Геннадий Аляев

 

«Война есть физическое проявление духовной болезни»

Жизнь и война Василия Франка

 

Часть 2. Военный дневник

 

ФРАНЦИЯ И ВОЙНА

   Хотя первая тетрадь дневника практически не сохранилась (кроме одного листа), мы можем точно сказать, что отправной точкой для первых записей стал приезд Василия Франка к родителям в только что освобожденную Францию в сентябре 1944 г., точнее – те беседы с отцом, которые состоялись во время этого приезда. Предыстория этой встречи такова.

   В конце 1937 ‒ начале 1938 гг. сначала С.Л. Франк, а затем его жена и дочь, выехали из Германии («Вообще ‘höchste Eisenbahn’1 выбираться из этой зачумленной страны», ‒ писал Франк Василию 8 февр. 1938) ‒ фактически то была вторая вынужденная эмиграция в жизни семьи. Их план состоял в том, чтобы жить на юге Франции, где перед этим сын Алексей с женой-англичанкой Бетти Скорер купили домик в «русском Фавьере»2 ‒ Татьяна Сергеевна собиралась летом вести там пансион для отдыхающих, а на зиму перебираться в Париж. В первое лето дело вроде бы пошло, однако в августе у Франка случился сердечный приступ – сказалось исключительное напряжение духовных сил при написании «Непостижимого», да и южная жара оказалась для него вредна.

   Следующие весну и лето они проводили уже в Париже. При этом серьезно рассматривался вопрос о переезде в Лондон, к детям (после Василия в Лондоне оказались также Наталья – в феврале 1939-го она вышла замуж за Поля Скорера и уехала с ним, и Виктор, который тог-да же получил академическую стипендию в Оксфорде и последним из семьи выбрался из нацистской Германии). Однако Франка пугала английская дороговизна – он считал, что его средств (в мае 1939 г. ему была назначена трехгодичная стипендия от Исследовательского отдела Всемирного Совета Церквей в 250 фунтов ежегодно) будет недостаточно для жизни в Лондоне. Пока этот вопрос обсуждался с детьми, началась война.

   В сентябре 1939 г. Франк с женой вновь уехали на юг Франции. Сначала они жили с Алексеем и Бетти в Фавьере, а с декабря – в соседнем городке Лаванду. Вопрос о переезде в Лондон обсуждался весной 1940 г., но был снят с повестки дня немецкой оккупацией северной Франции (Франки остались в «Свободной зоне» Виши). При этом сильно осложнилась не только переписка с Англией, но и получение стипендиальных денег – единственного источника существования для Франка и его жены. Постепенно вступали в свои права и условия жизни военного времени – нехватка продуктов, переходившая временами в настоящий голод, которая сопровождалась карточной системой и черным рынком с катастрофическим ростом цен; нехватка дров, медикаментов.

   Попытка выбраться в Англию вновь была предпринята в 1942 году. В августе из Фавьера уехали Бетти с двухлетней Марусей и матерью Эми Скорер (Алексею визу не дали) – утомительный маршрут лежал через Испанию и Португалию, а затем перелет гидропланом. Франку с женой благодаря помощи влиятельных друзей удалось оформить необходимые для выезда документы, были даже куплены билеты на самолет из Лиссабона, но слишком задержалась транзитная португальская виза. Она пришла через несколько дней после того, как 11 ноября немецкая армия вошла на юг Франции и путь в Испанию был отрезан.

   Лаванду и Фавьер, где жили Франки, оказались в зоне итальянской оккупации. Это было лучше в смысле безопасности (известно, что в итальянскую зону переехало много французских евреев, спасаясь от немецких концлагерей), но в поисках средств существования теперь приходилось полагаться только на друзей. Регулярную финансовую помощь Франку оказывал Л. Бинсвангер; он же, а также Эльза Малер (когда-то – слушательница Франка на Бестужевских курсах, а теперь – профессор Базельского университета) были едва ли не единственными посредниками, через которых еще можно было поддерживать связь с детьми в Англии, ‒ пусть даже «новости» доходили «из довольно далекого прошлого»3. Условия продолжали ухудшаться. «Мы – в хорошем здравии, хотя еда начинает заканчиваться, а иногда мы действительно голодаем»4, ‒ писал Франк Бинсвангеру в апреле 1943 года. Опасаясь, что следующую зиму на Лазурном берегу они не протянут, Франки приняли предложение священника Валентина Бакста переехать под Гренобль, где тот хотел устроить небольшую молодежную общину и обещал гораздо лучшие условия питания. Еще одним фактором стало, конечно, изменение военно-политической ситуации: высадка союзников в июле на Сицилии (в которой, напомним, участвовал и Василий Франк) предвещала скорый уход итальянцев и приход немцев (что и случилось уже в сентябре), и оставаться на побережье, вблизи таких крупных городов, как Тулон и Марсель, было крайне небезопасно.

   В августе 1943 г. Семен Людвигович и Татьяна Сергеевна с сыном Алексеем уехали с Лазурного берега в предальпийский Альвар-ле-Бен (Allevard-les-Bains). С общиной, правда, не сложилось, и уже в октябре они перебрались на хутор Сай (Sailles) возле соседнего поселка Сен-Пьер д’Альвар (St. Pierre d’Allevard), где прожили ровно год – до октября 1944-го. Выбор оказался удачным. Во-первых, ситуация с продуктами здесь действительно была лучше, чем на побережье, и хотя источников дохода по-прежнему не было, Франки брали «кредит в натуральной форме» у местных жителей, лишь изредка и частично погашая его благодаря вспомоществованиям от друзей. Во-вторых, в этом тихом отдаленном уголке они действительно смогли укрыться от немецких облав. Приехавшего к ним после освобождения Василия поразило то, что, прожив год под немецкой оккупацией, родители ни разу не видели немецких солдат (об этом – первая запись дневника), хотя немцы и бывали очень близко – во всяком случае, если бы Франки остались в соседнем Альваре, они бы их точно увидели: «<…> Немцы просто налетали на разные деревни и их сжигали (на Allevard они бросили несколько бомб и убили несколько людей). Всё это их, особенно маму, волновало. Папа говорил, что всё воля Божия. Когда немцы наехали и устроили Razzia5 в первый раз на Allevard, они просидели целый день где-то в лесу. Потом им сказали, что немцы ловят именно тех, которые скрываются. Поэтому они уже не уходили из дома во время этих налетов» (Письмо Наталье, 5 ноября 1944).

   Немцы охотились не только за евреями, но и за французскими партизанами (Maquis), которых в этих местах было много. Уходил к макийцам и Алексей, однако не прижился в отряде (позднее он написал довольно красочные «Героические рассказы» об этом своем опыте6). Зато когда в конце августа 1944 г. в Гренобль пришли американцы, Алексей сделал всё возможное, чтобы доказать им свою полезность, и в результате, даже не попрощавшись с родителями, ушел с американской частью в роли переводчика (фактически, впрочем, как написал потом его командир, «он взял на себя обязанности носильщика боеприпасов для отделения в пулеметном взводе»). Надо сказать, что жизнь с Алексеем – в силу особенностей его характера, негативные проявления которого только усиливались неустроенностью и разлукой с семьей, – была для родителей нелегка, поэтому первой их реакцией стало некоторое облегчение: «Не зная, что с ним будет дальше, на данный момент это лучшее, что могло случиться и для него, и для нас», ‒ писал Франк детям в Англию в день встречи с Василием 22 сентября. Дальше, однако, последовало тяжелое ранение и увечье на всю жизнь, страдание и отчаянная борьба всех близких – особенно матери ‒ за здоровье Алексея и за компенсацию и пенсию от американской армии и властей; эта борьба продолжалась более десяти лет, но так и окончилась ничем... Впрочем, это уже другая история.

 

АНГЛИЙСКИЙ КАМИОН

   Как мы помним, в октябре 1937 г. семнадцатилетний Василий, младший сын Франков, уехал на учебу в Англию, начав тем самым самостоятельную жизнь. Перед войной он еще дважды встречался с родителями уже во Франции – в декабре 1938-го в Бюсси-ан-От («нам так приятно было снова с тобой ‘познакомиться’ – уже не как с мальчиком, а как с юношей», ‒ писал Франк сразу после его отъезда), а затем в июле 1939-го приехал к ним в Фонтене-о-Роз. Запомнились ему празднование «Quatorze juillet» (пять лет спустя, на празднике в ма-ленькой корсиканской деревушке, он вспоминал, как ездил с мамой и Виктором смотреть на танцующий Париж и фейерверк) и день рождения, проведенный с родителями; этим же летом побывал он и у Алексея в Фавьере (туда ему доведется еще раз попасть уже в конце войны).

   Находясь в действующей армии, Василий получал очень скупые сведения о родителях, которые ему передавал Виктор со слов Бинсвангера. При этом письма Василия к брату и сестре полны забот и переживаний об их судьбе (как и о судьбе второго брата). Воображение рисовало – и вовсе небезосновательно – самые разные картины возможных опасностей и бед, связанных с пребыванием в оккупации. Особенно невыносимой была мысль, что родители, скорее всего, голодают, а он живет на всём готовом, и его жизнь в армии «принципиально не отличается от английских стандартов», и даже лучше, чем он мог позволить себе в Англии (что было обусловлено, конечно, особым характером службы). Василия охватывал стыд: «Вокруг хаос, смерть, голод, зло, а я живу так, словно в мире царит порядок, словно человечество ведет себя, как хороший ребенок. Я забываю, что папа и мама в этот момент голодны. Я забываю, что недалеко от меня умирают люди, что люди страдают, что в России мучают миллионы, что всё, что мы ценим, всё, что для нас является смыслом и целью жизни, уничтожается и насилуется. Я краснею и ненавижу себя за то, что ложусь спать и знаю, что завтрашний день неизбежно наступит со своей ужасающей и кошмарной регулярностью и рутиной. И я не могу понять и презираю людей, способных выдержать и полюбить это. Мы подвергаемся испытанию, испытанию наших достоинств, мы запятнали приличия, человеколюбие и брак, и многое другое, и я не могу и не буду считать это рутиной. Я не приму как следствие агонии человечества чистку ботинок. Когда мой ребенок находится в горящем доме, я не занимаюсь укладкой волос. Я приехал сюда с открытым сердцем, надеясь, да, надеясь, что не останусь в стороне от этого грандиозного события, происходящего с человечеством. И всё же ничего не изменилось, если не сказать больше, я чувствую себя хуже, стал физически ближе к этому, и всё же всё это так далеко, так туманно» (Письмо Наталье и Виктору, 12 марта 1943).

   На этой почве, между прочим, у него частенько возникало недопонимание с его английскими сослуживцами – Василия коробила их напускная отстраненность, отсутствие сострадания, нежелание понять окружающих: «На меня находит регулярная меланхолия и хандра, всё надоедает, люди, ежедневная рутина однообразной жизни, грязь моральная и слепота людская» (Письмо Наталье, 2 марта 1944). Во всяком случае, его главным желанием и надеждой было «как можно скорее выиграть войну и вывезти их [родителей] оттуда». Но война шла своим чередом и не спешила заканчиваться.

   Из полученных через Виктора известий Василий знал, что родители уехали с побережья, и знал их адрес («Слава Богу за папу и маму. Я ужасно боялся за них на юге, особенно теперь, что начинаются наши налеты. Я за последнее время нагляделся жизни штатской в таких районах, и – не дай Бог.» (Письмо Виктору, 12 ноября 1943)) По мере чисто географического приближения к югу Франции (Северная Африка – Сицилия – Неаполь – Корсика) у него появилась сначала «фантастическая», но потом всё более реальная мечта увидеть их, и не просто увидеть, а помочь, дать им то, чего они были лишены, буквально – спасти их жизни. Он учил французский язык – для того, чтобы легче их найти: «Я по ночам себе представляю, как я разыскиваю папу и маму. Раньше бывало всё спрашивал, нет ли поблизости русских, а теперь гордо по-французски: ‘Pardon, madame, connaissez-vous où M. et Mme Frank habitent?’ Когда придет это время, Наташа, когда?» (Письмо Наталье, 12 января 1944). «Я думаю, что недалеко  время, что я приеду к ним» (Письмо Наталье, 23 февраля 1944).

   Уже в Италии, а затем на Корсике, он начал собирать вещи, продукты, деньги на случай, если такая встреча произойдет. Особенно интенсивной эта подготовка стала после высадки союзников в Нормандии и с началом освобождения Франции: Василий запасался продукцией английского «военторга» NAAFI7 (сигареты, спички, крем для бритья и лезвия, мыло и полотенца, носки и носовые платки, консервы), для Алеши и отца откладывал сигареты, которые ему присылал из Англии Виктор, и даже просил Виктора и Лорну использовать канадские связи (она была канадкой) для отправки ему посылок, которые он мог бы потом передать родителям. «У меня столько накоплено вещей, что мне нужен будет автомобиль. Уже один мешок полный, а другой наполовину.» (Письмо Наталье, 6 июля 1944) «Скопил больше 6000 фр., т.е. 30 фунтов для них, но как я ни живу скромно, трачу много, потому что закупаю много. Папиросы, табак, разные консервы, всё, что могу из нашей NAAFI (я, между прочим, стал ей у нас управлять). Скоро ли, скоро я им это доставлю.» (Письмо Наталье, 23 июля 1944) Надеялся он помочь, кстати, не только родителям: «Кроме того, дай мне адреса (если знаешь) твоих и наших знакомых, которые там. Я, если смогу, хочу быть своего рода Travelling UNRRA8» (Письмо Виктору, 24 августа 1944). Высадка союзников на Лазурном берегу переполнила чашу терпения – сержант воздушной радиоразведки готов был идти вместе с передовыми частями и с радостью ловил в эфире каждую новость о продвижении в сторону Гренобля.

   Наконец, в первых числах сентября его подразделение оказалось в Сен-Тропе. Совсем недалеко были Фавьер и Лаванду, и Василию удалось побывать там. Картина оказалась печальной: «Русский Фавьер» был почти уничтожен немцами, когда они готовились отражать высадку десанта союзников. С болью описывал он брату то, что осталось от их виллы «Золотой петушок»: «Там, где я помнил дома, их не было, деревья тоже отсутствовали. Наконец, я нашел те каменные ступени, ведущие на кухню. И тут я понял и начал представлять, где находился дом. От него ничего, абсолютно ничего не осталось. Даже камни и кирпичи разбросаны. Деревья исчезли, по всему этому месту прорыто множество траншей, оно выглядит ужасно грязным и непригодным для жизни. Там до сих пор много мин. К морю я идти не решился. Blanc предупредил меня, что маленькая тропинка и пляж заминированы. Это очень печально. Это было сделано задолго до вторжения, в июне или июле» (Письмо Алексею, 21 октября 1944).

   Но главной целью всё-таки было добраться до родителей. Фронт уже был далеко, и работы у подразделения, очевидно, немного. Коман-дир Василия лично отвез его. (Вскоре он погиб: «Мама, ты помнишь моего капитана, того, кто привез меня (а не увез)? Он умер в начале ноября. Где и почему, я не знаю. Он тебе нравился, помнишь?» (Письмо родителям, 17 декабря 1944)) Они приехали в Сен-Пьер д’Альвар 22 сентября около 10 утра. Василий расспрашивал (вот и понадобился французский!) дорогу на хутор Сай (оставалась пара километров) и называл фамилию хозяина – мсье Raffin, но его узнали ‒ «votre maman sera heureuse»9. Когда грузовичок подъехал к дому, Татьяна Сергеевна уже стояла на крыльце – потом объясняла, что «она, как маленькая девочка, выбегала посмотреть на каждый проезжающий камион». Не видев младшего сына пять лет, сначала даже не узнала: «Подумала, что я – Алеша, только почему-то ростом пониже и блондин, и лишь через несколько секунд поняла, кто я такой». С отцом встретились уже в доме. «Следующие несколько дней они, как они говорили, были немного сумасшедшими» (Письмо Наталье и Виктору, 19 октября 1944).

   Это неожиданное появление любимого Васюты на английском камионе и несколько дней взаимного счастья, «от которого можно было умереть», стали для семьи, конечно, легендарным событием. «Он привез нам самого себя, деньги и подарки», ‒ писал Франк лондонским детям в день его приезда. Безусловно, Василий спас родителей от «долговой ямы», что позволило им уже вскоре перебраться из глухой деревушки в Гренобль. Это было важно не только для лучшей коммуникации с детьми и подготовки условий для последующего переезда в Англию, но и для преодоления духовного голода – Семен Людвигович смог, после нескольких лет перерыва, вновь работать в библиотеке. Но бесконечно более важным, чем вещи и деньги, в приезде Василия был он сам – живой и здоровый, и хотя не прежний «meine Kleine»10, как называла его в детстве мама, но такой же любящий и нежный. В день его отъезда Франк записал в своем ежедневнике: «30 сентября. После 9 дней безграничного счастья общения с Васенькой он, так же неожиданно, как приехал, поздно ночью (в 1 ч.) с субботы на воскресенье нас покинул – за ним приехали товарищи на камионе и увезли его – обратно в Salon под Марселем, а потом неведомо куда. Кончился наш блаженный сон!» Как вспоминала позже Татьяна Сергеевна, «мы долго не могли наладить своей жизни, нам всё казалось, что он возвращается, мы путали шум от соседнего ручья с шумом от автомобиля»11.

   Для самого Василия эта встреча стала настоящим глотком свежего воздуха: «У меня было ощущение, что я был под водой, с трудом дышал, но каким-то чудом выбрался на поверхность и сделал несколько судорожных вдохов» (Письмо 23). Вернувшись в Италию, он очень подробно, в нескольких письмах, описал сестре и старшему брату мельчайшие детали своего приезда ‒ как его встретили, как проводили время, о здоровье и самочувствии родителей, как они выглядят, как питаются, как обстоят дела с финансами, с кем общаются и как переживали немецкие облавы, что рассказывали о судьбе общих знакомых. Наконец, одно из писем он специально посвятил «мыслям отца». И мы понимаем, что для отца-философа это свидание, которое он пережил «как чудо», было исключительно важным именно своей содержательной стороной – это было духовное общение с младшим сыном, которому он поведал надуманное за долгие годы войны. Равным образом это было крайне важно для Василия, который мог, наконец, непосредственно, «глаза в глаза» – в отличие от своих «философских писем», ответы на которые приходилось иногда ждать месяцами, ‒ услышать мнение отца по мучившим его вопросам. На маленьком предальпийском хуторе сын с отцом получили уникальную в условиях войны возможность выговориться друг перед другом, обсудить то, что их давно занимало, что волновало их дух и значило для них обоих больше, чем заботы и тяготы чисто физические.

 

ХРИСТИАНСКАЯ СОВЕСТЬ

   Это письмо ‒ не только изложенные в нем «мысли отца», но и ясно выраженное Василием отношение к ним, ‒ является настоящей «завязкой» дневника. При этом можно утверждать, что Франк прямо говорил сыну, чтобы тот записывал свои мысли: «Я также немного пишу, как ты мне советовал, папа», ‒ замечал Василий позднее (Письмо 24); этот совет был уже не первый – вести дневник как средство самопознания Франк рекомендовал сыну еще в школьные годы12. Для самого Семена Людвиговича философский дневник был важным инструментом его духовной лаборатории – прежде всего тогда, когда идеи будущей книги еще не выстроились в логически стройный ряд, а приходили подчас неожиданно, как «свободные божьи дети» (Франк любил эти слова Гёте), ‒ так записывалась «Первая философия»; или тогда, когда внешние условия не позволяли думать о систематической работе, а скорее, лишь о страданиях и близости смерти, и когда подчас не было даже бумаги, чтобы начать большой труд. Так, в ноябре 1942 г. – сразу после того, как в результате немецко-итальянской оккупации рухнули надежды выбраться из Франции к детям в Англию, – Франк начал записывать «Мысли в страшные дни». И хотя этот философский дневник в итоге будет почти полностью посвящен, казалось бы, отвлеченным проблемам философии творчества (напомним ‒ «тема Васи»!), эпиграфом к нему Франк записал мысль о прощении как главном условии победы: «В ужасающей бойне, в хаосе бесчеловечности, царящем ныне в міре, победит в конечном итоге тот, кто первый начнет прощать. Это и значит: победит Бог»13.

   Эта же мысль – только, скорее, как внутреннее чувство, не вполне оформленная саморефлексия – зрела у Василия примерно с того же времени, с начала североафриканской кампании, с того момента, когда в нем пробудилась жалость к пленённым в Тунисе немцам, с письма к Виктору 18 марта 1943 г., ‒ и для него, конечно, крайне важно было поговорить об этом с отцом. Но и для отца это оказалось не менее важным ‒ разговоры с сыном подтолкнули его к оформлению и развитию своих мыслей. Уже 16 октября 1944 г., т.е. через пару недель после отъезда Василия, Семен Людвигович начинает свою «новую тетрадь» и делает запись о «двух основных и безусловно неколебимых признаках» христианской нравственной установки в отношении войны. А именно, первый признак: «Ненависть к врагам, злодеям, преступникам безусловно и при всех обстоятельствах, без малейшего исключения, недопустима и исключена»; второй ‒ «Начало личной ответственности каждого за всё зло, творимое в міре», ‒ и Франк вновь повторяет: «Царство зла, разрушения, несчастий будет подлинно преодолено – можно сказать: эта ужасная война будет окончательно выиграна – только теми, кто наконец научится прощать. Вне этого міру нет спасения!»14

   В силу внешних причин эти записи не получили продолжения, но в июне 1945 г. Франк написал статью «Христианская совесть и реальная политика», в которой его мысли нашли свое концентрированное выражение. Эту статью (как и рукопись книги «Свет во тьме», содержавшей те же идеи) Василий не мог тогда прочитать (статья так и не вышла при жизни автора15). Вообще Василий к этому времени почти не был знаком с опубликованными работами отца. В Берлине он до них еще не дорос, а в Лондоне их было сложно найти: «Читаю твою, папа, статью о русском мировоззрении16, которую я достал у Жени, когда я был там17. Мне очень хочется прочесть какие-нибудь твои книги, папа, да негде достать. Кроме ‘Непостижимое’ ничего здесь нету. А это трудно! Мне – стыдно. Твой я сын и ничего не знаю о отце» (Письмо родителям, 13 августа 1941). Тем более это было невозможно на фронте.

   Младший сын впитывал мысли отца не из книг, а из живого общения с ним. Это духовное общение, получившее мощный толчок в сентябре 1944-го, было продолжено – в меру возможностей ‒ в переписке первой половины 1945 года (не все письма С.Л. Франка, к сожалению, сохранились). Так, отвечая на рассуждение Василия о «том хаосе, той анархии в душах людей, которую создали 4 или 5 лет физической ненависти» (Письмо 24), Франк писал 3 марта 1945 г.: «Твоя мысль, что главный ужас войны в моральном разложении душ, – совсем моя мысль, и притом одна из заветных моих мыслей, и мне так приятно и трогательно думать, что в наших головах рождаются совсем одинаковые мысли».

   Здесь важно подчеркнуть, что при всём пересечении основных идей С.Л. Франка и его сына, дневник последнего вовсе не есть их простое повторение. При том, что отец-философ безусловно помогал «собрать» мысли, привести их в некоторый порядок и выразить более четко и непротиворечиво, моральная рефлексия Василия о войне имела собственную природу. Эта природа была определена, прежде всего, его конкретным жизненным опытом – как предвоенным, так и, в особенности, военным. В сочетании с отмеченной выше склонностью к саморефлексии и воспитанными семьей моральными принципами непосредственная практика жизни – и особенно практика страдания и смерти – позволила Василию не только приблизиться к тем формулировкам, которые потом так точно, «в одном предложении», формулировал отец, но и выразить свое отношение к ним.

   Прежде всего, в этом контексте следует отметить его рефлексию в связи с открывшимися в конце войны страшными фактами о немецких концлагерях. Вообще, если у Франка-философа идея «солидарной ответственности всех за зло, царящее в міре» звучит всё-таки несколько абстрактно, то у Франка-солдата она абсолютно конкретна: он искренне чувствует свою «ответственность за Лидице и Гернику, за каждого ребенка, умершего от голода» (Письмо 28), за все жертвы нацистских концлагерей: «В этих концлагерях мы все страдали, все умирали от какой-то разумом непостижимой силы, которая заставляла нас страдать и умирать. И также мы убивали и сжигали самих себя. Те эсэсовцы и те жертвы и суть мы, мы умирали и телесно, и душевно» (Письмо Наталье и родителям, 1 мая 1945). В варианте этого письма, написанного сестре по-русски для пересылки родителям (английский вариант Василий послал прямо родителям и включил в дневник), он также писал: «Я помню одно стихотворение английского поэта 17-го столетия, John Donne’а18, в котором он пишет, что смерть каждого человека есть в каком-то религиозном смысле смерть всего человечества, что есть, кроме индивидуальной жизни, какая-то сверхиндивидуальная, общая жизнь всего человечества. Он сравнивает человечество [с] частью света, и смерть человека смывает кусок земли морем. По-моему, мы связаны не только жизнью и смертью, но и грехом, т.е. есть и индивидуальный грех, и общий грех. Да это ведь само собой понятно. Христос ведь взял на себя не индивидуальные грехи человека, а общий, коллективный грех всего человечества».

   Еще одним важным аспектом, которым отличаются рассуждения Василия Франка по поводу моральной оценки войны от рассуждений отца, является, пожалуй, его больший скептицизм в отношении возможности взаимного прощения. С одной стороны, он вполне соглашается с отцом в том, что война «не кончится до тех пор, покуда одна сторона не найдет в себе силы простить своему врагу». Однако при этом у него мало надежды, чтобы какая-либо из сторон нашла в себе такие силы. Франк-философ пытался переосмыслить концепт «реаль-ной политики» (Realpolitik) в том смысле, что, в качестве «ответственной политики», она не ограничивается узкоэгоистическими интересами, а означает «ответственность за судьбу ближних», и в этом смысле не противоречит христианской морали, а воплощает ее. Иными словами, он считал такую христианскую политику вполне реальной. Франк-сержант видел на практике явное, реальное преобладание политики силы (Power politics), а также такой масштаб морального разрушения – разрушения душ, христианской морали, ‒ который просто не давал возможности людям осознать смысл «прощения» (forgiveness) и применить его. И этим моральным разрушением были отмечены как агрессоры и оккупанты, которые в конечном счете побеждены, так и освободители-победители. Почему так происходило?

   По логике Василия, зло можно победить только «злом», т.е. такого же рода насилием, «а не честностью, справедливостью и абсолютными моральными принципами», ‒ на действие (Druck) необходимо ответить противодействием (Gegendruck) (Письмо 20). Но это означало, что, пусть «невольно и неосознанно», но с необходимостью «мы пожертвовали своим моральным превосходством над ним [врагом]» (Письмо 27). И физическая победа сама по себе не возвращала этого морального превосходства, но, скорее, была способна усилить моральное разложение, поскольку давала ощущение силы и внешнего преимущества, а психологически очень понятная ненависть, по мере выявления всех зверств побежденного врага, становилась всё более страшной и ужасающей. При этом ненависть ‒ для того, кто ненавидит, ‒ есть «успокаивающая эмоция» (Письмо 26), она позволяет «выключить» самоконтроль, забыть о собственных грехах и оправдать любое действие в отношении врага тем, что он враг. Сержант Франк честно признавал, что это – вывод из его собственного опыта, как внешнего, так и внутреннего (иногда он ловил себя на непроизвольно возникающем злорадстве). Но его письма и дневник ясно свидетельствуют о том, насколько он всё же смог преодолеть это «успокоение» ненавистью, а потому не был готов разделить «истерическую радость» по поводу победы.

   Дневник заканчивается рассуждением об атомной бомбе, взятым из письма к Виктору от 7 августа. Накануне, в день бомбардировки Хиросимы, Василий писал об этом же Наталье: «Сегодняшние новости меня ужасают. В изобретении этой атомической бомбы есть что-то явно апокалиптическое. Мы всё ближе и ближе двигаемся к саморазрушению, атомной анархии. А кроме того, я чувствую так ясно, что с мощью и силой мы теряем то моральное превосходство, которое было так явно на нашей стороне. Мне жутко делается думать, что может быть».

   Новое оружие, таким образом, сразу было оценено им не только с точки зрения его мощи ‒ как «апокалиптическое», способное прекратить существование человечества в целом, ‒ но и как новый факт той самой утраты морального превосходства ‒ утраты, которая была неизбежна на этапе отражения «действия» силы зла, но которая на этапе победы над фактически уже поверженным врагом становилась сама несомненным злом. Развивая эту же тему в написанном несколько дней спустя письме к родителям, Василий, признавая некоторый эффект бомбы в смысле «уменьшения срока войны» (японской), остался и здесь скептиком в отношении того, чтобы она могла иметь «эффект сдерживания» при развязывании новых войн, и в отношении способности человечества ограничиться мирным использованием атома: «Я просто не верю, что человек мудрый» (Письмо 29).

   Позиция Франка-философа, выраженная в ответном письме (Письмо 30), на первый взгляд, звучит оптимистичнее (если не утопичнее), однако этот метафизический оптимизм не означал наивной веры и упования в стиле «всё будет хорошо» в отношении бытия физического. В марте 1946 г. он так разъяснял свою позицию Бинсвангеру: «Напротив, в том, что касается действительности мира, я в целом, и в нашем настоящем положении в особенности, – решительный пессимист: я не верю в предопределенность победы добра над злом и я верю, что Богу – как и всяческому человеку-творцу – многое не удается и что неудавшееся он отдает на уничтожение»19. Что же касается собственно атомной бомбы, то в своей статье о христианской совести С.Л. Франк лишь подчеркнул, что причиняемые даже ею разрушения несравнимы с тем злом, которое несет дух ненависти.

 

РУССКИЕ

   В своих воспоминаниях о «русском мальчике в Берлине» Василий Франк подробно описал, как, не имея собственного опыта жизни на родине, он стремился «знать русский язык, историю, литературу, культуру, знать и любить всё это, как любит всякий русский человек», и подчас прямо боролся «за собственную русскость»20. Хотя его принимали поначалу в школе за настоящего немца (чему поспособствовало и странное свидетельство о рождении на немецком языке – странное, поскольку нужных бланков в маленьком поселке поволжских немцев не нашлось, и факт его появления на свет зафиксировали на бланке свидетельства о смерти, лишь от руки исправив «Gestorben» на «Geboren»21); он сам считал себя «другим», подчеркивал свою «инаковость», «непохожесть» ‒ и отказываться от этого не собирался. Даже тогда, когда эта непохожесть становилась опасной вдвойне – когда на уроках подчеркивалось превосходство германской расы и над евреями, и над славянами («поскольку в моих жилах текла и та, и другая кровь, меня эти нападки касались самым непосредственным образом»), ‒ он находил в своем противостоянии «некое мазохистское удовольствие»22. Этот сложный комплекс чувств любви к необретенной родине и ощущения себя вечным эмигрантом преследовал младшего Франка всю жизнь: «Тосковал я по русским людям, ‘живому’ языку, испытывая чувство жалости к себе, вынужденному в силу исторических обстоятельств жить в чужой стране. <...> Все мои юношеские годы меня не покидала тоска по ‘моей’ стране. Будучи уже взрослым человеком, я не мог отделаться от странного, почти физического ощущения себя иностранцем, независимо от того, в какой стране мне приходилось жить»23.

   Это действительно был один из центральных вопросов, определявших мировоззрение Василия. Ощущение своей «русскости» и поначалу безотчетное, но сильное желание не поддаться ассимиляции, страстная любовь к незнакомой России (сочетавшаяся с ненавистью к большевикам, ее погубившим) и боязнь, почти обреченность, что она ему не ответит взаимностью, ‒ это не только ключевая тема поздних воспоминаний, но и один из лейтмотивов военной переписки и дневника. На склоне лет он вспоминал о «безнадежной и изматывающей ностальгии», о «восторженном, возбужденном чувстве, с которым я слушал русские песни, смотрел русские фильмы, читал книги и ‒ особенно ‒ говорил с людьми из России»24, ‒ и эти признания находят яркие подтверждения в документах военных лет.

   Василий частенько жаловался в письмах к родным на своих сослуживцев – не только на атрофию сострадания в них, но и на отсутствие тем для интеллектуальных и душевных разговоров. «Говорить, по-нашему, не с кем, не только потому что они англичане, но и потому, что я один-единственный, который, например, знаю что-либо о Lawrence, о Bach’е и о Botticelli.» (Письмо Наталье, 14 февр. 1944) Говорить «по-нашему» всё-таки можно было только со «своими», а «своими» для Василия были и оставались русские. «Я русский насквозь, независимо от того, знаю я Россию или нет. Мне как-то не по себе в этой западной атмосфере, когда не с кем поговорить откровенно, не с кем ‘понять русскую душу’!!» (Письмо Наталье и Виктору, 28 марта 1943), «Мне малость претит между англо-саксонцами. Широты у них нет и вообще чужие они мне совсем. А теперь особенно, встретившись с русскими людьми здесь, почуял я, насколько более приятны и ближе мне они, чем какие-либо англичане или французы.» (Письмо Наталье, 30 марта 1943) (Заметим, впрочем, что в других письмах он не раз признавался в любви – несмотря на все их недостатки ‒ и к англичанам, и к французам, и к итальянцам…)

   Встречи с русскими в Северной Африке, Италии, даже на Корсике – постоянная тема военных писем Василия. «Где бы я только не был, повсюду откуда-то появляется какой-то русский человек» (Письмо Наталье, 15 мая 1944). Встретив русского инженера, с которым потом четыре часа пели русские песни, он писал: «Так приятно и освежающе говорить по-русски, общаться с человеком, у которого русский темперамент. Для меня это было как запах маминых ‘котлет’25 ‒ того, чего мне так долго не хватало, а теперь я снова это почувствовал» (Письмо Наталье и Виктору, 28 марта 1943). В Италии он встретил русскую женщину – Богданову, которая, как оказалось, знала Франка, семью Струве, а также Ариадну Тыркову еще до революции; на Корсике – русскую еврейку Елену Марковну Розингер из Парижа, которая была знакома с семьей Животовских и с Наташей. В Удине «встретился с двумя русскими девочками и страстно влюбился не в них, а в их русскость, их говор, их манеры» и пел с ними русские песни в парке (Письмо Наталье, 10 июля 1945). «Мне всегда приятно встретить русского человека», ‒ писал Василий в августе 1944-го. Однако всё же не все эти встречи были приятны. Будучи на освобожденном Лазурном берегу, он узнал несколько историй про сотрудничество русских с оккупантами. «Встретили, как и следовало ожидать, довольно много русских, но, за редким исключением, чем меньше о них говорят, тем лучше. <…> Если я когда и испытываю и не стыжусь испытывать Schadenfreude, так это по отношению к подавляющей массе русской эмиграции.» (Письмо Наталье и Виктору, 17 сент. 1944)

   Наиболее значимой оказалась встреча с русскими в Греции, которую Василий описал в целом ряде писем и в дневнике. Сержант Франк попал в Грецию в конце ноября 1944 г. и был там во время горячей фазы гражданской войны, в которой так или иначе участвовали и английские войска, что, конечно, заставило вновь ужасно беспокоиться родителей. По признанию Василия, дважды он действительно был близок, по крайней мере, к серьезному ранению, но спасли «ваши молитвы», как писал он сестре и матери. Работал он при этом не по основному своему профилю воздушной радиоразведки, а был направлен переводчиком в лагерь бывших русских военнопленных, вывезенных ранее немцами из лагеря в Баварии, а теперь оказавшихся под контролем английской армии. Это была не отдельная встреча, а полтора месяца напряженной работы и почти круглосуточного общения.

   Эта работа и общение глубоко затронули душу молодого русского эмигранта. Василий наконец почувствовал себя «своим» ‒ он был своим среди русских, говорил на одном языке, пел с ними русские и украинские песни, вел «душевные» разговоры, распивая английский виски и греческую узо под вполне русскую «закуску». Но он вынужден был скрывать, что семья была выслана из России и что у него вовсе не британский, а советский паспорт, – он придумал легенду, по которой отец был англичанином, но мать «осталась» русской. Он буквально влюбился в этих парней, восхищался их «кротостью» и «внутренней дисциплиной», обретая с ними «чувство дома, которого мне так не хватало», ‒ и в то же время слишком ясно понял, что «мы не сходимся», что «самые для нас простые, элементарные вещи они не понимают», что мировоззрение советских людей слишком заражено раболепием перед режимом и неспособностью к критическому мышлению ‒ так же, как это было в известной ему нацистской Германии. Он был искренне рад встретить земляков-саратовцев и даже поволжского немца, выросшего в его родном Варенбурге, и получил приглашения приехать в гости едва ли не во все концы Советского Союза, и действительно рвался в Россию вновь, как и в начале войны, ‒ но когда эмоции одолевались разумом, понимал, что «нам там не жизнь»: «Туда поехать обязательно надо, посмотреть, почувствовать, но жить там я не мог бы» (Письмо Наталье, 21 января 1945).

   Василий вновь ощутил себя вечным эмигрантом. И все разговоры об исторической миссии русской эмиграции, о возвращении в новую Россию и о служении ей, в результате оказались досужими. «Русский человек с европейской культурой» осознал, что он будет эмигрантом и на своей родине, если туда вернется. А поэтому – лучше «быть завсегдатаем какого-нибудь маленького бистро в провинциальном французском городке, а не мотаться по всему миру, даже не надеясь оказаться где-нибудь ‘chez moi’.» (Письмо 25)

   Работая в русском лагере, Василий открыл в себе талант «дипломата»: «Если бы я точно переводил то, что говорили и русские, и англичане, в лагере начались бы драки» (Письмо 26). Этот опыт очень пригодится ему в будущем, уже после войны. Он работал с перемещенными лицами и беженцами из России во время службы в Международной организации по делам беженцев (IRO), а затем в Толстовском фонде в Австрии. Много лет Василий Франк был также обозревателем и редактором радио «Свобода». В конце жизни ему посчастливилось несколько раз побывать в России ‒ «посмотреть, почувствовать». Но он вынужден был признаться, что «чувствовал себя там, вероятно, еще более иностранцем, чем я чувствую себя здесь [в Германии] или в Англии, или вообще за границей»... Впрочем, это всё – уже другая история.

 

 

* * *

   Дневник Василия Франка сохранился не полностью. Первую тетрадь он начал, очевидно, вскоре после своего сентябрьского визита к родителям – от нее сохранился только один лист с записью (неполной) от 9 ноября 1944 года. Вероятно, поначалу дневник велся нерегулярно; из него наверняка выпали почти два месяца пребывания в Греции, когда было не до записей, и лишь по возвращении в уже спокойную Италию Василий снова фиксировал свои впечатления и осмысливал их – и в несохранившихся частях дневника, и в сохранившихся письмах. На основании содержания второй тетради дневника (13 апреля ‒ 7 августа 1945 г.), значительную часть которой составляет цитирование собственных писем (впрочем, что интересно – не буквальное; Василий сам говорит, что «развивает» в дневнике свои мысли из писем, ‒ и, как правило, так оно и есть), мы посчитали возможным частично реконструировать утраченную первую тетрадь отрывками из нескольких его писем. «Предисловием» к дневнику логично считать письмо Василия, которое он специально посвящает «мыслям отца», впитанным после того памятного сентябрьского приезда. «Послесловием» к дневнику мы ставим обмен мнениями с отцом, связанный с последней дневниковой записью Василия, – к сожалению, это едва ли не единственная содержательная реакция С.Л. Франка на размышления сына, которую находим в его сохранившихся письмах этого периода.

   Дневник написан на трех языках ‒ русском, английском и немецком. Это было обусловлено как вставками из англоязычных писем, так и тем, что иногда Василий выбирал язык в зависимости от настроения и содержания записи. Англо- и немецкоязычные части дневника даются в переводе на русский язык Геннадия Аляева и Николая Франка-Львовского, что отмечено в примечаниях. Благодарим Игоря Эбаноидзе за предоставленную возможность использовать перевод радиообращения Томаса Манна. Авторские подчеркивания переданы курсивом; курсивом также даны слова, написанные по-русски в иноязычном тексте. Особенности стиля автора сохранены.

   Вторая тетрадь дневника (очевидно, как и первая) ‒ большого формата, со специальной разлиновкой, больше похожая на какой-то специальный журнал, ‒ заполнена почти наполовину (11 листов, 22 стр.). Дневник хранится в семейном архиве в мюнхенском доме Василия Франка заботами его вдовы Сюзанны Франк-Килнер и сына Николая Франка-Львовского.

 

   (Дневник и переписку с родными читайте в журнале, бумажный формат).

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

1. Давно пора (нем., разговорн.).

2. О «Русском Фавьере» см. книгу М. Макарова «Русский холм. La Favière (1920–1960)», отрывки из которой «Новый Журнал» печатает с № 313, 2023.

3. Переписка С.Л. Франка и Л. Бинсвангера (1934–1950) / Ред. колл.: К.М. Антонов (отв. ред.) и др. Коммент. Г.Е. Аляев, А.А. Гапоненков, Т.Н. Резвых и др. М.: Изд-во ПСТГУ, 2021. С. 650.

4. Там же. С. 653.

5. Облава (нем.).

6. Опубликованы в «Гранях», № 23, 1954.

7. Navy, Army and Air Force Institutes ‒ британская правительственная компания по управлению развлекательными заведениями для британских вооруженных сил, а также по продаже товаров военнослужащим и их семьям.

8. United Nations Relief and Rehabilitation Administration (Администрация помощи и восстановления Объединенных Наций, ЮНРРА) была создана в 1943 году в районах, освобожденных от держав «Оси».

9. Ваша мама будет счастлива (фр.).

10. Мой маленький (нем.).

11. Воспоминания Татьяны Сергеевны Франк. С. 218.

12. Буббайер,Ф. С.Л. Франк: Жизнь и творчество русского философа. 1877‒1950. М.: РОССПЭН. 2001. С. 179.

13. Франк, С.Л. «Мысли в страшные дни» / Франк, С.Л. Непрочитанное… Статьи, письма, воспоминания. М.: Москов. школа полит. исследований, 2001. С. 347.

14. Франк, С. «Фрагменты из записных книжек 1941‒1944 гг.» [Публ. Г.Е. Аляева]. Соловьевские исследования. 2015. Вып. 4 (48). С. 96-97.

15. Первая публикация: Frank, S. Christian Conscience and Politics /Франк, С.Л. Христианская совесть и политика [Пер. А. Р.]. Исследования по истории русской мысли: Ежегодник за 2001–2002 годы. Под ред. М. Колерова. М.: Три квадрата, 2002. С. 571-598.

16. Frank, S. Die russische Weltanschauung. Charlottenburg, 1926.

17. У Евгения Ламперта в Оксфорде.

18. Джон Донн (John Donne, 1572‒1631) – английский поэт и проповедник, представитель «метафизической школы» английского литературного барокко.

19. Переписка С. Л. Франка и Л. Бинсвангера (1934–1950). С. 800.

20. Франк, Василий. Русский мальчик в Берлине / «Волга». 1998. № 10. С. 124, 113.

21. Там же. С. 157. «Умер», «родился» (нем.)

22. Там же. С. 121.

23. Там же. С. 167.

24. Там же. С. 126.

25. Там же. С. 142. Ср.: «Не думаю, что я пробовал что-то вкуснее маминых котлеток».