sprite, игривые 7 Up...

Калейдоскоп из множества радужных стеклышек и жестяных деталек – в поисках своего неповторимого узора, единственного и мгновенного орнамента.

Бутылки и банки заскользили по авеню Coney Island, как по катку, заполняя ее до пересечения с авеню W. Затем – дальше, до авеню X, Y и Z; рассыпались дребезжащей лавиной вдоль эстакады, нависшей над хайвеем Belt Parkway, и потекли, минуя обе авеню – Neptune и Brighton Beach – к промерзшему серому океану, поперек которого ветер гнал рваные тучи.

В этом потоке белыми лебедями, с богатым внутренним содержанием, плыли прозрачные пакеты, выпавшие непосредственно из корзины тележки и не лопнувшие при ударе о дорогу.

Они торжественно, выстроившись цепочкой, следовали по течению.

Они возвышались над лязгающим в розницу карнавалом, напоминая ювелирные шедевры-изделия в драгоценном окладе.

Далеко впереди автобуса, что значит – оставив его далеко позади, – искрящаяся самоцветная лава вливалась в Атлантический океан, сказочно инкрустируя озябшую от ледяной воды поверхность нью-йоркской гавани.

Водителю и мне это напоминало декоративные наряды героев и фон полотен австрийского символиста Густава Климта.

Хотя склонялся я больше к китайскому акварелисту Ли Цину. К одной его картине, написанной плоскими кистями в мазковой технике: структурные мазки, которые передают яркое и жесткое солнечное освещение и вибрацию света. Дивная, завораживающая акварель, настолько красочная, что невозможно было подозревать о таком количестве существующих цветов и оттенков.

Я посмотрел сквозь лобовое стекло автобуса на китайца. Он стоял потерянный и беспредельно раздосадованный произошедшим.

Он был фактически убит утекшими безвозвратно в океан его 200 долларами.

Мы пересеклись взглядами. Отвели глаза и пересеклись взглядами еще раз.

Я почувствовал, что и он видит явившуюся нам пеструю панораму не работой гениального Густава Климта, а акварельным шедевром мастера Ли Цина.

– Похоже на Климта, – произнес негромко водитель, ни к кому не обращаясь.

– По мне, – не поворачивая головы и глядя в лобовое стекло, сказал я, – это, скорее, акварель Ли Цина.

Вероятно, мне показалось, но китаец бросил короткий взгляд снаружи в салон автобуса.

В мою сторону.

И утвердительно кивнул головой.

 

МЕТРО. «ПОЭЗИЯ В ДВИЖЕНИИ»

Согласно Гиппарху, гермы устанавливались на дорогах из Афин с указателями расстояний и популярными сентенциями.

В проекте Poetry in Motion, задуманном И. Бродским в начале 1990-х, когда он был избран поэтом-лауреатом Библиотеки Конгресса, поэтические цитаты поэтов хороших и разных были развешены в вагончиках сабвея. Помню, на плакатах – Сильвия Платт, Фрост, Элиот, Уитмен, По, Эмерсон, Оден...

Одна цитата одного автора, тиражируемая на весь вагон, местах в тридцати, причем в разных форматах: прямоугольниками под потолком, крупными и мелкими квадратами – на стенах. Такой супрематизм в движении...

Если ответствовать перед древними греками, получается, что гермы с популярными сентенциями не столько поджидали путников на дорогах, сколько в наше время отправлялись вместе с ними в путь.

По всей метро-карте.

И подземное царство превращалось в подобие библиотеки.

Ведь недаром гермы великих поэтов и мыслителей со времен Праксителя, когда они не представляли больше Бога (Гермеса), выставлялись в виллах и библиотеках.

Похоже, время действительно следует по спирали. И иногда замыкается в кольцо.

 

АВТОБУС. МАРШРУТНЫЙ САНТА

По утрам к месту работы я добираюсь автобусом минут десять, не больше.

Располагается наша телестудия на первом этаже двухэтажного дома. Все последние дни на втором этаже проходят детские новогодние утренники, устраиваемые русско-американским радио. Поэтому я ничуть не удивился явлению Санты Клауса в автобусе моего маршрута.

Поскольку Рождество уже прошло, то, конечно, это был не Санта, а Дед Мороз, строго по графику посетивший Бруклин перед встречей Нового года. В таком случае легко было предположить, что Дед Мороз едет в столь ранний час на детский утренник – на второй этаж нашего здания.

Дедушка выглядел моложаво, даже чересчур для восьми утра: румяные щечки, с лукавым прищуром взгляд, полная энтузиазма борода, казавшаяся настоящей, равно как и белые кустистые брови.

Точь-в-точь, как на всех новогодних открытках. При этом выправка франта, актера со стажем, знающего себе и своему ежегодному подвигу цену.

И – ясное дело – алый кафтан размером «три четверти», высокий посох и мешок с подарками за плечами.

Дедушке было, судя по фигуре и повадкам, не больше пятидесяти, максимум шестьдесят. Он легко запрыгнул в автобус и устроился на одном из пустых сидений впереди.

Добродушно улыбался. Смотрел по сторонам.

Я вспомнил, как в детстве ждал появления Деда Мороза, и когда он вдруг возникал перед новогодней елкой с приветствиями, – это было чудом.

Рядом с ним всегда приплясывала задорная Снегурочка, но сегодня ни Снегурочки, ни веры, естественно, в Деда Мороза не было, а скорее было желание спросить, является ли он членом профсоюза и почему, по известной анекдотической традиции, всё еще не пьян.

Другое дело – оказавшиеся в автобусе два мальчика-мексиканца. Им было лет по пять-шесть, то есть тот самый возраст, когда протяжно выкрикивают Деда Мороза, веря, что он сейчас откроет дверь и войдет в квартиру.

Мальчики смотрели на дедушку, не отрываясь. Их взгляды переместились с лица дедушки на его мешок с подарками – и оцепенели.

Мальчики пытались представить, что в мешке находится. Они, это было видно со стороны, до конца не верили, в какую невероятную сказку попали.

Молниеносно пройдя сквозь лобовое стекло, декабрьский ветер занес в салон автобуса паузу.

Недолгую, но интригующую и мучительную.

Пауза длилась секунд пять, хотя показалась вечностью. Наконец, Дед Мороз улыбнулся шире обычного, произнес какую-то абракадабру, снял со спины мешок и полез в него сразу двумя руками.

Тут уже надо было смотреть не только за мальчиками, но и за их мамой. В далекой Мексике нечасто они сталкивались с живыми Дедами-Сантами-Морозами-Клаусами, и, зачарованная волшебством в формате обычного автобуса, мексиканская мама не представляла, чего ей от этого праздника ожидать.

Она ерзала на своем сидении, пока мальчики застыли, открыв рты.

Дед Мороз вынул из мешка две небольшие коробки, упакованные в разноцветную бумагу и перевязанные красно-желто-голубыми ленточками.

Каждый мальчик получил по подарку.

Попробуйте после этого сказать, что Санта Клаусы с Дедами Морозами – это вымысел, герои сказочных сюжетов, которых в реальной жизни не бывает.

Бывают. В бруклинских автобусах, по дороге в детский сад, если слушаться маму и, не капризничая, встать с постели рано утром.

Среди пассажиров кто-то восторженно зааплодировал, водитель громко прошептал в микрофон: «It’s very nice, buddy!», – а мексиканская мама едва не расплакалась.

Автобус подъехал к нашей остановке.

Нам с Дедом Морозом пора было выходить.

Я вышел первым и направился к месту работы.

Дед Мороз шел сзади.

Я поднялся на крыльцо и достал ключ от входной двери.

У меня не было сомнений, что Дед Мороз идет следом за мной.

Вообще, это здорово было – подарить мальчикам подарки. Такой сказочный жест останется в их памяти на всю жизнь.

Это было замечательно.

Я повернулся, чтобы сказать об этом Деду Морозу.

И обомлел. Передо мной стояли деревянные сани с семью рогатыми красавцами-оленями в упряжке.

В санях сидел улыбающийся Дед Мороз и радостно махал мне рукой.

«Может, он действительно Санта Клаус? – подумал я. – Ведь рождественский экипаж, вожак оленей Рудольф – это в североамериканской традиции, а Дед Мороз со Снегурочкой приходят обычно сами, на своих двоих».

Вам долго это читать, но в моей голове весь сравнительный анализ промчался за один миг.

Вроде бы взрослый, умудренный опытом человек, а всё еще верит в Деда Мороза! Очнись, протри глаза, плюнь в асфальт и отойди, наконец, (дед-морозов-не-бывает) от елки.

В твоем-то возрасте!

Я внимательно всмотрелся, не протирая глаз.

Передо мной был борт экскурсионного автобуса. Автобус стоял за вереницей машин, ожидавших впереди «зеленого» на светофоре, и оказался как раз напротив входа в наше здание.

На борт автобуса была на всю длину наклеена гигантская цветная картинка с Сантой в оленьей упряжке. Она была настолько мастерски выполнена, что и сани, и олени, и возничий казались настоящими.

Упряжка медленно сдвинулась с места и покатилась по дороге. Впереди, на перекрестке, включился «зеленый».

Я огляделся по сторонам – и нигде моего Деда Мороза не увидел. Скорее всего, пока я открывал входную дверь, а потом стоял, удивляясь чуду, он вошел в здание банка Chase, что в тридцати метрах от нашего здания, по соседству.

Еще раз я посмотрел вокруг.

Тот самый Дед Мороз из маршрутного автобуса исчез. И в то же время, он ехал, помахивая мне с борта автобуса, а олени уже пересекали перекресток.

Может быть, Деда Мороза действительно не было.

И, возможно, действительно его нет.

 

АВТОБУС. ВОДИТЕЛЬ 1

По утрам я добираюсь на работу бруклинским маршрутным автобусом № 68. Поскольку в одно и то же, практически, время, то уже знаком с несколькими водителями, чье водительское расписание совпадает с моим, пассажирским.

Один из них – неприветливый, то есть никогда не здоровается и не улыбается, белый, благообразный мужик лет 40-50-ти. Он обычно останавливает автобус метрах в десяти-пятнадцати от остановки, едва переехав перекресток, и потенциальным пассажирам приходится эти метры идти к автобусной двери.

Такое впечатление, что эта картина (бывает ведь и под дождем с ветром) вызывает у него искренне садистское наслаждение.

Сегодня опять попался этот замечательный водитель. В автобусе было мало народа. Я сел напротив водительской кабины и мог таким образом наблюдать, что водитель там делает и чем он занят.

Именно занят, поскольку «неприветливый» держал в левой руке помятый листок бумаги, в правой – ручку, и что-то в листок записывал.

Он подъезжал к очередной остановке, открывал переднюю и заднюю двери и, не замечая, что из автобуса уже все вышли, а в автобус давно вошли, продолжал сидеть несколько минут, вдумчиво поглядывая в боковое стекло и периодически внося какие-то значки во всё более измятый листок.

Это не ускоряло продвижение автобуса во времени. На одной из остановок он простоял минут пять, пропустив свой «зеленый» на светофоре.

У меня начало закрадываться подозрение.

Оно усиливалось от остановки к остановке. Водитель индифферентно посматривал на остановках в стекло, затем в полутрансе вносил свои каракули в листок, после чего закрывал двери и следовал далее.

Я встал с сидения перед моей остановкой, прошел вперед, к кабине водителя, и застыл вместе с автобусом на нашем «красном».

У меня была минута, не больше, увидеть и понять.

На лист бумаги неряшливым, корявым почерком были нанесены на английском языке два катрена, что для современной нерифмованной англоязычной поэзии явление не частое. Я не смог разобрать, была ли там рифма, но с первого взгляда было похоже на ритмический текст, с длинной строкой и четкой строфикой. Какие-то слова были зачеркнуты, над ними – вписаны другие.

Передо мной сидел американский поэт в минуты вдохновения – и никакие прозаические силы вдоль автобусного маршрута не могли бы его остановить. Он был весь в поэтическом труде, раздраженно принимая во внимание, что между остановками ничего в листок вписать не удается.

Это опасно для дорожного движения.

Я решил не спрашивать, поэтический ли это отрывок, над которым бьется водитель, – мало ли, на расстоянии трудно было различить, но это могла быть и докладная начальству, которая со стороны выглядела двумя поэтическими четырехстрочниками.

Все-таки, 1-2% такой вероятности исключать было нельзя.

Я вышел из автобуса. Оглянулся: поэт срочно вносил что-то в скомканную бумажку, не обращая внимания на раскрытые двери.

Мой приятель, позже прочитав этот текст, заметил, что в фильме Джима Джармуша «Патерсон», главный герой – водитель нью-джерсийского автобуса, по совместительству поэт, и пишет поэтические тексты на маршруте.

Я ничего об этом фильме не знал до встречи с реальным водителем-поэтом.

Возможно, когда-нибудь мне хватит решимости и, несмотря на его недоброжелательность, я поинтересуюсь, пишет ли он стихи?

Быть поэтом в Америке – дело частное, никакого пафоса в этом нет, и многие рассматривают такое увлечение как хобби, наряду с другими известными хобби, вроде коллекционирования бейсбольных карточек или старых комиксов.

Но поскольку это дело частное, то в частную жизнь лезть в США не принято. Так что вопрос постороннему человеку, еще и обслуживающему вас на маршруте водителю: «Не поэт ли вы?» – связан с риском, и неизвестно еще, чем кончится.

Может потом запросто проехать мимо твоей остановки.

 

МЕТРО. МУЗЫКАНТЫ

К этому надо быть всегда готовым, даже в самом недолгом путешествии.

В любое время суток и года.

На улице, в подземных переходах, на станциях метро и в его вагонах нас ждут музыканты. Они тянут к нам свои смычки, раструбы духовых инструментов, грифы гитар, слава богу – не крышки роялей.

Они исполняют привычные хиты из классики, джаза или рока, и вы никуда от них не скроетесь. В данном месте, с этими попутчиками, в это время.

Впопыхах и мимоходом.

Мы должны быть готовы к тому, что среди них окажутся одаренные скрипачи, выдающиеся кларнетисты, виртуозные виолончелисты – в случае, если невероятно повезет.

Один на тысячи музыкантов, раз в сотни лет.

Сейчас мне не повезло, и беда нашла меня в сабвее, в вагоне, следовавшем в манхэттенский Мидтаун из Южного Бруклина.

Молодой человек играл «Oblivion» Астора Пьяццоллы.

Он уселся на невысоком раскладном стульчике, раскрыв перед собой черный футляр с фиолетовой внутренней отделкой. На ее фоне призывно выделялись беспорядочно набросанные долларовые бумажки.

И он играл на виолончели популярнейшее танго умершего почти тридцать лет назад аргентинского композитора. Отчего композитор должен бы извиваться и переворачиваться в гробу, как пойманный каннибалами аргентинец, которого зажаривают на вертеле.

Не представляю, как там Пьяццолла, но я себя таким бледнолицым в эти минуты ощущал. Лучше бы людоеды съели меня сырым, как японские сушими: виолончелист фальшивил и сбивался с темпа.

Он доказывал своей игрой, что незаученные в детстве гаммы и арпеджио приводят невинных слушателей к убийству исполнителей, а за недостаточное в музыкальной школе внимание к этюдам Шредера, Доцауэра, Куммера, Вернера, Поппера, Ли надо запрещать в зрелом возрасте подходить к инструменту ближе, чем на двести шагов.

За такое вибрато и за такую работу смычком я готов был звонить в полицию с требованием вывести из вагона разбушевавшегося садиста.

В чем я оказался не одинок: пара-тройка пассажиров обреченно оглядывались по сторонам в поисках затычек, которые можно вставить в уши, а в нескольких метрах от меня симпатичный китаец, сжимая ручку синего виолончельного футляра до немоты в пальцах, едва не падал в обморок. Ему, лучшему выпускнику, допустим, нью-йоркской консерватории The Juilliard School, победителю конкурса Чайковского и, естественно, Международного конкурса имени королевы Елизаветы в Бельгии, было тяжелей некуда.

С его абсолютным слухом – хоть выходи из вагона в разбитое окно, не дожидаясь остановки поезда.

Да, я забыл сказать, что исполнитель периодически поправлял очки, сбиваясь с ритма. И забрасывал растопыренными пальцами модный чуб на макушку, поскольку волосы падали на глаза, мешая играть. В такие миги он забывал тональность и не сразу в нее попадал, возвращаясь к инструменту.

Ни удовольствия, ни катарсиса.

Эстетического наслаждения это никому не доставляло. Как он представлял себе благодарность зрителей, выраженную в чаевых, при таком скверном владении виолончелью?

Фальшивя и поправляя очки, музыкант пропустил станцию. Он самозабвенно продолжал играть, пока зрители в вагоне закипали от возмущения.

Оставалось недоумевать, как пассажиры такое терпят и еще не забили музыканта ногами.

Крепкий парень, сидевший неподалеку от виолончели, по виду не боксер, но уж точно десятиборец – а они тоже бьют больно, – готов был взорваться, сжимая перед грядущей потасовкой кулаки.

Атмосфера, как описывают репортеры скандальные ситуации в полицейской хронике, накалилась до предела.

Вспоминаю случай, один из немногих, когда уличный музыкант меня действительно порадовал, но это было давно, больше двадцати пяти лет назад.

Да и не был он уличным музыкантом.

В Нью-Йорк в начале 1990-х приехал джазмен Аркадий, которого в Москве звали по отчеству – Петрович. Петрович играл на тубе в группе «Три О» вместе с Аркадием Шилклопером, одним из немногих в мире, если не единственным, исполнявшим джаз на валторне. И с Сергеем Летовым, который освоил, по-моему, все духовые инструменты, а когда их запас, в смысле разнообразия, исчерпался, он отрезал от полых алюминиевых трубок в каркасе раскладушки куски разной длины, просверлил в них отверстия и произвел на свет флейты, свистульки, дудочки и сопилки неконвенциональных конструкций.

С Петровичем я познакомился в Москве зимой 1984 года.

В Студии музыкальной импровизации при Дворце культуры «Москворечье» должен был пройти джаз-концерт, на который меня пригласил Летов. При подходе к ДК мы встретили бородатого крепыша, которого Летов представил как Петровича.

Петрович бодро тащил в матерчатом чехле тяжелую тубу. Она почти совпадала с его ростом.

Мы познакомились, пожали друг другу руки.

Петрович сделал несколько шагов, поскользнулся рядом с обледеневшей водосточной трубой и, падая, сел на тубу всем своим весом. После чего выпалил с явным немецким акцентом: «Кайзер!»

В советские годы приобрести инструмент западного производства было невероятно сложно, и стоило это немало. Туба Петровича была не новой, зато фирмы Meister Franz Kaiser. В убогом СССР – большой раритет.

Петрович раскрыл чехол: клапаны вдавились, конические и цилиндрические трубки были смяты, мундштук загнулся, по кривой отвернувшись от главной трубы. «Кайзер!» – растеряв весь словарь русского языка, по-немецки шептал Петрович с интервалом секунд в тридцать.

Сцена была трагической, реплики актера – безумны и тем ужасны.

Так что натерпелся он от жизни всякого, закалился и был большим пофигистом.

В Нью-Йорке Петрович решил подработать уличным музыкантом.

Туба – это массивный медный духовой музыкальный инструмент с самым низким звуком по регистру. Я где-то читал, что если ее распрямить, получится трубка длиной шесть метров.

Туба отлично звучит в симфоническом и джаз-оркестре, привычный инструмент во время парадов и похорон. Мне в голову не приходило, что туба может быть солирующим инструментом, вроде скрипки или, возьмем ближе, контрабаса.

Был конец апреля, дни стояли прозрачные и теплые. Самое время для музыканта получить, в долларовом эквиваленте, по заслугам.

Петрович сообщил мне, что собирается в обеденный перерыв поиграть на углу Шестой авеню и 53-й улицы в Манхэттене. Рядом с Музеем современного искусства (МоМА). Расчет был на то, что любители культуры не обойдут маэстро стороной, оценят его творческий потенциал, а также необычный для улицы, богатый и глубокий звук тубы.

В то же время, клерки и работники многочисленных офисов подтянутся из близстоящих небоскребов.

Идея развлечь людей, себя показать и на этом заработать, казалась удачной.

В час дня я шел по Шестой авеню, спускаясь от 56-й улицы к 53-й. Примерно за квартал уже были слышны басовые, сочные одиночные звуки: «Ба! Бу! Бу-бу! Бу! Ба-ба-бу!» Конечно, не Сен-Санс и не Дебюсси, хотя по напряжению и мощи совпадало если не с Вагнером, то с асфальтоукладчиком.

Я подошел к перекрестку. Никакого скопления обожателей, ноль внимающих с восторгом народных масс. Петрович дул в мундштук, тубу нельзя было издалека не заметить, но – ни одного человека поблизости.

Напротив: пешеходы перебегали на другую сторону улицы, а клерки, в огромном количестве освободившие небоскребы в обеденный час, группировались на периферии, подальше от авансцены, заполненной Петровичем и сверкающим на солнце медным корпусом солирующего инструмента.

Я подошел к маэстро.

Перед ним стояла коробка, в которой не было ни цента. Чтобы подыграть, я небрежно бросил в ее картонную пустоту два доллара.

И тут подошел полицейский.

Не обращая на меня внимания, он поинтересовался, что Петрович делает на этом углу.

В те дни Петрович не очень уверенно говорил по-английски. Он ответил, что по профессии музыкант и что ему нравится Америка. Что зовут его Аркадий, приехал он из далекой Москвы, а Россия и США – дружба.

Полицейский с интересом изучал лицо Петровича. Затем перешел на плотную фигуру музыканта: цветная безрукавка, шорты со ста карманами, на голых ногах – матерчатые топ-сайдеры, дальние родственники индейским мокасинам.

Это был нью-йоркский коп, повидавший на своем веку самых разных музыкантов. Хоть из далекой Антарктиды.

Он не попросил у Петровича автограф.

Он даже не поинтересовался, кто из легендарных джазменов оказал на него наибольшее влияние.

Он сказал Петровичу, что в полицию поступило несколько звонков из соседних домов с жалобами на шум. Он показал на опустевшую улицу и сообщил, что звуками тубы Петрович разогнал всех, кто обычно выходит на ланч, сидит с сэндвичами на парапетах вдоль тротуара или прогуливается от перекрестка до музея и обратно.

И если Петрович, пригрозил коп, не исчезнет в течение 30 секунд вместе со своим пылесосом, то на него наденут наручники. Последнее я лаконично перевел Петровичу: «Надо валить. Срочно!»

Дважды повторять не пришлось.

У меня сложилось впечатление, что Петрович мог исчезнуть так мгновенно лишь в одном случае: если бы он одним движением засунул тубу в свой брючный карман.

Об этом весело вспоминать. И это не сотрется из памяти.

А что останется от вагонного исполнения танго Пьяццоллы?

Что еще, кроме раздражения?

Одуревший от бездарного исполнения, профи-китаец внезапно бросает воинственный клич и с невероятной скоростью раскрывает футляр.

Вынимает из него виолончель.

Он в волнении что-то выкрикивает по-китайски в сторону опостылевшего всем музыканта. Устанавливает между ногами инструмент, берет в правую руку смычок.

Сообщает громко, через весь вагон: «Смотри, как надо!» – и раздаются первые ноты танго «Oblivion».

И это было божественно.

Печальная, задумчивая мелодия. «Забвение» – так переводится шедевр Пьяццоллы, и слушатель забывает о себе.

Исчезает окружающее, нет ни прошлого, ни настоящего.

Какой же мастер был этот китаец!

Замедленный, словно при пробуждении, низкий голос виолончели наполнял вагон сабвея, как некогда нектаром наполняли свои чаши греческие боги на пиру, расслабляясь между тостами.

Я прикрыл глаза, входя в тягучий завораживающий ритм.

Боже, до чего отвратительным было предыдущее исполнение!

Как это можно было столько терпеть?!

Мне показалось, будто появился второй голос. Слабый, но уверенно взявший начальные ноты аргентинского танго.

Первый голос ушел вперед, он уже подходил ко второй части «Oblivion», однако заслышав робкое, словно дальнее эхо, начало пьесы, вернулся и подхватил его – бережно, нащупывая схожую пластику с явившимися из забвения звуками, со своим нежданным партнером.

В вагоне сабвея играли две прекрасные виолончели.

Подняв веки, я обнаружил, что справа от меня сидел китаец, подпевая себе, как на известном видео виолончелист Стефан Хаузер при исполнении того же «Oblivion», а слева сабвейный горе-музыкант вдохновенно, мастерски составлял с китайцем дуэт, ничуть ему не уступая.

Оба стереофонически, мощно звучали, подойдя ко второй части танго, к ее быстрой и экспрессивной теме. По контрасту с мелодией первой части, она не оставляла слушателям шансов оторваться от темпа, требующего полной отдачи, от мелодического рисунка, в который каждый сидевший в вагоне, без их на то согласия, оказался теперь вписан.

Играли два музыканта от Бога, вдохновленных Музыкой, – и без этого струнного концерта теперь дышать было бы невозможно.

Согласитесь, они умело разыграли зрителей, устроив нечто вроде клоунады под известным девизом «музыканты шутят». Сказочная задумка, повторяя сюжет о бедном утенке, ставшем красавцем-лебедем, сработала: по-моему, все облегченно, счастливо вздохнули, поняв, что «слабак-любитель» оказался высочайшим профессионалом – и в мире добавилось красоты, которая его спасет.

Это было незабываемое исполнение «Oblivion» виолончельным дуэтом. Трудно поверить, но здесь, в вагоне метро, на одном из переездов быстро мчавшегося поезда, мы стали свидетелями чуда, такого неземного, вышнего – за пределами зла и добра, за гранью реальности, ее рутины и тягомотины рабочего дня.

Поезд подходил к очередной станции.

Музыканты вложили инструменты в футляры, предварительно освободив их от брошенных щедрыми попутчиками долларов.

Двери вагона раскрылись.

Не дав музыкантам его покинуть, в вагон вошел великий композитор и исполнитель Астор Пьяццолла.

С привычной озабоченностью на лице. С аргентинским бандонеоном на широком ремне через плечо.

Что-то подобное случилось последний раз с Иисусом из Вифлеема: после смерти он явился двум путникам по дороге в Эммаус и, поужинав с ними, исчез навсегда. До него был восставший из мертвых Лазарь из Вифании, но таких воскресших в мировой истории – раз-два и обчелся.

Пьяццолла торжественно поклонился выходившим из вагона музыкантам. Они в ответ кивнули так, словно были представлены друг другу раньше.

Пьяццолла сел на ближайшее от входа сидение.

Виолончелисты вышли. Двери вагона закрылись.

Пьяцолла поставил инструмент на колени. Бросил на пол зимнюю шапку перед собой. Привычно, со значением оглядел присутствующих – и, склонив над бандонеоном голову, протяжно, чувственно начал свой «Oblivion».

Боже, сам Пьяццолла – для нас.

Первые ноты были сыграны потрясающе, знакомо, мастерски, но дальше последовали сбой темпа и примитивные непопадания по клавишам.

Я помню авторское исполнение на первом диске «Oblivion», в первой из четырех представленных в записи версий – А1 Oblivion (Bandoneon Solista). Это было великолепно. Это навсегда осталось праздником.

Хотя Пьяццоллу можно было понять: одно дело – запись, которая разойдется миллионными тиражами, здесь хорошо бы постараться; а другое – за 15-20 долларов наличными развлекать скучающих пассажиров вагона. С какой стати напрягаться и лезть из кожи вон.

Вероятно, Пьяццолла был прав. Тем более, коли ты – бывший покойник, и никто не гарантирует, что пребудешь на творческом взлете и в отличной форме.

Но стоит ли воскресать, чтобы так мазать по клавишам?

Я присмотрелся: на Пьяццолле были его фирменные усы, как положено.

Остальное, строго говоря, не соответствовало. Ни бакенбардов, ни острого взгляда мелких глаз, ни ямочки на подбородке. Напротив: оттопыренные уши, низкий лоб, лысый череп с пучком волос сверху и пятью сальными прядями поперек. Толстые гладковыбритые щеки.

Кроме усов, по остальным внешним признакам это не мог быть Пьяццолла. Правда, спустя 27 лет после смерти, мало ли как человек мог бы выглядеть?

Зорче приглядевшись, я распознал в его руках не бандонеон, а баян. Тот самый баян, на котором деревенские самоучки играют на российских свадьбах и на проводах покойника.

А когда «пьяццолла» перешел после «Oblivion» на «Очи черные», ситуация прояснилась окончательно.

Не «забвение» – «затмение» наступило после резкой смены двух виолончелистов на одного баяниста. Только в таком состоянии можно было принять за Пьяццоллу пятидесятишестилетнего Аркадия Рябчука, приехавшего в Нью-Йорк из Каменец-Подольска и в сабвее подрабатывавшего игрой на баяне известной фирмы Scandalli.

Аркадий, а мы с ним разговорились, недавно по слуху подобрал «Oblivion». Это танго принимают лучше всего, рассказывал Аркадий, на втором месте «Очи черные», потом – «Дунайские волны» и «Про-щание славянки». Еще неплохо идет «Пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам».

– Помню по музыкальной школе, – ответственно заявил Рябчук, словно давая интервью популярному музыкальному журналу Billboard.

Через остановку Рябчук собрал из ушанки доллары с монетками в жменю и попрощался со мной, извинившись, что дальше не поедет.

– Перейду на встречную ветку, – пояснил баянист. – Самое рабочее время.

Покидая вагон, он обернулся.

– Так как фамилия автора?

– Пьяццолла, – напомнил я. – Астор, с ударением на первый слог. Пьяццолла – на второй.

– Попробую запомнить, – Аркадий Рябчук махнул рукой и исчез на платформе среди бурлящего пассажиропотока.

Некоторое время спустя я обнаружил, что, готовя статью для воскресного «Нью-Йорк Таймс» о музыкантах, проводящих часть жизни в сабвее, журналист газеты взял интервью у одного «русского иммигранта», играющего на инструменте, похожем на бандонеон.

Музыкант рассказал, что в детстве обучился музыке, потому что полюбил «Oblivion» Астора Пьяццоллы и подобрал танго по слуху.

– Астор Пьяццолла изменил мою жизнь, – рассказал свою трогательную историю баянист в воскресной секции «Город» газеты «Нью-Йорк Таймс».

Все-таки запомнил имя и фамилию. Не с первого раза, но запомнил правильно.

 

АВТОБУС. ДВОЕ ПАССАЖИРОВ

Впереди меня в автобусе ехала пожилая женщина лет семидесяти. Она сидела в инвалидном кресле и, глядя в боковое окно, громко что-то рассказывала. Предложения были отрывистыми, между ними – небольшие паузы. Хотя говорила она по-русски, мне трудно было понять, о чем идет речь: какие-то оборванные фразы, словно к кому-то обращенные, короткие вопросы, рассчитанные на чьи-то уши, и неожиданные реплики, похоже, брошенные в никуда.

Мы давно уже не удивляемся, увидев говорящего с самим собой прохожего или жестикулирующего в автомобиле одинокого водителя – в наше время айфонов собеседники живут на небесах, и всё общение легко умещается между запятой наушника и миниатюрной точкой микрофона.

Женщина с кем-то беседовала, и не мое было дело, о чем.

Собственно, я заинтересовался ею только после того, как сидящий через проход мужчина лет пятидесяти начал говорить, вроде сам с собой, по-английски.

Если присмотреться, выглядело это странно: женщина говорила по-русски, а в паузах мужчина отвечал ей на отличном английском сиплым, пропитым голосом. Вообще, смотрелся он, прости Господи: небрит был дня три, седая щетина переползала со щек к острому кадыку, который подергивался, когда мужчина поднимал ко рту коричневый бумажный пакет и отпивал оттуда. Точнее, отпивал из бутылки, которая пряталась в пакете.

Было полвосьмого утра, будний день. Вид унылого ханыги описывать не имеет смысла. Он был из тех потасканных жизнью, опустившихся пропащих неудачников, которых в любой стране мира хоть отбавляй. Он периодически отхлебывал какую-то невыносимую бурду из пакета, морщился, громко кашлял и шумно дышал от утреннего напряжения. Вытирал время от времени рукой губы, а руку – о синюю осеннюю плащевку, помятую и не чищенную годами.

Да, он отвечал женщине в инвалидной коляске. Поначалу я подумал, что друг напротив друга сидят два сумасшедших со своими, наполненными событиями, переносными желтыми домами, но прислушавшись понял, что стал свидетелем беседы. Женщина излагала свою историю, связанную со вчерашним и предстоящим походами к врачу, а спитой собеседник уверял ее, что всё не так плохо. И ей будет лучше, если она последует совету врача.

Вдруг он перешел с английского на русский. Он говорил с американским легким акцентом, но речь его, несмотря на ханыжный прокуренный голос, была ровной, правильной, литературной. Видимо, вырос он в Штатах, при этом родители всё сделали для того, чтобы русский язык он не забыл.

Он прохрипел: «Все будет хорошо, ты поверь и не волнуйся».

– Ну, как же мне не волноваться, – ответила женщина, глядя в окно. – Все-таки, какая-никакая, а операция.

– Ты не переживай, это ни к чему, – сказал он и отпил в очередной раз. Вытер ладонью мокрые губы и заросший седой щетиной подбородок. – Ты, мама, не порти нервы зря.

Это был ее сын.

Она что-то ему ответила, продолжая бессмысленный, в общем-то, разговор, но я уже не слышал, что она ответила, и что он ответил ей.

Это были мать и сын. Она не смотрела в его сторону, она продолжала говорить, глядя в окно, а он, вновь перейдя на английский, всё ближе подбирался ко дну бутылки – это было видно по всё круче закидываемому, почти вертикально, жилистому горлу.

Я подумал вот о чем: когда-то он был маленький, ее замечательный умный мальчик. Он рос, ее надежда и радость, она говорила дома с ним по-русски, заставляла переписывать в тетрадку из книжки русских сказок по страничке ежедневно.

Он рос, закончил школу.

Мы ведь покинули ту самую страну ради детей, чтобы им в Америке жилось лучше, свободней, чтобы в обществе многих возможностей они не упустили свой шанс. Не правда ли?

И вот он сидит утром в автобусе, через проход.

На нужной остановке он выкатит из автобуса ее инвалидную коляску и повезет к врачу. Он отвратительно пахнет и, начав пить с раннего утра, нередко путает русский с английским, хотя на обоих языках говорит прекрасно, а по-русски – с едва уловимым акцентом. Возможно, он еще и наркоша. Эта беда в таких судьбах, как у него, обычно ходит с алкоголизмом рядом.

Женщина продолжает рассказывать о своих тревогах по поводу предстоящей операции. Она делится с сыном своими страхами, поскольку с кем еще поделиться?

И она никогда не говорит ему о самой главной своей тревоге, о самом ужасающем своем несчастье. Никогда, ни слова.

Она смотрит в широкое автобусное окно. Оглядываться ей для этого не надо: она знает, что сын всё мельче делает глоток за глотком, а значит, бухло в бутылке заканчивается.

И скоро им выходить.

Еще три-четыре осталось автобусных остановки.

 

МЕТРО. МЕКСИКАНЦЫ

За тридцать лет жизни в Нью-Йорке я могу вспомнить несколько блэкаутов.

В 2003 году я жил в Манхэттене. Раскаленным, душным днем 14 августа не стало электричества во всех пяти городских районах. Во всей, как потом оказалось, северо-восточной и центральной частях США и в Канаде.

Как затем энергетики объяснили миру, в далеком Кливленде замкнуло провода электросети, выключилась местная электростанция, что привело к веерному отключению еще более ста станций в разных регионах по стране. В результате – около 40 миллионов американцев плюс 10 миллионов канадцев остались без света.

Рассказывают, что в подобной же ситуации в июле 1977 года Нью-Йорк начали разворовывать банды мародеров, преступники бросились убивать, насиловать, грабить, и в течение дня-двух город был отдан на растерзание бандитам и хулиганам, при этом полиция мало что могла сделать.

В 2003 году не наблюдалось ничего подобного. Никто не стрелял, не бил стекла машин и магазинов. Напротив, из мелких лавочек миролюбивые владельцы выносили бутылки с водой и раздавали их желающим бесплатно. В гастрономах всё, что лежало в холодильниках, продавали за центы, а из скоропортящегося на прилавках – отдавали даром.

Кондиционеры отдыхали, лифты не работали. На двадцатый этаж к себе домой я поднимался по лестнице. И вечером наблюдал редкое неприродное явление: Эмпайр-стейт-билдинг, всегда нарядно подсвеченный, мрачно возвышался своим легендарным шпилем среди других каменных глыб манхэттенских небоскребов, в которых не горели окна.

Зрелище впечатляло.

Во время урагана Сэнди в 2012 году Эмпайр также не был освещен, электричества не было во многих городских районах, но тогда я жил уже в Нью-Джерси, через реку Гудзон от Манхэттена. Ночью из беспросветной тьмы лишенных света нью-джерсийских городков, черный силуэт Манхэттена смотрелся, как покинутый пассажирами и командой гигантский круизный лайнер.

Вообще-то, жуть.

Короче, я был готов к тому, что силы зла внезапно могут вырубить электричество, и силам добра предстоит маяться часами в потемках. Но когда в сабвее потух свет и вагон с лязгающим визгом стал тормозить, раскидывая пассажиров по сидениям и углам, – это меня застало врасплох.

Где-то продолжался ничего плохого не предвещавший январский день 2019 года.

Секунд через тридцать ужасающего скрежета и серебристо-голубых искр, снаружи осветивших окна вагона, поезд застыл памятником самому себе в обесточенной кишке туннеля.

Извне не доносилось ни звука. Если не считать нескольких охающих пассажиров, то и внутри вагона народ безмолвствовал.

Кто-то произнес негромко: «Shit», заполняя паузу.

Замолчал, но пауза осталась.

Первое впечатление – присутствующие оказались в братской могиле, либо в грандиозном гробу, выход из которого в упор, что называется, не виден.

Исчезла сотовая связь. Пассажиры, похоже, впали в такой глубокий шок, что никому в голову не приходило осветить кромешный мрак фонариком, работающим в мобильнике от батарейки.

Приглушенно-розовый аварийный светильник горел в глубине вагона. Глаз постепенно привыкал к окружающему безразличию и стал обнаруживать контуры соседей. Кое-кто перешептывался друг с другом, изредка раздавались невнятные шорохи и легкие поскрипывания, но в основном все молчали. От машиниста никаких объяснений не поступало: селекторная связь, как и всё остальное, не работала.

Если одним пафосным предложением – то установилась давящая тишина в разверзшейся со всех сторон непроглядной бездне.

Никто по чужим карманам, похоже, не шарил и к посторонним не приставал. Может, для ада такое этикетное поведение единственно возможно, поскольку куда уже хуже.

Я представил, что попал внутрь известного захоронения терракотовой китайской армии. Восемь тысяч, в полтора человеческих роста, терракотовых воинов окружили меня в пешем строю. Часть воинов неподвижно сидела на высоченных терракотовых лошадях.

Мавзолей императора Цинь Шихуанди в Сиане переместился под землю на Манхэттене. Таким образом, император добился, чего хотел, а именно – после смерти в потустороннем мире его сопровождает армия.

В нью-йоркской, в нашем случае, подземке, где давно привыкли к странностям и чудесам, глиняные пассажиры вряд ли вызовут удивление.

После чего я подумал, что будь вокруг мумии, это могло бы ушедших под землю ньюйоркцев заинтересовать. Если (помните страшилку из детства?) «в черном черном городе, в черном черном доме, в черной черной квартире, в черной черной комнате, черный черный человек...» – черного человека поменять на черную мумию, а интерьер черного дома – на антураж черного сабвея, то это действительно будет страшно.

Ассоциация с мумиями оказалась неприятной. Я сам не понимал, зачем развиваю такой сюжет, будучи узником подземелья.

Все это пронеслось мгновенно, вроде мыслей о былом – словно перед тем, как увидеть тот самый свет в конце туннеля.

Так же, как свет мгновенно потух, так он мгновенно и вспыхнул.

Внутри вагона что-то ухнуло, ожило стуком мотора, заставило задрожать черный пол.

Свет горел. Свет освещал.

Свет – да был!

Неподалеку от меня, на сидениях, обращенных парами друг к другу, сидели четверо мексиканцев.

Компактные, квадратные, с плоскими лицами.

Их джинсы были заляпаны краской, их грубые ботинки – покрыты многолетней пылью. Похоже, это были строители, из тех, кого нанимают на подсобные работы за наличные.

Свет торжественно освещал вагон, который, дернувшись так, как обычно разминают, засидевшись, ноги, резко сорвался с места и двинул вперед.

Мексиканцы вынули из своих рюкзачков каждый по бутылке какой-то бурды, со смазанной этикеткой, в небольшой стеклотаре грамм по двести.

Они свернули с резьбы жестяные пробки и, подняв бутылки, чокнулись. Один, видать, бригадир, произнес что-то вроде «за жизнь!», и они понесли горлышки к раскрытым ртам.

Их лица светились радостью, глаза наполнились слезами счастья.

Они вряд ли попадали в своей нынешней жизни в блэкаут, но – дети древней цивилизации, знавшей взлеты и падения, ристалища и капища, мавзолеи ацтеков и некрополи майя – они понимали, что такое умереть и что значит после этого воскреснуть.

Они побывали в царстве мертвых. Чего и представить не могли, когда какое-то время назад пересекали американскую границу.

Они всегда верили в то, что молитвы выведут их из царства, коли угораздит в него попасть, а великие предки вернут их к жизни.

Они вернулись, воскресли в этот ничем не примечательный рабочий день едва наступившего 2019 года.

И за это надо было немедленно выпить, несмотря на всех окружающих гринго, которых заодно они также вернули из девяти кругов Миктлана. Или Шибалбы, если иметь дело с потомками майя.

В любом случае, древняя цивилизация.

Опыт тысячелетий и проверенная веками мифология.

Испытанная на прочность, устоявшаяся культура общения с живым миром и мертвым.

И, естественно, древняя алкоголическая культура. Само собой.

Brindemos por eso. Salud!

 

АВТОБУС. ВОДИТЕЛЬ 2

Сегодня утром, выйдя на перекресток к остановке, я увидел подъезжающий автобус, до которого было от того места, где я находился, как до созвездия Альфа Центавры. Хорошо, могу ошибаться: как до Кассиопеи. Что гораздо ближе, но вряд ли поможет.

Дело в том, что мне еще предстояло перейти через дорогу к автобусу. «Зеленый» едва зажегся, и застоявшиеся перед светофором машины нервными табунами рванули навстречу друг другу.

Перейти дорогу было бы самоубийством.

Автобус урчал напротив и готовился отвалить от остановки. Шансов у меня не было никаких.

Я безнадежно помахал водителю рукой, то есть это был такой жест отчаяния, который ни меня, ни транспортный поток, ни бруклинского водилу с его размытыми представлениями о расстояниях до прекрасных галактик ни к чему не обязывал.

То, что произошло дальше, я могу объяснить исключительно феноменальным влиянием поэзии на наш земной быт.

Итак, автобус выворачивает от тротуара на вторую полосу. Черт водителя я пока не вижу, но догадываюсь, что он наблюдает за мной, хотя еще не уверен, готов ли меня подобрать.

И внезапно, отъехав от остановки, он жмет на педаль тормоза.

Иными словами, вопрос о том, есть ли провидение, иные миры с их воздействием на нашу Ойкумену, в конце концов – где он, недоступный звону злата Божий суд, который все мысли и дела знает наперед? – этот вопрос отпал сам собой.

Всё это однозначно есть, и я рекомендую обратить внимание на то, как развивались события дальше.

Водитель остановился под тупым углом ко второй дорожной полосе так, что его стали сзади объезжать машины. И принялся меня ждать.

Это в Бруклине, в половине восьмого утра в понедельник!

К этому моменту транспортный поток иссяк, так что перебежать дорогу оказалось делом техники. Возможно, от изумления метров тридцать дорожного покрытия я одолел одним грациозным прыжком, но поскольку никто этого не зафиксировал, настаивать на рекордном результате не буду.

Я вошел в салон автобуса – и обомлел. В кресле водителя сидел тот самый американский поэт, о котором я уже писал.

Я писал о том, что мужчина он недружелюбный, манеры хамские, никогда с пассажирами не здоровается, но я как-то поймал его на том, что он вводил на остановках в измятый клочок бумаги поэтические строфы. Там даже было два катрена, с характерными для черновиков зачеркиваниями и расстановкой слов поверх строки.

Именно этот потрясающий воображение водитель минуту назад ждал, пока я, рядовой пассажир, доберусь через дорогу до автобуса. Хотя он мог бы этого не делать, уже от остановки отъехав.

Понятно, поэт не догадывался, что мне известно о его вдохновениях, накатывающих во время перерывов в движении. И, безусловно, он ничего не знал обо мне и моих вдохновениях, которые, бывает, посещают меня и в автобусах.

Но я-то был в курсе, что мы – коллеги по поэтическому цеху, и такой вот поэтический жест водителя-поэта дорогого стоил.

Это у русских поэтов, по известному стихотворению, при встречах возникают всякие неприятности с рукоприкладством, а у американских, выходит, – приятное уважение, искренняя забота и чувство интуиции даже в тех случаях, когда визави не догадывается о том, что имеет дело с одним из пишущих.

Человеческий пример для подражания. Не какое-нибудь там «есть одиночество среди уединенья», а гимн поэтическому братству, триумф поэзии без границ.

Интересно было бы узнать, что этот поэт-водитель сочиняет? Уже второй раз себе обещаю у него поинтересоваться, но и на этот раз постеснялся.

Хотя обещанного три раза ждут.

 

АВТОБУС. СУМАШЕДШИЙ

То, что бруклинский автобус посетил очередной городской сумасшедший, было видно сразу.

Высокий худой пассажир неопределенного возраста, небритый и невыспавшийся, заплатил метро-картой за проезд и, шевеля руками, губами, плечами, направился вглубь салона. Короткая демисезонная куртка топорщилась на нем, годами не чищенная; затянутые в массивные черные бутсы штаны цвета хаки пузырились на коленях и трагикомически провисали сзади.

Он цепко охватил ладонью вертикальную стойку, продолжая негромко смеяться.

В автобусе было полно народа. Раннее утро, рабочий день.

Дядя иногда переходил на заливистый смех, после чего возвращался к своему монотонному «гы-гы-гы гы-гы» – и было понятно, что ему есть, чем скрасить одиночество в любой обстановке.

Я представляю, он импровизировал на тему о том, как на Финляндском вокзале Ленин взбирается на броневичок и обращается к революционному народу: «Товагищи, габочие и кгестьяне, – выкрикивает Ленин в толпу, специально подбирая слова со звуком «р», чтобы выходило смешнее, – бгатья и сестгы! Геволюция, о котогой…», – и так далее. Просто с ума можно сойти от смеха. Или запорожцы пишут письмо турецкому султану: «Слышишь, султан, – сочиняют запорожцы, а художник Илья Репин пишет за ними, повторяя слово в слово, – мы тебе, султан, глаз на ж@пу натянем и порвем ее на фашистские знаки!» – пишут запорожцы.

Ржать над этим в автобусе можно до слез.

А, к примеру, я – Иоганн Петер Эккерман и записываю разговоры с Гёте в его последние годы жизни. И я записываю, допустим, такое: «Знаешь ли, Иоганн Вольфганг фон, – что само по себе уже смешно, – ты редкий идиот, – записываю я, Эккерман, хихикая себе под нос, – ты прыщ на теле мировой поэзии, – умираю я со смеху, представляя в маршрутном автобусе такую эккермановскую запись, – да ты, Гёте, философичный олух царя небесного». И заливаюсь в общественном транспорте от нежданной радости.

Это всё равно, как если бы в переписке с убийцей собственного сына и узурпатором Иваном Грозным его эпистолярный визави князь Андрей Курбский настрочил бы: «Ведь ты, Иван IV Васильевич, отпетый придурок и ипохондрик ходячий!» Так бы и написал, а в автобусе на эту тему можно было бы от души посмеяться.

В таком или другом каком потешном духе веселил себя сумасшедший дядя, когда место рядом с ним освободилось, юный отличник иешивы в кипе поднялся с сиденья, и дядя сел на его место.

Он тут же достал из грязного рюкзачка, висевшего за спиной, шахматную доску, раскрыл ее на коленях и замер над разгадкой трудного шахматного этюда.

Точно в такой последовательности: достал, раскрыл и замер. Не расставляя на доске шахматные фигуры, которые к ней, по случаю, не прилагались.

Сидел, мучительно уставившись в пустую шахматную доску. Не отвлекаясь.

В глубокой гроссмейстерской изоляции.

Даже смеяться бросил.

На следующей остановке двери автобуса раскрылись и, среди прочих, в салон вошла юная особа того самого возраста, когда официально спиртное в Нью-Йорке еще нельзя, а всё остальное можно.

Она держала два доллара двумя купюрами и 75 центов тремя американскими квотерами. Девушка обратилась к попутчикам с просьбой разменять доллары на мелочь. Водитель дал ей возможность пройти в салон и закрыл за ней двери.

В бруклинских автобусах всего два способа оплаты проезда (он стоит $2.75): либо метро-картой, которая покупается в соответствующих автоматах на станциях сабвея, либо наличными, но не денежными банкнотами, а монетами любого номинала. Кассовый аппарат, находящийся рядом с креслом водителя, иначе не принимает.

Я нашел в карманах квотер, несколько никелей и даймов. Всё, что было. Сердобольная старушка, чернокожая и с огромными золотыми круглыми серьгами, вытащила из кошелька какую-то мелочь; стоявший рядом с ней парень-азиат добавил пару квотеров и с десяток центов. Индус, оказавшийся к девушке спиной, бодро развернулся и протянул центов двадцать разными монетами.

Остальные, рядом сидевшие и стоявшие, просьбу девушки игнорировали.

Собранного не хватало до необходимой суммы в два доллара мелочью.

Ситуация становилась критической. Автобус неумолимо приближался к следующей остановке. Если девушка не наберет искомых $2.75, разменяв сейчас же два доллара, то будет вынуждена покинуть транспорт, поскольку не в состоянии расплатиться за проезд. Абсурд, конечно: деньги у нее есть, но оплатить проезд она не может.

Неожиданно сумасшедший вынырнул из своей задумчивости, отвел голову от шахматной доски и, покопавшись во внутреннем кармане куртки, вытащил метро-карту.

– Вот, возьми.

Мне этот простой ход не пришел в голову: не собирать по сусекам два доллара мелочью, а одолжить девушке метро-карту.

Проще простого.

Девушка схватила метро-карту и протянула дяде два бумажных доллара и семьдесят пять центов.

– Это пустяки, – отклонив руку с деньгами, твердо сказал сумасшедший. – Не о чем говорить!

Спасенная удивленно подняла брови, но спорить не стала. Пробила в кассовом аппарате карту, вернула ее дяде.

– Так возьми у водителя трансфер, – резонно посоветовал грос-смейстер.

Он меня уже пугал своими рассудочными верными заявлениями и слегка командным тоном.

Трансфер берут те, кто заплатил за проезд не метро-картой, а деньгами, и в дальнейшем рассчитывают пересесть на автобус другого маршрута. С трансфером, то есть с разовой картой, им не надо будет платить еще раз.

Девушка вернулась с прямоугольной картонкой и протянула ее доброму сумасшедшему. Похоже, она была не в курсе всех этих метро-карт, трансферов и возможности не платить в случае пересадки.

– Это тебе, – сказал дядя, возвращаясь к шахматной задаче. – Мне не нужно, у меня метро-карта есть.

Короче, вариант библейской притчи о добром самаритянине.

Я всматривался в его черты, осознавая, что ничего в нем не понимаю. Что в нем есть Бог и мне перед ним, то есть дядей, да и Богом, неудобно.

Вероятно, такого и называют «божьим человеком», а я, навесив на него всяких дурацких воображаемых историй, оскорбил его и унизил, тем самым унизив и оскорбив себя.

Одним словом, достоевщина.

Мне захотелось как-то сгладить свою вину, которой, вероятно, и не было, хотя, по моим ощущениям, она все-таки была.

Я подошел к дяде, взял двумя пальцами пешку с пустой доски и переставил ее с Е2 на Е4. Пусть у меня будут белые фигуры, и я начинаю первым.

Дядя поднял на меня благодарный взгляд.

Притормозил его над моей головой, словно обнаружил там любопытный вариант контргамбита Нимцовича, и по-детски, безмятежно улыбнулся, показав редкие желтые зубы.

Затем обеими руками крепко прижал уши к голове.

Сосредоточился. Окинул взглядом шахматную доску.

Он смотрел на нее не отрываясь и плавно передвигал одну руку вниз. После чего оперся подбородком на кулак правой руки, напоминая мыслителя в известной скульптуре Родена.

Мыслитель пошел пешкой e7-e5.

И продолжил подозрительно следить за пустой доской.

Я решил разыграть дебют хорошо знакомой мне «испанской партии». На мой ход конем Kg1-f3, мыслитель, после недолгой паузы, хрестоматийно ответил ходом черного коня Kb8-c6.

Мы оба понимали, что у меня нет другого выхода, кроме как пойти слоном Cf1-b5, после чего для обоих игроков открывались самые разные перспективы.

Мне привиделось, соперник решился ходом коня Kc6-d4 на защиту Берда, когда черные идут на сдвоение пешек по линии d. Хотя рука дяди тряслась от волнения, и его ответом могло быть продвижение пешки f7-f5 из гамбита Яниша, либо ход пешкой d7-d6, тем самым разыгрывая защиту Стейница.

Эта защита надежная, но пассивная.

Правда, я больше всего опасался, что мы уйдем в Берлинский эндшпиль, который до конца не помнил.

Человек предполагает, а Бог располагает.

Дядя предпринял, мне показалось, ход слоном Cf8-b4, очевидно, задумав часто применяемый вариант Алапина – это продолжение не ставит белым больших проблем в развитии инициативы.

После чего дядя посмотрел на меня безумными от счастья глазами и объявил мат. На четвертом ходу, едва начав партию.

То есть вы поймите: мы только начали разыгрывать дебют, а этот сумасшедший уже объявил мне шах и мат.

Он ударил в возбуждении кулаком по пустой доске и торжественно прокричал на весь автобус checkmate, что означало полное мое поражение.

Бред собачий!

В мои намерения изначально входило по-человечески его поддержать, посочувствовать, доставить минуты радости, разделить его одиночество среди окружающих, в массе своей безразличных к нему людей. Как-то показать, что есть те, кто оценил его бескорыстную помощь девушке с двумя долларами по одной купюре каждая, кто видит его добрую душу, кто готов показать ему, что в жизни не всё так скверно, плохо, беспросветно, неуютно. Неуютно в давно не стиранной одежде, зимним морозным утром, в автобусе, в котором едешь непонятно куда, к кому и зачем.

И на всё это он ставит мне мат самым возмутительным образом, еще и радуясь своей наглости, своему хамству, своей дьявольской хитрости.

– Спасибо за всё хорошее! – только и смог я произнести.

Разочарованно повернулся к нему спиной.

Вышел через заднюю дверь автобуса, который, к счастью, остановился в это время на остановке.

Зачем мне всё это было нужно? Какого черта я влез в это дерьмо, вместо благодарности получив оплеухи сразу по обеим щекам! В конце концов, кто он такой, этот дядя в автобусе, чтобы тратить на него время и, в итоге, так расстраиваться.

Я проклинал всё на свете, настроение было испорчено.

Забыть, плюнуть и растереть. Послать куда подальше, будто ни дяди не было, ни этой глупой шахматной партии.

Ничего такого будто не было в помине.

Хотя если в конце рассказа сейчас вы поинтересуетесь: «А был ли сумасшедший?» – я всё сделаю для того, чтобы уйти от ответа.

 

МЕТРО. ЗАПАХИ

Стою в проходе вагона сабвея.

Смотрю в нескончаемую стену туннеля.

Скучаю.

Мимо проскальзывает девушка, усаживается на сидение неподалеку от меня: настойчивый запах цветочных духов, в мочке уха – круглое миниатюрное зеркальце, в другом ухе – подвеска в форме сердечка, в носу между элегантными ноздрями – крошечный кулон, лак на ногтях отвечает модным тенденциям нейл-арта, по лицу – уверенными мазками, штрихами и лессировкой косметика вдоль и поперек (светло-красная помада, тени и карандаш для век, туш для ресниц, румяна, консилеры, пудра и тональные основы).

Впечатление такое, будто раскрыл дамскую сумочку.

 

ТРАНСПОРТ. НАД МЕТРО И ПО СОСЕДСТВУ С АВТОБУСАМИ

Интересно, как бы вы поступили на моем месте?

Еду на своем Nissan «Murano» сегодня ранним утром по Вестсайд-хайвею. Транспорта почти нет, солнце светит, небо голубое. Манхэттен еще толком не проснулся.

Останавливаюсь на «красном». Передо мной всего одна машина, справа и слева еще несколько.

Стою на красном на 23-й улице и от нечего делать пялюсь в автосалон той, которая впереди.

Там никого, кроме водителя.

Водитель, судя по слабому отражению в зеркале заднего вида и по боковому левому, парень лет до тридцати. Смуглый, с небольшой бородой.

И вот он, стоя передо мной на красном, достает светло-серую маску из плотной ткани или трикотажа. Из тех, которые с прорезью. Их надевают грабители перед тем, как по-голливудски войти в вестибюль банка.

Он натягивает маску на лицо. Смотрит спокойно в зеркало, разглаживает ткань. Выверенным движением попадает серединой прорези на переносицу. Я всё это вижу.

Теперь я могу наблюдать белое, мертвенное лицо водителя-манекена.

А поверх прорези в маске, манекен надевает черные блестящие очки.

И мы оба замираем, каждый в своей машине.

О его намерениях можно только догадываться, хотя догадки эти – не из мира прекрасного. Первое, что мне приходит в голову: рядом с водителем, на переднем сидении, лежит печально известная полуавтоматическая винтовка AR-15. Он выходит с ней из машины, расстреливает всех, сидящих в попутных машинах, то есть меня и соседей справа и слева. После чего садится в свою темно-синюю «тойоту» и нагоняет машины на следующем светофоре.

И там расстреливает всех, кто в это замечательное майское утро выехал из дома пораньше.

И так далее, пока его не убьют полицейские где-нибудь в районе Граунд-зиро, выставив заслон из полицейских машин поперек дороги.

Есть, безусловно, вариант, что он не будет расстреливать нас на месте, а его цель – свернуть с хайвея налево, въехать в город и начать давить людей на тротуарах. Однако в такое раннее время пешеходов на тротуарах на Вест-сайде почти нет.

Конечно, он может свернуть налево и направить машину прямо к банку – банков в Манхэттене сколько угодно, грабь – не хочу! Но, опять-таки, в семь утра все банки, сколько бы их в Манхэттене ни было, закрыты.

Значит, остается первый ужасающий сценарий.

И пока всё еще горит «красный», надо что-то срочно предпринимать. Успеть до того, как он выйдет в маске из машины и направит на меня полуавтомат.

То есть надо действовать на опережение: выскочить на трассу, резко открыть его водительскую дверь, выволочь «манекен» на дорогу, сбить с ног, навалиться, сдавить так, чтобы он не мог шевельнуться, пока водители из соседних машин не придут на помощь.

С другой стороны, а если это какой-нибудь дебильноватый клоун, это такой его клоунский костюм, и он заранее подготовился, поскольку спешит на детский утренник? Такой себе утренник для нынешних дошкольников, которых после фильмов ужасов уже ничем не проймешь.

И – если это клоун – то не столько я буду скручивать преступника в бараний рог, сколько меня скрутят прибывшие по звонку полицейские, и мало мне потом, возможно, на несколько лет вперед, не покажется.

Только какой может быть детский утренник в семь утра в среду? И никакого взрослого корпоратива при участии ряженых бандитов и проституток также быть не может.

В семь утра.

Значит, все-таки... Надо резко открыть дверь и нестись к «тойоте», которая всё еще стоит на «красном». Действовать решительно, отчаянно, борясь за жизнь, которая может закончиться еще до того, как загорится на светофоре «зеленый».

Звонить в полицию сейчас, в эти секунды? Как они успеют мне помочь? А выскочить из машины и бежать поперек хайвея куда подальше – не имеет смысла. Если «манекен» сейчас выйдет с полуавтоматической AR-15 наперевес, то прошьет мою спину сверху донизу.

Добежать до ближайшего здания и скрыться за его углом я не успеваю.

Так безысходность рождает героев.

Или все-таки позвонить 911, ничего не предпринимая и надеясь на лучшее?

Как бы вы поступили на моем месте?

 

ДО АВТОБУСОВ. В ФИАКРАХ

Оноре де Бальзак писал Ганской, что вид фиакров с опущенными шторками на улицах убеждал его: «...несмотря ни на что, в Париже еще сохранились бешеные страсти».

Известная «сцена в фиакре» из романа Флобера «Госпожа Бовари» о том же – фиакры, четырехколесные двухместные конные экипажи, нередко нанимались не как транспортное средство для езды по городу, а для адюльтера и любовных свиданий.

И сразу ближе и понятней становится Париж XIX века.

Век спустя, на другом краю земли, послевоенное поколение американцев, как известно, было зачато на задних сиденьях четырехдверных «Бьюиков» и «Шевроле». На безлюдных стоянках, на парковке drive-in автомобильного кинотеатра, в кюветах и на обочинах хайвэев.

Ничто не ново под солнцем.

Да и под луной, считали американцы.

И были в этом с французами времен Бальзака едва ли не современники.

А то, что разделяло их столетие, только доказывает правоту известного правила из технической механики: «Была бы пара, а момент найдется».

Нью-Йорк


1. Журнальный вариант.