Евгений Ракович

* * *
         Лене
Ты на окне сидишь, пятнадцать лет назад,
У воздуха в руке, с коленями в обнимку,
И фон прилег – в твоих неволосах,
Но умер на полу в пустой гримерной снимка.

Все, что цвело вокруг, – отпрянуло и съело
Само себя. Впотьмах, глотая тетиву,
Судьба дрожит, расставив, как хотела,
Всю мебель по углам – корнями в глубину.

А ось сюжета стерлась? – Умерла
И проросла в другом саду. Сквозь нас взлетела
Самозабвенно, как горящая стрела,
Неся через живот свое сухое тело.

У мертвых соответствий пальцы ледяные,
А шея у меня гуляет без подруг.
Как жизнь сплелась в пустяк, пока мы всё ловили
Гул голосов ее из раковин тех рук!

За вбитым в каждый шаг последним поворотом
Из наводненья сна, где ты одна живешь,
Вплетая в этот хор единственную ноту
Всех соответствий правду, зыбь и ложь.

Кровать не перевернута... Ты накроешь стол,
И перейдешь ко мне за шов стихотворенья,
И вдруг погаснет свет, и в комнате пустой
Ты скомканную жизнь разгладишь на коленях.

* * *
Бессмертная душа. Так это страшно.
Ее громада свесилась сюда
и мной уперлась в землю – скользкой башней,
как спица в стол – сквозь все еще жука.

Моя бессмертная, музей немодных платьев,
мой перекати-космос, моя включает-ток,
тьмы тем своих жильцов ученый собиратель,
великая немая, гора наоборот.

А привидения – они же все родные,
из верхних этажей остановились по пути,
и в янтари прилегшие густые,
все вечнодневки желтоголубые
живут в твоей благоустроенной груди.

Все то, что невозможно, как лес холодным дымом,
наполнено желаньем забрать его себе.
Высокое желанье – как дым стоит в вершинах,
и низкое желанье – как дым лежит в траве.

У невозможно-было и невозможно-стало
нет никого на свете – на этом и на том.
Они живут так долго – ведь одной жизни мало –
стоять у их витрины с бумажным молотком.

ВЕТЕР
         Елене Шварц

Осенний ветер встанет – не отстанет!
А выбив стены в доме ноября,
Берет меня за улицу кустами,
Крапивных рук манжетами звеня.

Чугунный лифт, наполненный по горло,
Сейчас провалится в мои заобраза,
Из тесно – сквозь темно – в просторно
На мякоти тисков писать, глаза

Закрыв. Осенний ветер с треском,
Как черный зонт, наденет вдоль реки
Чехлы домов, простроченные леской,
На сумасшедшие свои стихи.

В огромной кофте в бешеных рисунках,
Заправленной за старый стадион,
Он поднимается с водонапорной рюмкой
В нарядно вечереющий бетон.

И так мычит, как рельсы над трамваем –
Хватая шеей лезвие сосны,
Он морщит дымный лоб и запивает
Смерть осени рождением зимы.

НОВОСЕЛЬЕ ОТЦА

Сжимали меня твои руки,
пока не превратились в каменные стуки,
пока по длинной скатерти бежали,
и не были еще скрижали.

Твое кольцо и твоя ширина ладони
теперь лежат в моей темноте, как резьба на троне.
И вещи, тебе подаренные мною,
стали моими опять, и наступают зимою.

Они покрывают снегом перила коры
больного дерева-лавра и прах мошкары.

Ты шел по полю, и вышел с поля,
и встал во мне триединым покоем.

Так, твоя душа, наконец, как хотела,
нашла для себя другое тело.

ПОСЛЕДНИЙ УЖИН

Жил на свете человекобомж.

Ему облик мама заказала
В ателье потусторонних рож.
Много лет прошло с тех пор, и вот, с вокзала
Он тележку с тряпками за талию ведeт.
Сядет-посидит. И побредeт.

Парк наброшен, как платок на клетку,
На холма старинную монетку.
Мертвые лежат на небе фонари,
Ноги вместе, руки изнутри.
Человекобомж тележку с тряпками толкает.
В луже темнота себя купает.
Себя купает в темноте собой.

Залезть со всеми горожанами зимой
Так жутко в это время в готовальню
Подвала своего или чужого спальню.

О, горние дела, мне все о вас известно!
Как тесно, тесно поднебесно!
На зеркало в ночной прихожей,
В небесные прихожие не вхожей,
По чeрной тверди парк стекает вешний.
Лицо светло. Глаза кромешны.

Их бывший свет, с боков заужен,
Приходит по окну на этот ужин,
И по щекам уродов-фонарей
Ведeт печати парковых полей.

Вот синева. Из глаз любимых
Стекает в фотографий спелых сливы.
Лежит пять лет, потом взлетает.
И больше не бывает.

         Нью-Йорк