Эдуард Хвиловский
ВАРЛАМУ ШАЛАМОВУ
В себя уйдя не посреди двора,
а посреди обугленной пустыни,
он полагал, что было всё вчера,
а всё случилось завтра, и отныне
и навсегда, как компас ни крути
среди застрявших в соснах астролябий
на вымороженном всегда пути
безликих и окаменевших хлябей,
где не живут пчела или оса,
не говоря уже о белых чайках
или следах такого колеса,
что держится не на каких-то гайках,
а на какой-то костяной оси,
от нижней точки и до верховодной.
Вот ни о чём другом и не проси.
И не прошу по простоте природной,
читаю только и помногу раз
исчезнувшего в воздухе Варлама
и проникаю в его вечный сказ
и прочно, и доверчиво, и прямо.
ПРАВИЛА ЛЕТОСЛОЖЕНЬЯ
Свист сатанинский повсюду,
даже в тотальных приветах
от перекрёстного чуда
до мозголовких ответов,
от прототипов иллюзий
смерчеподобного толка
до светло-желтых конфузий,
в коих живёт жизнемолка.
Светел посыл неуёмный
с фоном из неба и стыни,
как и момент неподъемный
с шалью из мягкой твердыни.
Что-то сжимает запястья,
кто-то играет на скрипке
в поисках нужного счастья
и без малейшей ошибки.
Где-то древесные хаты,
где-то одни небоскребы
и расписные палаты,
дабы узреть их всем чтобы.
Так и живется прелетно
среди пространного «много»,
и говорит безответно
с камнем большая дорога.
Воздух исполнен свет-влаги,
и бесподобны дельфины
в сине-зеленой отваге,
с коей они все едины
также, как мы, не напрасно,
с правилами умноженья,
где познаём жизнестрастно
истины летодвиженья.
Здесь не конец, не начало
ямба и даже хорея, –
сказанность просто признала
правила летосложенья.
* * *
Есть кротость запахов и кротость превращений
в другое вещество и в смыслы всяких снов,
есть стансы внутренних во всем перемещений
и сдвиги радостных, мятущихся основ.
Есть кротость дивных, перекрестных изумлений
во времени другом и с почерком его,
никак не связанная с разницей прочтений. –
Возникновение всего из ничего.
Есть кротость вкусов и прекрасные мгновенья
в посылах из земель, где нет больших домов,
но где встречаются такие приключенья,
что сразу гаснут все огни прожекторов.
Есть кротость огненных прохлад больших пожаров
на медленной воде и даже под водой,
вне всех бульваров и аксессуаров
в земле покоя и в земле прифронтовой.
И где-то даже существует кротость взрывов
и смелость заячьих и беличьих прыжков
во время масличных приливов и отливов
в рассказах осознавших всё голов.
КРУГОВОРОТ
Круговорот в круговороте цикла
и цикл в круговороте оборота.
Ответов нет как ни у квадроцикла,
так ни у квадробеглобегемота.
Всё решено без наших канцелярий
и даже без предела беспредела:
давно забетонирован розарий,
и все вокруг давным-давно при деле.
Светла и память, и при ней не память
в минуты и часы большого сброса
того, что ни убавить, ни прибавить
к решению вопроса-не-вопроса,
которого и нет на самом деле
(разве что, только у галлюцинаций
в их сброженном пределе-беспределе
и на виду у группы личных граций).
В не-ящике – повестка-неповестка
лежит со дня творенья-нетворенья,
и нет ни одного святого места
среди любезных всех столпотворений.
И нет вчера, сегодня или завтра,
и всё это есть в Книге и в пространстве
за горизонтом, в том холодном замке,
где спрятаны пределы окаянства.
Всё выглядит пристойно даже ночью,
тем более не ночью и при свете,
и иногда до посиненья очень, –
пусть даже и при суверенитете.
* * *
Он был незначителен, как незначителен ствол
без пиропатронов и без пулевого снабженья.
Свет был упоителен, ибо неслышно пришел
в свое световое и очень глухое мгновенье,
не зная изъянов и всех злоизвестностей их,
засевших в столетьях, где есть неокрепшие души.
Кто просто исчез, кто возник и тотчас же затих –
хоть слушай про это иль вовсе про это не слушай.
Лишь день подкует всё, а ночь всё потом раскует,
когда все эксцессы пребудут в местах, где процессы
и где привлекательность лучшие песни поет,
и ей подпевают профессиональные бесы.
И быть посему и тому, кто продрог и кто не
в избытках своих длинноствольных и прочих убытков
с отдачей и без при донельзя округлой Луне
в присутствии всех и в отсутствие всяких напитков.
Морали здесь нет. Ее выпил большой моралист
внутри всех страниц безучастных по сути наречий.
Остался на памяти только простреленный лист
вот этот – в присутствии рукопожатий при встрече.
ТАКОЙ ЧЕЛОВЕК
В неподсудном немыслимом сильно изверился,
не искал утешения, право, ни в чем,
проверялся всю жизнь и, возможно, проверился.
Если нет, – всё не то, и вообще не о том.
Не внимал утешителям, был осмотрителен,
иногда – как всегда, иногда – напрямик,
вызывая порой, – неизменно почтителен, –
то ли крик, то ли миг, то ли просто тупик,
не стыдясь беспощадности радужных критиков
и успешных трибунов на крупной стезе,
и, тем более, мелко раскрашенных нытиков
в поле, в молле, в размоле, в миру и везде,
и терпел всякий раз, дорожил всякой мелочью
для других, но сверхважностью для самого,
и какой-то иной неописанной немочью
в чем-то этого, в чем-то, возможно, того,
был утерян чрез силу и через задумчивость
вперемежку с классическим звуком октав,
неизбывных всегда, услаждающих чувственность,
в невозможно далеком их раз повстречав.
Всё то было при нем, не подобное облаку
или стае пушинок из сказок о них,
но, скорее, древесно-железному мороку,
проскользнувшему в тихо опознанный стих.