Евгений Брейдо

 

Любовь в Городе

Маленькая нью-йоркская повесть

 

Почти все раннее беспамятное детство Вика проболел – воспаления легких чередовались с обычными простудами, скарлатиной и свинкой. Гулять во двор его выпускали редко, о спортивных секциях не было речи, поэтому рос он мальчиком пухлым и неуклюжим. Два первых года учился дома, а на третий пошел сразу в четвертый класс. Случилось это прямо перед Новым годом, таинственным праздником сверкающих гирлянд, восхитительных хрупких елочных игрушек и повсеместного ожидания чуда, нарядного и радостного, как взволнованная тургеневская барышня, приехавшая на первый бал. Все две недели школьных каникул он упоенно бегал с новыми товарищами по окрестным дворам и крышам. Заводилой был лучший друг, с которым Вика познакомился три дня назад, вихрастый белокурый Егор с чистым бесхитростным взглядом голубоглазого ангела. С диким гиканьем в развевающемся пальто он перепрыгивал с крыши одного сарая на крышу следующего и мчался в безумном берсеркерском восторге, едва касаясь сверкающего, нетронутого и слепящего снега, чтобы поразить невидимого врага только что подобранной палкой. Вика, одетый в крепкие валенки на толстый носок, серую цигейковую шубу, перепоясанную ремнем с латунной пряжкой, и круглую шапку, закрывавшую уши и щеки – слегка видны были только нос, рот и два коричневых глаза, – свободный в движениях, как средневековый рыцарь, выбитый из седла, пытался следовать за предводителем, но каждый раз радостно и весело проваливался по пояс в сугроб. Под конец каникул он, конечно, опять заболел пневмонией и о школе снова пришлось забыть. Зато безудержно и страстно глотал книжку за книжкой. Чтением его, к счастью, никто не руководил, помогали только воображение и любопытство, а они верные соратники. Между романами Дюма, Конан Дойля и Вальтер Скотта он вдруг открыл Пушкина, и это стало первым детским шоком. Вика завороженно повторял, раскачиваясь в такт ритму, словно в легком трансе:

 

Безумных лет угасшее веселье

Мне тяжело, как смутное похмелье...

 

Что эти слова значили, не имело решительно никакого значения, важен был ритм и упоительные плавные звуки. Он потерянно шевелил губами, набирая в легкие побольше воздуха и растягивая гласные, пробовал на язык согласные – тоже старался тянуть, вдыхал их звук до головокружения, на выдохе чудо кончалось. Медленно приходил в себя, переводил дух, бессмысленная младенческая улыбка еще оставалась на губах и незаметно исчезала.

Придя в гости, Вика задумчиво декламировал:

 

Люблю воинственную живость

Потешных Марсовых полей,

Пехотных ратей и коней

Однообразную красивость,

В их стройно зыблемом строю

Лоскутья сих знамен победных,

Сиянье шапок этих медных,

Насквозь простреленных в бою.

 

Первая строфа была бархатной и тягучей, зато в следующей в голосе уже клокотала буря и неудержимыми толчками рвалась наружу. На последних строчках энергия стиха подбрасывала его, глаза вспыхивали и сыпали искрами, как бенгальский огонь, он грохотал, упиваясь мощью и яростью неведомой битвы, – ясно видел в пороховом дыму орудия, стрелявшие прямой наводкой по медным куполам петербургских соборов, и безумная эта картина наполняла его грудь сумасшедшим восторгом.

Итээровские родственники сочувственно смотрели на Викиных родителей, те молча держались. За Пушкиным пришли Гоголь, Лермонтов, Толстой, читал он неистово. Печорин, Пьер и безупречный Андрей Болконский были ничуть не хуже обаятельных королевских мушкетеров. Вместе с героями Вика полюбил их затейливый воинственный век. Монархи, вельможи, генералы, дипломаты, прожектёры и реформаторы заполнили причудливый исторический театр, в котором он был режиссером и зрителем одновременно. А в прежнем веке его захватил герой Полтавы – настолько, что расстаться с ним так никогда толком и не вышло. Этот мир становился привычным, в нем было уютно, книжная тревожность, приятно будоража, растекалась по телу. И сердце стучало и вздрагивало почти как от всамделишной опасности.

Настоящим Д’Артаньяном, конечно, был Пушкин. Дерзкий, отважный, он всегда, с самого раннего Викиного детства казался окруженным какой-то дымчатой тайной. В отличие от многого другого, Пушкин не был запретным, просто чуть-чуть волшебным.  Бесчисленные женские головки на полях рукописей кружили собственную Викину голову, подхлестывали и без того буйное воображение, они были соблазнительны и сладостно загадочны. Одна из них оказалась так трепетно хороша, что разгадывать загадку хотелось бесконечно, лишь бы никогда не разгадать. Торопливый рисунок в арзрумской тетради, несколько росчерков, две-три быстрых линии – и кажется, сама поднялась высокая прическа над гордым взглядом, в воздухе затрепетали нежные завитки жабо, а взбитая пена платья выплеснулась в комнату прямо с бумажного листа. Кто эта величавая красавица со строгими чертами – надменная статс-дама или страстная полуночная муза? Бывает ли то и другое сразу?

Так в шестом классе он влюбился в портрет Долли Фикельмон. Так же и средневековые короли влюблялись в портреты своих будущих жён, которых никогда не видели. А короли бывали и постарше.

Вика мучился и тосковал. Он бредил невозвратимым миром битв, балов, стихов, эта ослепительная невероятная графиня, жена австрийского посла, внучка Кутузова, и была для него настоящей жизнью. Что может быть реальней мечты, с которой каждый день живешь бок о бок! Для влюбленности иной раз живой человек вовсе не нужен, но попробуй понять это в двенадцать лет.

Потом он видел много портретов Долли. На лучших сводившие его с ума нежные полупрозрачные черты казались обведенными одной почти невидимой линией, как на пушкинском рисунке, причем безотрывно, в одно касание. Но то был только первый слой, а следующий – агатовые огромные глаза, окруженные бархатными длиннейшими ресницами, влажный и чуть смущенный взгляд, полный любви и жалости ко всем, мохнатые изогнутые брови и маленький бантиком рот, поднятые локоны черных волос, оставляющие открытым нежный мраморный лоб. Над такой красотой и годы почти не властны.

Вся жизнь европейская и русская обсуждалась в салонах графини Фикельмон и ее маменьки. В Германии и Англии нужно было читать газеты, в Италии – ходить в оперу, а в Петербурге достаточно бывать у Долли.

Вика как-то прочел в примечаниях к «Пиковой даме», что там под видом дворца старой графини изображен дом австрийской посланницы. Сквозь черты Пиковой дамы ему всегда виделся властный образ просвещенной государыни-матушки, поэтому в его фантазиях посланнический дом становился чуть ли не императорским дворцом. Он без конца перечитывал неувядающую повесть о таинственном могуществе екатерининского века и мистической власти судьбы, собирал воедино рассыпанные в тексте детали внутреннего особнякового убранства, стараясь представить себе дворец и его юную хозяйку, в которую были влюблены такие разные люди, как Пушкин и император Александр, не говоря о знаменитом графе Фикельмоне. Вот молодая графиня входит в залу, разговаривая с  князем Петром Вяземским, легким плавным движением едва дотрагивается до волос, поправляя что-то в сложной, как корабль, прическе. Вокруг них небольшой кружок.

– Вчера у нас был ужин для французского посольства, – рассказывает Долли. – У посланника вид добродушного старого фермера, что во вкусе французов. В таком человеке можно предполагать здравый смысл и принципы, хоть это у них давно редкость.

– Да, – соглашается князь. – Посланник не похож на нынешних французов. Говорит спокойно и просто, разумен, учтив и, кажется, набожен, озабочен нынешними ажитациями.

– Он хочет мира и покоя, но именно эти две вещи кажутся несбыточными во Франции, – подхватывает графиня, – там только  подстрекатели всех мастей, война партий, безбожие и гордыня! И давно нет ни чести, ни совести. Этой нацией может владеть лишь демон разрушения.

Дарья Федоровна переводит дух и неожиданно заканчивает: «А другие посольские, включая и князя д‘Экмюля, совсем незначительны».

Долли с удовольствием смотрит на князя Петра Андреевича. Вяземский, неприступного вида красавец в очках и бакенбардах, с крупными, взбитыми по моде кудрями и рассеянным близоруким взглядом, придающим его лицу неожиданную смесь суровости с беспомощностью, улыбается ослепительной Дарье Федоровне с полным пониманием дела. Посланник – маршал Мортье, герцог Тревизский, кажется, совсем еще недавно был в России отнюдь не в составе посольства. Он командовал Молодой гвардией императора Наполеона и целый месяц служил московским губернатором. Ему выпало тушить пожар. А молодой князь Экмюльский – сын «железного» маршала Даву, не проигравшего ни одного сражения.

– Слишком мало еще прошло времени, чтобы простить французов, – раздумчиво продолжает внучка победителя Наполеона и дочь капитана Тизенгаузена. Того самого Фёдора Тизенгаузена, флигель-адъютанта Александра, с которого будет написан князь Андрей Болконский. Под Аустерлицем он подхватил батальонное знамя и через минуту упал, пронзенный насквозь пулей, но в отличие от толстовского героя, не выжил. Правда, стареющему Вяземскому роман не понравится. Слишком много неточностей, авторского своеволия.

Долли не помнит отца, но хорошо помнит деда. Ей шесть лет, они ненадолго приехали с бабушкой из Ревеля повидаться с Михаилом Илларионовичем, уезжавшим командовать армией против турок. В первые минуты, когда в комнату входит тучный седой человек в ленте и орденах с властным капризным лицом и поврежденным правым глазом, она немного дичится, не признает деда в этом важном генерале, но как только он ласково и чуть игриво обращается к ней по-французски, робость проходит и верх берет природный веселый нрав. Она носится по комнате, выглядывает то из-за шкафа, то из-за портьеры, кокетничает, болтает с ним по-французски и по-немецки, смотрит, как крошечная чашечка с кофе исчезает в большой пухлой ладони; Долли кажется, что толстые пальцы сейчас раздавят хрупкий фарфор, но через мгновение розовая в мелкую сеточку чашка возникает снова, цела и невридима, два пальца осторожно подносят ее к губам и Кутузов делает глоток. 

Этот екатерининский вельможа, дипломат и бесстрашный воин – великий гурман; кофе, который заваривал он по особому турецкому рецепту, полюбил последний фаворит, Платон Зубов. Михаилу Ил-ларионовичу это принесло пост начальствующего всеми войсками, флотилией и крепостями в Финляндии одновременно с Вятским и Казанским генерал-губернаторством и директорством в Император-ском шляхетском корпусе. Зато и не ленился – приезжал каждый день во дворец за час до пробуждения Платона Александровича, чтоб собственноручно заварить кофий и подать князю. Даром, что был уже в генеральских чинах и даже послужил послом в Константинополе. Восемнадцатый век снисходителен к фаворитам. Каким бы выдалось царствование Екатерины без Потемкина? Скорее всего, заурядным, а главное, невыносимо скучным.

Кутузов умер, когда ей было девять. С австрийской императрицей Каролиной Августой Долли познакомилась в шестнадцать, и та сразу прозвала ее «флорентийской сивиллой» за интуицию и проницательность, удивительные у девушки настолько юной. Старый фельдмаршал если чем и превзошел Наполеона, то энергичной жизненной мудростью и отменным умением сыграть, когда нужно, на человеческих и, пуще того, императорских слабостях и тщеславии, так что Долли была ему достойной внучкой.

А император Александр своего спасителя не любил, не мог простить аустерлицкого разгрома и тогдашнего страха, когда бежал с поля боя один, брошенный свитой и даже слугами. Зато был влюблен в Долли.

В поколении ее отца все восхищались Наполеоном как военным гением и ненавидели как врага. Наполеон повержен и его уж десять лет нет на свете, ненависть утолена победой, много разного произошло, но пятнадцать лет европейских битв и Отечественная война еще очень даже свежи в памяти. Потому Дарья Федоровна бранит Францию. И князь Петр, знаменитый поэт, человек нынче светский и штатский, одетый в облегающий сюртук темно-зеленого сукна с маленькими лацканами по английской моде, сорочку с крахмальным воротником и длинные светлые пантолоны, с небрежно повязанным белым галстуком, совершенно с ней согласен. В Бородинском сражении он так же изящно носил щегольской мундир армейского поручика и награжден был за храбрость Владимиром с бантом. И граф фон Фикельмон, лучший в свете кавалерийский генерал, по отзыву знавшего в этом толк Веллингтона, другого победителя Наполеона, думает точно то же.

Виктор жадно читал все, что мог найти о Долли и заодно об эпохе, убегал куда-нибудь подальше от взрослых разыгрывать сценки, которые тут же придумывал, и, кажется, начинал уже ревновать ее к мужу. Блистательная империя сливалась в голове с тайной возлюбленной.

Вика как-то угадал, что эта европейская аристократка, подружка императриц и королев, была не царственно снисходительна, а просто, по-домашнему, заботлива, преданна и добра.

Он безуспешно пытался найти такую же или хоть чем-то похожую на нее – в школе, на улице, везде, где бывал. У плотной высокой девочки Юли были темные волосы и длинные пушистые ресницы, как у Долли. Все остальное он легко придумал сам. Вика молча страдал целый год до новогоднего вечера в седьмом классе.

Они остались наедине на мгновение, пока мальчики, как взрослые, отошли купить сигареты. Вика, решив раз и навсегда преодолеть смущение, наклонился к ней и постарался обнять. Робкое движение его закованных в зимнее пальто рук захватило воздух около Юли, но девочка даже не отстранилась, думая о чем-то своем, она просто не обратила внимания. После второго движения посмотрела на него уже с досадой: «И чего ты на меня валишься, я ж так упаду». Беззлобное матерное словцо в конце фразы хлестнуло Вику словно веткой по лицу. Он резко выпрямился. Двухлетняя влюбленность прошла мгновенно.

 

* * *

Вику принесла в Город одна из волн эмиграции, то и дело сменявших друг друга в конце прошлого века, когда Империю медленно смывало с лица Земли. Собственно, страны, которой он так ревностно служил своими изысканиями, давно уже не было ни на каких картах. Разваливалась последняя Империя уныло и медленно, и не в войнах с соседями, а от бессмысленной унизительной дряхлости. Когда-то мир был пышно-гвардейским, державным и геройским, как Федор Тизенгаузен под Аустерлицем. Едва выедешь из одной империи, тут же попадешь в другую. Все изменилось всего за сто с небольшим лет. Почти все царственные товарки покончили с собой в большой войне, чудом выжившие не вынесли следующей. Раздувшаяся от спеси и гордости победительница раскинулась огромной медвежьей тушей через весь континент, подгребая под себя когтистым захватом все, что удавалось, без разбора. Только скоро надорвалась и начала сжиматься как шагреневая кожа, пока не исчезла вовсе, окончательно превратившись в приторные воспоминания и бесстыдные легенды.

Однако в голове Виктора Империя жила, и не той жалкой, лживой и вороватой побирушкой, какой все ее знали и помнили, а суровым и угрюмым отечеством, где понатыкано было без счету обветшалых городов да разоренных деревень на неприкаянных просторах. Мечтали же на этих просторах вовсе не о будущем – о прошлом, полном степенного державного могущества и кровавой славы. О прошлом, которого никогда не было. Он стал историком и летописцем этой вздорной увядшей славы.

Из пухлого болезненного мальчика Вика вытянулся в худого и элегантного, как жираф, молодого человека с очень высоким лбом, узким лицом и грустными зелеными глазами.  Лоб был с залысинами, венчал его задорный смешной хохолок, торчавший нелепо и воинственно, словно у молодого петушка, всегда готового к бою.

Бои были редкими, но один он никогда не смог забыть. Их шестой класс учился во вторую смену и они шли с другом в школу к двум часам, весело болтая и размахивая пузатыми портфелями. Шиком считалось нести в руке настоящий портфель, а не ходить с ранцем на плечах, как первоклассник. Едва завернули за угол школьного здания, тут же из окружающей атмосферы соткались два девятиклассника, которых возглавлял второгодник Кузя. Видимо, поджидали добычу. Вика был домашним ребенком и не привык к неожиданностям. Перед ним стоял огромный белобрысый Кузя с пудовыми кулачищами, и не улыбался, этого не умел, а вот именно лыбился.

– Нуу, Левидов, – начал Кузя учительским тоном, с отвращением выделяя почему-то средний слог. Два субтильных другана за его спиной угодливо засмеялись.

– Либидов, – хихикая, подсказал один.

– Не, это жидовское, от левитов, мне батя говорил, – поправил другой, желая, видимо, сразить приятелей этимологическими познаниями.

Но Кузя, не склонный к интеллектуализму, пресек дискуссию на корню. – Нам бухнуть надо, – сказал он веско. – Денежку гони! Уже почти два, а я еще ни в одном глазу.

Вика стоял на ватных ногах маленьким испуганным зайцем. Смотрел снизу вверх на довольную ухмыляющуюся Кузину рожу и не мог ни сказать ничего, ни сдвинуться с места, противный, липкий, позорный страх словно приколотил его к земле. Он случайно взглянул направо и увидел, как друг Сережа улепетывает со всех ног – видимо, рванул сразу, как только Кузя завел с Викой беседу.

– Догони! – приказал Кузя правому другану. Тот лениво поднял глаза на вожака и скривился. – Ну и х-р с ним, – мирно отреагировал Кузя.

Вика двинуться по-прежнему не мог, зато мысли в голове скакали с безумной скоростью. «Денег не жалко, да и нет их почти, но если им сейчас дать денег, Кузя же никогда не отстанет, каждый день будет меня доить.» Вика был уверен, что прошла вечность, пока он оцепенело стоял на негнущихся деревянных ногах.

– Ну, – нетерпеливо шевельнулся Кузя.

Все дальнейшее происходило само. Вика, наверное, хотел этого, но сознание участвовать в его действиях отказывалось категорически. Он зажмурился, просто чтобы не видеть нависшей в полуметре нестерпимо наглой ухмылки, а левая рука без размаха, снизу вверх, но очень резко воткнулась в Кузину рожу как раз там, где был лыбящийся мерзкий рот. В следующее мгновение он услышал звериный вопль, но не угрожающий, а какой-то жалкий. Вика отпрянул, глаза сами открылись, и он бросился куда-то вбок, ноги оказались неожиданно послушными и держались твердо, без всякой ватности. Боковым зрением увидел закрывшего лицо руками и орущего благим матом Кузю.

Ему отчего-то стало легко и весело, вокруг вместо Кузи и его начинающих бандюганов вдруг оказалась шумная толпа королевских мушкетеров в плащах с длинными белыми крестами, за капитана у них почему-то был царь Петр в зеленом преображенском мундире, а лейтенантами – князь Андрей с графом Федором Тизенгаузеном, перепоясанные двухцветными офицерскими шарфами. И вот уже Д’Артаньян заговорщицки подмигивает, гордый Атос как равному протягивает руку, Арамис непринужденно кланяется, а Портос откупоривает в его честь бутылку бургундского. Петр немедленно осушает бокал и благосклонно треплет Вику по плечу, князь Андрей с графом Федором смотрят добродушно, совсем по-домашнему, и один бог знает, с каких высот доносится одобрительный хохот Пушкина. Но главное – кажется, он заметил озорной взгляд Долли и даже ласковую ее улыбку. Неужели она им довольна?

Эйфория, правда, быстро прошла. Весь день Вика ждал мести, но уже не трясся от страха, был спокоен. На последней перемене к нему подбежал смеющийся вихрастый Егор и поманил за собой к окну.

– Ну ты ваще герой, а чего молчишь? Ты Кузе два зуба выбил, он даже с уроков слинял.

Вика смотрел на друга изумленно и никакой радости не выказывал. Егор хлопнул остолбеневшего приятеля по плечу.

– Кузя трус, он теперь тебя метров за сто обходить будет, да и остальные тоже.

– Но почему, что им стоит меня урыть, тем более всей кодлой, я и драться-то ведь не умею.

– А потому что ты у нас анфан террибль, – Егор с удовольствим щегольнул красивым словцом. – Непредсказуемый. Чуть что – в морду, да еще и без зубов оставишь, а морда у каждого своя, ее знаешь как жалко, не говоря о зубах. Они у других будут шакалить, с кем попроще.

Действие этого случая на Вику было удивительным. Что-то сдвинулось, изменилось внутри, душа его стала устойчивей, смелее, и хотя все равно металась порой неприкаянным комочком, в движениях появилась вальяжная небрежность, во взгляде уверенность. Смекалистый Егорка оказался прав, никто из школьной шпаны с ним больше никогда не связывался.

Тогда он в первый раз легкомысленно убедился, что ко всему нельзя быть заранее готовым, жизнь все равно умнее нас, а мужество нужно не чтобы сражаться с ней, но наоборот, не раздумывая, довериться. И Вика пытался, хотя мир вокруг казался слишком неожиданным и ни на что привычное не похожим. Пройдет немного времени, и все встанет на свои места, а привычное, любимое и близкое отыщется как-то само.

Просто сейчас он вывалился из дикого и романтического захолустья своей Империи в фантастический невероятный Город, где можно было найти следы всего на свете, вернее, искать-то как раз ничего было не нужно, зато важно было не пропустить. Город был готический, устремленный башнями в самое небо, почти летящий, переменчивый как погода, и словно головоломка, неразрешимый. Всегда ускользающий, насмешливый, сложенный из вечно кувыркающихся плоскостей. Здесь чуть не любое здание – мир, завлекающий и упоительно сложный, а вот улицы как бы не существуют, на них стоят дома, только и всего. В нем жило с десяток прошлых империй, столько же будущих, но все это было мелким, мимолетным и неважным, главным был сам Город, захватывающий, как приключенческий фильм. Виктор постигал его, осваивал, удивлялся, видел сквозь призму прошедших веков, никогда этим городом не пережитых, восхищался радостно и безнадежно, при этом чувствуя себя то победителем, то побежденным, часто с разницей едва в мгновение.

Временами бывало ему страшно. Страх приходил под утро, поэтому он старался в это время работать, понемногу меняя день с ночью местами. Страшно было оттого, что непонятно, как дальше жить, чем зарабатывать; от сомнений, нужно ли хоть кому-нибудь то, что он пишет ночами. И природное легкомыслие не побеждало этого страха. Все равно он приходил, когда бы ни заснул. Виктор просыпался, поеживаясь как на иголках, в каком-то тревожном безразличии, долго лежал без сна, искал выход, в сотый раз поворачивал разными сторонами детальки в пазле – складывал в ему одному ведомом порядке и так и эдак. Ничего не выходило. Он вставал, с отвращением стараясь перебороть отчаяние, шел умываться, заставлял себя вставать под душ, успевал подумать, что не над всем в жизни хочется возвышаться, например, очень неудобно быть выше головки душа. Душ смывал первый приступ безнадежной тоски, Виктор запоминал это лекарство, с пустыми глазами возвращался в комнату, выхода все равно не было.

Но потом страх забывался, верх брала просто беспечность и радость жизни.

 

Он встретил ее на одном из вечеров в маленьком арт-кафе, куда иногда заходил, чтобы чуть-чуть согреться в звуках родной поэтической речи.

Ее глаза казались распахнутыми навстречу именно тебе, с полной готовностью и пониманием принять все, что скажешь, они были огромными, добрыми и словно заранее обещали нежность и ласку, бледность казалась скульптурной, изысканно-мраморной, а сложная прическа из темных волнистых волос вся была устремлена вверх, обнажив шею с несколькими смешными завитками.

Но главное, она будто сошла прямо с пушкинского рисунка. Вика не мог оторвать глаз от ожившего портрета – он никогда не думал, что бывает такое сходство. С трепетом и в полном обалдении спросил имя, готовый услышать «Долли».

– Лидия, – ответила она. И тут же звуки, эти быстрые «л» и «д», легкими копытцами рояльных молоточков запрыгали у него в голове. Потом он шел с ней сквозь Город мимо открытых еще ресторанчиков и редких прохожих. Короткими летними ночами в городском воздухе почему-то разливается беспричинное счастье; неизвестно, больше ли в нем потребности, чем в другое время дня и года, или просто больше покоя, простора и свободы, но нежную легкую чувственность, кажется, можно вдыхать на улицах, как сладковатый запах марихуаны. Кое-где она собирается в плотные дурманящие облака, парочки исчезают там мгновенно и бесследно. Слегка забытая уже детская влюбленность вдруг снова оглушила Вику – это была она, вымечтанная, придуманная графиня Долли, только живая! Им овладели недоумение и робость. Мечты же не могут сбываться в точности. Тут что-то не так.

Лидия жила в Городе так давно, что уже не представляла себе, что когда-то было иначе. В ранней юности она жила в другом городе, тоже у моря и тоже на островах, только море было угрюмым и холодным, вода билась о серый гранит нескончаемых набережных, а отражались в ней дворцы, купола соборов, шпили да триумфальные арки. Но в ее сознании надменная строгость того города давно уже слилась с безалаберной многоликостью этого.

Жила она внизу, у самой воды, рядом с площадкой, куда, зависая и жужжа, будто по вертикально натянутой струне, плавно опускались черные страшноватые, как пауки, вертолеты, а у берега беспорядочно толпились небоскребы – с дюжину, если не больше, и каждый стоял себе готическим собором, в котором заодно умещался и весь средневековый город со стенами, рыночной площадью, ратушей, епископским дворцом и домами допропорядочных бюргеров. Дух захватывало не на шутку. Эти огромные угловатые, только на себя и похожие здания завораживали с детства, но может быть, именно поэтому у Лиды и мысли не было, что здесь можно жить. Не по Сеньке шапка. Прожив в Городе много лет и переменив немало адресов, она все приближалась к заветному месту. Наконец, решилась. Хотя Город и здесь обманывал. Приманивая небоскребной готикой, вдруг съеживался до самых обычных зданий, выглядел каменной твердыней, высокомерной крепостью, а в крепости жил закомплексованный неврастеник, не вылезающий от психотерапевтов, застенчивый трудоголик, ненавидящий работу, вечный должник, проматывающий деньги в путешествиях.

Огромное ее окно выходило на небоскреб с горгульями и узкими балкончиками, смутно напоминавший очертаниями Собор Парижской Богоматери, и другой, зеркальный и гладкий, как хирургический скальпель, в котором отражались река с пристанями и лодками, небо с горами и долинами облаков, другие дома и еще всякая всячина, которую никогда не успевала толком разглядеть.

Она приходила в это кафе не из-за стихов – быстро от них уставала, да и читали все больше люди пьющие и жизнью сильно потрепанные, а душе хотелось пленительного, воздушного, чтоб раз – и задохнуться от счастья. Попадались, правда, старательные, чистенькие и свеженькие графоманы, но не о них речь. Над пьяноватым застольем витала сладкая иллюзия всеобщей любви, легкий ее дурман кружил уставшие от трудовой прилежности и нестерпимой ежедневной трезвости головы, тут принимали всех и всем были рады, а Лиде так хотелось почувствовать себя защищенной, пусть даже этой эфемерной ненадежной любовью, согреться ее теплом, сберечь его, чтобы хватило до следующего раза. Может быть, еще и встретить кого-то родного, совсем близкого, но в том, что ищет его именно здесь, и себе бы не призналась. Приходила она в кафе нечасто, под настроение, каждый раз перед тем долго убеждая себя, что все это мираж, обман, и зачем ей, разумной практичной американке, романтические воздушные замки – будто экзотические блюда знаменитых современных поваров со вкусом давно отцветшей юности, но все равно отчего-то бывала там, даже немного привыкла. В тот вечер пришла скорее по инерции, вообще ничего не ждала и оттого больше удивилась, чем обрадовалась. А вот теперь хотелось понять, что же с ней происходит.

Лидия во всем любила порядок, поэтому однажды решила расположить по порядку действительно важное в жизни. Получилось так: «1. Независимость. 2. Комфорт и прочие жизненные удобства. 3. Путе-шествия. 4. Удача. 5. Любовь».

Независимость для нее – деньги на счету и надежный заработок, только так чувствуешь себя в безопасности. Тогда вечный эмигрантский страх притупляется, отступает. Про богатство она не думала, не то что бы не хотела, но точно знала, что с ней такого случиться не может.

Потом комфорт. Важно, чтобы быт ничем не раздражал, все было под рукой и делалось легко. От быта нужно быть свободным. Когда не тратишь время и силы на глупости, можно многое успеть.

Дальше путешествия. Если не видишь и не чувствуешь мир, жизнь как-то без толку треплется, потихоньку тускнеет, скучнеет и теряет тот пленительный шарм, который только и отличает настоящую столичную красавицу от хорошенькой провинциальной дурочки. Мир должен быть внимательно осмотрен. Одна поездка почти всегда стоит нескольких умных книг.

Удача – это почти главное. Надо жить так, чтобы ее притягивать. Как именно, она точно не знала, но старалась понять. Просто Лида столько раз видела, как все рушится, когда ее почему-то нет.

Наконец, любовь. Без нее все остальное бессмысленно. Важно любить самой и чтобы тебя любили, от этого чувствуешь себя защищенной, уверенной. Любовь без взаимности прогорает очень быстро.

Вот и все. Вместе это и есть счастье, по крайней мере для нее. Детей у нее не было. Так вышло. Хотя сейчас, конечно, много возможностей, но уже не хотела. Да и поздно, пожалуй. Не физически, душевно поздно. В жизни на все отведено свое время.

Она думала, что в этом нелепом и не таком уже юном мальчике, который носит аляповатые майки, надевает с сандалиями длинные носки и говорит без конца о своей Империи, есть что-то очень особенное. Но здешним людям этого не увидеть, это из того, давно забытого.

На рассказ о школьной влюбленности и предъявленный портрет отреагировала сдержанно. Сходство, впрочем, какое-то есть. Правда, она не помнила, кто эта Долли. Да и какая теперь разница, все было так давно и в другом мире. Ну романтично, забавно. Чем же ему все-таки заняться? Программированием? Надо поговорить с Виталием и Дэном, узнать, какой сейчас рынок, они давно в этом бизнесе. Или лучше ему поступить в бизнес-скул, как когда-то она сама? Надо подумать. И обязательно пойти в магазин купить нормальную одежду, на эту невозможно смотреть. Раньше ей вроде нравилось одевать мужчин. Усмехнулась этой неожиданной мысли, никогда прежде не смотрела на себя как на даму с любовным прошлым. В сущности, верно – как ни исхитряйся, все равно к чему-нибудь принадлежишь, ну или причислят.

Ладно, с ним хоть не скучно. И еще ее заводит, когда он страстно покрывает поцелуями уши, а потом начинает медленно всю ее гладить и ласкать тонкими нежными пальцами.

Так думала умная и практичная Лидия Фейгельсон, очень похожая и вовсе не похожая на Долли Фикельмон. Надо сказать, что впечатление хрупкости и романтической беззащитности, которые она оставляла на первый взгляд, было довольно обманчивым. Умела быть расчетливой и деловитой до жесткости. «Я могу быть такой сукой!» – говорила Лида с застенчивой улыбкой.

Увы, с Викой время застенчивых улыбок прошло слишком быстро, фразы она выпевала ласково, но звучно и уверенно, выгибая каждую дугой с гулким ударом в конце. Причем говорили обычно о чем-то вполне практическом, вроде покупки загородного дома или работы в финансовой компании. А Вика думал, что Империя все время завоевывала и поглощала пустоту, огромные незаполненные смыслом пространства становились Империей, пока она вся не стала пустотой и не погибла, а в Городе совсем нет пустоты, зато в нем есть следы всех цивилизаций, всех когда-то бывших или выдуманных миров, даже следы Империи переместились сюда и, может быть, только здесь и сохранятся, и что загородный дом тоже пустота, пока он не наполнился никаким смыслом, а в финансах он сам ничего не смыслит. Говорить о практических вещах, не устремляясь тут же мыслью куда-то еще, Вике было невероятно скучно.

Лида всегда была занята, поэтому общались они в основном отрывистыми эсэмэсками, причем ей проще было писать по-английски.

 

Good morning just looked at my Saturday schedule – I start pretty early. So, if it works for you a reservation for 7 versus 7:30 would be preferable. Poka[1]

 

И думать уж забыл, что так бывает.

Ты ушла, а взгляд тут, в комнате, – стоит, смотрит, остался. Ну да, вот присел на диван, теперь к холодильнику – правда, пусто там. Зато он дома. Позвони скоро, ладно?

 

I am at work![2]

 

Можно совсем чуть-чуть поговорить? Сможем завтра увидеться? Это было бы так невероятно здорово!

 

I do not think I can see you tomorrow.

You have an interview at 2 PM tomorrow. Don’t forget about the dress code. Let’s talk later[3].

 

Жизнь, по-моему, менять не надо, она насильственных действий не любит и потом долго приходит в себя, но надо ей доверять! Господи, знала бы Ты, как я хочу Тебя видеть!

 

Sweet dreams. Will call tomorrow[4].

 

Просто давай не будем ей мешать. Она свое дело знает.

 

???

 

Это я про жизнь.

 

Got it.[5]

 

Скопилось очень много невостребованной нежности. Хорошо бы востребовать.

 

Предлагаю ни в чем себе не отказывать.

Sweet dreams.

 

Именно это и хотел услышать!

А какие цветы ты любишь?

 

Гиацинты.

Я предлагаю – легко и весело.

ХО-ХО.

 

Он по-прежнему видел в ней графиню Долли из русского 19-го века, каждый раз изумляясь несхожести с оригиналом. Эта несхожесть его озадачивала, но ничуть не останавливала. Не было сил расстаться с мечтой. Влюбленность притупляла страх неустроенности, безбытности, потому что вся его жизнь была в отношениях с Лидой, ос- тальное было просто утомительным фоном, хотя иногда он вдруг напоминал о себе какой-нибудь отвратительной экстравагантной выходкой, например, отсутствием денег.

 

После сдачи очередного проекта в своей финансовой компании Лида почувствовала себя выжатой как лимонная шкурка, которую вынули из соковыжималки, и захотела поехать куда-нибудь отдохнуть. почти не работающему Вике ехать было не на что, хотя он и не меньше умотался в нервных и безуспешных попытках ухватить за хвост если не эмигрантскую птицу счастья, то хоть синицу какую.

Она немного подумала и отправилась одна на тропический остров, а растерянный Вика остался переживать и размышлять. Все разумно и, наверное, правильно, но совершенно невозможно представить себе ничего подобного с Долли. Она не могла вдруг куда-то уехать просто потому, что ей так показалось удобно, да и вообще им как-то всегда было лучше вместе, чем порознь. После смерти Шарля Долли шесть лет переписывала мужнины заметки, собирая их в книгу, пока и сама тихо не отправилась за ним следом.

В голове вертелись чьи-то глупые стишки:

 

Мы играем водевиль –

Это стиль.

И слова вставляем в роль –

Как пароль.

 

И что к нему привязались пустые строчки?!

Никакого водевиля, все настолько всерьез, что невмоготу. Вот только роль совсем не та и слова в ней другие, чужие. И тут он против собственной воли просто физически ощутил, что и она другая. Лида совсем не Долли. Она никогда не будет ему помогать, собирать его бумаги, дорожить тем, что он делает, ей никогда не будет интересно и нужно то же, что и ему. Она может быть рядом, но не вместе. Отдельный и вполне самодостаточный человек, партнер, как говорит Лида. Заманчивая обертка оказалась пустой обманкой. Мечта почти сбылась и снова ускользнула, теперь навсегда. Пустота пронзила его. Он снова безнадежно один среди таких же одиноких и равнодушных людей. Что ему делать? А зачем вообще что-то делать? Можно просто сидеть и пусть проходят часы, дни. Какая разница... Его охватила беспросветная унылая тоска. Как-то вдруг выдохся, сдулся. Не осталось ни желаний, ни сил, ни воли. Кажется, если бы сейчас кто-нибудь подошел убить его, и пальцем бы не пошевелил. Почему-то вспомнил, как дрался с амбалом Кузей – сколько было дерзости и счастья нежданной победы. Тогда Вика ощутил всем существом, наверное, первый раз в жизни, что нельзя уступать силе. Один раз уступишь – и уступишь в следующий, и тебя уже сломали, тебя нет у себя самого. А сейчас было все равно. Он погружался в ватное тупое безразличие, в бессилие, как в мягкую удобную постель, как в сон, из которого не выбраться, потому что больше всего хочется там остаться навсегда. В этом новом его мире все равнодушно и медленно утекало сквозь пальцы, казалось, что ничего нет обязательного, срочного и важного, все хорошо, а может быть плохо, но отличить одно от другого уже совершенно невозможно.

Он не знал, сколько прошло времени, пока он сидел, не двигаясь, в рассеянной полудреме, отпустив мысли и чувства свободно скитаться всюду, где найдут себе приют.

Виктору казалось, что он давно идет за ней по городу, но она почему-то не может его видеть, и дотронуться до нее никак нельзя. Он пытается, протягивает руку – рука повисает в воздухе. Она все время была близко, почти рядом, и вдруг исчезла. Вика в отчаянии оглянулся – она снова была рядом. Он успокоился.

 

Лида лежала на животе, лениво поглядывая на мелкий сероватый песок и совершенно прозрачную, неподвижную воду. Она смотрела на эту изумрудную воду слегка ошеломленно, как на сбывшуюся мечту – сколько раз представляла себе вот такой спасительный кусочек моря, возвращаясь домой в набитом битком вагоне метро после бесконечного рабочего дня. Это был ее навязчивый мираж в корпоративной пустыне. Смотрела, не отрываясь, будто ждала ответа на какой-то ей одной ведомый вопрос, смаковала мгновения покоя и не думала ни о чем. Потом сами собой потянулись какие-то блуждающие невнятные мысли, и она взялась за книжку. Это был «Дневник», который Долли вела несколько лет в Петербурге. Читала медленно и размышляла о своем последнем романе. Правда, занимала ее не столько мемуаристка, сколько граф Шарль Фикельмон, человек, судя по всему, выдающийся и с отменной жизненной хваткой – отчаянный кавалерийский генерал и знаменитый дипломат, посол в Неаполе, потом в Петербурге, наконец, премьер-министр Австрий-ской империи. А в России пишут только про его жену. Вот если бы Фикельмон был на месте этого мальчика! О, из нее получилась бы изумительная графиня и превосходная посольша, тем более премьерша. Лида перевернулась на спину, закрыла лицо пестрой пляжной шляпой, прикрыла глаза и принялась мечтать. Правда, уже минут через пять сладостная картинка померкла. Да она двух шагов не ступит, не поскользнувшись, по зеркальному паркету! И как носить их придворные платья вместо джинсов! Ладно бы горничные да лакеи, но ведь еще щебетать с принцессами и королевами на пяти языках, зорко примечая, если вдруг в беседе проскользнет что-то важное. И обо всем рассказывать мужу, и получать от него деньги, отчитываться в расходах. Держать салон, быть в курсе новостей и сплетен, изящно вести беседу, непринужденно перемешивая важное с ненужным, и уметь тут же отойти в тень, если рядом его превосходительство посол Шарль или кто-нибудь из коронованных особ. Лида живо представила себя, ненавидящую быт и этикет, на дворцовом приеме, и расхохоталась. Сейчас все это выглядит иначе, хотя изменились только манеры да условности, а любовь к власти и схватка честолюбий всегда прежние. Увы! Даже если бы ей сдуру предложили, все равно бы тут же отказалась. В свободе и безвестности, что ни говори, есть своя прелесть. Бог с ним с этим Фикельмоном. Все равно не быть ей графиней и кавалерственной дамой. Зато она очень привязалась к Вике. Захотелось его немедленно обнять, прижаться, всем телом ощутить его рядом. В последнее время что-то пошло не так, он был грустнее обычного. Ничего, они все поправят. Ей нужен этот нелепый любимый мальчик, пусть даже и с его дурацкой империей. Лида легко вскочила и в самом веселом настроении пошла завтракать.

 

Вике неожиданно повезло. Он устроился работать в большой книжный магазин. Денег было немного, хотя на жизнь, в общем, хватало, и главное, оставалось довольно времени писать.

Как только Лида вернулась с острова, Вика что-то ей сбивчиво объяснил, и они стремительно расстались. Но и друг без друга уже не могли, тоска оказалась упрямой, всамделишной, и через три месяца они сошлись снова, чтобы разбежаться через полгода. Так повторялось несколько раз. Усталая книжная мечта никак не могла взять верх над реальностью, хотя и той не фартило.

Империя незаметно растворялась в городской жизни, мелькании событий, встреч, суете, работе, любви. Жизнь постепенно становилась важнее памяти, но и сливалась с ней, а Город, как гигантская многослойная губка, впитывал истории Вики и Лиды, несравненной Долли, Шарля, их потомков, разбросанных по всему свету, миллионы других историй, рассказанных, выболтанных, нашептанных ему людьми разных культур, рас, цветов кожи, религий, вер, профессий и взглядов на жизнь. Они наполняют его весь, день за днем, с утра и до вечера, от самой глубокой станции подземки до верхнего этажа нового Торгового центра, он живет нескончаемой чередой успехов, падений и взлетов, поражений, побед, смертей и новых рождений. Человеческие судьбы, осколки истории самовластных империй и покорных закону республик, сплетаясь и расплетаясь, становятся его текстом, написанным в разное время на разных языках, и текст становится все загадочнее; медленно продвигаясь к концу, мы забываем начало, а закончив чтение, уже едва понимаем друг друга.

 

Вика нехотя, через силу просыпался. Закрыл глаза и попытался снова задремать, но упрямый солнечный свет все равно доставал его узким желтым лучом сквозь прозрачную занавеску, как он ни пытался чем-то прикрыться, как ни ворочался с боку на бок.

Огромное в полнеба солнце медленно поднималось из-за реки, отчего голубые граненые полоски воды вспыхивали и загорались внезапно язычками золотого змеистого пламени. Пламя лучше самого заправского акробата взлетало вверх по зеркальным стенам толпящихся у реки небоскребов и, казалось, стремилось вернуться туда, откуда только что низверглось рыжим слепящим потоком. Новый день властвовал над проснувшимся Нью-Йорком. Впитанные им тысячелетия смотрели на ползущие автомобильные ленты и рой торопящихся пешеходов со сверкающих башен вечно юных небоскребов. Они были последней опорой бог знает куда летящего моста времени, перекинутого сюда из самых зыбких пещерных времен через шумерские царства, индейские поселения и свежие европейские древности.

Теперь он уже совсем проснулся и лежал, глядя в потолок совершенно бессмысленным взглядом. Мысль его тревожно металась между сном и явью, не находя ответа на главный вопрос: «Господи, почему так больно, где же она?!»

 

Нью-Йорк

 

[1]

* С добрым утром! Только взглянула на субботнее расписание. Начинаю рано. Так что, если ты не против, давай в ресторан пойдем к семи вместо половины восьмого. Пока.

[2]

* Я на работе!

[3]

* Не думаю, что сможем завтра увидеться. Напоминаю, что у тебя завтра в 2 интервью. Не забудь про дресс-код. После поговорим.

[4]

* Мечты, мечты, где ваша сладость? Завтра позвоню.

[5]

* Ну да.